Евгений Зубарев
2012 Хроники смутного времени
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава первая
Колючий степной ветерок резанул меня по лицу, едка я с натугой открыл массивную дверь обрыдлой казармы — открыл в последний раз в своей жизни.
На плацу как раз проходило построение батальона, и мой выход стал незапланированным и последним актом надругательства над уставом внутренней службы в той его части, которая касалась внешнего вида военнослужащих.
На этот раз мои преступления были много серьезнее расстегнутой пуговицы на воротнике хэбэшки. Дело в том, что х/б на мне не было вовсе, как не было осточертевших вонючих кирзачей, идиотских галифе и даже банального в своей утилитарности солдатского ремня.
Зато на мне имелся светло-серый деловой костюм, белая сорочка, тонкий красный шелковый галстук и темно-коричневые лакированные туфли. В руках я держал маленький кожаный чемоданчик, которым, не удержавшись, помахал ребятам на плацу.
Шестьсот голов повернулись на знакомый скрип двери, шестьсот пар глаз смерили меня восхищенным взглядом, и из шестисот луженых глоток раздался скорбный вздох: «Бля!»
Комбат повернулся позже всех, зато сейчас смотрел на меня неотрывно, и я видел, как его буквально заливает злобой сверху вниз — от багровых висков и малинового затылка до угрожающе краснеющей груди, видимой сквозь небрежно распахнутую гимнастерку.
Я тоже смотрел на него без особой радости, но и ненависти у себя на удивление не обнаружил. Хотя бывали времена, когда я совсем по-другому представлял себе это прощание. В моих фантазиях фигурировали окровавленные бейсбольные биты, холодная сталь армейского штык-ножа или просто удары ногой прямо в квадратную челюсть майора…
Но сейчас я был спокоен и уверен в себе. Поэтому я всего лишь послал майору воздушный поцелуй, развернулся и пошел стучать каблуками по щербатому асфальту к воротам КПП.
На мой прощальный жест батальон ответил дружным смехом, в котором как-то особенно жалко и потерянно звучала тупая брань комбата.
На КПП вообще никого не оказалось, так что автоматические ворота мне пришлось откатывать руками. Но это были приятные усилия, настолько приятные, что, выйдя наружу, я с минуту покатал ворота туда-сюда по направляющим и только потом закрыл их окончательно.
Степной ветер еще раз кольнул меня своим дыханием, а куст перекати-поля указал направление движения прямо по шоссе, где через каких-то двадцать километров меня ждал аэропорт унылого городишки под названием Элиста.
Я готов был бы пройти эти километры даже пешком, но от подобной жертвы меня оградил Коля-калмык, на время дембельской недели круглосуточно дежуривший; у ворот части на своем тарантасе.
Любопытно, что вызвать такси до аэропорта в этом нищем краю стоило всего сотню рублей, а услуги Коли обходились втрое дороже, но никто из дембелей не мелочился — похоже, это незатейливое вымогательство воспринималось как неизбывная дань степному ханству, привычная, понятная и даже исторически объяснимая.
В аэропорту меня ждало первое в моей гражданской жизни огорчение — самолет из Питера до Элисты не долетел, приземлившись на запасном аэродроме в Волгограде. На электронном табло этот казус толковали как случайный, обусловленный некой погодной аномалией, но Коля-калмык, потолкавшись среди знакомых таксистов, принес мне печальную весть об украденном прямо с летной полосы навигационном оборудовании, без которого сажать пассажирские самолеты оказалось затруднительно. Настолько затруднительно, что летчики всех трех рейсов, запланированных на сегодня, отказались выполнять посадку и направляли машины в Волгоград — тоже не сильно богатый край, насколько мне известно. Но вот же чудо — аэродромное оборудование с территории, закрытой двумя независимыми службами охраны, там воровать еще не научились.
Коля тут же уехал, получив от меня три обещанные сотни, а я направился в аэропортовскую гостиницу, называвшуюся, естественно, «Полет».
Хмурая женщина за стойкой с подозрением взяла мой военный билет, который я предъявил вместо паспорта, и, подняв усталое лицо, сказала:
— Вообще-то солдат селить не положено. Распоряжение администрации аэропорта.
Я мягко улыбнулся, и она — тоже несмело — улыбнулась в ответ:
— Только вот на солдата вы совсем не похожи. Такой представительный мужчина…
Я посмотрел на нее повнимательнее. Если бы не паутинки морщинок возле век и уголков губ, я бы дал ей лет тридцать. Но предательские морщины, а еще выцветшие, тоскливые, совершенно пустые, безжизненные глаза говорили за себя — ей было не меньше сорока яти, и эти годы она прожила нелегко. Кокетство в сочетании с подобной внешностью воспринимается только к попрошайничество, а я принципиально никогда не даю ни нищим телесно, ни убогим душой.
Поэтому я сделал серьезное лицо, достал пятисотенную купюру и, вложив ее в военный билет, снова протянул его портье.
Она тоже погасила улыбку, по-деловому выудила купюру, не постеснявшись изучить ее на свет, потом спрятала в карман фирменной курточки, после чего сухим, равнодушным голосом сказала:
— Сутки — двести пятьдесят рублей. Если можно, дайте без сдачи.
Я снова достал деньги и дал ей две с половиной сотни без сдачи, а она вписала меня в какую-то засаленную амбарную книгу и выдала ключ.
Потом женщина с некоторым колебанием выложила на стойку мой военный билет.
Вообще-то мы документы возвращаем только после осмотра комнаты… — сказала она извиняющимся тоном. — Но у вас самолет на Петербург может прилететь в любой момент. А ночью здесь будет закрыто.
Я молча смотрел на нее, ожидая вердикта.
— Берите, — наконец махнула она рукой. — Только постарайтесь, пожалуйста, не воровать наши полотенца и вешалки для брюк.
Я забрал со стойки свой военный билет и спросил на прощание:
— А как вы угадали, что я лечу в Питер?
— Так ведь в военном билете написано: Антон Пожарский, призван Петроградским райвоенкоматом города Санкт-Петербурга, — на память процитировала она, недоуменно пожав острыми плечами.
Я хлопнул себя по лбу, кивнул и пошел на второй этаж, к своим первым на гражданке отдельной душевой, кровати и туалету.
Там я с сожалением разделся, потом голый прошел в душ и мылся в нем не меньше часа, наслаждаясь самим фактом безраздельного владения замкнутой от всех площадью, где была горячая вода, мыло и чистые до хруста полотенца. И где не было этих изнуряющих запахов потных ног, преследующих меня все эти двадцать четыре месяца. «Пусть моется тот, кому лень чесаться!» — помнится, советовал нам ротный, и он вовсе не шутил.
Два года я, как умел, встречал воспеваемые уставом ВС РФ тяготы воинской службы, хотя мой скромный вес не предполагал наличие удара килограммов в двести, как хотелось бы. Зато мой цинизм и уверенность в своей правоте делали меня смелым там, где трусили те самые пресловутые качки весом под сто двадцать килограммов.
Меня в нашем батальоне, конечно, не боялись, зато уважали — и наглые кавказцы, и вальяжные сибиряки, и простые до изумления кубанцы. Это помогло выжить там, где погибали чемпионы юношеских соревнований по вольной борьбе — ведь они умели бороться только на татами, по правилам и под присмотром честного судьи. Поэтому они быстро сдавались, когда какой-нибудь наглый Шамиль с десятком таких же наглых кунаков принимался бить их ночью, без судьи и без правил.
А я выживал — потому что приходил к этому Шамилю тоже ночью, пусть один, зато со своей циничной уверенностью, и, слегка придушив описавшегося с ночного страху молодого человека, говорил ему:
— Я завтра снова приду и доделаю это. Если ты, урод, от меня не отвянешь.
Таких эпизодов за годы службы у меня и было-то всего два, причем оба взорвали мою психику в первые же месяцы. Один случился с тщедушным, но отчаянным дагестанцем, заправилой целого землячества таких же дерзких, как и он сам, молодых людей, другой — с огромным, но тупым сибиряком, не меньшим ублюдком, чем его кавказский антипод. Оба ублюдка, что интересно, «отвяли» после первого же моего ночного визита. Но я знал — если бы не «отвяли», я бы их действительно придушил. И они это тоже знали. Поэтому, собственно, и «отвяли» — ведь ублюдки тоже хотят жить. Собственно, последнее открытие и сделало меня уважаемым человеком в батальоне.
Но если бы в батальоне прознали про мою тщательно скрываемую слабость, мне настал бы неминуемый конец — зная слабое место человека, вы можете управлять им так, как считаете нужным.
Я не выносил запаха немытого тела — меня мутило от этого запаха так, что я терял над собой всякий контроль. Однажды, еще будучи «солобоном», то есть абсолютным парией в солдатской иерархии, я, сам от себя не ожидая, ударил «деда» за то, что он швырнул в меня своей грязной портянкой. Потом я с неделю по десять раз на дню мыл руки в ротном умывальнике, пытаясь забыть жуткий запах грязи и унижения, но этот запах упрямо сопровождал все последующие два года моей скучной казарменной жизни… А тот дед, кстати, затем повесился в ротной каптерке — но вовсе не из-за моей отчаянной выходки, а после письма с гражданки, в котором извещалось об измене оставленной без присмотра подруги-пэтэушницы.
Так что сейчас я не просто мылся в гостиничном душе — я смывал с себя запахи двух лет тщательно маскируемых страхов, двух лет идиотских, но строго уставных унижений, двух лет бессмысленных и страшных соревнований на выживаемость среди самых невероятных человеческих отбросов, достоверно описать которые не сможет никакой, даже самый талантливый писатель. Такие описания под силу только психиатру или патологоанатому, но эти тексты, к сожалению или счастью, не рассчитаны на широкую публику. Оно и правильно — публике нельзя расстраиваться, иначе она потом может сдуру проголосовать за какого-нибудь недодушенного мною юношу, всерьез приняв его за героя очередной, самой распоследней справедливой войны.
Полностью очищенный от армейской скверны, я вышел из душа в свою темную комнату и тут же увидел за окном идущий на посадку самолет.
Я быстро, буквально за сорок пять секунд, оделся, собрал чемоданчик и выскочил в коридор. Там суетились десятки людей, и я понял, что могу отправляться в аэропорт. То есть мне пришло в голову, что, даже если это будет самолет не в Петербург, а в Москву или какой-нибудь Волгоград, я все равно улечу. Потому что это все равно лучше, чем сидеть в дыре под названием Элиста и ждать здесь чего-то неизбывного — вроде визита местных шлюх или, что одно и то же, визита местных милиционеров на предмет какой-нибудь проверки регистрации или соответствия утвержденному сертификату фенотипа.
Не пугайтесь — слово «фенотип» я вспомнил совершенно случайно, по ассоциации, просто представив себе, как должно выглядеть в мае здание главного корпуса Политехнического института. Дело в том, что именно в мае меня из Политеха и выперли — с четвертого курса факультета биологической физики, не допустив до сдачи летней сессии. Выперли безжалостно и жестко, как и полагается в Северной столице, всего лишь за скучную тупость и неуспеваемость, зато навстречу интересным армейским будням.
Слово «фенотип» я выучил именно там, в Политехе. И это слово мне так понравилось, что я решил вернуться туда, в альма-матер, хотя, конечно, небольшую обиду на самый мой любимый университет я все-таки затаил. Мне показалось, что будет правильным, как только я доберусь до Питера, написать на фронтоне главного корпуса очень важный для всех последующих поколений студентов лозунг: «Фирсов — мудак!»
Профессор Фирсов — это очень хороший, наверное лучший в мире, специалист по биохимии. Он меня и вынес на зимней сессии два года назад ногами вперед. Причем так вынес, что несло меня аж до Республики Калмыкия, где очень немногие аборигены знают, что такое «фенотип». А те, что знают, те молчат. Ведь за такие слова здесь могут и в морду дать — не сочтите, конечно, за ксенофобию и расизм.
К примеру, в моем батальоне не нашлось ни одного знатока этого волшебного слова. Я сразу подумал, что это неспроста, и приготовился к худшему. И, как выяснилось, не зря. В общем, спасибо товарищу Фирсову — что называется, предупредил.
Предвкушая встречу с городом моей юности, я проделал все необходимые для посадки в самолет манипуляции совершенно автоматически, поэтому, оказавшись вдруг в самолете, привычным движением правой руки коснулся ремня с левой стороны брюк. Там у меня, в небольшом кожаном чехольчике, всегда висел швейцарский нож — набор разнообразных инструментов, выручавших меня по пять раз на дню.
Набор следовало переложить в багаж, чтобы не конфисковали при личном досмотре, но я забыл это сделать.
С изумлением оглядевшись по сторонам, я понял, что действительно сижу в салоне пассажирского самолета. Значит, досмотра не было. Впрочем, если у них тут со взлетной полосы крадут стокилограммовые лампы навигационной системы, что говорить о личном досмотре. Тем более что ножик я нес в самолет, в дом, так сказать, а не отдирал нужную деталь от обшивки, чтобы переть ее наружу.
Самолет оказался полупустым — кроме парочки таких же, как и я, озадаченных свободой дембелей с эмблемами инженерных войск, я заметил с десяток хорошо одетых мужчин и женщин. Все они держали на руках грудных младенцев, завернутых в казенные грязно-серые одеяла. Взрослые оживленно болтали по-немецки, и я понял, что это киндер-круиз — визит за калмыцкими детдомовскими детишками. Больше ничего, насколько мне известно, Калмыкия не экспортирует — не сочтите опять же эту данность за ксенофобский экстремизм. Впрочем, что я пристал к несчастной республике — вся Россия, кроме впечатлений, мало что производит.
По салону быстро прошла одинокая проводница в таком измятом костюме, что сомнений не оставалось — предыдущую ночь она спала именно в нем, не раздеваясь.
Сразу после этого самолет вздрогнул и покатил по взлетной полосе. Просить пассажиров пристегнуться или проводить обязательный инструктаж, как это обычно делают на других авиамаршрутах, здесь не стали. И правильно — лично меня подобные инструктажи только расстраивают, лишний раз напоминая о бренности всего живого…
Место рядом со мной осталось пустым, и я, подняв подлокотник, превратил эти два кресла в спальную полку. Третьего места не было — самолет назывался ЯК-40, а не «Боинг-747».
Сняв туфли и пиджак, я улегся головой к иллюминатору и сразу заснул. Уже проваливаясь в сладкую дрему, я вспомнил, что обещал позвонить Ленке, но тут же решил, что смысла в этом нет никакого — все равно с трехлетней девицей на руках встречать меня она не поедет, да и не нужно это вовсе. Адрес собственной «хрущевки» я еще помню…
Передо мной немедленно проплыло цветное воспоминание о нашем веселом зеленом дворике, в котором жизнь била ключом и днем и ночью, и я окончательно провалился в глубокий спокойный сон.
Глава вторая
Простые житейские радости вроде возни на диване с дочкой или приготовления яичницы с беконом на собственной кухне, а не на вонючем батальонном пищеблоке превратили первые две недели моего возвращения в сплошной праздник. Когда, почти год назад, я приезжал в отпуск, настроение было совсем иным — я считал дни, оставшиеся до окончания отпуска, и взвинтил себя до такого состояния, что мог послать на хрен случайного прохожего за невинный вопрос «Который час?». Мне казалось, что окружающие задают его специально, чтобы ткнуть меня носом в возмутительное обстоятельство — я скоро отбываю обратно в убогие калмыцкие степи, а нормальные люди остаются здесь, на свободе, любить друг друга, растить детей, делать деньги и вообще жить в свое удовольствие.
Теперь все было иначе — я прибыл навсегда, и лишь ночные кошмары иногда возвращали меня в ненавистную солдатскую казарму.
Явившись в родной Политех, я застал там все то же суетливое броуновское движение худосочных очкастых мальчиков и голенастых девочек, на которых я теперь смотрел со снисходительностью человека, пережившего, как минимум, авиакатастрофу. Ничего страшнее того, что уже было, впереди не ожидалось. Ни при каких обстоятельствах.
Вооруженный этим тайным знанием, я теперь искренне улыбался, улавливая обрывки студенческих разговоров о «невыносимом сопромате», «жуткой депрессии» или «страшном коллоквиуме». Полураздетый комбат с пистолетом в руках, в пьяном безумии вбегающий в ночную казарму с криком «Убью!», — вот что действительно страшно, потому что убить не убил, но покалечил тех, кто не успел тогда выскочить в окна. Я, кстати, успел, но здорово потянул лодыжку и потом два месяца хромал. Аккурат до завершения работы окружной комиссии, которая так и не нашла в нашей части никаких нарушений. Разве что типичных для любого батальона три-четыре самоубийства в год.
А вы говорите — страшный коллоквиум. Тьфу!
Документы на восстановление в университете у меня приняли без особой охоты, но и без возражений — просто строгая женщина в деканате напомнила мне, что второго шанса уже не будет.
— Не думайте, что, если вы где-то там воевали, к вам здесь будут проявлять какое-то снисхождение. Коммунизм давно закончился!.. — сообщила она, грозно сверкая оправой модных очков.
Я сказал, что ничего такого и не думал, получил новенькую зачетку и еще какой-то студенческий бумажный инвентарь. После чего поехал в Управление к Васильеву — Валера сегодня заступал дежурным по отделу, так что мы могли хоть всю ночь рассуждать о перспективах нашей грешной жизни, попутно полоская горло чем-нибудь крепким.
Пять станций метро я проехал быстро, а вот двести метров до здания Управления пришлось долго форсировать по газону — на тротуаре молодцы в фирменных строительных куртках перекладывали плитку, бодро осваивая очередной бюджет.
Увы, по мягкой, податливой майской земле газона я пошел совершенно зря. Весна в Петербурге — особое время года, воспетое сотнями поэтов, когда собачье дерьмо на городских газонах уже растаяло, но еще не засохло. В результате я вляпался так, что даже привычные ко всему омоновцы на посту охраны меня бы наверняка не пропустили. Да я бы и сам себя сейчас никуда не пропустил.
Выбравшись на тротуар, я сделал несколько шагов к высоким дверям Управления, оставляя за собой омерзительного вида следы, но, не доходя до входа метров десяти, начал затравленно озираться в поисках спасения.
Спасение пришло, точнее, приехало в виде Игоря Павловича Минина, припарковавшего свою «девятку» возле самых моих грязных ног.
Он вылез из машины, радостно скалясь, быстро захлопнул дверь и пошел ко мне с распростертыми руками, больше похожий на циркового медведя, чем на капитана милиции в штатском.
— Стой, Палыч! Воду неси. Ноги мне будешь мыть, — сказал я ему вместо «здравствуй», и Палыч тут же остановился и озадаченно уставился на мои туфли.
Потом лицо его прояснилось, и он укоризненно спросил:
— В дерьмо вляпался? Ну конечно — свинья везде грязи найдет!
Игорь вернулся к машине, открыл багажник и вытащил оттуда пластиковую канистру с водой. Передавая мне воду, он брезгливо морщил нос и показывал пальцем, куда мне следует отойти от его «девятки» на время омовения.
Я не стал спорить, потому что знал: моя брезгливость и чувствительность к запахам это просто ничто по сравнению с обонятельными рецепторами капитана Минина. У него на этой почве даже невроз был. Скажем, после любого рукопожатия Палыч совершенно явным образом нервничал и успокаивался, лишь изыскав возможность вымыть руки с мылом. Женщин себе он тоже выбирал по запаху, и горе было той, что накануне свидания вкусила блюда с чесноком или дышала перегаром. Он расставался с такими неромантичными особами немедленно. Даже если встреча проходила на пороге его собственной квартиры, Он просто захлопывал дверь перед носителем мерзкого запаха и уходил в ванную комнату — мыться.
Разумеется, женат он не был — ведь тогда ему пришлось бы с утра до вечера терпеть присутствие посторонних запахов в собственном доме. Это, даже при феноменальной выдержке Палыча, было решительно невозможно.
Про собак, кошек, детей, волнистых попугайчиков рассказывать или сами уже все поняли?..
Короче говоря, я мыл туфли весьма тщательно, ибо рассчитывал вернуться домой на машине Минина. Он тоже предполагал нечто подобное, поскольку стоял рядом и внимательно наблюдал за процедурой омовения, изредка указывая на какую-нибудь допущенную мной небрежность.
Я извел все двадцать литров воды, и только тогда Палыч забрал у меня канистру, бросив ее на задние сиденья, чтобы снова не возиться с багажником.
— Ты к Валерке? — спросил он, когда мы вместе вошли в подъезд. — Я тоже. У меня к нему дело. К тебе, кстати, тоже… — Он смерил меня задумчивым взглядом, для чего даже остановился на мгновение.
У Валеры было накурено и тесно. Несколько оперов сидели вокруг небольшого стола, до краев заваленного ржавыми винтовками, пистолетами и тому подобными интересными предметами, и составляли опись, по очереди выкрикивая приметы стволов невысокому крепышу с листком бумаги в руках.
В двух углах помещения шел одновременный допрос двух испуганных юношей лет двадцати. В третьем углу мы увидели Валеру — он стоял, уперев руки в бока, и орал, надсаживаясь, на коренастого небритого мужика, сидевшего на корточках спиной к стене. Лицо у мужика было разбито, и, когда он снова развел руками в ответ на яростный выкрик Валеры, я увидел, чем разбивали лица в этом доме — Валера раздраженно поправил сползающие очки с толстенными линзами и без замаха влепил правым ботинком прямо в челюсть небритому мужику. Мужик охнул и закрылся руками.
— Командир, чё ты торкаешь? Чё ты меня торкаешь… — скулил он, затравленно поглядывая из-под скрещенных ладоней на Валеру.
— Я тебя сейчас так торкну, сука, что ты, блядь, вообще забудешь великий и могучий, — пообещал Валера, яростно сопя на него сверху вниз.
С Валерой, как и с Палычем, я познакомился при крайне неприятных для себя обстоятельствах — меня ограбили на радиорынке, где я, студент-первокурсник, подрабатывал перепродажей всякой электронной ерунды. Ограбили меня вечером — забрали остатки нехитрого товара и выпотрошили все карманы. Но самое не приятное — отдубасили при этом так, что очухался я в больнице. Причем только на четвертый день, не помня даже своего имени.
Капитан милиции Васильев лежал в кровати рядом — ему, как и мне, пробили башку и сломали еще что-то не очень существенное в районе груди. Оказалось, Валера видел, как меня пасли, и решил, как они пишут в рапортах, «отработать простой материал на месте». Кем он себя мнил, Ван Даммом или Чаком Норрисом, я уж не знаю, но досталось ему даже больше моего.
Палыч носил Валерке пиво и апельсины и с подозрением косился на меня. Потом, когда меня отпустило и мозги немного прояснились, всех нас очень сблизило то обстоятельство, что мы оказались коллегами-физиками: я — студент физико-механического факультета, а Палыч с Валеркой — его выпускники. Правда, с работой им не повезло до крайности — весь тот выпуск физиков-ядерщиков оказался невостребованным, зато хорошо сработала кадровая служба питерского угрозыска. Валеру и Игоря заманили неплохими на тот момент окладами, а потом они, что называется, втянулись.
Впрочем, пару раз в месяц оба молодых офицера обязательно захаживали в клуб «Политехник» — бывшие выпускники слушали там свободные лекции интересных людей, а потом оставались попить пивка и подискутировать насчет устройства мироздания. Особой популярностью пользовались темы, концептуально раскрывающие важнейшие вопросы бытия: дискретности времени, сингулярности Вселенной или материальности информации. Впрочем, о холодном термоядерном синтезе там тоже можно было поболтать, только не сильно увлекаясь — оппонентов у этой технологии в среде бывших и работающих питерских физиков все-таки было больше, чем где-нибудь в Сорбонне. Поэтому могли и обидеть — исключительно вербально, разумеется.
Я на этих диспутах не просто бывал — я их организовывал, и там, в клубе, наша странная дружба неожиданно окрепла и получила некую смысловую нагрузку. Мы все чаще обсуждали не только принципы устройства мироздания, но и поразительные свойства человеческой психики, заставляющие одних людей совершать преступления, а других — противодействовать им.
Палыч первым поздоровался с Валерой. Он тронул его за плечо, потом слегка отодвинул в сторону и сказал:
— Ты неправильно ставишь вопрос. Без замаха. А таких уродов надо с замахом спрашивать.
Палыч тут же развернулся и влепил в мужика страшный удар с левой ноги.
Мужик со смачным шлепком вошел в стенку, после чего упал навзничь, потеряв сознание. Впрочем, уже через секунду он поднялся на ноги и, придерживая отбитую грудь, сказал новому экзекутору с нескрываемым уважением:
— Все понял, командир! Больше вопросов не надо. Зови дознавателя — начинаю свой рассказ.
Валера устало вытер лоб и крикнул в коридор:
— Елена Анатольевна, пройдите сюда, пожалуйста. Гражданин Мигуля готов покаяться во всех смертных грехах…
Гражданин Мигуля быстро поправил его, с тревогой глядя на Палыча: