Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Стихотворения - Николай Алексеевич Заболоцкий на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Одинокий дуб

Дурная почва: слишком узловат И этот дуб, и нет великолепья В его ветвях. Какие-то отрепья Торчат на нем и глухо шелестят. Но скрученные намертво суставы Он так развил, что, кажется, ударь — И запоет он колоколом славы, И из ствола закапает янтарь. Вглядись в него: он важен и спокоен Среди своих безжизненных равнин. Кто говорит, что в поле он не воин? Он воин в поле, даже и один.

1957

Футбол

Ликует форвард на бегу. Теперь ему какое дело! Недаром согнуто в дугу Его стремительное тело. Как плащ, летит его душа, Ключица стукается звонко О перехват его плаща. Танцует в ухе перепонка, Танцует в горле виноград, И шар перелетает ряд. Его хватают наугад, Его отравою поят, Но башмаков железный яд Ему страшнее во сто крат. Назад! Свалились в кучу беки, Опухшие от сквозняка, Но к ним через моря и реки, Просторы, площади, снега, Расправив пышные доспехи И накренясь в меридиан, Несётся шар. В душе у форварда пожар, Гремят, как сталь, его колена, Но уж из горла бьёт фонтан, Он падает, кричит: «Измена!» А шар вертится между стен, Дымится, пучится, хохочет, Глазок сожмёт: «Спокойной ночи!» Глазок откроет: «Добрый день!» И форварда замучить хочет. Четыре гола пали в ряд, Над ними трубы не гремят, Их сосчитал и тряпкой вытер Меланхолический голкипер И крикнул ночь. Приходит ночь. Бренча алмазною заслонкой, Она вставляет чёрный ключ В атмосферическую лунку. Открылся госпиталь. Увы, Здесь форвард спит без головы. Над ним два медные копья Упрямый шар верёвкой вяжут, С плиты загробная вода Стекает в ямки вырезные, И сохнет в горле виноград. Спи, форвард, задом наперёд! Спи, бедный форвард! Над землёю Заря упала, глубока, Танцуют девочки с зарёю У голубого ручейка. Всё так же вянут на покое В лиловом домике обои, Стареет мама с каждым днём... Спи, бедный форвард! Мы живём.

1926

Рубрук в Монголии

Начало путешествия Мне вспоминается доныне, Как с небольшой командой слуг, Блуждая в северной пустыне, Въезжал в Монголию Рубрук. «Вернись, Рубрук!» — кричали птицы. «Очнись, Рубрук! — скрипела ель.— Слепил мороз твои ресницы, Сковала бороду метель. Тебе ль, монах, идти к монголам По гребням голым, по степям, По разоренным этим селам, По непроложенным путям? И что тебе, по сути дела, До измышлений короля? Ужели вправду надоела Тебе французская земля? Небось в покоях Людовика Теперь и пышно и тепло, А тут лишь ветер воет дико С татарской саблей наголо. Тут ни тропинки, ни дороги, Ни городов, ни деревень, Одни лишь Гоги да Магоги В овчинных шапках набекрень!» А он сквозь Русь спешил упрямо, Через пожарища и тьму, И перед ним вставала драма Народа, чуждого ему. В те дни, по милости Батыев, Ладони выев до костей, Еще дымился древний Киев У ног непрошеных гостей. Не стало больше песен дивных, Лежал в гробнице Ярослав, И замолчали девы в гривнах, Последний танец отплясав. И только волки да лисицы На диком празднестве своем Весь день бродили по столице И тяжелели с каждым днем. А он, минуя все берлоги, Уже скакал через Итиль Туда, где Гоги и Магоги Стада упрятали в ковыль. Туда, к потомкам Чингисхана, Под сень неведомых шатров, В чертог восточного тумана, В селенье северных ветров! Дорога Чингисхана Он гнал коня от яма к яму, И жизнь от яма к яму шла И раскрывала панораму Земель, обугленных дотла. В глуши восточных территорий, Где ветер бил в лицо и грудь, Как первобытный крематорий, Еще пылал Чингисов путь. Еще дымились цитадели Из бревен рубленных капелл, Еще раскачивали ели Останки вывешенных тел. Еще на выжженных полянах, Вблизи низинных родников Виднелись груды трупов странных Из-под сугробов и снегов. Рубрук слезал с коня и часто Рассматривал издалека, Как, скрючив пальцы, из-под наста Торчала мертвая рука. С утра не пивши и не евши, Прислушивался, как вверху Визгливо вскрикивали векши В своем серебряном меху. Как птиц тяжелых эскадрильи, Справляя смертную кадриль, Кругами в воздухе кружили И простирались на сто миль. Но, невзирая на молебен В крови купающихся птиц, Как был досель великолепен Тот край, не знающий границ! Европа сжалась до предела И превратилась в островок, Лежащий где-то возле тела Лесов, пожарищ и берлог. Так вот она, страна уныний, Гиперборейский интернат, В котором видел древний Плиний Жерло, простершееся в ад! Так вот он, дом чужих народов Без прозвищ, кличек и имен, Стрелков, бродяг и скотоводов, Владык без тронов и корон! Попарно связанные лыком, Под караулом, там и тут До сей поры в смятенье диком Они в Монголию бредут. Широкоскулы, низки ростом, Они бредут из этих стран, И кровь течет по их коростам, И слезы падают в туман. Движущиеся повозки монголов Навстречу гостю, в зной и в холод, Громадой движущихся тел Многоколесный ехал город И всеми втулками скрипел. Когда бы дьяволы играли На скрипках лиственниц и лип, Они подобной вакханальи Сыграть, наверно, не смогли б. В жужжанье втулок и повозок Врывалось ржанье лошадей, И это тоже был набросок Шестой симфонии чертей. Орда — неважный композитор, Но из ордынских партитур Монгольский выбрал экспедитор C-dur на скрипках бычьих шкур. Смычком ему был бич отличный, Виолончелью бычий бок, И сам он в позе эксцентричной Сидел в повозке, словно бог. Но богом был он в высшем смысле, В том смысле, видимо, в каком Скрипач свои выводит мысли Смычком, попав на ипподром. С утра натрескавшись кумыса, Он ясно видел все вокруг — То из-под ног метнется крыса, То юркнет в норку бурундук, То стрепет, острою стрелою, На землю падает, подбит, И дико движет головою, Дополнив общий колорит. Сегодня возчик, завтра воин, А послезавтра божий дух, Монгол и вправду был достоин И жить, и пить, и есть за двух. Сражаться, драться и жениться На двух, на трех, на четырех — Всю жизнь и воин и возница, А не лентяй и пустобрех. Ему нельзя ни выть, ни охать Коль он в гостях у росомах, Забудет прихоть он и похоть, Коль он охотник и галах. В родной стране, где по излукам Текут Онон и Керулен, Он бродит с палицей и луком, В цветах и травах до колен. Но лишь ударит голос меди — Пригнувшись к гриве скакуна, Летит он к счастью и победе И чашу битвы пьет до дна. Глядишь — и Русь пощады просит, Глядишь — и Венгрия горит, Китай шелка ему подносит, Париж баллады говорит. И даже вымершие гунны Из погребенья своего, Как закатившиеся луны, С испугом смотрят на него! Монгольские женщины Здесь у повозок выли волки, И у бесчисленных станиц Пасли скуластые монголки Своих могучих кобылиц. На этих бешеных кобылах, В штанах из выделанных кож, Судьбу гостей своих унылых Они не ставили ни в грош. Они из пыли, словно пули, Летели в стойбище свое И, став ли боком, на скаку ли, Метали дротик и копье. Был этих дам суров обычай, Они не чтили женский хлам И свой кафтан из кожи бычьей С грехом носили пополам. Всю жизнь свою тяжелодумки, Как в этом принято краю, Они в простой таскали сумке Поклажу дамскую свою. Но средь бесформенных иголок Здесь можно было отыскать Искусства древнего осколок Такой, что моднице под стать. Литые серьги из Дамаска, Запястья хеттских мастеров, И то, чем красилась кавказка, И то, чем славился Ростов. Все то, что было взято с бою, Что было снято с мертвеца, Свыкалось с модницей такою И ей служило до конца. С глубоко спрятанной ухмылкой Глядел на всадницу Рубрук, Но вникнуть в суть красотки пылкой Монаху было недосуг. Лишь иногда, в потемках лежа, Не ставил он себе во грех Воображать, на что похожа Она в постели без помех. Но как ни шло воображенье, Была работа свыше сил, И, вспомнив про свое служенье, Монах усилья прекратил. Чем жил Каракорум В те дни состав народов мира Был перепутан и измят, И был ему за командира Незримый миру азиат. От Танаида до Итили Коман, хозар и печенег Таких могил нагородили, Каких не видел человек. В лесах за Русью горемычной Ютились мокша и мордва, Пытаясь в битве необычной Свои отстаивать права. На юге — персы и аланы, К востоку — прадеды бурят, Те, что, ударив в барабаны, «Ом, мани падме кум!» — твердят. Уйгуры, венгры и башкиры, Страна китаев, где врачи Из трав готовят эликсиры И звезды меряют в ночи. Из тундры северные гости, Те, что проносятся стремглав, Отполированные кости К своим подошвам привязав. Весь этот мир живых созданий, Людей, племен и целых стран Платил и подати и дани, Как предназначил Чингисхан. Живи и здравствуй, Каракорум, Оплот и первенец земли, Чертог Монголии, в котором Нашли могилу короли! Где перед каменной палатой Был вылит дуб из серебра И наверху трубач крылатый Трубил, работая с утра! Где хан, воссев на пьедестале, Смотрел, как буйно и легко Четыре тигра изрыгали В бассейн кобылье молоко! Наполнив грузную утробу И сбросив тяжесть портупей, Смотрел здесь волком на Европу Генералиссимус степей. Его бесчисленные орды Сновали, выдвинув полки, И были к западу простерты, Как пятерня его руки. Весь мир дышал его гортанью, И власти подлинный секрет Он получил по предсказанью На восемнадцать долгих лет. Как было трудно разговаривать с монголами Еще не клеились беседы, И с переводчиком пока Сопровождала их обеды Игра на гранях языка. Трепать язык умеет всякий, Но надо так трепать язык, Чтоб щи не путать с кулебякой И с запятыми закавык. Однако этот переводчик, Определившись толмачом, По сути дела был наводчик С железной фомкой и ключом. Своей коллекцией отмычек Он колдовал и вкривь и вкось И в силу действия привычек Плел то, что под руку пришлось. Прищурив умные гляделки, Сидели воины в тени, И, явно не в своей тарелке, Рубрука слушали они. Не то чтоб сложной их натуры Не понимал совсем монах,— Здесь пели две клавиатуры На двух различных языках. Порой хитер, порой наивен, С мотивом спорил здесь мотив, И был отнюдь не примитивен Монгольских воинов актив. Здесь был особой жизни опыт, Особый дух, особый тон. Здесь речь была как конский топот, Как стук мечей, как копий звон. В ней водопады клокотали, Подобно реву Ангары, И часто мелкие детали Приобретали роль горы. Куда уж было тут латынцу, Будь он и тонкий дипломат, Псалмы втолковывать ордынцу И бить в кимвалы наугад! Как прототип башибузука, Любой монгольский мальчуган Всю казуистику Рубрука, Смеясь, засовывал в карман. Он до последний капли мозга Был практик, он просил еды, Хотя, по сути дела, розга Ему б не сделала беды. Рубрук наблюдает небесные светила С началом зимнего сезона В гигантский вытянувшись рост, Предстал Рубруку с небосклона Амфитеатр восточных звезд. В садах Прованса и Луары Едва ли видели когда, Какие звездные отары Вращает в небе Кол-звезда. Она горит на всю округу, Как скотоводом вбитый кол, И водит медленно по кругу Созвездий пестрый ореол. Идут небесные Бараны, Шагают Кони и Быки, Пылают звездные Колчаны, Блестят астральные Клинки. Там тот же бой и стужа та же, Там тот же общий интерес. Земля — лишь клок небес и даже, Быть может, лучший клок небес. И вот уж чудится Рубруку: Свисают с неба сотни рук, Грозят, светясь на всю округу: «Смотри, Рубрук! Смотри, Рубрук! Ведь если бог монголу нужен, То лишь постольку, милый мой, Поскольку он готовит ужин Или быков ведет домой. Твой бог пригоден здесь постольку, Поскольку может он помочь Схватить венгерку или польку И в глушь Сибири уволочь. Поскольку он податель мяса, Поскольку он творец еды! Другого бога-свистопляса Сюда не пустят без нужды. И пусть хоть лопнет папа в Риме, Пускай напишет сотни булл,— Над декретальями твоими Лишь посмеется Вельзевул. Он тут не смыслит ни бельмеса В предначертаниях небес, И католическая месса В его не входит интерес». Идут небесные Бараны, Плывут астральные Ковши, Пылают реки, горы, страны, Дворцы, кибитки, шалаши. Ревет медведь в своей берлоге, Кричит стервятница-лиса, Приходят боги, гибнут боги, Но вечно светят небеса! Как Рубрук простился с Монголией Срывалось дело минорита, И вскоре выяснил Рубрук, Что мало толку от визита. Коль дело валится из рук. Как ни пытался божью манну Он перед ханом рассыпать, К предусмотрительному хану Не шла господня благодать. Рубрук был толст и крупен ростом, Но по природе не бахвал, И хан его простым прохвостом, Как видно, тоже не считал. Но на святые экивоки Он отвечал: «Послушай, франк! И мы ведь тоже на Востоке Возводим бога в высший ранг. Однако путь у нас различен. Ведь вы, Писанье получив, Не обошлись без зуботычин И не сплотились в коллектив. Вы рады бить друг друга в морды, Кресты имея на груди. А ты взгляни на наши орды, На наших братьев погляди! У нас, монголов, дисциплина, Убил — и сам иди под меч. Выходит, ваша писанина Не та, чтоб выгоду извлечь!» Тут дали страннику кумысу И, по законам этих мест, Безотлагательную визу Сфабриковали на отъезд. А между тем вокруг становья, Вблизи походного дворца Трубили хану славословья Несториане без конца. Живали муллы тут и ламы, Шаманы множества племен, И снисходительные дамы К ним приходили на поклон. Тут даже диспуты бывали, И хан, присутствуя на них, Любил смотреть, как те канальи Кумыс хлестали за двоих. Монаха здесь, по крайней мере, Могли позвать на арбитраж, Но музыкант ему у двери Уже играл прощальный марш. Он в ящик бил четырехструнный, Он пел и вглядывался в даль, Где серп прорезывался лунный, Литой, как выгнутая сталь.

1958

Тбилисские ночи

Отчего, как восточное диво, Черноока, печальна, бледна, Ты сегодня всю ночь молчаливо До рассвета сидишь у окна? Распластались во мраке платаны, Ночь брильянтовой чашей горит, Дремлют горы, темны и туманны, Кипарис, как живой, говорит. Хочешь, завтра под звуки пандури, Сквозь вина золотую струю Я умчу тебя в громе и буре В ледяную отчизну мою? Вскрикнут кони, разломится время, И по руслу реки до зари Полетим мы, забытые всеми, Разрывая лучей янтари. Я закутаю смуглые плечи В снежный ворох сибирских полей, Будут сосны гореть, словно свечи, Над мерцаньем твоих соболей. Там, в огромном безмолвном просторе, Где поет, торжествуя, пурга, Позабудешь ты южное море, Золотые его берега. Ты наутро поднимешь ресницы: Пред тобой, как лесные царьки, Золотые песцы и куницы Запоют, прибежав из тайги. Поднимая мохнатые лапки, Чтоб тебя не обидел мороз, Принесут они в лапках охапки Перламутровых северных роз. Гордый лось с голубыми рогами На своей величавой трубе, Окруженный седыми снегами, Песню свадьбы сыграет тебе. И багровое солнце, пылая Всей громадой холодных огней, Как живой великан, дорогая,— Улыбнется печали твоей. Что случилось сегодня в Тбилиси? Льется воздух, как льется вино. Спят стрижи на оконном карнизе, Кипарисы глядятся в окно. Сквозь туманную дымку вуали Пробиваются брызги огня. Посмотри на меня, генацвале, Оглянись, посмотри на меня!

1948

На рейде

Был поздний вечер. На террасах Горы, сползающей на дно, Дремал поселок, опоясав Лазурной бухточки пятно. Туманным кругом акварели Лежала в облаке луна, И звезды еле-еле тлели, И еле двигалась волна. Под равномерный шум прибоя Качались в бухте корабли. И вдруг, утробным воем воя, Все море вспыхнуло вдали. И в ослепительном сплетенье Огней, пронзивших небосвод, Гигантский лебедь, белый гений, На рейде встал электроход. Он встал над бездной вертикальной В тройном созвучии октав, Обрывки бури музыкальной Из окон щедро раскидав. Он весь дрожал от этой бури, Он с морем был в одном ключе, Но тяготел к архитектуре, Подняв антенну на плече. Он в море был явленьем смысла, Где электричество и звук, Как равнозначащие числа, Передо мной предстали вдруг.

1949

Гурзуф

В большом полукружии горных пород, Где, темные ноги разув, В лазурную чашу сияющих вод Спускается сонный Гурзуф, Где скалы, вступая в зеркальный затон, Стоят по колено в воде, Где море поет, подперев небосклон, И зеркалом служит звезде,— Лишь здесь я познал превосходство морей Над нашею тесной землей, Услышал медлительный ход кораблей И отзвук равнины морской. Есть таинство отзвуков. Может быть, нас Затем и волнует оно, Что каждое сердце предчувствует час, Когда оно канет на дно. О, что бы я только не отдал взамен За то, чтобы даль донесла И стон Персефоны, и пенье сирен, И звон боевого весла!

1949

Седов

Он умирал, сжимая компас верный. Природа мертвая, закованная льдом, Лежала вкруг него, и солнца лик пещерный Через туман просвечивал с трудом. Лохматые, с ремнями на груди, Свой легкий груз собаки чуть влачили. Корабль, затертый в ледяной могиле, Уж далеко остался позади. И целый мир остался за спиною! В страну безмолвия, где полюс-великан, Увенчанный тиарой ледяною, С меридианом свел меридиан; Где полукруг полярного сиянья Копьем алмазным небо пересек; Где вековое мертвое молчанье Нарушить мог один лишь человек,— Туда, туда! В страну туманных бредней. Где обрывается последней жизни нить! И сердца стон и жизни миг последний — Все, все отдать, но полюс победить! Он умирал посереди дороги, Болезнями и голодом томим. В цинготных пятнах ледяные ноги, Как бревна, мертвые лежали перед ним. Но странно! В этом полумертвом теле Еще жила великая душа: Превозмогая боль, едва дыша, К лицу приблизив компас еле-еле, Он проверял по стрелке свой маршрут И гнал вперед свой поезд погребальный... О край земли, угрюмый и печальный! Какие люди побывали тут! И есть на дальнем Севере могила... Вдали от мира высится она. Один лишь ветер воет там уныло, И снега ровная блистает пелена. Два верных друга, чуть живые оба, Среди камней героя погребли, И не было ему простого даже гроба, Щепотки не было родной ему земли. И не было ему ни почестей военных, Ни траурных салютов, ни венков, Лишь два матроса, стоя на коленях, Как дети, плакали одни среди снегов. Но люди мужества, друзья, не умирают! Теперь, когда над нашей головой Стальные вихри воздух рассекают И пропадают в дымке голубой, Когда, достигнув снежного зенита, Наш флаг над полюсом колеблется, крылат. И обозначены углом теодолита Восход луны и солнечный закат,— Друзья мои, на торжестве народном Помянем тех, кто пал в краю холодном! Вставай, Седов, отважный сын земли! Твой старый компас мы сменили новым. Но твой поход на Севере суровом Забыть в своих походах не могли. И жить бы нам на свете без предела, Вгрызаясь в льды, меняя русла рек.— Отчизна воспитала нас и в тело Живую душу вдунула навек. И мы пойдем в урочища любые, И, если смерть застигнет у снегов, Лишь одного просил бы у судьбы я: Так умереть, как умирал Седов.

1937

Стирка белья

В стороне от шоссейной дороги, В городишке из хаток и лип, Хорошо постоять на пороге И послушать колодезный скрип. Здесь, среди голубей и голубок, Меж амбаров и мусорных куч, Бьются по ветру тысячи юбок, Шароваров, рубах и онуч. Отдыхая от потного тела Домотканой основой холста, Здесь с монгольского ига висела Этих русских одежд пестрота. И виднелись на ней отпечатки Человеческих выпуклых тел, Повторяя в живом беспорядке, Кто и как в них лежал и сидел. Я сегодня в сообществе прачек, Благодетельниц здешних мужей. Эти люди не давят лежачих И голодных не гонят взашей. Натрудив вековые мозоли, Побелевшие в мыльной воде, Здесь не думают о хлебосолье, Но зато не бросают в беде. Благо тем, кто смятенную душу Здесь омоет до самого дна, Чтобы вновь из корыта на сушу Афродитою вышла она!

1957

Ночь в Пасанаури

Сияла ночь, играя на пандури, Луна плыла в убежище любви, И снова мне в садах Пасанаури На двух Арагвах пели соловьи. С Крестового спустившись перевала, Где в мае снег и каменистый лед, Я так устал, что не желал нимало Ни соловьев, ни песен, ни красот. Под звуки соловьиного напева Я взял фонарь, разделся догола, И вот река, как бешеная дева, Мое большое тело обняла. И я лежал, схватившись за каменья, И надо мной, сверкая, выл поток, И камни шевелились в исступленье И бормотали, прыгая у ног. И я смотрел на бледный свет огарка, Который колебался вдалеке, И с берега огромная овчарка Величественно двигалась к реке. И вышел я на берег, словно воин, Холодный, чистый, сильный и земной, И гордый пес, как божество спокоен, Узнав меня, улегся предо мной. И в эту ночь в садах Пасанаури, Изведав холод первобытных струй, Я принял в сердце первый звук пандури, Как в отрочестве — первый поцелуй.

1947

Я трогал листы эвкалипта

Я трогал листы эвкалипта И твердые перья агавы, Мне пели вечернюю песню Аджарии сладкие травы. Магнолия в белом уборе Склоняла туманное тело, И синее-синее море У берега бешено пело. Но в яростном блеске природы Мне снились московские рощи, Где синее небо бледнее, Растенья скромнее и проще. Где нежная иволга стонет Над светлым видением луга, Где взоры печальные клонит Моя дорогая подруга. И вздрогнуло сердце от боли, И светлые слезы печали Упали на чаши растений, Где белые птицы кричали. А в небе, седые от пыли, Стояли камфарные лавры И в бледные трубы трубили, И в медные били литавры.

1947

Смерть врача

В захолустном районе, Где кончается мир, На степном перегоне Умирал бригадир. То ли сердце устало, То ли солнцем нажгло, Только силы не стало Возвратиться в село. И смутились крестьяне: Каждый подлинно знал, Что и врач без сознанья В это время лежал. Надо ж было случиться, Что на горе-беду Он, забыв про больницу, Сам томился в бреду. И, однако ж, в селенье Полетел верховой. И ресницы в томленье Поднял доктор больной. И под каплями пота, Через сумрак и бред, В нем разумное что-то Задрожало в ответ. И к машине несмело Он пошел, темнолиц, И в безгласное тело Ввел спасительный шприц И в степи, на закате, Окруженный толпой, Рухнул в белом халате Этот старый герой. Человеческой силе Не положен предел: Он, и стоя в могиле, Сделал то, что хотел.

1957

В тайге

За высокий сугроб закатилась звезда, Блещет месяц — глазам невтерпеж. Кедр, владыка лесов, под наростами льда На бриллиантовый замок похож. Посреди кристаллически-белых громад На седом телеграфном столбе, Оседлав изоляторы, совы сидят, И в лицо они смотрят тебе. Запахнув на груди исполинский тулуп, Ты стоишь над землянкой звена. Крепко спит в тишине молодой лесоруб, Лишь тебе одному не до сна. Обнимая огромный канадский топор, Ты стоишь, неподвижен и хмур. Пред тобой голубую пустыню простер Замурованный льдами Амур. И далеко внизу полыхает пожар, Рассыпая огонь по реке, Это печи свои отворил сталевар В Комсомольске, твоем городке. Это он подмигнул в ледяную тайгу, Это он побратался с тобой, Чтобы ты не заснул на своем берегу, Не замерз, околдован тайгой. Так растет человеческой дружбы зерно, Так в январской морозной пыли Два могучие сердца, сливаясь в одно, Пламенеют над краем земли.

1947

Прохожий

Исполнен душевной тревоги, В треухе, с солдатским мешком, По шпалам железной дороги Шагает он ночью пешком. Уж поздно. На станцию Нара Ушел предпоследний состав. Луна из-за края амбара Сияет, над кровлями встав. Свернув в направлении к мосту, Он входит в весеннюю глушь, Где сосны, склоняясь к погосту, Стоят, словно скопища душ. Тут летчик у края аллеи Покоится в ворохе лент, И мертвый пропеллер, белея, Венчает его монумент. И в темном чертоге вселенной, Над сонною этой листвой Встает тот нежданно мгновенный, Пронзающий душу покой. Тот дивный покой, пред которым, Волнуясь и вечно спеша, Смолкает с опущенным взором Живая людская душа. И в легком шуршании почек, И в медленном шуме ветвей Невидимый юноша-летчик О чем-то беседует с ней. А тело бредет по дороге, Шагая сквозь тысячи бед, И горе его, и тревоги Бегут, как собаки, вослед.

1948

Самовар

Самовар, владыка брюха, Драгоценный комнат поп! В твоей грудке вижу ухо, В твоей ножке вижу лоб! Император белых чашек, Чайников архимандрит, Твой глубокий ропот тяжек Тем, кто миру зло дарит. Я же — дева неповинна, Как нетронутый цветок. Льется в чашку длинный-длинный, Тонкий, стройный кипяток. И вся комнатка-малютка Расцветает вдалеке, Словно цветик-незабудка На высоком стебельке.

1930

Воспоминание

Наступили месяцы дремоты... То ли жизнь, действительно, прошла, То ль она, закончив все работы, Поздней гостьей села у стола. Хочет пить — не нравятся ей вина, Хочет есть — кусок не лезет в рот. Слушает, как шепчется рябина, Как щегол за окнами поет. Он поет о той стране далекой, Где едва заметен сквозь пургу Бугорок могилы одинокой В белом кристаллическом снегу. Там в ответ не шепчется береза, Корневищем вправленная в лед. Там над нею в обруче мороза Месяц окровавленный плывет.

1952

Детство

Огромные глаза, как у нарядной куклы, Раскрыты широко. Под стрелами ресниц, Доверчиво-ясны и правильно округлы, Мерцают ободки младенческих зениц. На что она глядит? И чем необычаен И сельский этот дом, и сад, и огород, Где, наклонясь к кустам, хлопочет их хозяин, И что-то, вяжет там, и режет, и поет? Два тощих петуха дерутся на заборе, Шершавый хмель ползет по столбику крыльца. А девочка глядит. И в этом чистом взоре Отображен весь мир до самого конца. Он, этот дивный мир, поистине впервые Очаровал ее, как чудо из чудес, И в глубь души ее, как спутники живые, Вошли и этот дом, и этот сад, и лес. И много минет дней. И боль сердечной смуты И счастье к ней придет. Но и жена, и мать, Она блаженный смысл короткой той минут Вплоть до седых волос всё будет вспоминать.

1957

Лесная сторожка

Скрипело, свистало и выло в лесу, И гром ударял в отдаленье, как молот, И тучи рвались в небесах, но внизу Царили затишье, и сумрак, и холод. В гигантском колодце сосновых стволов, В своей одинокой убогой сторожке Лесник пообедал и хлебные крошки Смахнул на ладонь, молчалив и суров. Над миром великая буря ходила, Но здесь, в тишине, у древесных корней, Старик, отдыхая, не думал о ней, И только собака ворчала уныло На каждую вспышку далеких зарниц, И в гнездах смолкало селение птиц. Однажды в грозу, навалившись на двери, Тут зверь появился, высок и космат, И так же, как многие прочие звери, Узнав человека, отпрянул назад. И сторож берданку схватил, и с окошка Пружиной метнулась под лестницу кошка, И разом короткий ружейный удар Потряс основанье соснового бора. Вернувшись, лесник успокоился скоро: Он, видимо, был уж достаточно стар, Он знал, что покой — только призрак покоя, Он знал, что, когда полыхает гроза, Все тяжко-животное, злобно-живое Встает и глядит человеку в глаза.

1957

Одиссей и сирены

Однажды аттическим утром С отважной дружиною всей Спешил на кораблике утлом В отчизну свою Одиссей. Шумело Эгейское море, Коварный туманился вал. Скиталец в пернатом уборе Лежал на корме и дремал. И вдруг через дымку мечтанья Возник перед ним островок, Где три шаловливых созданья Плескались и пели у ног. Среди гармоничного гула Они отражались в воде. И тень вожделенья мелькнула У грека, в его бороде. Ведь слабость сродни человеку, Любовь — вековечный недуг, А этому древнему греку Всё было к жене недосуг. И первая пела сирена: «Ко мне, господин Одиссей! Я вас исцелю несомненно Усердной любовью моей!» Вторая богатство сулила: «Ко мне, корабельщик, ко мне! В подводных дворцах из берилла Мы счастливы будем вполне!» А третья сулила забвение И кубок вздымала вина: «Испей — и найдешь исцеленье В объятьях волшебного сна!» Но хмурится житель Итаки, Красоток не слушает он, Не верит он в сладкие враки, В мечтанья свои погружен, И смотрит он на берег в оба, Где в нише из каменных плит Супруга его Пенелопа, Рыдая, за прялкой сидит.

1957

Это было давно

Это было давно. Исхудавший от голода, злой, Шел по кладбищу он И уже выходил за ворота. Вдруг под свежим крестом, С невысокой могилы, сырой Заприметил его И окликнул невидимый кто-то. И седая крестьянка В заношенном старом платке Поднялась от земли, Молчалива, печальна, сутула, И, творя поминанье, В морщинистой темной руке Две лепешки ему И яичко, крестясь, протянула. И как громом ударило В душу его, и тотчас Сотни труб закричали И звезды посыпались с неба. И, смятенный и жалкий, В сиянье страдальческих глаз, Принял он подаянье, Поел поминального хлеба. Это было давно. И теперь он, известный поэт, Хоть не всеми любимый, И понятый также не всеми, Как бы снова живет Обаянием прожитых лет В этой грустной своей И возвышенно чистой поэме. И седая крестьянка, Как добрая старая мать, Обнимает его... И, бросая перо, в кабинете Всё он бродит один И пытается сердцем понять То, что могут понять Только старые люди и дети.

1957

Рыбная лавка

И вот забыв людей коварство, Вступаем мы в иное царство. Тут тело розовой севрюги, Прекраснейшей из всех севрюг, Висело, вытянувши руки, Хвостом прицеплено на крюк. Под ней кета пылала мясом, Угри, подобные колбасам, В копченой пышности и лени Дымились, подогнув колени, И среди них, как желтый клык, Сиял на блюде царь-балык. О самодержец пышный брюха, Кишечный бог и властелин, Руководитель тайный духа И помыслов архитриклин! Хочу тебя! Отдайся мне! Дай жрать тебя до самой глотки! Мой рот трепещет, весь в огне, Кишки дрожат, как готтентотки. Желудок, в страсти напряжен, Голодный сок струями точит, То вытянется, как дракон, То вновь сожмется что есть мочи, Слюна, клубясь, во рту бормочет, И сжаты челюсти вдвойне... Хочу тебя! Отдайся мне! Повсюду гром консервных банок, Ревут сиги, вскочив в ушат. Ножи, торчащие из ранок, Качаются и дребезжат. Горит садок подводным светом, Где за стеклянною стеной Плывут лещи, объяты бредом, Галлюцинацией, тоской, Сомненьем, ревностью, тревогой... И смерть над ними, как торгаш, Поводит бронзовой острогой. Весы читают «Отче наш», Две гирьки, мирно встав на блюдце, Определяют жизни ход, И дверь звенит, и рыбы бьются, И жабры дышат наоборот.

1928

Болезнь

Больной, свалившись на кровать, Руки не может приподнять. Вспотевший лоб прямоуголен — Больной двенадцать суток болен. Во сне он видит чьи-то рыла, Тупые, плотные, как дуб. Тут лошадь веки приоткрыла, Квадратный выставила зуб. Она грызет пустые склянки, Склонившись, Библию читает, Танцует, мочится в лоханки И голосом жены больного утешает. «Жена, ты девушкой слыла. Увы, моя подруга, Как кожа нежная была В боках твоих упруга! Зачем же лошадь стала ты? Укройся в белые скиты И, ставя богу свечку, Грызи свою уздечку!» Но лошадь бьется, не идет, Наоборот, она довольна. Уж вечер. Лампа свет лиет На уголок застольный. Восходит поп среди двора, Он весь ругается и силы напрягает, Чугунный крест из серебра Через порог переставляет. Больному лучше. Поп хохочет, Закутавшись в святую епанчу. Больного он кропилом мочит, Потом с тарелки ест сычуг, Наполненный ячменной кашей, И лошадь называет он мамашей.

1928

Офорт

И грянул на весь оглушительный зал: «Покойник из царского дома бежал!» Покойник по улицам гордо идет, Его постояльцы ведут под уздцы, Он голосом трубным молитву поет И руки вздымает наверх. Он в медных очках, перепончатых рамах, Переполнен до горла подземной водой. Над ним деревянные птицы со стуком Смыкают на створках крыла. А кругом громобой, цилиндров бряцанье И курчавое небо, а тут — Городская коробка с расстегнутой дверью И за стеклышком — розмарин.

1927

Часовой

На карауле ночь густеет. Стоит, как башня, часовой. В его глазах одервенелых Четырехгранный вьется штык. Тяжеловесны и крылаты, Знамена пышные полка, Как золотые водопады, Пред ним свисают с потолка. Там пролетарий на стене Гремит, играя при луне, Там вой кукушки полковой Угрюмо тонет за стеной. Тут белый домик вырастает С квадратной башенкой вверху, На стенке девочка витает, Дудит в прозрачную трубу. Уж к ней сбегаются коровы С улыбкой бледной на губах... А часовой стоит впотьмах В шинели конусообразной, Над ним звезды пожарик красный И серп заветный в головах. Вот в щели каменные плит Мышиные просунулися лица, Похожие на треугольники из мела, С глазами траурными по бокам. Одна из них садится у окошка С цветочком музыки в руке. А день в решетку пальцы тянет, Но не достать ему знамен. Он напрягается и видит: Стоит, как башня, часовой, И пролетарий на стене Хранит волшебное становье. Ему знамена — изголовье, А штык ружья: война — войне. И день доволен им вполне.

1927

Новый быт

Восходит солнце над Москвой. Старухи бегают с тоской: Куда, куда идти теперь? Уж Новый Быт стучится в дверь! Младенец, выхолен и крупен, Сидит в купели, как султан. Прекрасный поп поет, как бубен, Паникадилом осиян. Прабабка свечку зажигает, Младенец крепнет и мужает И вдруг, шагая через стол, Садится прямо в комсомол. И время двинулось быстрее, Стареет папенька-отец, И за окошками в аллее Играет сваха в бубенец. Ступни младенца стали шире, От стали ширится рука. Уж он сидит в большой квартире, Невесту держит за рукав. Приходит поп, тряся ногами, В ладошке мощи бережет, Благословить желает стенки, Невесте крестик подарить. «Увы,— сказал ему младенец,— Уйди, уйди, кудрявый поп, Я — новой жизни ополченец, Тебе ж один остался гроб!» Уж поп тихонько плакать хочет, Стоит на лестнице, бормочет, Не зная, чем себе помочь. Ужель идти из дома прочь? Но вот знакомые явились, Завод пропел: «Ура! Ура!» И Новый Быт, даруя милость, В тарелке держит осетра. Варенье, ложечкой носимо, Шипит и падает в боржом. Жених, проворен нестерпимо, К невесте лепится ужом. И председатель на отвале, Чете играя похвалу, Приносит в выборгском бокале Вино солдатское, халву, И, принимая красный спич, Сидит на столике кулич. «Ура! Ура!» — поют заводы, Картошкой дым под небеса. И вот супруги, выпив соды, Сидят и чешут волоса. И стало все благоприятно: Явилась ночь, ушла обратно, И за окошком через миг Погасла свечка-пятерик.

1927

Птицы

Колыхаясь еле-еле Всем ветрам наперерез, Птицы легкие висели, Как лампады средь небес. Их глаза, как телескопики, Смотрели прямо вниз. Люди ползали, как клопики, Источники вились. Мышь бежала возле пашен, Птица падала на мышь. Трупик, вмиг обезображен, Убираем был в камыш. В камышах сидела птица, Мышку пальцами рвала, Изо рта ее водица Струйкой на землю текла. И сдвигая телескопики Своих потухших глаз, Птица думала. На холмике Катился тарантас. Тарантас бежал по полю, В тарантасе я сидел И своих несчастий долю Тоже на сердце имел.

1933



Поделиться книгой:

На главную
Назад