Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Пути небесные. Том 2 - Иван Сергеевич Шмелев на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Виктор Алексеевич удивлялся, как Даринька свободно говорила на обеде, и особенно — как сравнительно легко приняла известие о Вагаеве. По разным соображениям он так и не сказал ей, что Дима убит, как прочитал в газетах, когда ехали из Москвы. Теперь само сказалось. И хорошо, а то бы она могла подумать, что нарочно он выдумал о смерти. Услышав, что Дима жив, но «окривел», он почувствовал спокойствие. В этом «спокойствии» было что-то тревожащее совесть, признавался он, и он избегал смотреть Дариньке в глаза. Когда она молчала по дороге из города, его мутило: потрясена известием, больно ей.

— Я не мог понять, что во мне: рад ли, что теперь «больше ничего не будет», или — что Дима жив… Она почувствовала, взяла мою руку и сказала: «Я так спокойна, милый… так надо было, и мы должны принять это, как Его милость нам… ты мог подумать, что я жалею о нем… нет, я рада за него и за нас». Она успокоила меня этим, и я понял, что и я рад, что Дима жив. Моему «спокойствию» содействовало, конечно, и то, что он окривел, каюсь. И я соглашался с ней, что «так надо» и что это нам милость…

Насколько она была выше моей душонки!.. Тою же ночью я убедился, насколько она была и глубже, мудрей… Дорогой я перебирал все случившееся на обеде. Ее разговор с Кузюмовым поразил меня, как, думаю, и всех. Да и самого Кузюмова. Он вдруг переменил тон превосходства и стал… затрудняюсь определить: приятней, ясней?.. Все отмечали эту перемену. Да и случай с «избавлением рака»… это было действительно «неповторимое». Я спрашивал себя, почему в таком глупом опыте юнца произошло то, чего, казалось, никогда бы не могло быть? Почему все, после первых рюмок настроенные на шутки, вдруг притихли и были изумлены? бьюсь об заклад, что все, и я в том числе, ожидали, когда она схватила вилку, что она эту вилку… вонзит в рака! — и я испугался, что она не в себе. Потому испугался, что видел безумно-восторженное лицо ее, какую-то… безудержную решимость. А произошло совсем иначе, по вдохновению, «неповторимое и непередаваемое», как сказал метко Караваев. Сто женщин в подобном случае сделали бы, как всегда в таких шутках: одни возмутятся дикостью, другие высмеют шутника, отнимут рака… ну, залюбопытствуют, как «аплодирует» рак, как дерзатель станет жевать «прямо со скорлупой». А тут был дан урок, и как целомудренно и властно. И вот почему притихли: почувствовали творческое сердце, красоту душевного движения. Это было то же «проявление». И эта дивная робость, смущенье, это «исподлобья», это сознание какой-то вины… Какой вины? А вот какой: «Мне стыдно, что я, совсем необразованная, должна была показать вам, какие вы… какие все мы». Стыдно за творческое движенье сердца! Вот чему изумились все. И потому этот… эти два «просящих прощения» поклона. Вдумайтесь-ка, наполните эти поклоны содержанием! Тут — головокружительная высота. И через наиглупейший пустяк! Как же не почувствовать радостно паренья Духа — в «персти»?! А случай с юродивой, уже известный иным из сотрапезников, жившим в городе, еще поспособствовал эффекту. Мы-то и не знали. Все знали, и в Уютове уже знали, как я удостоверился после, и на Поповке знали, и в Кузюмовке знали… и, я не постигаю, почему-то сдерживались сказать нам прямо. Боялись, что ли, ввести в смущение Дариньку? не верили? Первым сказал Арефа, но сказал прикровенно, сдержанно, как бы спрашивая себя, можно ли сказать прямо. Открыл Кузюмов, несколько с усмешливой улыбкой и сейчас же был удивительно тонко выправлен. Прорываясь сквозь толщу тревожных дум, слагалось во мне нечто: «Странная вещь, зачем-то надо было, чтобы открывшееся народу „проявление“ закрепилось всенародно и на глазах никакого в вере Кузюмова „слезами умягчения“, вызванными родною песнею, тут, рядом с пиром?» Все было не случайно, подумалось мне тогда же, в ночи, дорогой. А Даринька ясно видела. Все это творило в нашей душе «спокойствие». В ту ночь, бессонную от мыслей, я сознал, какой дар послан был мне в темную мартовскую ночь, когда я решил кончить с бессмысленной жизнью, когда, идя бульваром, я повторял пушкинские стихи: «Дар напрасный, дар случайный, Жизнь, зачем ты мне дана?..» И мне был послан дар, и этим даром приказано было мне: живи и познай.

В эту бессонную ночь, после «Касьяныча на Зуше», предстала Виктору Алексеевичу некая загадка — «о петухе».

XXVI

ПОЧЕМУ?

Когда вернулись в Уютово, было за полночь. Даринька поднялась в светелку: там, в боковой комнатке-фонаре, устроила она себе уединение, для молитвы. Виктор Алексеевич знал, когда она начинала и кончала молиться, — по шороху шторок, сухих, трескучих. Знал, что после молитвы она будет смотреть на звезды — «радоваться», поведала она как-то. Сковородка в селе отбила, с опозданием, полночь. В окно кабинета-спальни Виктора Алексеевича вливалась ночная свежесть, благоухание цветников и нагревшихся за день елок, Чтобы успокоить мысли, он по привычке почитал немного, — попала книжка журнала с «Анной Карениной». Почитал, как косил Левин со стариком и полдничал с ним у речки. Услыхал скрипучие ступеньки от светелки, хотел выйти к Дарнньке и не решился: она помолилась, не надо ее тревожить. Слышал, как прошла она в спальню и затворилась. Услыхал шорох полотняной шторы и понял, что она подняла ее и смотрит в сад, — так всегда делала, говорила цветам «покойной ночи».

Он подошел к окну. Сквозь елки мерцали звезды, пряный еловый дух тянул в комнату. «Чудесно, все чудесно… — подумал он, чувствуя, как он счастлив, — чудесно-стройно». Узнал Вегу, особенно яркую сегодня, высунулся в окно и на конце еловой ветки узнал Арктур, мысленно провел линию и нашел Альтаир, столь же, как Вега, яркий. И услыхал сковородку от Покрова, там, где созвездие Персея, — один удар. Был час ночи. И тут же пропел петух. Виктор Алексеевич подумал, что рано выбил сторож, недавно било полночь, а первые петухи кричат чуть за полночь. Зажег спичку и посмотрел на каминные часы: было двенадцать минут первого. Подумалось: «Первые петухи кричат чуть за полночь, верно… почему так верно?» Вслушивался, как петухи перекликались. Показалось ему таким необыкновенным это ночное, урочное пение петухов, будто в первый раз в жизни слышит.

Так он слышал действительно как бы впервые в жизни, и в петушином крике почувствовалась ему особенная значительность. Конечно, не раз он слышал, но без внимания, будто не слыхал, хоть и засиживался за полночь с чертежами. Не внимал этим крикам, и не было мысли, что поют петухи, и почему поют по ночам и так урочно. В юности живал летом в имении и не помнил, чтобы слышал петушьи ночные переклички, и не задавался вопросом, почему петухи… — и только одни петухи из всех пернатых — поют по ночам урочно, трижды. А в эту ночь слушал и вопрошал себя. В перекличках он различал уютовских и покровских петухов, и заречных, от Гнездова, версты четыре… В этих перекликаньях чувствовался ему строй, налаженность, словно у петухов было условлено, кому и когда вступать. Он с обостренным вниманием стал слушать. Затихали покровские, а уютовские чего-то выжидали… выжидали, когда доплывут едва различимые, как бы спросоночные гнездовские. И только эти заслышатся, тотчас же, и оглушительно, раскатывались уютовские. Глухой ночью могло казаться — оглушительно. Как он потом проверял не раз, ночные петушьи крики были не похожи на дневные. Слышалось как бы принужденье, велящее полупроснуться и прокричать. Когда завершится круг этих урочных криков, стихнут, заснут до срока.

В ту ночь в мыслях Виктора Алексеевича родился вопрос: почему? почему так урочно? почему только петухи? Ни у Брэма, ни после, у Мензбира, он не нашел, чтобы ночью, урочно, трижды кричали другие птицы.

Он пытался отвлечься от этих навязчивых вопросов, зажег свечи — и не мог читать: в ушах перекликались петухи, застряли. Принял лавровишни, но ему все казалось, что петухи продолжают петь. Объяснял это нервами. Осаждали мысли, давно забытое. Вспоминались и начинали томить ошибки и проступки, будто их разбудили и осветили ночные крики… Он вспомнил, что славяне именовали петуха «будимир»: «буди народ». «Буди»… — для него это словно углубилось, раскрылось через Дариньку, и открытие поразило его.

Виктор Алексеевич знал, что не заснет от горячивших мыслей. Иногда ему помогало, если поест. Подумал, не поесть ли, и почувствовал, что голоден, с обеда прошло немало. Он взял свечку и пошел в столовую, осторожно, чтобы не потревожить Дариньку. Открывая буфет, забыл, что створка откидывается с треском. Так и вышло. Дарннька окликнула: «Ты что… плохо тебе?»

— Да нет, милая… не могу заснуть, есть хочу… — сказал он, смеясь, — копченую колбасу ем.

И услыхал, как Даринька спрыгнула с постели. Она вышла в голубом халатике, косы на грудь.

— И я хочу колбаски… или лучше открой сардинки, я совсем голодная, в обед почти ничего не ела.

Радостные, как дети, закусывали они у буфета, не садились. Вокруг свечки кружились мотыльки. Сковородка пробила два. И тут же крикнул петух, уютовский.

— Слышишь?.. — сказал Виктор Алексеевич. — Вторые петухи.

— Да, вторые. Почему ты так, серьезно? что поздно, да? Я люблю их слушать… часто просыпаюсь, когда им петь… будто я тоже петушок… — улыбнулась она, сияя жемчужными зубами.

— Нет, ты курочка и должна спать. Почему-то не мог заснуть. Запели первые петухи, и будто я в первый раз услыхал их, разные мысли одолели. Пришло почему-то в голову, навязалось: почему только петухи поют трижды ночью, и в час урочный? Слышишь, тоненькие, далекие… это гнездовские.

Она удивленно посмотрела: что он, шутит? что тут особенного?

— И почему-то мне надо решить навязчивый вопрос этот: почему ночью, трижды…

— Чего же тут решать? Поют потому…

— Ты знаешь- почему?.. — перебил он ее.

— Конечно, знаю… давным-давно известно! Потому что им так назначено.

— То есть как назначено? откуда ты знаешь, кто назначил?..

— Назначено извечно, от сотворенья.

— Ты так решительно говоришь, милочка, словно была при «назначено»!

Он хотел поцеловать ее, но она уклонилась.

— Или ты никогда не читал Евангелия? не слыхал — «не пропоет петух три раза, как ты трижды отречешься от Меня»? Вот почему. Почему ты так смотришь, тебе не верится?.. Вдумайся и тогда поверишь. Тут не для одного Апостола Петра, а для всех. С того страшного часа, когда Петр сознал свой страшный грех… петух напомнил ему… и он горько плакал… плакал… — шептала она, и слезы были в ее глазах, — горько плакал… мучила его совесть… Ах, если бы ты слышал, как матушка Мелитина толковала это Евангелие… и все мы плакали!.. И вот с самого того часа открылось людям во святом Слове… «крик совести» открылся. Нет, я спутала… совесть всегда, это живой голос в сердце человеков… С того часа, когда ночью кричит петух… всем должно помниться, что случилось тогда.

Взволнованная ей вспомнившимся — «что случилось тогда», истомленная трудным днем, она сказала усталым шепотом;

— Успокойся, ступай и ляг… и я… я так устала…

Она подошла к окну.

— Какая глубина, Господи!.. — прошептала она молитвенно, сложив на груди руки, смотря на усеянное яркими звездами небо, не тронутое еще зарей. — Покойной ночи.

И затворилась в спальной.

Он стоял, думая, что она сказала. В нем осталось, со всеми неуловимыми тонами, исполненное чувства глубочайшего: «Какая глубина. Господи!..»

XXVII

ДВИЖЕНИЯ ДУШИ

Только много спустя уяснил себе Виктор Алексеевич, что высказала Даринька словами «какая глубина, Господи!». Не о своде небесном только говорила, а обо всем: для нее эта глубина включала и земное, — вещи, движенья, звуки: во всем ей виделась глубина, все было для нее знамением, все было связано неразличимым для глаза строем, истекало из одного Истока, во всем чувствовался глубокий Смысл.

Решение вопроса о «петухе», так его изумившее, — он решение это называл «колумбовым яйцом», — бросило свет на восприятие мира Даринькой и неощутимо влияло и на него. Он не замечал, каким богатством одаряла она ero. Пo его словам, он как-то получал «новые глаза»; в самом мелком и скучном из земного находил значительное, и это так настраивало его, что даже в зарядившем надолго дожде осеннем и в невылазной распутице чувствовалась ему своеобразная красота. Это новое почувствовалось им не вдруг, а как бы вырастало из чего-то, не постигаемое рассудком. Только впоследствии путем духовного опыта он понял, из чего это вырастало… кому он обязан этим.

Наутро, после бессонницы, уснув на короткий час, он поднялся в благостном настроении. Утро было великолепное. Даринькн не было. Таня сказала, что барыня в церкви, а потом будет панихида. Какая панихида? Он заглянул в календарь: вторник, 11 июля, св. равноапостольной кн. Ольги. Это ничего не объяснило, Когда вернулась Даринька с Алешей, он понял, и ему была приятна душевная чуткость Дариньки.

— От нее вся эта красота, ставшая теперь нашей, — сказала она, — и мне захотелось помолиться.

Она была радостно-покойна. Он сказал ей, что хочет проехаться с ней в Москву, закупить кой-чего для новоселья. Она охотно согласилась, а то все говорила, что «из Уютова теперь никуда». Решили ехать завтра, чтобы вернуться в пятницу, приготовиться к воскресному приему.

Назавтра поднялись рано. Даринька собиралась весело, — «столько в Москве мне надо!». Надела серенькое, дорожное, сумочку на ремне. «Совсем англичанка стала, — сказал Виктор Алексеевич, — и Москвы не пугаешься». Она бойко взглянула и сказала: «Вот и пригодились, деньги-то подарил тогда!» Вспомнила про лежавшие на книжке десять тысяч. Какие-то у ней были планы на эти деньги. Просила выехать пораньше, — «в городе дело у меня». Иного ждал, после оглушения, как называл известие о Диме, а оглушения и не получилось.

Повез Андрей на паре кургузых вяток, 8 пробила сковородка. Только выехали на городскую площадь, Даринька велела — «в лавку Пониткова». Шепнула: «Скрягу сейчас увидим». Андрей сказал: «Жо-ох старик, а милиенщик страшенный… собак не держит, не кормить чтобы, ночью лаять во двор выходит, я сам слыхал».

Зашли к Пониткову. Это был большой лабаз, забитый кулями овса и соли, мешками с мукой, ящиками бакалеи. За прилавком, меж стеклянными банками пряников и мармелада, белела борода веером. Понитков пил желтый чай с огрызком сахару и черной корочкой. Удивился таким покупателям: на паре, в какой коляске! Накрыл сахарок от мух, привстал и внимательно оглядел.

— Вы купец Понитков? — спросила Даринька.

— Самый я. Чего изволите, сударынька?

Даринька сказала, что много лет у него забирают, из Уютова.

— Из… Уютова? что-то не слыхал-с… У-ютова?..

— Ах, все я… из Ютова.

— Так-так… вы, стало-ть, новые владельцы… слыхал-слыхал, оченно хорошо слыхал-с… Присесть барышне выбери там чего! — крикнул он мальчишке. Тот грохнул об пол ящик. — Не взыщите уж, была табуреточка, да разлезлась. Изволите чего приказать?

— Запишите… мятных пряников полпуда. Для певчих наших.

— Это вот хорошо, барышня… певчие там — архангельский прямо глас.

— Да, да… это вы пример показали нам… все помнят, как пряничков им прислали. Вот и мне в голову пришло.

Старик умильно взглянул на Дариньку.

— Быдто и посылал, напомнили… а то забымши. Сказываете, помнят?

— Как же ласку не помнить! всех так растрогали.

— Чего ж тут, послал пустячки, — пошарил исподлобья старик по банкам, — не стоит и разговору вашего.

Велела еще леденцов, «и еще мармеладцу, хоть по пять фунтиков. Да Покровским ребятишкам сластей каких фунтов десять…»

— И ребятишкам можно-с, хоть и баловство. Прикажете записать-с?

— Нет, сейчас заплачу.

Расплатилась из сумочки. Старик проводил до коляски, раскланялся уважительно, сказав:

— Так-так… слыхал-слыхал… о-ченно хорошо слыхал-с, дай Господи.

Даринька приказала — «в посудную лавочку, где Настенька».

— На минутку, что-то давно у Матвевны не была… — сказала она Виктору Алексеевичу.

— Исцелена она теперь, — сказал Андрей, — чистая теперь ходит, как умная.

Сказал просто, будто самое обычное для него это- «исцелена». Нашли лавочку «Посуда и всякая игрушка». Моложавый, приятный хозяин сказал:

— Дочку повидать желаете… — И они увидали в его глазах что-то грустное. — Многие любопытствуют, а она совестится… смиренная она у меня. И сам-то страшусь… тревожно для нее… ох, тревожно! На зорьке еще ушла с подружками в Оптину, обещалась поговеть, совета-благословения у батюшки спросить.

— Слава Богу, — сказала Даринька, — теперь здорова она?

— И сказать страшусь… здорова, словно?.. — сказал шепотком тихий человек и перекрестился-вздохнул. — Три года ограждала, не в себе была. Чудо Господне, вдруг просветлело в ней. А вы, барышня, что же, знавали мою Настеньку?.. сами-то вы откуда быть изволите?

— Из Уютова мы. Настеньку раз только видела…

— Что-то я не слыхал, У-ютово? Может, Ютово?..

Узнав, что из Ютова, тихий человек озирнулся, будто растерялся.

— Так это вы… поместьичко купили?.. Господи, как же она зарилась к вам, говорила все — «папашенька, хочу пойтить, да обеспокоить боюсь». Хаживала она к Аграфене Матвевне, доверялась… видала ласку. Не гнушалась Аграфена Матвевна. Обижать не обижала, а сами, барышня, понимаете… воздерживались. Барышня, милая… через вас ей легкость-то подана, во сне вас видала. Три года и плакать не могла, так ожестчилась… а теперь все-то плачет, и легко ей.

Он замотал головой и заморгал.

— Paдуйтесь, зачем же плакать!.. — сказала Даринька. — Нам посуды надо, Матвевна пришлет записку. А дочке скажите — непременно чтобы зашла, отдохнет у нас.

Тихий человек вышел на улицу за ними. Когда Даринька садилась, он перекрестился и поцеловал ей руку.

— Спасительница наша!.. — воскликнул он.

— Что вы, что вы!.. — сказала Даринька. — Пречистая смиловалась над ней!..

Коляска покатилась. От лавок смотрел народ, снимал картузы. Даринька всю дорогу до станции молчала. Виктор Алексеевич говорил:

— И отлично, пусть верят, что твоими молитвами!.. ты не возгордишься, а им это в утешение.

На вокзале их встретили почетно. Заведующий составами приказал прицепить к ожидавшемуся курьерскому вагон-салон. В Москву приехали к ночи и остановились в «Славянском Базаре».

XXVIII

НАПУТСТВИЕ

Даринька проснулась в высокой, красивой комнате, в «золотых покоях», — они занимали три комнаты, по-царски, — и увидала на мраморной колонке букет магнолий, редких и для Москвы цветов. Повсюду, на столиках и этажерках, были розы. Виктор Алексеевич окликнул из-за бархатной занавески: «Можно?» — и, получив певучее: «Да-a-a!..» — вошел, совсем готовый, в свежем кителе, с фарфоровой чашкой на серебряном подносе, и она услыхала запах шоколада. Взяла его руку и закрыла себе глаза.

— Ты милый… — шепнула она, водя рукой по глазам.

Он слышал, как щекочут ее ресницы. Подали отличный завтрак: горячий филипповский калач, икру, швейцарский сыр, всякие булочки, сухарики. Он завтракал с нею у постели, просил не торопиться, отдохнуть получше. Она корила себя: хотела проснуться рано, в Страстной к обедне, а скоро десять, — «Москва эта сумбурная».

Виктору Алексеевичу надо было получить сибирские деньги, заехать к адвокату, покупки разные, и самое приятное — порадовать Дариньку «сюрпризом». Они вышли вместе.

— Как же это… — досадуя, сказал он, увидев у проехавшей дамы кружевной зонтик, — у тебя нет летнего зонтика!

Усадил Дариньку в шикарную коляску, заказанную накануне, и пожалел, что не вместе едут, приходится торопиться, что в два дня сделаешь!

— Будоражная эта Москва… в Уютове сколько бы переделали за утро!.. — вздохнула Даринька.

Он сказал: «Милая, мы же кутим!» — и увидал радостно-детский взгляд.

— Как тогда?..

Москва оживляла в обоих первые дни их жизни. Он просил не задерживаться, сегодня обедают в «Эрмитаже».

— Не отпускай коляску!.. — крикнул он с лихача. Даринька любовалась на магазины и думала: «Этот московский омут, больше не поеду». Все, что мелькало и манило, было только случайное, в ее воле: была теперь верная пристань, Уютово. А этот соблазн — грешки. Поймала себя на помысле: было приятно катить в коляске, видеть, что многие смотрят на нее.

Было к одиннадцати, обедня в Страстном кончилась, будний день. Под святыми воротами сидела незнакомая старушка. Даринька попросила вызвать привратницу. Старушка позвонила в «сторожевой». Пришла незнакомая белица и сказала, что собор заперли, просила обождать иеромонаха у часовни. На лице Даринькн была вуалька, старичок не узнал ее. Не признала и послушница Степанида-рябая, шутница. Дариньке вспомнилась песенка про нее: «Степанида рыло мыла, мыло пальмово хвалила»; она опомнилась и закрестилась. Стояла всю панихиду на коленях, взывала мысленно к матушке. Служили и на могилке Виринеи-прозорливой. Старичку дала два рубля, и он поклонился ей низко-низко. Дала полтинник смешливой Степаниде, та ахнула. Посидела на матушкиной могилке, вспоминала. Радовалась уходу: свежая трава, цветы, какие георгины! — не место печали и воздыхания, а «вечный покой», сад Божий. Припала и воззвала: «Не оставь сероглазую свою!» Не было прежней боли — покой и грусть.

Шла келийной дорожкой, по цветнику, радовалась бархатно-пышным георгинам: земные звезды, цветы духовные, темные, как церковное вино. Присела на скамейку у цветника, скрывши лицо вуалью.

Был час покоя, полуденный. Тихо было в обители, — тихий свет. Не доходил сюда гул московский. Гудели шмели — переломилось лето. На колокольне отбило в два перезвона — раз. Проверила золотые часики на груди: половина первого. Признала во втором ярусе келийного розового корпуса окошки, где жила с матушкой. Не было клетки с чижиком. Вспоминала тихое житие. Вспоминала душный июльский день, такой же: ходила к вечерням, ставила самоварчик матушке. Вспомнила: «Над нами покои матушки Мелитины были». Узнала вяэаные занавесочки, лоточки на карнизе с петуньями. Хорошо у матушки Мелитнны было, миром и кипарисом пахло, дивные образа… как училась на фисгармонии. И услыхала молитвенные звуки, густые, важные: «Блажен муж… иже не иде-э…»

Играла матушка Мелнтина, в час покоя, как и тогда. Подумала: «Зайти?» Стыдно, и еще «англичанка» будто. «Всего не скажешь, еще и ее смутишь». Слушала, затаившись, всегда покоившее, вечернее — «Алли-лу-и-и-и-а-а…».

Услыхала шаги, взглянула: от больничного корпуса подвигалась, постукивая клюшкой, старенькая монахиня. Поравнявшись с Даринькой, старушка приостановилась, оглядела — и покивала гостье. Даринька быстро встала и поклонилась, иночески, легко-привычно. Монахиня молвила молитвенно: «Спаси тя Христос и Пречистая», — и пошла, потукивая клюшкой. Радостно было Дариньке слышать святое слово.

Хорошо было в тишине и благоухании цветника, в полуденный час покоя, но время было идти. Она тихо пошла к вратам в торжественных переливах песнопения: «Блаженны непорочные, в путь ходящие в законах Го-спо-о-дних..» Остановилась на плитах главной дорожки, которая шла к собору. Не было ни души. Она опустилась на колени и поклонилась земно, долго не поднимала головы. А когда поднялась, все еще слыша низкие переливы фисгармонии, увидала давешнюю монахиню, подвигавшуюся от святых врат навстречу. «Что бы спросить у ней? ласковое сказать?.. цветочков на память попрошу…» Забывшись, откинула вуальку и услыхала — будто в ответ на мысли:

— Возьми, деточка, цветочки… в память нашу. Монахиня дала ей вязочку душистого горошка, молвив:

— Давеча еще признала… белица была наша?..



Поделиться книгой:

На главную
Назад