Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Кузен Понс - Оноре де Бальзак на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— С тех пор как мои господа сняли у нас квартиру, мы отложили на книжку две тысячи франков. За восемь лет не плохо! Может быть, лучше не наживаться на обедах господина Понса, чтоб он не кормился на стороне? Курица мадам Фонтэн все мне расскажет.

Тетка Сибо уже три года льстила себя надеждой, что ее господа, у которых как будто не было наследников, не забудут о ней в своем завещании. Она удвоила свое усердие под влиянием корыстной мысли, очень поздно зародившейся у этой усатой красавицы, до тех пор безупречно честной. Понс, ежедневно обедавший в гостях, в какой-то мере ускользал из-под опеки тетки Сибо, которая мечтала полностью подчинить себе своих господ. Постоянные отлучки старого дамского угодника и коллекционера и прежде не давали покоя привратнице, и она давно уже вынашивала смутные надежды на обольщение, и с этого памятного обеда в голове ее созрел грозный план. Спустя четверть часа тетка Сибо опять появилась в столовой, на этот раз вооруженная двумя чашками превосходного кофе и двумя рюмочками киршвассера.

Да здравствует мадам Зибо! — воскликнул Шмуке. — Ви угадали мое шелание!

После обеда старый прихлебатель опять посетовал на судьбу. Шмуке опять постарался утешить его с той же нежностью, с которой голубь-домосед утешал, надо полагать, голубя, воротившегося из дальних странствий. Шмуке решил проводить Понса в театр, так как не хотел оставлять в одиночестве своего друга, расстроенного выходками господ и прислуги в доме председателя суда Камюзо. Он знал Понса и понимал, что в оркестре, за дирижерским пультом, на того могло напасть горькое раздумье, способное отравить радость возвращения в родное гнездо. Идя домой около полуночи, Шмуке бережно вел Понса под руку, словно влюбленный обожаемую возлюбленную; он предупреждал его каждый раз, когда надо было сойти с тротуара, перешагнуть через канаву; будь это в его силах, он превратил бы камни под ногами Понса в пуховую перину, небо над его головой — в безоблачную лазурь, мелодию, которую пели в его душе ангелы, — в громкое ликующее песнопение. Теперь он завоевал последний уголок в сердце друга, еще не принадлежавший ему!

Около трех месяцев Понс каждый день обедал дома вместе со Шмуке. Сначала ему пришлось урезать свои ежемесячные приобретения на восемьдесят франков для того, чтобы прибавить франков тридцать пять на вино к тем сорока пяти, которые стоил обед. Затем, несмотря на заботы и тяжеловесные немецкие шутки своего друга, старый музыкант стал скучать по деликатесам, по рюмочке ликера, черному кофе, светской болтовне, неискренним любезностям, по гостям и сплетням тех домов, где раньше обедал. Не так-то легко на склоне жизни расстаться с привычками тридцатишестилетней давности. Вино, цена которому сто тридцать франков за бочку, не для стакана тонкого знатока; и каждый раз, поднося этот стакан к губам, Понс с мучительным сожалением вспоминал дорогие вина бывших своих амфитрионов. Итак, к концу третьего месяца острая боль, чуть было не сокрушившая нежное сердце Понса, позабылась; теперь он вспоминал только приятности светской жизни, совершенно так же, как старый волокита с сожалением вспоминает о любовнице, оставленной из-за ее частых измен. Хотя наш старый музыкант и пытался скрыть снедающую его глубокую печаль, было совершенно очевидно, что на него напал один из тех необъяснимых недугов, причину которых надо искать в нашем душевном состоянии. Для объяснения тоски, овладевающей человеком, после того как он порвал с любимой привычкой, достаточно будет указать на один из тех многочисленных пустяков, которые, сцепляясь друг с другом, подобно колечкам кольчуги, сжимают душу железной сетью. Одной из самых больших услад в прежней жизни Понса, одним из удовольствий старого блюдолиза был гастрономический сюрприз, неожиданное вкусовое ощущение от необычного кушанья, от лакомства, которое торжественно подавалось на стол, когда хозяйка дома хотела, чтоб ее семейная трапеза выглядела званым обедом. Понсу как раз и не доставало этого наслаждения гурманов, ибо тетка Сибо, гордая своими обедами, заранее сообщала ему меню. Таким образом, из его жизни окончательно исчезла та изюминка, которая придавала ей особую прелесть. Его обед проходил без неожиданностей, без того, что за столом наших предков называлось закрытым блюдом. Вот этого-то и не мог понять Шмуке. Понс был очень щепетилен и не жаловался, а если и есть на свете что-нибудь печальнее непризнанного гения, так это непонятый желудок. Сколь часто преувеличивают, и без достаточного на то основания, трагедию отвергнутой любви, — пусть нас покинуло любимое создание, будем любить Создателя, ибо сокровища его неисчерпаемы! Но желудок!.. Страдания желудка ни с чем не сравнимы, ибо жизнь прежде всего! Понс грустил по кремам, которые он едал! Не крем, а поэма! по белому соусу — не соус, а произведение искусства! по птице с трюфелями, — пальчики оближешь! И больше всего — по знаменитым рейнским карпам, которые кушают только в Париже и — ах, с какой приправой! Бывали дни, когда Понс громко вздыхал: «О Софи!» — вспоминая повариху графа Попино. Прохожий, услышав его вздохи, подумал бы, что он грустит о предмете своей любви, но он вздыхал по более редкому предмету — по жирному карпу! И по подливе в соуснике, прозрачной на вид, жирной на вкус, по подливе, достойной Монтионовской премии. От воспоминаний о съеденных обедах Понс заметно худел, ибо его снедала желудочная тоска.

Когда пошел четвертый месяц, к концу января 1845 года, молодой флейтист, по имени Вильгельм, как почти все немцы, и по фамилии Шваб, в отличие от прочих Вильгельмов, но не от прочих Швабов, счел необходимым поговорить со Шмуке насчет их капельмейстера, состояние которого начинало внушать опасение всему театру. Разговор произошел в день первого представления, когда были заняты инструменты, на которых играл старый немец.

— Наш капельмейстер заметно слабеет, что-то у него не в порядке, глядит он невесело, палочкой машет не так энергично, — сказал Вильгельм Шваб, указывая на Понса, который с мрачным видом подходил к пюпитру.

Он имеет шестьесьят лет, — возразил Шмуке.

Подобно матери из «Кэнонгейтских хроник»[24], которая, ради того чтобы лишние сутки пробыть с сыном, подвела его под расстрел, Шмуке был способен принести Понса в жертву ради удовольствия ежедневно обедать с ним за одним столом.

— Все в театре обеспокоены, а мадмуазель Элоиза Бризту, наша прима-балерина, говорит, что он даже сморкаться стал теперь почти беззвучно.

Старый капельмейстер обычно сморкался так, словно трубил в рог, такой громкий звук издавал его длинный и гулкий нос. Как раз за шумное сморкание супруга председателя суда чаще всего попрекала кузена Понса.

Я би все отдаль, штоб развлетшь его, — сказал Шмуке. — Ему дома скутшно.

— Правду говоря, мне всегда казалось, что господин Понс не чета нам, мелким сошкам, — сказал Вильгельм Шваб, — поэтому я не решался пригласить его к себе на свадьбу. Я женюсь.

Как шенитесь? — спросил Шмуке.

— Самым законным образом, — ответил Вильгельм, усмотревший в странном вопросе Шмуке насмешку, на которую этот добрый человек был не способен.

— Прошу вас, господа, по местам! — сказал Понс после звонка директора, окинув оркестр взглядом полководца.

Исполнили увертюру к «Невесте дьявола» — феерии, выдержавшей двести представлений. В первом антракте Вильгельм и Шмуке остались одни в опустевшем оркестре. Температура в зрительном зале поднялась до тридцати двух градусов по Реомюру.

Раскашите ше историю вашей шенитьби, — попросил Шмуке Вильгельма.

— Вон, видите там, в ложе, того молодого человека?.. Узнаете его?

Зовсем нет.

— Это потому, что он в желтых перчатках и сияет, как медный грош; но это мой друг Фриц Бруннер из Франкфурта-на-Майне...

Тот, што сидель на шпектакль рядом с ви в оркестр?

— Он самый. Правда, даже не верится, что возможна такая метаморфоза?

Герой обещанной истории принадлежал к той породе немцев, на лице которых одновременно запечатлены и мрачная насмешка гетевского Мефистофеля, и прекраснодушие романов блаженной памяти Августа Лафонтена[25]; хитрость и простота, чиновническая педантичность и нарочитая небрежность члена Жокей-клуба; но главным образом отвращение к жизни, то отвращение, которое вложило пистолет в руку Вертера, доведенного до отчаяния больше немецкими владетельными князьями, чем Шарлоттой. Он действительно был типичен для Германии; в нем сочетались чрезвычайное лихоимство и чрезвычайное простодушие, глупость и храбрость, всезнайство, наводящее тоску, опытность, совершенно бесполезная при его ребячливости; злоупотребление табаком и пивом; и дьявольский огонек в прекрасных усталых голубых глазах, примирявший все эти противоречия. Фриц Бруннер, одетый с щеголеватостью банкира, сиял в зале лысиной тициановского колорита, обрамленной на висках белокурыми кудряшками, пощаженными нищетой и развратом, вероятно, только для того, чтобы дать ему право заплатить парикмахеру в день своего финансового расцвета. Лицо, некогда чистое и прекрасное, как лицо Иисуса Христа на картинах, потемнело, огненно-рыжие усы и борода придавали ему даже какой-то зловещий вид. От повседневных огорчений помутнела ясная лазурь очей, в которых его опьяненная любовью мать некогда узнавала свои собственные глаза, преображенные божественной красотой. Многоликая проституция Парижа положила густые тени вокруг его глаз. Этот преждевременно созревший философ, этот молодой старик был созданием рук своей мачехи.

Здесь мы расскажем любопытную повесть блудного сына из Франкфурта-на-Майне, совершенно необычную и невероятную для такого добропорядочного, хотя и совсем не захолустного города.

Господин Гедеон Бруннер, отец Фрица, был одним из тех известных франкфуртских трактирщиков, которые вкупе с банкирами и с соизволения закона опустошают кошельки посещающих город туристов, что не помешало ему быть честным кальвинистом и жениться на крещеной еврейке, приданое которой положило начало его благосостоянию. Жена-еврейка умерла, оставив двенадцатилетнего сына Фрица на попечение отца, но под опекой дяди со стороны матери, лейпцигского меховщика, возглавлявшего торговый дом «Вирлац и компания». Этот дядя, не столь мягкий, как его товар, потребовал, чтобы Бруннер-отец поместил неприкосновенный капитал молодого Фрица, превращенный в гамбургские марки, в дело Аль-Зартшильд. В отместку за такое еврейское требование Бруннер-отец женился во второй раз, под тем предлогом, что в его огромной гостинице без женского глаза и рук никак нельзя. Женился он на дочери такого же, как и сам, трактирщика, которая казалась настоящим кладом. Но он еще не испытал на собственном опыте, что такое единственная дочь, перед которой отец и мать ходят на задних лапках. Вторая фрау Бруннер была такой, какой бывает молодая немка, если она зла и легкомысленна. Она растратила свое состояние и отомстила за первую фрау Бруннер, сделав отца Фрица несчастнейшим из мужей на всей территории вольного города Франкфурта-на-Майне; недаром там, говорят, миллионеры собираются издать муниципальный закон, который обяжет жен любить своих супругов самой нежной любовью. Эта немка питала пристрастие к различным уксусам, которые все огулом именуются у немцев рейнским вином. Она питала пристрастие к модным парижским товарам; питала пристрастие к верховым лошадям; питала пристрастие к нарядам; словом, единственная дорогостоящая вещь, к которой она не питала пристрастия, были женщины. Она возненавидела маленького Фрица и, несомненно, довела бы его до сумасшествия, если бы колыбелью этого младенца, вскормленного законом Кальвина и законом Моисея, не был Франкфурт-на-Майне, а опекуном — лейпцигская фирма Вирлац; но дядя Вирлац, поглощенный пушниной, не давал в обиду только гамбургские марки, а мальчика оставил на растерзание мачехе.

Эта мегера тем сильнее злилась на херувима-сыночка покойной красавицы жены Бруннера, что сама, несмотря на все усилия, которым мог бы позавидовать даже локомотив, не имела детей. Движимая дьявольской мыслью, преступная немка привила юному Фрицу, которому шел тогда двадцать второй год, совершенно не свойственный немцам вкус к расточительству. Она надеялась, что английская лошадь, рейнский уксус и гетевские Гретхен пожрут сына еврейки вместе с его капиталом, ибо к совершеннолетию Фриц получил от своего дорогого дядюшки Вирлаца прекрасное наследство. Рулетки на водах и веселые собутыльники, в числе которых был и Вильгельм Шваб, правда, проглотили капитал Вирлаца, но создателю было угодно сохранить блудного сына, дабы он служил примером для младшего поколения жителей Франкфурта-на-Майне, где во всех семьях пугали им детей, уговаривая их послушно и смирно сидеть дома или за железными решетками контор на своих гамбургских марках. Однако Фриц Бруннер не только не умер во цвете лет, но имел удовольствие похоронить свою мачеху на одном из очаровательных немецких кладбищ, ибо немцы, под предлогом почитания умерших, предаются безудержной страсти к садоводству. Итак, вторая фрау Бруннер умерла раньше своих родителей; старик Бруннер поплатился деньгами, которые прошли у него мимо носа, и здоровьем, ибо наш трактирщик до того с ней намучился, что, несмотря на свое геркулесовское сложение, к шестидесяти семи годам высох так, словно отведал знаменитого борджиевского яда. Состояние хозяина гостиницы, ничего не унаследовавшего после жены, которую он зря терпел в течение десяти лет, можно было сравнить с своего рода гейдельбергскими развалинами; вдовец старался подправить свои пошатнувшиеся финансы, подавая постояльцам соответствующие Rechnungen (счета), наподобие того как подправляют подлинные гейдельбергские развалины, дабы не остывал пыл туристов, толпами стекающихся в этот город поглядеть на руины, содержимые в столь образцовом беспорядке. Во Франкфурте о старике Бруннере говорили как о банкроте, на него указывали пальцем.

Вот до чего может довести злая жена, не оставившая ничего в наследство, и сын, воспитанный во французском духе! В Италии и в Германии французы — причина всех зол, мишень для всех нападок; но пути господни неисповедимы... (Дальше все, как в оде Лефрана де Помпиньяна[26].)

Не только постояльцы страдали от озлобленного хозяина гостиницы «Голландия», вымещавшего свои огорчения на счетах (Rechnungen). Когда его сын окончательно разорился, Гедеон Бруннер, видевший в нем косвенную причину всех своих бед, отказал ему в хлебе, воде, соли, очаге, крове и трубке! А для немецкого папаши-трактирщика это высшее выражение родительского неблаговоления. Отцы города, не разобравшись, чья здесь вина, и считая старика Бруннера одним из самых несчастных франкфуртцев, пришли ему на помощь: Фрица изгнали из пределов вольного города, придравшись к нему из-за каких-то пустяков. Суд во Франкфурте не более милостивый и не более правый, чем в других местах, хотя в этом городе и заседают выборные от германской земли. Судьи редко восходят к истокам преступлений и неудач и не стараются выяснить, кто держал чашу, из которой вытекла первая струйка. Итак, Бруннер отказался от сына, а друзья сына пошли по стопам старика.

Ах, если бы эту повесть можно было разыграть перед будкой суфлера для собравшихся здесь зрителей, для всех этих журналистов, модных львов и парижанок, недоумевавших, откуда могла появиться среди цвета парижской публики, на премьере, в литерной ложе бенуара эта глубоко трагическая одинокая немецкая фигура; такое зрелище увлекло бы куда больше, чем феерия «Невеста дьявола», хотя это и был бы двухсоттысячный пересказ бессмертной притчи о блудном сыне, разыгранной в Месопотамии за три тысячи лет до рождества Христова.

Фриц пешком отправился в Страсбург, и там он обрел то, чего не нашел библейский блудный сын на родине Священного писания. Эльзас, где живет столько людей с благородным сердцем, где прекрасно сочетается французское остроумие с немецкой основательностью, блестяще доказал свое превосходство над Германией. Вильгельм, всего несколько дней тому назад получивший наследство после родителей, располагал капиталом в сто тысяч франков. Он открыл Фрицу свои объятия, открыл ему свое сердце, открыл свой дом, открыл свой кошелек. Только в греческой оде можно воспеть ту минуту, когда Фриц, измученный, весь в пыли, Фриц, от которого все отшатнулись, как от зачумленного, встретил по ту сторону Рейна истинного друга и в его протянутой руке нашел настоящую двадцатифранковую монету, и только Пиндару[27] под силу одарить человечество такой одой, призванной воспламенить угасающее в людях чувство дружбы. Имена Фрица и Вильгельма надо поставить в один ряд с именами Дамона и Пифиа, Кастора и Поллукса, Ореста и Пилада, Дюбрейля и Пмежа, Шмуке и Понса и со всеми именами, коими наша фантазия наделяет двух друзей из Мономотапы[28], и не случайно человек такого великого ума, как Лафонтен, изобразил их отвлеченными бестелесными образами. Мы можем прибавить к этому списку, иллюстрирующему дружбу, два новые имени с тем большим основанием, что Вильгельм в компании с Фрицем проел полученное им наследство совершенно так же, как Фриц в компании с Вильгельмом пропил свое, впрочем, не только проел, но и прокурил, отдав должное всем известным сортам табака.

Как это ни странно, оба друга прокутили наследство в страсбургских пивных самым глупым, самым пошлым образом с фигурантками страсбургского театра и с эльзасскими девицами, которые уже давно растратили отпущенные им от бога скромные дары. И каждое утро наши кутилы убеждали друг друга:

— Пора это бросить, взяться за ум, пока у нас еще что-то осталось!

— Ладно, давай еще сегодня, — говорил Фриц, — а завтра, ну завтра...

У кутил завтра всегда робко отступает под напором своего предшественника — хвастливого вояки сегодня. Сегодня — это Капитан старинных комедий[29], а завтра — Пьеро наших пантомим. Разменяв последний тысячный билет, наши друзья купили места в почтово-пассажирской конторе дилижансов, известных под названием королевских, и отправились в Париж, где поселились под самой крышей в гостинице «Рейн», которая помещалась на улице Майль и принадлежала некоему Граффу, служившему прежде старшим кельнером у Гедеона Бруннера, и Фриц поступил на шестьсот франков в банкирскую контору братьев Келлер, куда его определил Графф. Графф, хозяин гостиницы «Рейн», был братом знаменитого портного Граффа. Портной взял Вильгельма в бухгалтеры. Графф пристроил обоих блудных сыновей на эти скромные должности в память своего ученичества в гостинице «Голландия». Богатый друг признал своего промотавшегося друга, а немец-трактирщик принял участие в двух нищих соотечественниках, — вот два поступка, из-за которых многие, пожалуй, сочтут эту правдивую историю за роман, но быль зачастую похожа на вымысел, тем более что в наши дни вымысел всячески стараются сделать похожим на правду.

Фриц, служивший в банке на жалованье в шестьсот франков, и Вильгельм, работавший бухгалтером на том же окладе, скоро убедились, как трудно жить в таком чересчур разгульном городе, как Париж. Поэтому уже на второй год пребывания в столице Франции, в 1837 году, Вильгельм, недурно игравший на флейте, стал зарабатывать, чтобы не жить впроголодь, в оркестре под управлением Понса. А Фрицу, чтоб повысить свой заработок, оставалось одно — применить финансовые способности, присущие ему как вирлацовскому отпрыску. Несмотря на всю свою усидчивость, которой, правда, мешала даровитость, он добился жалованья в две тысячи франков только в 1843 году. Нужда — превосходная мачеха, она научила обоих молодых людей тому, чему не смогли научить их матери: бережливости, знанию людей и жизни; под ее руководством они прошли настоящую суровую выучку, которую проходят великие люди, обычно не ведавшие радостного детства. Но Фриц и Вильгельм были самыми заурядными людьми, и потому не все уроки, которые дает нужда, пошли им на пользу; они старались оградить себя от слишком близкого знакомства с нуждой, не хотели отдыхать на ее иссохшей груди, в ее костлявых объятиях, и потому для них она не превратилась в добрую фею Уржелу[30], которая уступает ласкам гениальных людей. Как бы там ни было, они поняли всю силу богатства и дали себе слово подрезать крылья Фортуне, если она когда-нибудь вновь постучится к ним в дверь.

— Ну, так вот, папаша Шмуке, сейчас я вам все объясню в двух словах, — закончил Вильгельм, который обстоятельно рассказывал пианисту на немецком языке свою повесть.

— Бруннер-отец скончался. Ни его сын, ни господин Графф, у которого мы квартируем, не знали, что он был одним из основателей баденской железной дороги, с которой получал огромную прибыль: он оставил четыре миллиона! Сегодня я последний раз играю на флейте. Если бы не премьера, я бы ушел уже несколько дней тому назад, но мне не хотелось подводить оркестр.

Это отшень похвально, мольодой тшельовек, — сказал Шмуке. — На ком ше ви шенитесь?

— На дочери господина Граффа, нашего хозяина, владельца гостиницы «Рейн». Я уже семь лет люблю мадмуазель Эмилию, она так начиталась безнравственных романов, что, не долго думая, ради меня отказала всем женихам. Со временем она будет очень богата, она единственная наследница Граффов, портных с улицы Ришелье. Фриц дает мне в пять раз больше того, что мы с ним прокутили в Страсбурге, пятьсот тысяч франков!.. Он вкладывает миллион в банкирскую контору, портной, господин Графф, вкладывает пятьсот тысяч франков; отец моей невесты разрешает мне так же распорядиться с приданым, составляющим двести пятьдесят тысяч франков, и сам он помещает в нашу фирму такую же сумму. Таким образом, банкирский дом «Бруннер, Шваб и компания» будет располагать капиталом в два миллиона пятьсот тысяч франков. Фриц купил на полтора миллиона акций Французского банка в качестве обеспечения. Это не весь капитал Фрица, ему остаются еще отцовские дома во Франкфурте, которые оцениваются в миллион, и он уже сдал гостиницу «Голландия» двоюродному брату Граффа.

Ви с огортшением смотрите на ваш друг, — заметил Шмуке, внимательно слушавший Вильгельма, — неушели ви имеете к нему зависть?

— Я не завидую, а печалуюсь, — сказал Вильгельм. — Разве Фриц похож на счастливого человека? Я боюсь, что Париж его погубит; мне так хотелось бы, чтоб он последовал моему примеру. В нем могут проснуться прежние страсти. Я остепенился, а он нет. Посмотрите на его костюм, на двойной лорнет, все это меня очень беспокоит. В зале он не спускал глаз с лореток. Ах, если бы вы знали, как трудно женить Фрица! Он ненавидит то, что во Франции называют строить куры; его надо женить силком, как в Англии силком тащат к славе.

Во время толкотни, которой всегда отличается окончание премьеры, флейтист пригласил капельмейстера. Понс с радостью согласился. И Шмуке впервые за три месяца увидел улыбку на лице друга; всю дорогу до дому Шмуке молчал, потому что по радостной улыбке, озарившей лицо Понса, он понял всю глубину снедавшей его печали. Подлинно благородный, бескорыстный человек, с возвышенными чувствами, и вдруг такая слабость!.. Нет, этого никак не мог понять стоик Шмуке, сразу погрустневший, так как он почувствовал, что ради друга надо отказаться от удовольствия каждый день сидеть за столом зо свой добрий Понс; и он не знал, хватит ли у него сил принести такую жертву; от этой мысли старый немец сходил с ума.

Гордое молчание, которое хранил Понс, удалившись на Авентинский холм[31], сиречь на Нормандскую улицу, поразило супругу председателя суда, вообще не очень-то обеспокоенную уходом своего прихлебателя. Они с дочкой думали, что кузен понял милую шутку очаровательной Лили; но ее супруг смотрел на дело иначе. Председатель судебной палаты Камюзо де Марвиль, упитанный человечек, очень важничавший после того, как пошел в гору, восхищался Цицероном, предпочитал Комическую оперу Итальянцам, сравнивал игру различных актеров и во всем придерживался общего мнения. Он повторял, как собственные, мысли из статьи правительственной газеты и, произнося речь, всегда пересказывал, несколько их перефразировав, слова оратора, выступавшего до него. Этот судебный деятель, основные черты характера которого достаточно известны, ко всему относился с подобающей его должности серьезностью и придавал особое значение родственным связям. Как большинство мужей, находящихся под башмаком у жены, он проявлял независимость в мелочах, и жена с этим считалась. В течение месяца он удовлетворялся объяснениями г-жи Камюзо, которая придумывала то ту, то другую причину отсутствия Понса, но в конце концов ему показалось странным, что старик музыкант, связанный с ним почти сорокалетней дружбой, перестал бывать у них в доме, да еще после того как преподнес такой дорогой подарок — веер мадам де Помпадур. Этим веером восхищались и граф Попино, оценивший его по достоинству, и в Тюильри, где все с любопытством разглядывали очаровательную вещицу, что очень льстило тщеславной г-же Камюзо; ей расхвалили красоту десяти перламутровых пластинок с поразительно тонкой резьбой. На вечере у графа Попино одна знатная русская дама (русская знать всюду чувствует себя, как дома) насмешливо улыбнулась, увидя такой веер, достойный герцогини, в руках г-жи Камюзо, и предложила за чудесную вещицу шесть тысяч франков.

— Надо признаться, — заметила Сесиль на следующий день после того, как был подарен веер, — наш бедный родственник знает толк во всяких безделушках.

— Хороши безделушки! — воскликнул председатель судебной палаты. — Да государство собирается заплатить триста тысяч франков за коллекцию покойного советника Дюсоммерара и израсходовать пополам с городом Парижем около миллиона на покупку и восстановление особняка Клюни, чтобы поместить туда эти самые безделушки... Безделушки, дитя мое, часто все, что нам осталось от давно исчезнувших цивилизаций. Этрусская ваза или ожерелье иногда оцениваются в сорок, в пятьдесят тысяч; эти безделушки свидетельствуют о высоком уровне искусства во времена осады Трои и являются доказательством того, что этруски были троянцами, нашедшими прибежище в Италии!

Упитанный председатель суда обычно шутил в таком роде, в разговоре с женой и дочерью он охотно прибегал к тяжеловесному остроумию.

— Совокупность знаний, необходимых для того, чтобы разбираться в таких безделушках, и есть наука, именуемая археологией, — продолжал он. — Археология интересуется архитектурой, скульптурой, живописью, серебряными и золотыми изделиями, керамикой, мастерством краснодеревцев, кстати сказать, совершенно новым видом искусства, кружевами, коврами — словом, всеми произведениями человеческого труда.

— Значит, кузен Понс ученый? — заметила Сесиль.

— Кстати, почему он пропал? — спросил председатель суда с видом человека, который вдруг вспомнил тысячу мелочей, ранее ускользавших от его внимания, а теперь, по выражению охотников, выпаливших по нем дуплетом.

— Не знаю, какая его муха укусила, верно, обиделся на что-нибудь, — ответила супруга. — Может быть, я не выказала достаточной радости, получив от него подарок. Вы знаете, я в таких вещах мало понимаю...

— Как так мало понимаете? Да ведь вы же одна из лучших учениц Сервена[32] и вдруг не знаете Ватто? — воскликнул председатель суда.

— Я знаю Давида, Жерара, Гро, и Жироде, и Герена, и господина де Форбена, и господина Турпена де Криссе...

— Вы должны были бы...

— Что я должна была бы, сударь? — спросила супруга, бросив на мужа взгляд, достойный царицы Савской.

— Знать, кто такой Ватто, мой дружок. Он сейчас в большой моде, — ответил муж со смирением, ясно показывающим, что он был под башмаком у жены.

Этот разговор произошел за несколько дней до того первого представления «Невесты дьявола», когда болезненный вид Понса поразил весь оркестр. За это время все, у кого Понс был частым гостем за столом, кто привык к его услугам, уже не раз осведомлялись о нем друг у друга, и теперь в том кругу, к которому он прежде льнул, забеспокоились, тем более что на премьере многие видели его в оркестре за дирижерским пультом. Хотя во время прогулок Понс старательно избегал встреч со своими прежними знакомыми, он все-таки столкнулся нос к носу с бывшим министром, графом Попино, у Монистроля — у одного из тех известных своей предприимчивостью и хитростью антикваров с нового бульвара Бомарше, о которых Понс в свое время рассказывал супруге председателя суда; восторгаясь предметами старины, которые, по их уверениям, встречаются все реже и реже и уже почти совсем перестали попадаться, они раззадоривают покупателя и набивают цену.

— Дорогой Понс, почему вас нигде не видно? Нам вас очень недостает, и жена не знает, чему приписать ваше отсутствие.

— Ваше сиятельство, — ответил Понс, — в одном доме, у родственников, мне дали понять, что в моем возрасте лучше не бывать в свете. Меня там и прежде принимали не особенно ласково, но, во всяком случае, не оскорбляли. Я никогда и ни у кого ничего не просил, — добавил он с достоинством, присущим служителю искусства. — Я всегда старался отблагодарить за любезность и быть полезным тем, у кого бывал в доме; но, как видно, я ошибался, мои друзья, мои родственники рассудили иначе; по-видимому, они считали, что за честь отобедать за их столом я соглашусь стать их крепостным, обязанным отрабатывать им оброк и барщину. Так вот я и решил отказаться от должности блюдолиза. Дома я имею то, чего не имел в гостях, — истинного друга.

Эти полные горечи слова, которым старый музыкант сумел придать особую выразительность интонацией и мимикой, так поразили пэра Франции, что он отвел кузена Понса в сторону.

— Что с вами случилось, дорогой друг? Скажите, чем вас обидели? Я разрешу себе напомнить, что у нас в доме к вам всегда относились с должным вниманием...

— Вы — единственное исключение, — сказал старик. — Кроме того, вы вельможа, государственный деятель, многое можно было бы объяснить вашей занятостью, в случае если бы это потребовалось.

В конце концов Понс сдался на уговоры графа Попино, искусного дипломата в обращении с людьми и в ведении дел, и рассказал ему неудачу, постигшую его у г-на де Марвиля. Попино так живо принял к сердцу обиды пострадавшего, что, придя домой, сейчас же пересказал все жене, добрейшей, достойнейшей женщине, которая при первой же встрече начала выговаривать супруге председателя суда. Бывший министр со своей стороны тоже сказал несколько слов ее мужу, результатом чего явилось семейное объяснение. Хотя Камюзо не был у себя дома полноправным хозяином, однако его упреки оказались вполне обоснованы и юридически и фактически, поэтому и жена и дочь не могли не признать их справедливости; обе повинились и постарались свалить все на прислугу. Людей призвали, распекли и так допекли, что они во всем сознались и были прощены; их рассказ убедил председателя суда, насколько прав был кузен Понс, решив не ходить к родственникам. Подобно всякому главе семьи, находящемуся под башмаком у жены, председатель суда пустил в ход всю свою супружескую и судейскую власть, пригрозив прогнать слуг, а значит, и лишить их всех благ за долголетнюю службу, если отныне кузену Понсу и всем прочим гостям, почтившим его своим посещением, не будет оказано то же уважение, как ему самому. Мадлена только иронически улыбнулась, услышав эти слова.

— Чтоб сохранить свое благополучие, вам остается одно, — сказал в заключение председатель суда, — умолить моего кузена простить вас. Ступайте к нему и скажите, что только от него зависит, останетесь вы у меня в доме или нет; если он не простит, я вас рассчитаю.

На следующий день председатель суда рано выехал из дому, потому что хотел повидать кузена Понса еще до заседания. Появление г-на де Марвиля, о котором доложила тетка Сибо, произвело сенсацию. Понс, который впервые в жизни удостоился такой чести, догадался, что тот приехал с извинениями.

— Дорогой братец, — сказал председатель судебной палаты, поздоровавшись и справившись о здоровье хозяина, — наконец-то я выяснил причину, почему вас нигде не видно. Мое неизменное к вам уважение еще возросло, когда мне стало известно ваше поведение. Прислуга получила расчет. Жена и дочь в полном отчаянии; они хотят вас видеть, чтоб извиниться. Во всей этой истории есть один ни в чем не повинный человек, и это я — старый судья. Не наказывайте же меня за выходку взбалмошной девчонки, которой хотелось быть на обеде у Попино, ведь я признаю, что вина на нашей стороне, и специально приехал просить вас позабыть обиду... Тридцатишестилетняя дружба, даже если она уже не та, что прежде, все же имеет кое-какие права. Слушайте! заключим мир, и приходите сегодня обедать...

Понс запутался в пространном ответе и в конце концов сказал, что приглашен вечером на свадьбу к одному музыканту из их оркестра, который решил оставить флейту и стать банкиром.

— Ну, тогда завтра.

— Графиня Попино оказала мне честь, прислав чрезвычайно любезное приглашение...

— Ну, в таком случае послезавтра...

— Послезавтра я у компаньона первой флейты нашего оркестра, у одного немца, некоего господина Бруннера, который устраивает ответный обед в честь новобрачных.

— Вы очень приятный гость, поэтому все наперебой и приглашают вас к себе, — заметил г-н Камюзо. — Ну, давайте в следующее воскресенье... откладывается слушанием на неделю, как принято говорить в суде.

— Дело в том, что мы приглашены к господину Граффу, тестю нашей первой флейты...

— Ну, пусть будет в субботу! А за эти дни вы выберете минутку, чтоб успокоить дочурку, которая проливает слезы, чувствуя свою вину. Сам господь бог довольствуется раскаянием, неужели вы будете строже отца небесного и не простите бедняжку Сесиль?

Председатель суда сыграл на доброте Понса, и тот, рассыпавшись в любезностях, проводил его до площадки лестницы. Через час к Понсу явились с повинной слуги г-на Камюзо, как и надо было ожидать, перепуганные и заискивающие; они даже пролили слезу! Мадлена отвела г-на Понса в сторону и сразу бросилась к его ногам.

— Я, сударь, я все это наделала. Но вы знаете, что я вас люблю, — сказала она, заливаясь слезами. — Вините во всем чувство мести, я совсем голову потеряла. Мы лишимся пожизненной пенсии. Любовь отняла у меня рассудок. Неужели же и все остальные должны страдать из-за моего безумия... Теперь я отлично вижу, что не судьба мне быть вашей женой. Я смирилась с этой мыслью. Слишком высоко я метила, но я все еще люблю вас, сударь. Десять лет я мечтала о счастье скрасить вам жизнь, ходить за вами. Вот это была бы завидная участь!.. Ох, если бы вы знали, сударь, как я вас люблю! Но ведь вы же должны были это заметить по всем моим придиркам. Если я завтра умру, знаете, что найдут после моей смерти? Завещание в вашу пользу, сударь... да, на дне шкатулки под моими сережками и кольцами.

Затронув эту струнку, Мадлена польстила самолюбию старого холостяка, ибо внушать страсть всегда приятно, даже если эта страсть тебе не по сердцу. Великодушно простив Мадлену, он обещал остальным похлопотать за них перед своей кузиной. Понс был несказанно счастлив, что, не поступясь чувством собственного достоинства, может опять наслаждаться привычными благами. Общество само пришло к нему, теперь благородство его характера станет еще очевиднее; но когда Понс поделился своим торжеством со Шмуке, он с грустью прочел на лице друга печаль и затаенное сомнение. Однако добряк немец, увидев, как сразу изменилось выражение лица Понса, принес в жертву то счастье, которым наслаждался в течение четырех месяцев, пока Понс всецело принадлежал ему, и стал радоваться вместе с ним. Душевные недуги имеют огромное преимущество перед физическими — они мгновенно проходят, как только удовлетворено вызвавшее их желание, совершенно так же, как они возникают вследствие той или иной утраты. За одно утро Понс стал совсем другим человеком. Вместо грустного, немощного старика опять был довольный Понс, тот Понс, что преподнес супруге председателя суда веер маркизы де Помпадур. Но истинный стоик никогда не поймет французской галантности, и Шмуке, не умея объяснить себе то, что творилось с Понсом, впал в глубокое раздумье. Понс был настоящим французом эпохи Империи, куртуазность прошлого века соединялась в нем с той преданностью женщине, которая воспевается в романсе «Как в Сирию собрался...»[33] и в других. Шмуке похоронил свою грусть глубоко в сердце под цветами немецкой философии, но за неделю он пожелтел, и тетка Сибо пустила в ход всю свою хитрость, чтоб вызвать к нему их квартального врача. Тот высказал предположение, что это icterus и до смерти напугал тетку Сибо таким сугубо ученым термином, обозначающим желтуху!

Наши друзья, вероятно, впервые, отправились вместе на званый обед; но для Шмуке это было все равно что экскурсия в Германию. Действительно, Иоганн Графф, хозяин гостиницы «Рейн», и его дочь Эмилия, Вольфганг Графф, портной, его жена, Фриц Бруннер и Вильгельм Шваб — все были немцами. Понс с нотариусом оказались единственными французами, удостоившимися приглашения на торжество. Эмилия воспитывалась в доме своих дядей, портных Граффов, владельцев прекрасного особняка, расположенного на улице Ришелье, между улицами Неф-де-Пти-Шан и Вильдо, так как отец не без основания опасался, что общение с разношерстной публикой, посещающей гостиницу, не пойдет девушке на пользу. Почтенные портные, любившие Эмилию, как родную дочь, уступили молодым первый этаж. Там должен был помещаться банкирский дом «Бруннер, Шваб и К». Квартиру будущих супругов успели отделать заново и роскошно обставить, так как приготовления тянулись около месяца, — этот срок потребовался Бруннеру, виновнику общего благополучия, для вступления в права наследства. Под контору отвели флигель, соединявший богатую мастерскую, выходившую на улицу, и старый особняк, при котором имелся сад и двор.

По дороге с Нормандской улицы на улицу Ришелье Понс узнал от рассеянного Шмуке подробности нового варианта притчи о блудном сыне, для которого смерть на сей раз заклала жирного трактирщика. Понс, только что помирившийся со своими самыми близкими родственниками, сейчас же загорелся желанием поженить Фрица Бруннера и Сесиль де Марвиль. Случаю было угодно, чтобы нотариус братьев Граффов оказался зятем и преемником Кардо, его бывшим старшим клерком, у которого не раз обедал Понс.

— А, это вы, господин Бертье, — сказал старый музыкант, протягивая руку своему прежнему амфитриону.

— Почему вы лишаете нас удовольствия вашего общества и не приходите обедать? — спросил нотариус. — Моя жена очень о вас беспокоилась. Мы видели вас на премьере «Невеста дьявола», и наше беспокойство сменилось любопытством.

— Старики — народ обидчивый, — ответил музыкант. — Что поделаешь?.. Сами виноваты, не успели помереть вовремя... Совершенно достаточно принадлежать к одному веку, на другой век все равно никак не потрафишь!

— Да, — заметил нотариус с глубокомысленным видом, — два века не проживешь!

— Послушайте, — сказал Понс, отводя молодого нотариуса в сторонку, — почему вы не подыщете жениха для моей родственницы Сесиль де Марвиль?..

— Почему?.. — отозвался нотариус. — В наш век, когда роскошью заражены даже швейцарские, молодые люди колеблются соединить свою судьбу с судьбой дочери председателя парижского суда, если за ней дают всего сто тысяч приданого. В том обществе, в коем предстоит вращаться предполагаемому супругу мадмуазель де Марвиль, жена обходится мужу не менее трех тысяч франков в год. Значит, процентов с такого приданого едва хватит на булавки для будущей жены. Холостой мужчина, имеющий пятнадцать — двадцать тысяч дохода, снимает уютную квартирку на антресолях, пыль в глаза пускать ему незачем, он может обойтись одним слугой, все свои доходы он тратит на удовольствия; единственно, что от него требуется, — это хороший портной. Он обласкан всеми дальновидными мамашами и держит себя светским львом в парижском обществе. А женился, — совсем не то, тут уж надо жить своим домом, для жены требуется собственный выезд; в театре ей нужна ложа, а холостому мужчине достаточно и кресла; словом, теперь она представительница капиталов, которые раньше представлял только сам молодой человек. Предположим, что у супругов тридцать тысяч дохода: в наших условиях прежний богатый молодой человек становится бедняком, который боится потратить лишний франк на поездку в Шантильи. А появятся дети... наступит нужда. Господину и госпоже де Марвиль пошел еще только шестой десяток, значит, до осуществления надежд остается лет пятнадцать — двадцать. Какому же молодому человеку интересно, чтобы эти надежды так долго лежали мертвым капиталом? Расчеты высушивают сердца молодых повес, танцующих с лоретками польку в зале Мабиль, и теперь женихи не нуждаются в наших советах, они сами подвергают всестороннему рассмотрению проблему брака. Между нами говоря, сердца претендентов на руку мадмуазель де Марвиль не бьются сильнее в ее присутствии; так что ее поклонники головы не теряют, и все они до единого отдают дань антиматримониальным размышлениям. Словом, мадмуазель де Марвиль весьма мало соответствует тому идеалу брака, который рисует себе in petto[34] молодой честолюбец, обладающий здравым смыслом и сверх того двадцатью тысячами франков дохода.

— А почему? — спросил удивленный музыкант.

— Ах, дорогой Понс, — ответил нотариус, — в наши дни всякий молодой человек, будь он урод уродом, все равно имеет дерзость претендовать на шестьсот тысяч франков приданого, на невесту благородного звания, красавицу, умницу, получившую отличное воспитание, без недостатков — словом, на совершенство...

— Значит, моей родственнице не так-то легко выйти замуж?

— Она просидит в девушках до тех пор, пока папаша с мамашей не решатся дать за ней в приданое поместье Марвиль; если бы они захотели, она уже была бы виконтессой Попино... Но вот и господин Бруннер, сейчас мы приступим к чтению брачного контракта и акта об учреждении банкирского дома «Бруннер и компания».

После того как гости были представлены друг другу и обменялись рукопожатиями, родители невесты предложили Понсу подписать брачный контракт, и около половины шестого, прослушав чтение параграфов, все перешли в столовую, где был сервирован роскошный обед, какие обычно задают коммерсанты, когда хотят отдохнуть от дел; впрочем, обед этот свидетельствовал о связях Граффа, хозяина гостиницы «Рейн», с лучшими парижскими поставщиками. Ни Понс, ни Шмуке никогда не ели так вкусно. Там подавали такие блюда, что просто уму непостижимо!.. Лапша неслыханной нежности, корюшка несравненного копчения, форель из Женевы под настоящим женевским соусом и такой ликер к плумпудингу, что знаменитый лондонский доктор, которого считают его изобретателем, и тот бы удивился. Из-за стола встали в десять часов вечера. Количество выпитого вина, и рейнского и бургундского, поразило бы парижских денди, ибо трудно представить, сколько крепких напитков поглощают немцы, не теряя при этом спокойствия и хладнокровия. Для этого надо самому побывать на обеде в Германии и воочию убедиться, как бутылки сменяют одна другую, будто волны на прекрасном средиземном побережье, и исчезают так быстро, словно немцы обладают такой же способностью поглощения, как губка и песок; но все проходит благопристойно и без французской шумливости; речи их так же рассудительны, как и самая пылкая импровизация ростовщика; лица краснеют в меру, как у невест с фресок Корнелиуса или Шнорра, то есть чуть приметно, и воспоминания струятся медленно, как дым из трубок.

В половине одиннадцатого Понс и Шмуке очутились на скамейке в саду, по обе стороны от бывшего флейтиста; они, сами не зная чего ради, излагали, растолковывали друг другу свой характер, убеждения и постигшие их беды. В самый разгар этого попурри душевных излияний Вильгельм заговорил о своей мечте женить Фрица, но на этот раз с хмельным красноречием и настойчивостью.

— А что вы скажете о таком проекте для вашего друга Бруннера? — крикнул Понс в ухо Вильгельму. — Очаровательная, благоразумная девушка, двадцать четыре года, из отличной семьи, отец занимает высокий пост в суде, сто тысяч франков приданого и миллион в перспективе.

— Погодите, — ответил Шваб, — я сейчас же поговорю с Фрицем.

И вскоре оба музыканта увидели Бруннера, который прохаживался мимо них по саду со своим другом и каждый по очереди в чем-то убеждал другого. Понс, который хотя и не был совсем пьян, все же чувствовал легкость в мыслях прямо пропорциональную тяжести в голове, видел Фрица Бруннера сквозь прозрачную дымку винных паров; и ему почудилось, что на лице у того написана жажда семейного счастья. Вскоре Шваб подвел к г-ну Понсу своего друга и компаньона, и тот горячо поблагодарил его за хлопоты, которые музыкант соглашался взять на себя. Во время последующего разговора два старых холостяка — Шмуке и Понс — всячески расхваливали брак и в простоте душевной даже отпустили каламбур, что-де «без брака мужчина брак». Когда почтенные коммерсанты, бывшие почти все под хмельком, угощаясь мороженым, чаем, пуншем и пирожными в будущей квартире будущих супругов, узнали, что глава банкирского дома собирается последовать примеру своего компаньона, веселье достигло апогея.

В два часа ночи старые музыканты, возвращаясь домой по бульварам, философствовали напропалую о том, как хорошо аранжирован сей бренный мир.

На следующий день Понс отправился к своей кузине, супруге председателя суда, от всего сердца радуясь, что может отплатить добром за зло. Какая благородная, возвышенная душа! И все с этим согласятся, ибо в наш век Монтионовскую премию дают тем, кто исполняет свой долг, следуя евангельским заветам.

«Ах, они будут по гроб жизни обязаны своему блюдолизу!» — думал он, сворачивая на улицу Шуазель.

Человек, довольный собой, как Понс в эту минуту, человек светский, человек осторожный, внимательней пригляделся бы к супруге председателя суда и ее дочери, вернувшись к ним в дом; но наш бедный музыкант был наивен, как дитя, как художник, верящий в нравственную красоту так же свято, как верил он в то, что искусство прекрасно. Он был в восторге, что Сесиль с матерью его обласкали. Старичок, уже двенадцать лет глядевший водевили, драмы и комедии, разыгрываемые на сцене, не распознал гримас комедии общественной, к которым он, вероятно, слишком привык. Тот, кто бывает в парижском высшем свете и кто понимает, что именно иссушило душу и тело председательши, пылавшей страстью только к почестям и обуреваемой желанием прослыть добродетельной, кто понимает лицемерное благочестие и надменный характер этой женщины, привыкшей к беспрекословному повиновению домашних, тот легко себе представит, какую злобу затаила она против бедного родственника с того самого дня, когда попалась впросак. Ясно, что за сугубым вниманием скрывались отложенные до поры до времени планы мести. Первый раз в жизни Амели оказалась неправой в глазах мужа, которым она привыкла распоряжаться, да еще она должна была любезно принимать виновника своего поражения!.. Такие комедии можно наблюдать только в святейшей коллегии кардиналов или в капитулах монашеских орденов, где маску лицемерия не снимают годами. К трем часам, когда г-н де Марвиль вернулся из суда, Понс только что закончил рассказ о чудесных обстоятельствах своего знакомства с г-ном Фридрихом Бруннером и о всем, что касалось вышеназванного Фридриха Бруннера. Сесиль приступила прямо к делу, осведомившись, как одевается Фридрих Бруннер, какой он комплекции, высок ли ростом, какого цвета волосы, глаза, и, заключив по этим данным, что у Фридриха благородная внешность, выразила восхищение его великодушным характером.

— Дать пятьсот тысяч франков товарищу по несчастью! Ах, маменька, мне обеспечены собственный выезд и ложа в Итальянской комедии...

И Сесиль даже похорошела при мысли, что сбудутся все чаяния матери; исполнятся те надежды, в осуществление которых она уже перестала верить.



Поделиться книгой:

На главную
Назад