Самобытные черты российской деревни отнюдь не перечеркивают общих законов развития, ибо не все, но многое в этой «самобытности» — лишь пережиток прежних крепостнических отношений. «Народник выбрасывает за борт всякий исторический реализм, — пишет Владимир Ильич, — сопоставляя всегда
Народники утверждали, что, позитивно оценивая развитие капитализма, марксисты тем самым лишь поддерживают всю фабричную систему жесткой регламентации, вторгающейся в народный быт. Или, как выразился писатель Боборыкин в романе «По-другому», вышедшем как раз в 1897 году, марксисты мечтают, мол, о «казарме с нестерпимым деспотизмом регламентации».
Отвечая Боборыкину, Ульянов солидаризируется с Верой Засулич, которая писала, что, пытаясь оградить общину и сохранить патриархальные формы хозяйства, якобы соответствующие «русской душе», народники как раз и поддерживают ту «регламентацию», которая была порождена крепостным правом и стала ныне совершенно «нестерпимой». И тот, кто помышляет о благе деревни, должен помнить, что оно возможно лишь «в атмосфере такого же широкого и всестороннего отсутствия этой старой регламентации, какое существует в передовых странах Западной Европы и Америки»18.
Характерной чертой народничества является, как пишет Ульянов, «интеллигентное самомнение»: «Народник рассуждает всегда о том, какой путь для отечества должны «мы» избрать, какие бедствия встретятся, если «мы» направим отечество на такой-то путь, какие выходы могли бы «мы» себе обеспечить, если бы миновали опасностей пути, которым пошла старуха-Европа, если бы «взяли хорошее» и из Европы, и из нашей исконной общинности, и т. д. и т. п. Отсюда то поразительное легкомыслие, с которым пускается народник (забыв об окружающей его обстановке) во всевозможное социальное прожектерство…»19
Уповая на «разум и совесть, знания и патриотизм руководящих классов», народники рекомендовали губернской администрации и земствам более энергичное вмешательство в крестьянское хозяйство. И Владимир Ильич приводит в этой связи саркастические замечания Энгельгардта по поводу обязательных правил, имеющих в виду «благо мужика», а посему запрещающих ему продавать землю и отказываться от надела, сеять рожь до 15 августа, пить водку на мельнице, бить щук весной, курить в лесу, рубить березки на «май», разорять птичьи гнезда и т. д.
«Забота о мужике, — едко писал Энгельгардт, — всегда составляла и составляет главную печаль интеллигентных людей. Кто живет для себя? Все для мужика живут!.. Мужик глуп, сам собою устроиться не может. Если никто о нем не позаботится, он все леса сожжет, всех птиц перебьет, всю рыбу выловит, землю испортит и сам весь перемрет»20.
Не ужесточение регламентации, не «вмешательство кабинетных «ученых» в хозяйство» миллионов крестьян способны улучшить положение деревни, замечает в этой связи Ульянов. Скалдин прав, — что не «насильственное уничтожение» общины, не «грубое вмешательство в крестьянскую жизнь» и принудительное «введение» иной системы землепользования способны дать позитивный результат. Решить эти проблемы могут
В противовес надеждам на благие перемены «сверху», на совесть и патриотизм «руководящих классов» Ульянов приводит одно из фундаментальных, или, как он пишет, «одно из самых глубоких и самых важных положений» всей марксистской теории: «Вместе с основательностью исторического действия будет расти и объем массы, делом которой оно является». Иными словами, чем более сложные и радикальные проблемы предстоит решать России, тем более широкая масса людей — со всеми их идеалами и предрассудками — будет неизбежно вовлечена в это широкомасштабное «историческое действие»22.
Выше уже отмечалось, что именно базовые «аксиомы» марксизма оказались позднее забытыми многими его последователями. Между тем именно данное положение, отмечает Ульянов, четко отделяет марксистов от всех тех, кто «рассуждал о населении вообще и о трудящемся населении в частности, как об объекте тех или других более или менее разумных мероприятий, как о материале, подлежащем направлению на тот или иной путь…»23.
Те, кто действительно желает блага России, должны думать не о «социальном прожектерстве», не о том, как облагодетельствовать народ «сверху», а о том, чтобы просвещать массу трудящихся, дабы их участие в решении судеб страны носило не только самостоятельный, но и сознательный характер. «Исторический оптимизм» марксизма, пишет Ульянов, как раз и состоит в убеждении, что реальное развитие России ведет именно к такому результату24.
Могут ли социал-демократы оказать влияние на ход этого развития? Конечно, могут. Ульянов убежден, что организация, объединяющая крупнейшие пролетарские центры России, организация, пользующаяся среди рабочих таким же авторитетом, как питерский «Союз борьбы», — «подобная организация была бы крупнейшим политическим фактором в современной России, — фактором, с которым правительство не могло бы не считаться во всей своей внутренней и внешней политике…»25.
И первое, что необходимо для создания такой организации, — программа. В тюрьме Владимир Ильич написал «Проект и объяснение программы социал-демократической партии». В ссылке, продолжая эту работу, он пишет «Задачи русских социал-демократов» (1897).
Работая над программными документами российской социал-демократии, Ульянов был уверен, что объединение ее организаций и групп в партию — вопрос самого ближайшего времени. О совещании представителей питерских и киевских социал-демократов летом 1896 года в Полтаве он знал от Крупской, которая участвовала в этой встрече. Знал о попытках созвать общероссийский съезд в том же 1896 году московским «Рабочим союзом», а в марте 1897 года — киевским «Рабочим делом». Знал о созданной киевлянами «Рабочей газете». Крупская рассказала ему и о I съезде РСДРП, состоявшемся в Минске в марте 1898 года.
На съезде С. И. Радченко представлял петербургскую организацию, А. А. Ванновский — московскую, П. Л. Тучапский — киевскую, а Б. Л. Эйдельман и Н. А. Вигдорчик — «Рабочую газету», К. А. Петрусевич — Екатеринослав, а А. И. Кремер, А. Мутник и Ш. Кац — созданный в сентябре 1897 года «Всеобщий еврейский рабочий союз в России и Польше».
Накануне съезда его организаторы решили, что необходимо будет выпустить манифест о создании партии с кратким изложением ее программных принципов. Первоначально Радченко, видимо, предполагал использовать для этого «Проект и объяснение программы социал-демократической партии» Ульянова. Но, судя по всему, для нескольких страничек краткого манифеста эта брошюра оказалась слишком обширной. Киевляне внесли свой вариант, а когда Радченко отклонил его, предложили обратиться к Плеханову. Однако, поскольку связь с Плехановым, а тем более с Ульяновым, была достаточно сложной и требовала солидного запаса времени, Степан Иванович, поддержанный бундовцами, получил полномочия договориться со Струве26.
В биографии Струве этот манифест стал высшей точкой его «марксистского грехопадения». И много позднее, оправдываясь, он писал, что стремился выразить в нем лишь общепринятые «традиции социал-демократической церкви»: «Я сделал все, что было в моих силах, чтобы не внедрить в текст манифеста ничего из моих собственных убеждений, которые либо были бы восприняты как ересь, либо просто оказались бы недоступны для восприятия среднего социал-демократа»27.
Можно лишь добавить, что рамки «ортодоксии» были достаточно четко определены и проектом программы Ульянова, находившимся у Радченко. Степан Иванович вместе с Кремером, тщательно редактировавшие, как члены избранного на съезде ЦК, окончательный текст манифеста, вряд ли допустили бы какую-то «ересь», противоречившую социал-демократической «традиции».
Как бы то ни было, но и Плеханов, и Ульянов, и Мартов, и многие другие видные социал-демократы «Манифестом» остались довольны. Лепешинский вспоминает, что Владимир Ильич «радовался, как ребенок. Он с величайшей гордостью заявил нам, своим ближайшим товарищам по ссылке и единомышленникам, что отныне он член Российской соц.-дем. рабочей партии. Мы тоже все с большим удовольствием подхватили этот новый для нас мотив и как будто сразу выросли в своих собственных глазах»28. Что пили по этому поводу в Шушенском — неизвестно, а вот в Туруханске, как рассказал Мартов, событие это «было нашей маленькой колонией отпраздновано покупкой и распитием бутылки шустовской наливки (выше этого товара на туруханском рынке вообще ничего не было)»29.
Но благая весть, как это часто случается, была омрачена и дурной. Крупская рассказала Владимиру Ильичу, как, вернувшись со съезда, Степан Иванович Радченко «вынул из корешка книги хорошо знакомый нам «манифест», написанный Струве и принятый съездом, и разрыдался: все почти участники съезда — их было несколько человек — были арестованы»30. И все вернулось «на круги своя»… И надо было начинать все сначала.
Конечно, в борьбе с таким противником, как самодержавие, жертвы неизбежны. Но нельзя ли «уменьшить число жертв»?31 Над этим вопросом Ульянов размышлял еще в тюрьме, когда — подтянувшись к тюремной решетке — видел все большее число друзей, выгуливающих свою прогулочную норму во внутреннем дворике. И потом, в ссылке, получая вести о новых арестах, он все более убеждался, что это не только результат хорошего полицейского сыска, но и плохой организации самих революционеров.
Один из главных пороков организации состоял в том, что — судя по опыту «Союза борьбы» — все знали все и все занимались всем. Одни и те же люди собирали материалы для листовок на заводах, писали прокламации, печатали их на гектографе, а затем распространяли среди рабочих. При такой системе после ареста у каждого набиралось достаточно пунктов обвинения, чтобы получить тюремный срок и ссылку.
А что, если весь процесс нелегальной революционной работы раздробить на части? К примеру, один — собирает материал. Другой — пишет листовку. Третий — печатает. Четвертый — распространяет. И тот, кто собирает информацию, не знает, кто пишет и кто печатает. А тот, кто печатает, не знает, кто распространяет. При такой «специализации» каждый становится как бы «частичным работником» общего революционного дела32.
Смысл такой системы, изложенной Ульяновым в статье «Насущный вопрос» для возобновлявшегося после арестов официального органа партии — «Рабочей газеты», заключался вовсе не в недоверии друг к другу. А в том, что такая система вела к экономии сил. С другой стороны, дробление дела дробит и «вину», то есть при аресте облегчает участь каждого участвующего в устной и листовочной агитации настолько, «чтобы их
Уроки конспирации, полученные еще в Самаре «от старых русских революционных партий»34, как видим, давали свои плоды. Теперь, казалось бы, достаточно, используя такую «специализацию», активизировать работу организаций, вновь наладить между ними связи, договориться и — точно таким же способом, каким собирали Первый съезд, — созвать следующий, второй. Такие попытки не раз предпринимались и в 1898, и в 1899, и в 1900-м годах. Однако результатов они не дали. И постепенно становилось очевидным, что сам способ этот уже не пригоден, ибо вся обстановка в социал-демократическом движении принципиально изменилась.
Распространение марксизма вширь не только давало организациям массовый резерв «революционных рекрутов». Оно снизило уровень и теоретической, и политической, и даже практической работы многих социал-демократических групп. Проявлением этого кризиса движения и стал так называемый «экономизм».
Первые признаки появления «экономизма» были отмечены Плехановым и Ульяновым в связи с выходом виленской брошюры «Об агитации» и деятельностью питерских кружков «молодых». Живой отклик даже самых отсталых рабочих на «фабричные обличения», затрагивавшие их повседневные нужды, а главное — завоевание ряда реальных уступок вполне объясняют увлечение некоторых социал-демократов сугубо экономическими сюжетами. Но пока «старики» компенсировали этот недостаток своей деятельностью, он не делал погоды.
Позднее Ульянов писал Плеханову: «Экономическое
Но уже в 1897 году «экономизм» стал проявлять себя как вполне определенное направление. Столкновение «стариков» с «молодыми» в феврале того же года, о котором рассказывалось выше, было отнюдь не случайным, как это поначалу показалось Ульянову. Вышедшие в октябре и декабре в Петербурге первые номера нелегальной газеты «Рабочая мысль» внесли в этот вопрос полную ясность.
В создании газеты активно участвовали два рабочих кружка — Василия Полякова с Обуховского и Якова Андреева с Колпинского механического завода. Кружки эти были связаны с членами бывшей тахтаревской группы Военно-медицинской академии — Николаем Богоразом и Николаем Алексеевым36, и знакомые мотивы «молодых» об интеллигентском засилье в движении стали звучать с первого же номера «Рабочей мысли». К числу интеллигентских «штучек» была отнесена и политическая агитация. Экономизм возводился в ранг добродетели — «истинно рабочей политики». А это означало уже не ошибку или увлечение, а вполне сознательное уклонение от принципов социал-демократии.
Газета приобрела популярность, и более всего она объяснялась корреспонденциями с фабрик и заводов, рассказывавшими о стачках и рабочей жизни. Поначалу они никак не обрабатывались, и Вера Засулич писала, что «особенности языка» свидетельствовали о том, что «статьи пишутся и редактируются самими рабочими»37.
Однако после арестов 8 января 1898 года руководство газетой перешло к бывшему садовнику Карлу Коку, и он перенес издание в Берлин. Теперь «Рабочую мысль» печатали уже не по 500 экземпляров на самодельном мимеографе, а полуторатысячным тиражом в образцовой типографии профсоюза немецких типографских рабочих. Корреспонденции, доставлявшиеся из Петербурга, стали усиленно редактироваться, а недостаток материалов восполнялся статьями самого Кока. Впрочем, вскоре — через Е. Д. Кускову — он связался с Тахтаревым, и для № 4, вышедшего уже трехтысячным тиражом, тот написал передовицу и статью38.
Направление «Рабочей мысли» вполне определилось. «Она, — писал позднее сам Тахтарев, — не стремилась революционизировать рабочие массы, полагая, что они сами будут революционизироваться в ходе борьбы за свои классовые интересы… Но эта борьба в описываемое время не выходила еще из узких рамок частичных столкновений… Это по большей части была борьба за повседневные требования рабочих, их обычные нужды, которые еще были весьма ограниченны». Как в ходе такой борьбы «за пятачок» рабочие «сами будут революционизироваться» — Константин Тахтарев умалчивал39.
Между тем, несмотря на недовольство направлением газеты со стороны ряда влиятельных рабочих кружков, в декабре 1898 года в Питере произошло объединение группы «Рабочей мысли» с остававшимися на воле членами «Союза борьбы», и газета стала органом Петербургского комитета РСДРП. Однако сразу же начались и разногласия. Повод для них дали декабрьские стачки.
Рабочие фабрик Паля и Максвеля обратились в фабричную инспекцию с жалобой на взяточничество, обсчеты и дурное обращение мастеров. Инспекторы признали жалобы справедливыми, но хозяева полностью игнорировали их. Тогда 13 декабря от имени «Союза борьбы» на предприятиях распространили листовки с требованиями рабочих, а 14-го началась четырехтысячная забастовка.
Градоначальник Клейгельс стал угрожать стачечникам высылкой из столицы, а в ночь на 15-е решили провести аресты в фабричных казармах. Однако рабочие, забаррикадировав двери и лестницы, не пустили полицию. Тогда, по указанию пристава Барача, полицмейстера Полибина и жандармского офицера Галле, «каждому городовому и жандарму (а их было около трехсот) было принесено водки для разгара сердца», и, обнажив шашки, они ринулись на штурм. Из окон в них полетели кастрюли, ведра, поленья, а когда дрова кончились — стали лить кипяток. С боем брали все пять этажей и чердак. «Война была полных 4 часа, был очень большой шум и крик, потому что у русского народа не было командира, а городовые были все пьяные. От такого шума малютки-дети испугались и кричали дурным голосом»40.
Рабочих, их жен сбрасывали с кроватей, выталкивали во двор, а там в две шеренги стояли жандармы. «Рубите их, как капусту!» — скомандовал пристав, и на рабочих, проходивших сквозь строй, обрушились нагайки. Выбитые зубы, поломанные ребра, разбитые головы и исполосованные спины — таков был кровавый итог расправы. Около полусотни рабочих арестовали, избили в участках, а 15 человек, в том числе 4 женщин, отдали под суд41.
Члены бывшего «Союза борьбы» решили оповестить об этой расправе как можно более широкие круги общественности в России и на Западе. Цитировавшаяся выше корреспонденция «Бой за правду», написанная участниками событий, была направлена в Берлин, в «Рабочую мысль». Однако Кок не стал печатать присланный ему «политический» текст, а в передовице № 5 посоветовал рабочим, возмущенным зверством полиции, проявлять «побольше спокойствия и побольше хладнокровия». Тогда все те, кто примыкал ранее к «Союзу борьбы», отказались участвовать в распространении газеты42.
Кок счел себя после этого совершенно свободным от каких-либо обязательств по отношению к питерской организации РСДРП. И когда в Берлин из ссылки приехала Якубова, ставшая теперь женой Тахтарева, между ней и Коком сразу возникли острейшие споры, ибо при всех ее симпатиях к «экономизму» и «рабочей самостоятельности» Аполлинария, как заметил ее муж, «все же была очень далека от того направления, выразителем которого был Кок»43.
Жесткие разногласия проявились и в социал-демократической эмиграции. Нападки «молодых» на группу «Освобождение труда» начались еще в 1894 году в период основания «Союза русских социал-демократов за границей». Но авторитет Плеханова и его коллег был слишком велик, и борьба против них в значительной мере носила скрытый характер. Лишь к 1897 году, когда эмиграция значительно расширилась за счет более молодого пополнения, а главное, когда стало очевидным, что у «экономистов» появилась опора в самой России, противостояние стало принимать все более жесткие формы44.
Тон в «Союзе» стали задавать такие вновь принятые члены, как Прокопович, Кускова, Тахтарев, выступавшие уже не только против группы «Освобождение труда», но и против марксизма вообще. А когда в 1898 году Плеханов предложил исключить их из «Союза», его не поддержали ни Аксельрод и Засулич, ни Степан Радченко в Питере, полагавшие, что не надо вытаскивать разногласия наружу и давать простор «свежим силам»45.
«Эта борьба против группы «Освобождение труда», — писал позднее Ульянов, — это оттирание ее велось втихомолку, под сурдинкой, «частным» образом, посредством «частных» писем и «частных» разговоров, — говоря просто и прямо: посредством
«НОВЫЕ ВРЕМЕНА»
Позднее, когда смысл происходившего прояснился окончательно, стало очевидным, что 1897 год завершил целый этап в истории российской социал-демократии.
И связан был этот этап прежде всего с борьбой против народничества. Оценивая его, Владимир Ильич писал, что в 1894–1898 годах главное внимание марксистов было устремлено «на идейную борьбу с противниками социал-демократии, с одной стороны, на развитие практической партийной работы, — с другой».
Характерной чертой этого этапа являлось то, что в эти годы не было серьезных и непримиримых разногласий в среде самих социал-демократов. «Социал-демократия была тогда единой идейно, и тогда же сделана была попытка добиться также единства практического, организационного (образование Российской социал-демократической рабочей партии)». И победа над народниками была достигнута.
Однако начиная с 1897–1898 годов, отмечает Ульянов, стало все более проявляться «господство (или, по крайней мере, широкое распространение) «экономического» направления», и на первый план теперь уже вышли «выяснение и решение внутренних партийных вопросов»1.
Открывая новый этап борьбы, важно было отбросить все крики о противостоянии «молодых» и «стариков» и понять, что же произошло в самом рабочем движении. Почему успех стачек, выдвигавших мелкие, частичные требования, нередко поддерживаемые даже казенной фабричной инспекцией, ведет к отторжению политических лозунгов и создает благоприятную почву для раскольнической деятельности «экономистов».
Анализируя эти проблемы, Ульянов пишет большую статью «Попятное направление в русской социал-демократии».
Говорить о рабочем классе «вообще», размышляет он, — значит затуманивать смысл процессов, происходящих в пролетарской среде. Среда эта четко дифференцируется на три вполне определенных слоя. И с представителями каждого из них Владимир Ильич был достаточно близко знаком и в Питере, и здесь, в ссылке.
Первый, относительно небольшой, но влиятельный слой — передовики,
Второй — «широкий слой
И наконец, третий слой — масса
«Пока «Рабочая мысль», — писал Ульянов, — приспособляясь, видимо, к низшим слоям пролетариата, старательно обходила вопрос о конечной цели социализма и политической борьбе, но не заявляла о своем особом направлении — многие социал-демократы только качали головой, надеясь, что с развитием и расширением своей работы члены группы «Раб. мысли» сами легко освободятся от своей узости. Но когда люди… полезно трудившиеся до сих пор над бочонком меда, начинают с «публичным оказательством» вливать в него ковши дегтя, — тогда мы должны решительно восстать против этого попятного направления!»5
Таким образом, острота ситуации определялась не только тем, что с расширением движения в него все более втягивались наименее сознательные слои рабочих, но и тем, что среди причислявших себя ранее к социал-демократам также началась глубокая идейная дифференциация, неизбежно сопровождавшаяся и организационным разладом.
Сторонники «экономизма» либо брали в свои руки руководство существовавшими социал-демократическими организациями, либо шли на раскол и создавали свои группы. Так было в Петербурге и Москве; в Центральном промышленном районе — Иваново-Вознесенске, Ярославле, Костроме, Твери, Туле; на Урале — в Перми, Екатеринбурге; на Кавказе и в Западном крае. Идейный и организационный разброд охватил почти все районы страны6.
В социал-демократической среде начался, как заметил Ульянов, процесс естественного «выветривания». Неожиданностью он не был. «Что «выветривание» есть и будет, — писал Владимир Ильич Потресову, — в этом я ни капельки не сомневаюсь»7. К этому времени, по выражению Аксельрода, под знаменем марксизма собралось немало «переодетых либералов». Теперь они стали отруливать от социал-демократии.
Позднее, в статье «Всегда в меньшинстве», об этом хорошо написал Мартов: «Едва только замолк шум борьбы между марксизмом и народничеством, как появились первые ласточки борьбы против самого марксизма… Устранив социально-реакционного противника, мешавшего ей беззаветно работать над делом общественного прогресса, увлеченная марксизмом интеллигенция тотчас ощутила потребность отделаться от тех основных элементов нового учения, которые не вмещаются в рамки ее собственных социальных интересов… Марксизм понадобилось исправить и дополнить, подвергнуть «критическому пересмотру», чтобы сделать его… годным к общению в салонах»8.
Причины отхода от социал-демократов были, конечно, разными. Некоторых, жаждавших «яркой борьбы», просто коробило от серости и убогости «экономизма». А поскольку в это время начинает складываться партия социалистов-революционеров, пытавшаяся соединить марксизм с терроризмом, то от эсдеков к эсерам переходят такие люди, как Борис Савинков, Егор Сазонов, Иван Каляев, В. Балмашев.
Все более дистанцируются от социал-демократов и «легальные марксисты» — Струве, Прокопович, Булгаков, Бердяев и др. Центральной фигурой среди них был, конечно, Петр Струве.
Отношения со Струве у Ульянова сложились довольно своеобразные. Годы ульяновской ссылки в деловом отношении как бы сблизили их. Петр Бернгардович заботился об отправке в Шушенское литературных новинок. Доставал деньги и вел переговоры об издании сборника статей и книги Ульянова «Развитие капитализма в России». Печатал в редактируемых им журналах статьи Владимира Ильича. Жена его Нина брала на себя даже корректуру некоторых работ Ульянова. И Владимир Ильич был благодарен им за эти достаточно обременительные хлопоты.
Он даже пытался иногда защищать Струве от нападок Петра Маслова, а позднее — Потресова. «Насчет статьи Струве, в оценке которой мы не сходимся, — писал Владимир Ильич Потресову, — приходится, конечно, сказать, что по ней одной нельзя судить точно о взглядах автора»9.
Впрочем, и его самого все больше и больше раздражали статьи и Струве, и особенно Тугана: «Черт знает что за глупый и претенциозный вздор! Без всякого исторического изучения доктрины Маркса, без всяких новых исследований… заявлять о «новой теории», об ошибке Маркса, о перестройке… Прав был Михайловский, назвав его «человеком эховым»…» Но тут же Владимир Ильич добавлял: «Конечно, всего этого мало для окончательного вывода, и я очень могу ошибаться»10.
Однако при всей осторожности оценок сам Ульянов — как только это доходило до Шуши — не пропускал ни одного выпада Струве и его коллег против марксизма. В своих статьях Владимир Ильич подчеркивал, что отнюдь не выступает против критики марксизма вообще, а лишь против критики эклектичной и неосновательной, которую «легальные марксисты» вели под флагом борьбы с «ортодоксией».
Разногласия между марксистами, пояснял Ульянов, состоят в том, что те, кого не очень точно называют «ортодоксами», не призывают «брать что бы то ни было на веру» и заниматься «истолковыванием» Марксовых цитат. Они «критически претворяют» и развивают марксистскую теорию «сообразно с изменяющимися условиями и с местными особенностями разных стран». А оппоненты — Струве, Туган-Барановский, Булгаков и др. — отвергают наиболее существенные стороны этой теории и в философии, становясь на сторону неокантианства, и в политической экономии, обвиняя Маркса в классовой «тенденциозности»11.
До этого какое-то время Владимиру Ильичу казалось, что весь «поход критиков» — лишь «ученый вздор и бесплоднейшая схоластика… Пытаться воевать с марксизмом, имея в багаже одни сочиненные глупейшим образом
«Я вполне убедился в том, — пишет он в апреле 1899 года Потресову, — что я понимал отрывочные статьи Бернштейна неверно и что он заврался действительно до невозможности, до того, что его приходится именно
В том, что со Струве «необходима будет серьезная война», Ульянов не сомневался. И в письме Потресову 27 июня 1899 года он написал: «Это будет, конечно, громадной потерей для всех Genossen [товарищей], ибо он человек очень талантливый и знающий, но, разумеется, «дружба — дружбой, а служба — службой» и от этого необходимость войны не исчезнет»14.
Относительно «вклада» Струве, Тугана и Булгакова в политическую экономию Ульянов писал в статьях «Заметка к вопросу о теории рынков», «Еще к вопросу о теории реализации», «Капитализм в сельском хозяйстве (о книге Каутского и статье г. Булгакова)» и др. Что же касается философии, то Владимир Ильич был уверен, что по этим вопросам обязан выступить Плеханов, ибо «очень хорошо сознаю, — писал он Потресову, — свою философскую необразованность и не намерен писать на эти темы, пока не подучусь. Теперь именно этим и занимаюсь, начавши с Гольбаха и Гельвеция и собираясь перейти к Канту. Главнейшие сочинения главнейших классиков философии я достал…»15
«По вечерам, — вспоминала Крупская, — Владимир Ильич обычно читал книжки по философии — Гегеля, Канта, французских материалистов…»16 С Ф. В. Ленгником, увлекавшимся философией и отбывавшим ссылку по соседству, в 70 верстах, в Казачинском, он завел регулярную переписку, и некоторые его письма «иногда представляли собой целые трактаты по философии». Ленгник вспоминал: «В своих ответных письмах Владимир Ильич, насколько я помню, очень деликатно, но и вполне определенно выступил решительным противником и юмовского скептицизма, и кантовского идеализма, противопоставляя им жизнерадостную философию Маркса и Энгельса»17. И чем больше Ульянов углублялся в эти проблемы, тем очевиднее становилось для него, что «с неокантианством действительно необходимо посчитаться серьезно. Я уже не утерпел, — пишет он Потресову, — и вклеил замечания и вылазки против него и в ответ Струве…»18.
Так что чтение философских статей Струве или Булгакова особого удовольствия Ульянову не доставляло. «Да, еще эта идея различения «социологических» и «экономических» категорий, пущенная Струве (в № 1 «Научного обозрения»)… — пишет Владимир Ильич Потресову. — По-моему, не обещает ничего, кроме бессодержательнейшей и схоластичнейшей игры в дефиниции, называемой кантианцами громким именем «критики понятий» или даже «гносеологии». Я решительно не понимаю, какой
Предположим, что Ульянов был философом начинающим. Но ведь и Плеханову чтение подобных статей навевало сходные мысли. «После довольно-таки продолжительного периода, — писал он о Струве, — приучившего нашу научно-публицистическую литературу хотя и к образному, но простому языку, внезапно статьи в журналах, рассчитанных на самый широкий круг читателей, начали обставляться тяжеловеснейшей словесной артиллерией немецкой философии. Самые обыкновенные, иногда банальные мысли стали высказываться в такой неудобоваримой для мозгов обыкновенного рядового читателя форме, стали облекаться в такую филистерскую мантию, что профанам остается уподобиться той несчастной пташке, которую очковая змея одним своим взглядом окончательно лишает способности двигаться самостоятельно, чтобы затем с тем большим удобством проглотить ее со всеми потрохами… И если г. П. Струве не заговорит… по крайней мере по-гречески, мы сочтем это за особую милость судьбы»20.
Изучать эту неокантианскую литературу было необходимо, но куда как интереснее была сама жизнь…
В феврале 1899 года зима в Шушенском вдруг кончилась. И 7 марта Крупская писала: «В воздухе весна. Река постоянно покрывается водою, на ветлах воробьи поднимают неистовое чириканье, быки ходят по улице и мычат, а у хозяйки курица под печкой так по утрам клохчет, что всегда будит». А на Масленицу приехали друзья из Минусинска и пять дней гуляли и праздновали, как пишет Надежда Константиновна, — «лихо»21.
В апреле подсохло, и 1 мая утром к Ульяновым пришел Проминский. «Он имел сугубо праздничный вид, надел чистый воротничок и сам весь сиял, как медный грош. Мы очень быстро заразились его настроением и втроем пошли к Энгбергу, прихватив с собой собаку Женьку. Женька бежала впереди и радостно тявкала… Оскар заволновался нашим приходом. Мы расселись в его комнате и принялись дружно петь:
…Решили пойти после обеда отпраздновать Май в поле. Как наметили, так и сделали. В поле нас было больше, уже шесть человек, так как Проминский захватил своих двух сынишек. Проминский продолжал сиять. Когда вышли в поле на сухой пригорок, Проминский остановился, вытащил из кармана красный платок, расправил его на земле и встал на голову. Дети завизжали от восторга. Вечером собрались все у нас и опять пели. Пришла и жена Проминского. К хору присоединились и моя мать, и Паша»22.
А когда все разошлись, Владимир Ильич, все эти недели работавший над статьей о Струве, написал сестре в Подольск: «Конечно, полемика между своими неприятна, и я старался смягчать тон, но замалчивать разногласия уже не только неприятно, а
Дело в том, что разногласия эти уже вышли за сугубо российские рамки. Именно в 1896–1898 годах, когда Ульянов находился в Сибири, в теоретическом журнале немецкой социал-демократии «Die Neue Zeit» («Новое время») Эдуард Бернштейн опубликовал серию статей под общим заголовком «Проблемы социализма». То, что мир вступает в новую эпоху, которую позднее назовут эпохой империализма, чувствовали многие. У капитализма — за счет вывоза капитала, колоний и других факторов — открывались новые возможности и новое поле для маневра.
И вот, наблюдая только-только нарождавшуюся в среде либеральной европейской буржуазии тенденцию к поиску социального компромисса в самой метрополии, Бернштейн делал вывод о возможности замены «грубого» капитализма более цивилизованными отношениями и без революционной ломки. А посему, заключал он, социалистическую революцию, чреватую кровавыми потрясениями, можно снять с повестки дня, а вести борьбу за реформы, за улучшение экономического положения рабочих: «движение — все, конечная цель — ничто».
Немецкие левые сразу же оценили «Проблемы социализма» как попытку общей ревизии марксистской теории. Однако ЦК партии довольно долго воздерживался от публичной полемики. Она была открыта в «Новом времени» лишь в июле 1898 года статьей Георгия Плеханова «Бернштейн и материализм». И тот факт, что именно Плеханов стал зачинателем этой дискуссии, не был случайным.
Пестрота российской действительности, где элементы наиновейшего капитализма переплетались с остатками седого средневековья, острота социально-экономических и политических противоречий, высочайший интеллектуальный уровень лидеров революционной демократии и целый ряд других причин привели к тому, что многие из проблем, волновавших международную социал-демократию в канун XX столетия, нашли свое отражение в теоретических дискуссиях сначала в России, а уж потом в Европе.
По этой причине к эскападам Бернштейна был вполне готов и Владимир Ульянов. Еще в 1894 году, в «Критических заметках» Струве, уже тогда кокетничавшего своей «неортодоксальностью», Владимир Ильич выделил пассаж, где говорилось о том, что представление о переходе от капитализма к социализму через революцию («резкое падение») — устарело и ныне в точку зрения Маркса «внесен был важный корректив»: признана возможность перехода к новому строю с помощью реформ.
В том же 1894 году Ульянов ответил Струве: «Борьба за реформы нисколько не свидетельствует о «коррективе», нимало не исправляет учения о пропасти и резком падении, так как эта борьба ведется с открыто и определенно признанной целью дойти именно до «падения»; а что для этого необходим «целый ряд переходов» — одного фазиса борьбы, одной ступени ее в следующие, — это признавал и Маркс в 1840-х годах, говоря в «Манифесте», что нельзя
Стоит заметить, что в это время Струве, вопреки всем своим позднейшим мемуарам, не только высоко оценивал интеллектуальные возможности Ульянова, но и возлагал на него определенные надежды. «Ильин после критики на мою книгу, — писал Струве Потресову в начале 1899 года, — скорее удалился от ортодоксии, чем приблизился к ней… Я, впрочем, думаю, что по отношению к Zusammenbruchtheorie [теории краха, крушения капитализма] Ильин еще не отрешился от ортодоксии, но надеюсь, что рано или поздно это произойдет… У Ильина живой и прогрессирующий ум и есть истинная добросовестность мышления»25.
О новейших тенденциях в развитии капитализма Ульянов был весьма начитан: не зря он переводил Веббов, рецензировал Гобсона, Парвуса, Каутского и др. Зарекаться от «резкого падения» даже применительно к Западной Европе, полагаться на то, что именно поиски социального компромисса станут господствовать в политике буржуазии, не было пока серьезных оснований. А уж тем более если говорить о России. Поэтому, когда в Шушенское приходят номера «Die Neue Zeit» со статьями Бернштейна, Ульянов сразу же дает им свою оценку: «Его «теория» против Zusammenbruch'a [краха, крушения капитализма] — непомерно узкая для Западной Европы — и вовсе негодна и
Оценка, как видим, вполне определенная. Но может быть, она являлась проявлением его собственной «узости», той самой «ортодоксии», против которой и восстали «молодые»? Сидеть в какой-то сибирской дыре и судить оттуда с такой категоричностью о ситуации в Западной Европе?
Но вот что любопытно. Именно в те самые годы, когда Эдуард Бернштейн вынашивал для «Нового времени» «Проблемы социализма», другой человек — глава римско-католической церкви папа Лев XIII обратился к пастве с энцикликой «Rerum Novarum» (тоже «Новые времена»). Анализируя те же процессы, что и Бернштейн, он пришел к не столь благостным выводам: «Вследствие перемен и революций общество разделилось на две касты, и пропасть между ними все шире. С одной стороны, образовался класс, владеющий богатством и потому обладающий силой… С другой стороны, есть нуждающаяся и обездоленная масса, озлобленная страданиями и всегда готовая к возмущениям»27.
Значит, дело, видимо, не только в приверженности той или иной доктрине, если взгляды, изложенные в «Коммунистическом манифесте» и папской энциклике, в чем-то совпали. Очевидно, существенное значение имел и нравственный аспект: то, чьими глазами смотришь на мир — сытого, самодовольного бюргера или той самой «обездоленной массы», о которой напомнил Лев XIII.
Именно такая «ортодоксальность», то есть верность самой сути марксизма, преобладала тогда и среди немецких социалистов. В октябре 1898 года на Штутгартском съезде и в октябре 1899 года на Ганноверском — бернштейнианство было осуждено германской социал-демократией. Но, оставаясь в партии, Бернштейн продолжал пропагандировать свои идеи. А в марте 1899-го его статьи были выпущены отдельной книгой — «Предпосылки социализма и задачи социал-демократии». В России она сразу же выдержала три издания. Поэтому, отвечая Плеханову, Бернштейн снисходительно заметил, что его оппонент, будучи эмигрантом, не отражает взглядов российских практиков.
Конечно, это был сугубо полемический прием. В отличие от Струве, сразу же поддержавшего Бернштейна, российские практики-«экономисты» избегали открытого изложения своих воззрений. Но всегда находятся люди, способные не только выболтать подноготную любой завуалированной позиции, но и довести ее если и не до абсурда, то — во всяком случае — до логического конца. На сей раз именно такую роль сыграла Е. Д. Кускова.
«АНТИ-КРЕДО»
Екатерина Дмитриевна Кускова и ее супруг Сергей Николаевич Прокопович, только что закончивший Брюссельский университет, после победы «экономистов» на 1-м съезде «Союза русских социал-демократов» направились в Россию. В Петербурге они сразу же оказались в центре дискуссий «молодых» с «ортодоксами», которых, как отметила Екатерина Дмитриевна, «тогда еще было довольно много».
Однажды, после довольно бурной полемики, ее попросили «формулировать кратко свои взгляды на спорные вопросы, чтобы удобнее было в споре опираться на что-либо стройное и целое». И Кускова набросала «спешно и не для печати краткое изложение своих взглядов. Бумажонка, — пишет Екатерина Дмитриевна, — была взята кем-то из участников спора»1.
Насчет «спешки» и «бумажонки» она явно лукавила. Рукопись получилась достаточно объемной, а ее стилистика, отточенность каждой фразы исключали какую бы то ни было случайность или торопливость. Наоборот, весь текст говорил о тщательной продуманности излагаемых мыслей и абсолютной искренности автора.
Как отмечалось, до сих пор «экономисты» уклонялись от столь откровенного формулирования своих взглядов, и «ортодоксам», как говорится, не за что было ухватить своих оппонентов. Теперь же… Теперь лишний раз подтвердилось, что, как заметил один литературный персонаж, бумаги не только не горят, но и обретают вполне самостоятельную жизнь.
Как раз в это время, видимо, в мае 1899 года, в Питер приехала из Москвы Анна Ильинична Елизарова. И когда, как обычно, она зашла на Литейном в книжный склад Калмыковой, Александра Михайловна передала ей среди прочего листки, написанные, как она выразилась, — лицами, влиятельными среди «молодых». Особого значения этим листочкам Анна Ильинична не придала, но потом все-таки переписала их «химией», озаглавила «Кредо» молодых» и в июле — с невестой Сильвина Ольгой Александровной — отправила в Шушенское2. Уже 1 августа, когда Сильвин привозит посылку, Владимир Ильич просит родных сообщить ему об этом документе подробнее, ибо он не только заинтересовал, но и глубоко возмутил его3.
Поводов для возмущения действительно было предостаточно. Кускова, например, писала, что пролетарии Западной Европы добились успехов в организации своих сил и улучшении материального положения только потому, что без всякой борьбы получили из рук буржуазии политическую свободу и доступ в парламент. Все политические словеса марксистов о «захвате власти», о «крушении капитализма» являлись лишь «ходячей фразой», сыгравшей в свое время определенную роль в сплочении рабочих. Однако основной была и остается борьба экономическая, упрочение экономических организаций. И необходимо прислушаться к Бернштейну, который предлагает изменить положение партии в обществе, добиваться ее всеобщего признания и поддержки. А для этого «стремление к захвату власти» должно раз и навсегда уступить место стремлению «к реформированию современного общества в демократическом направлении»4.
Стало быть, и в России необходимо прежде всего отказаться от бесплодных попыток создания нелегальной политической партии и пересмотреть свое отношение к буржуазии. Российские рабочие, в отличие от европейских, не имеют ни «организационного духа», ни «политического чутья». Они смогут обрести их лишь в результате участия в той политической жизни, которая реально существует в России. А это «требует от нас иного марксизма, уместного и нужного в русских условиях». Общий вывод: «Для русского марксиста исход один: участие, т. е. помощь экономической борьбе пролетариата и участие в либерально-оппозиционной деятельности»5.
Конечно, Кускова, что называется, подставила «экономистов». Ибо даже в «Рабочей мысли» они формулировали свои идеи куда осторожнее. Но дело было сделано. И поскольку Бернштейн уже публично ссылался на солидарность с ним российских социал-демократических практиков, Ульянов сразу сел писать «Протест российских социал-демократов».
Прежде всего, неправда, отметил он, что рабочие Европы получили свободу без всякой борьбы. Они активно участвовали во всех революциях XIX столетия, и именно это обеспечило им политические права. Неправда и то, что русские социал-демократы навязывают стачечникам политические лозунги. Их выдвинуло само рабочее движение. И царское правительство шло на экономические уступки именно тогда, когда забастовки приобретали политическое звучание. Но главная неправда состоит в том, что «экономисты», клявшиеся в верности социал-демократии, на деле отрицают ее основные принципы, изложенные в «Манифесте», принятом I съездом РСДРП6.