— Ты намекаешь, что я должен убить своего отца?
— Точно так.
— Невозможно.
— У тебя нет выхода.
— Варварство!
— Тебя вынуждает рок.
— Тогда — яд?
Он пожал плечами:
— Может быть, если бы ты имел к нему прямой доступ. Но вы не обычные отец и сын, вхожие в дом друг к другу. Между вами пролегло отчуждение. Заметь: у старика собственный дом здесь, в Риме, и он редко ночует где-нибудь еще. Ты живешь в старом семейном доме в Америи и, когда дела приводят тебя изредка в Рим, ты никогда не ночуешь в доме отца. Вместо этого ты останавливаешься у друга или даже на постоялом дворе — ваша ссора зашла так далеко. Таким образом, тебе нелегко попасть к отцу на обед прежде, чем он поест сам. Подкупить одного из слуг? Это в высшей степени ненадежно: в разделенной семье рабы всегда принимают одну из сторон. Они будут куда более преданы ему, чем тебе. Яд — негодное решение.
Желтая занавеска покрылась рябью. Порыв горячего ветра проскользнул под ее кромку и втянулся в комнату, словно льнущий к земле туман. Я чувствовал, как он течет и клубится вокруг ног, уловил его тяжелый, жасминовый аромат. Утро почти закончилось. Вот-вот на город обрушится настоящий знойный день. Неожиданно мне захотелось спать. То же происходило и с Тироном: я видел, как он подавляет зевоту. Может быть, его просто одолела скука. Вероятно, он не в первый раз слушал, как его хозяин развивает ряд одних и тех же доводов, оттачивая логику, заботясь об особой отделке и лоске каждой фразы.
Я прочистил горло:
— Тогда решение кажется очевидным, достопочтенный Цицерон. Если отец должен быть убит по наущению собственного сына — преступление слишком омерзительное для взора, — тогда это должно быть сделано, когда старик более всего уязвим и доступен. Однажды безлунной ночью, когда он возвращается домой с вечеринки или направляется в публичный дом. В этот час не будет свидетелей, по крайней мере, таких, что охотно дадут показания в суде. По улицам разгуливают разбойничьи шайки. Такая гибель не вызовет ничьих подозрений. Ее легко будет списать на какую-нибудь случайную группу безымянных головорезов.
Сидевший на стуле Цицерон подался вперед. Машина оживала.
— Значит, ты не убьешь его сам, собственной рукой?
— Разумеется, нет. Меня даже не будет в Риме. Я буду гораздо северней — в своем доме в Америи, где меня, вероятно, будут мучить кошмары.
— Ты наймешь убийц, чтобы они сделали это за тебя?
— Конечно.
— Людей, которых ты знаешь и которым доверяешь?
— Подумай сам: где бы я мог познакомиться с такими людьми лично? Я, работающий до седьмого пота земледелец из Америи? — Я пожал плечами. — Скорее всего, я положусь на незнакомцев. На главаря банды, встреченного в субурском кабаке. Безымянный знакомый, рекомендованный другим знакомым, которого знает какой-нибудь твой приятель…
— Именно так это и делается? — Цицерон наклонился ко мне, испытывая неподдельное любопытство. Он говорил уже не с гипотетическим отцеубийцей, но с Гордианом Сыщиком. — Говорят, ты действительно кое-что знаешь об этом ремесле. Мне сказали: «Да, если ты желаешь связаться с людьми, которые, не задумываясь, обагрят свои руки кровью, нет ничего лучше, чем начать с Гордиана».
— Говорят? Сказали? Кого ты имеешь в виду, Цицерон? Кто говорит, что я пью из одной чаши с убийцами?
Он прикусил губу, явно еще не решив, насколько ему следует приоткрыться. Я ответил за него:
— Думаю, ты имеешь в виду Гортензия, не так ли? Ведь это Гортензий порекомендовал меня тебе?
Цицерон метнул раздраженный взгляд на Тирона, который тут же стряхнул с себя остатки сна.
— Нет, хозяин. Я ничего ему не говорил. Он догадался об этом, — мне показалось, что впервые за весь день Тирон заговорил как раб.
— Догадался? О чем ты говоришь?
— Лучше сказать, заключил. Тирон говорит правду. Мне более или менее известно, зачем меня позвали. Дело об убийстве, в которое вовлечены отец и сын, оба по имени Секст Росций.
— Ты
Я вздохнул. Вздохнула и штора. Жара ползла от стоп к бедрам, словно вода, медленно поднимающаяся в колодце.
— Может быть, Тирон объяснит все позднее. Мне кажется, сейчас слишком жарко, чтобы подробно, шаг за шагом все пересказывать. Но мне известно, что за дело брался Гортензий и что теперь им занимаешься ты. И я предполагаю, что весь наш разговор о гипотетических заговорах каким-то образом связан с настоящим убийством?
Цицерон помрачнел. Думаю, он чувствовал себя одураченным, ведь все это время мне было известно подлинное положение вещей.
— Да, — сказал он, — жарко. Тирон, нам нужно освежиться. Принеси вина, смешанного с холодной водой. Может быть, немного фруктов. Ты любишь сушеные яблоки, Гордиан?
Тирон встал со стула:
— Я скажу Аталене.
— Нет, Тирон, принеси сам.
Не спеши. Приказание было намеренно унизительным; я понял это по обиде, промелькнувшей в глазах Тирона; красноречив был и взгляд Цицерона из-под опущенных век — в нем сквозила утомленность, навеянная отнюдь не жарой. Тирон не привык к таким лакейским поручениям. А Цицерон? С таким обращением сталкиваешься повсеместно: хозяева часто доставляют мелкие расстройства рабам, которые их окружают. Привычка укореняется настолько, что они поступают так, не задумываясь; со временем рабы перестают чувствовать унижение и роптать, относясь к этому как к ниспосланным от Бога неприятностям — как к ливню или базарному дню.
Цицерон и Тирон еще не зашли на этом пути так далеко. Прежде чем надувшийся Тирон покинул комнату, Цицерон смягчился, изо всех сил стараясь не потерять при этом лица:
— Тирон, — позвал он. Он подождал, пока раб обернется, и посмотрел ему в глаза. — Не забудь принести порцию и для себя.
При этих словах человек более жестокий расплылся бы в улыбке. Малодушный уставился бы в пол. Цицерон не сделал ни того ни другого, и в это мгновение я почувствовал, что начинаю его уважать.
Тирон удалился. Некоторое время Цицерон поигрывал кольцом на пальце, затем вновь обратил свое внимание на меня.
— Ты собирался кое-что рассказать о том, как подстраиваются уличные убийства. Прости меня, если мой вопрос звучит дерзко. Я вовсе не хочу сказать, что ты сам когда-либо оскорбил богов, участвуя в таких преступлениях. Но говорят — Гортензий говорит, — что тебе довелось многое узнать о таких вещах. Кто, как и сколько…
Я пожал плечами.
— Если кто-то кому-то желает смерти, в этом нет ничего трудного. Как я сказал, довольно одного слова подходящему человеку, немного золота, переданного из рук в руки, и работа сделана.
— Но где находят подходящего человека?
Я и забыл, сколь молод и неопытен мой собеседник, несмотря на всю его образованность и остроумие.
— Это легче, чем ты, возможно, думаешь. Уже много лет банды властвуют на римских улицах с наступлением темноты, а кое-где даже при свете дня.
— Но банды воюют между собой.
— Банды воюют с каждым, кто становится у них на пути.
— Их преступления связаны с политикой. Они вступают в союз с какой-нибудь партией.
— Им плевать на политику, за исключением политики того, кто их нанимает. Они не ведают преданности, за исключением преданности, которую покупают за деньги. Подумай, Цицерон, откуда берутся эти банды. Некоторые из них зарождаются прямо здесь, в Риме, точно личинки мух под мостовой: это бедняки, дети бедняков, их внуки и правнуки. Целые преступные династии, поколения мерзавцев, воспитывающих породу порока. Они договариваются между собой, словно маленькие государства. Они заключают смешанные браки, словно знать. И они продают себя, словно наемники, любому политику или военачальнику, который дает самые щедрые обещания.
Цицерон смотрел в сторону, впиваясь взглядом в прозрачные складки желтой шторы, словно мог разглядеть за ней все человеческие отбросы Рима.
— Откуда они все берутся? — пробормотал он.
— Они прорастают сквозь камни мостовой, — сказал я, — как сорняк. Или стекаются сюда из деревни, ища убежища от непрекращающихся войн. Подумай: Сулла выигрывает войну против мятежных италийских союзников и платит своим воинам землей. Но чтобы приобрести землю, нужно сперва прогнать побежденных союзников. Что станется с ними? Разве что они кончат нищими и рабами в Риме. И все ради чего? Сельская местность опустошена войной. Воины не умеют возделывать землю; через месяц или через год они продадут свои наделы тем, кто больше заплатит, и устремятся обратно в город. Землю захватывают крупные землевладельцы. Мелкие землевладельцы силятся с ними конкурировать, проигрывают и теряют все — они тоже отправляются в Рим. За прожитую жизнь я видел, как расширяется пропасть между богатыми и бедными, как одни становятся все ничтожнее, другие — все огромнее. Рим напоминает мне сказочно богатую красавицу, одетую в золото и увешанную драгоценностями; в своем большом животе она носит плод по имени Империя, и по всему ее телу ползают миллионы проворных вшей.
Цицерон поморщился.
— Гортензий предупреждал, что ты будешь говорить о политике.
— Только потому, что политика — это воздух, которым мы дышим. Я делаю вдох, и что другое может из меня выйти? Возможно, в других городах все обстоит по-другому, только не в нашей республике и не в наше время. Хочешь — называй это политикой, хочешь — действительностью. Банды существуют по одной-единственной причине. Никто не способен от них избавиться. Все их боятся. Человек, склонный к убийству, найдет, как их использовать. Он только последует примеру удачливого политика.
— Ты имеешь в виду…
— Я не имею в виду никакого конкретного политика. Они все пользуются бандами или пытаются ими воспользоваться.
— Но ты
Цицерон произнес это имя первым, к моему удивлению. Это поразило меня. В какой-то момент разговор вышел из-под контроля, быстро приобретая черты заговора.
— Да, — согласился я. — Если ты настаиваешь, Суллу. — Я отвел глаза, посмотрел на желтую занавеску и обнаружил, что пристально всматриваюсь в прозрачную ткань, словно в смутных очертаниях за нею были различимы картины старого кошмара. — Ты был в Риме, когда начались проскрипции?
Цицерон кивнул.
— Я тоже. Тогда ты знаешь, на что это было похоже. Каждый день на Форуме вывешивали новый список проскрибированных. Кто же всегда оказывался первым у этих списков? Нет, не те, чьи имена могли в них попасть: ведь они тряслись от страха дома или благоразумно прятались за городом. Первыми всегда были шайки и их главари, потому что Сулле было все равно, кто уничтожит его врагов — настоящих или воображаемых, лишь бы они были уничтожены. Приходишь с головой проскрибированного, переброшенной через плечо, даешь расписку и получаешь взамен мешок серебра. Чтобы заполучить голову, не останавливайся ни перед чем. Взломай дверь в доме гражданина. Избей его детей, изнасилуй жену, но не трогай его драгоценностей, потому что как только его голова отделится от тела, имущество проскрибированного римлянина становится собственностью Суллы.
— Не совсем так…
— Конечно, я выразился не точно. Я хотел сказать, что, после того как враг государства обезглавлен, его состояние конфискуется и переходит в собственность государства; другими словами, оно будет продано с аукциона друзьям Суллы в первый же подходящий день и по смехотворным ценам.
При этих словах побледнел даже Цицерон. Он превосходно скрывал свою взволнованность, но я заметил, что на мгновение его глаза забегали из стороны в сторону, словно он опасался соглядатаев, прятавшихся среди свитков.
— Ты человек твердых убеждений, Гордиан. Жара развязала тебе язык. Но как это все связано с нашим делом?
Я не мог удержаться от смеха.
— А о чем идет речь? Кажется, я совсем забыл об этом.
— Как устроить убийство, — парировал Цицерон с выражением наставника риторики, который пытается вернуть непослушного ученика к обсуждению предписанной темы. — Убийство по чисто личным мотивам.
— Что ж, тогда я только пытаюсь показать, как просто в наши дни подыскать добровольного убийцу. И не только в Субуре. Посмотри на угол любой улицы, хотя бы даже твоей. Готов поспорить, что стоит мне выйти за дверь и разок пройтись по кварталу, как я вернусь с новонайденным другом, который с удовольствием прирежет моего разгульного, распутного, гипотетического отца.
— Ты заходишь слишком далеко. Если бы ты получил риторическую подготовку, то знал бы, что свои пределы имеет даже гипербола.
— Я не преувеличиваю. Банды вконец осмелели. В этом повинен Сулла и больше никто. Он сделал их своими личными крысоловами. Он и никто другой выпустил эту свору жадных волков на улицы Рима. Пока в прошлом году проскрипции не были официально приостановлены, банды имели почти неограниченное право охотиться и убивать. Вот они приносят голову невинного, голову человека, которого нет в списке. Ну и что? Несчастный случай. Внеси его имя в список проскрибированных. Задним числом покойник становится врагом государства. Его семья лишится наследства, дети будут разорены, обречены на нищету и станут свежим кормом для банд, но какое это имеет значение? Кроме того, это значит, что какой-нибудь из друзей Суллы приобретет новый дом в городе.
Цицерон смотрел на меня, словно человек, измученный зубной болью. Он поднял руку, чтобы остановить меня. Я тоже поднял руку в знак того, чтобы он меня не перебивал.
— Постой: я только подхожу к самому главному. Видишь ли, во время проскрипций пострадали не только богатые и могущественные. Стоит открыть ящик Пандоры, и его уже не закроешь. Преступление входит в привычку. Немыслимое становится общим местом. Отсюда, где ты живешь, этого не увидеть. Твоя улица слишком узка, слишком тиха. Сквозь ее мостовую не прорастает сорняк. О, вне всяких сомнений, в худшие времена нескольких твоих соседей вытащили посреди ночи из дому и… А может быть, с твоей крыши виден Форум, и в ясный день ты пересчитывал появившиеся на пиках новые головы.
Но я знаю иной Рим, Цицерон, тот Рим, который оставлен потомкам Суллой. Говорят, что он скоро уйдет на покой, оставив после себя новую конституцию, которая усилит высшие классы и поставит народ на место. Что же это за место, как не тот опутанный преступлениями Рим, завещанный нам Суллой? Мой Рим, Цицерон. Рим, который плодится во мраке, оживает ночью, дышит воздухом порока, не приукрашенного ни политикой, ни богатством. В конце концов, ты ведь позвал меня именно для этого, не так ли? Для того, чтобы я взял тебя в этот мир или сошел в него сам и принес тебе то, что ты ищешь. Вот то, что я могу тебе предложить, если ты ищешь правды.
Вернулся Тирон, принесший серебряный поднос с тремя чашами, круглой буханкой хлеба, сушеными яблоками и белым сыром. Его присутствие немедленно отрезвило меня. Мы не были более двумя мужчинами, которые с глазу на глаз говорят о политике, но были двумя гражданами и рабом или двумя мужчинами и ребенком, принимая во внимание невинность Тирона. Я никогда не стал бы говорить с таким безрассудством, если бы он не вышел из комнаты. Я и так боялся, что сказал лишнее.
Глава пятая
Тирон поставил поднос на низкий столик между нами. Цицерон посмотрел на еду без всякого интереса.
— Зачем столько, Тирон?
— Уже почти полдень, господин. Гордиан, наверно, проголодался.
— Что ж, очень хорошо. Мы должны показать ему наше гостеприимство. — Он уставился на поднос, но, казалось, не видел его. Потом он легонько потер виски, словно я до отказа забил его голову мятежными мыслями.
После прогулки меня не оставляло чувство голода. От разговора пересохло во рту. Разгоряченный, я испытывал сильную жажду. Тем не менее я терпеливо ждал, пока Цицерон приступит к трапезе (пусть в политике я придерживаюсь крайних мнений, мои манеры безупречны), как вдруг Тирон заставил меня вздрогнуть: решительно наклонившись над подносом, он отломил себе кусок хлеба и потянулся за чашей.
В такие мгновения узнаешь, сколь глубоко укоренились в душе условности. Вопреки тому, что жизнь научила меня видеть всю нелепость рабства и неисповедимость рока, вопреки тому, что с первого мига нашей встречи я старался обращаться с Тироном как с человеком, я испустил тихий вздох при виде того, как раб первым берет пищу со стола, когда его хозяин и не думает приступать к еде.
Они заметили мое замешательство. Озадаченный Тирон поднял на меня глаза, а Цицерон улыбнулся.
— Гордиан поражен. Он не привык к нашим порядкам, Тирон, и к твоим манерам. Не беспокойся, Гордиан. Тирон знает, что я никогда не ем в полдень. Обычно он начинает, не дожидаясь меня. Пожалуйста, поешь и ты. Сыр очень хорош — его прислала аж из самой арпинской сыроварни моя заботливая бабушка. Что до меня, то я пригублю вина. Самую капельку; оказавшись в такую жару в желудке, оно, похоже, там и прокиснет. Разве я один страдаю этим недугом? В разгар лета я не ем вовсе и подолгу пощусь. К тому же, пока твой рот будет набит едой, а не разговорами о государственной измене, у меня, быть может, появится шанс немного рассказать о том, зачем я тебя позвал.
Цицерон сделал глоток и слегка поморщился, точно вино прокисло, едва коснувшись его губ.
— Мы только что отклонились от нашей темы в сторону, ты не находишь? Как ты думаешь, Тирон, что сказал бы на это Диодот? Зачем я платил этому старому греку все эти годы, если даже не могу поддерживать чинную беседу у себя в доме? Бесчинная речь не только непристойна; в неподходящее время и в неподходящем месте она может оказаться смертельной.
— Я так и не уразумел, о чем же мы говорим, уважаемый Цицерон. Кажется, я припоминаю: мы замышляли убить чьего-то отца. Моего отца или, может быть, отца Тирона? Нет, они и так уже мертвы. Возможно, речь шла о твоем?
Цицерон даже не улыбнулся.
— Я предложил обсудить гипотетический случай, Гордиан, просто для того, чтобы ты высказался о некоторых обстоятельствах — способах, осуществимости, вероятности — непридуманного и жуткого преступления. Преступления, которое уже совершилось. Трагизм ситуации состоит в том, что один старый землевладелец из Америи…
— Весьма напоминающий описанного тобою старика?
— Его точная копия. Как я уже сказал, некий землевладелец из Америи был убит на улицах Рима в сентябрьские Иды, в ночь полнолуния, — почти восемь месяцев тому назад. Его имя ты, похоже, уже знаешь: Секст Росций. Итак, ровно через восемь дней — в Иды мая — сын Секста Росция предстанет перед судом; он обвиняется в том, что подготовил убийство своего отца. Я буду его защищать.
— Боюсь, что с таким защитником не будет нужды в обвинителе.
— О чем ты?
— Если судить по твоим словам, кажется очевидным, что ты убежден в виновности сына.
— Глупости! Разве я клонил к этому? Думаю, я вправе гордиться. Я просто пытался изобразить дело так, как его, возможно, подадут обвинители.
— Ты хочешь сказать, что уверен в невиновности этого Секста Росция?
— Конечно! Иначе зачем бы я стал защищать его от столь неслыханных обвинений?
— Цицерон, мне достаточно хорошо известны адвокаты и ораторы, и я знаю, что им не обязательно верить в то, что они собираются доказывать. И им совсем не обязательно верить в невиновность человека, чтобы его защищать.