Данцелот: Но одно хочу тебе сказать: эта история была написана так совершенно, так безупречно, что просто перевернула мою жизнь. Я тут же решил оставить художественную литературу, ибо никогда не смогу создать чего-либо, хотя бы приблизительно похожего. Если бы я никогда не читал того рассказа, то и дальше руководствовался бы своими расплывчатыми представлениями о высокой литературе, ценной приблизительно так же, как сочинения Грифиуса Одакропаря. Я никогда бы не узнал, как выглядит совершенное художественное произведение. Но я держал его в руках. Я признал свое несовершенство, но сделал это с радостью. На покой я ушел не по лености, не из страха и не по каким-либо иным низменным мотивам, но из смирения перед истинным величием. Я решил посвятить мою жизнь ремесленным аспектам литературного мастерства. Держаться того, что возможно описать. Ну, ты сам знаешь: синекочанная капуста.
Данцелот: А потом я совершил величайшую ошибку моей жизни: я написал этому юному гению письмо, в котором посоветовал отправиться со своей рукописью в Книгород, чтобы там искать издателя.
Данцелот: На том наша переписка оборвалась. Больше я о нем никогда не слышал. Вероятно, он последовал моему совету и по пути в Книгород погиб или попал в руки разбойникам с большой дороги или демонам кукурузы. Мне следовало поспешить к нему, взять его под свое крыло, а я что сделал? Послал в Книгород, в логово львов, в город, где полно людей, наживающихся на литературе, стяжателей, стервятников и кровопийц. В город издателей! Все равно что послать его в Вервольфов лес с колокольчиком на шее!
Данцелот: Надеюсь, что, воспитывая тебя, мой мальчик, я сумел исправить все то, в чем ошибся с ним. Я знаю, ты способен стать величайшим писателем Замонии и однажды ты обретешь Орм. А в этом тебе очень помог бы тот рассказ.
Я: Обязательно, Данцелот.
Данцелот: Но не поддавайся страху! Потрясение, которое тебя ждет, будет ужасным! Всякая надежда тебя оставит, ты испытаешь искушение вообще отказаться от литературной стези. Возможно, тебе придет в голову мысль расстаться с жизнью.
Данцелот: Ты должен будешь преодолеть этот кризис. Отправляйся в странствия! Объезди Замонию! Расширь свои горизонты! Узнай мир! Со временем шок преобразится во вдохновение. Ты почувствуешь потребность потягаться с этим совершенством. И однажды, если не опустишь руки, ты сумеешь стать с ним вровень. В тебе мой мальчик есть что-то, чем не обладает никто в нашей Крепости Слепых Червей.
Данцелот: И еще одно, мой мальчик, тебе надо запомнить: не в том дело, как начинается рассказ. И не в том, как он заканчивается.
Я: А в чем?
Данцелот: А в том, что происходит между началом и концом.
Я: Непременно запомню, Данцелот.
Данцелот: Почему же так холодно?
Данцелот: Чертовски холодно… Неужели никто не может закрыть дверцу шкафа? И зачем там в углу черный пес? Почему он так на меня смотрит? Кто надел на него очки? Нечищенные, невытертые, немытые очки?
Письмо
В следующие дни я был слишком занят делами, обрушившимися на меня со смертью Данцелота, чтобы искать смысл в его последних словах. Предстояло организовать похороны, разобраться с литературным наследием, к тому же траур. Как крестнику в литературе мне полагалось написать траурную оду минимум на сто строк александрийским стихом, которую следовало продекламировать перед всеми жителями Драконгора во время сожжения тела. Затем мне позволили развеять прах крестного с вершины нашей горы по жадным ветрам. Бренный прах Данцелота покачался мгновение тонкой серой завесой, потом растворился в прозрачный туман, который медленно осел и, наконец, рассеялся полностью.
Я унаследовал его домик с библиотекой и огородом и потому решил покинуть родительский кров и переселиться туда. Переезд занял несколько дней, и лишь потом я начал доставлять собственные книги к тем, что уже занимали дядины полки. Отовсюду на меня вываливались рукописи, которые Данцелот засовывал среди книг, — возможно, чтобы спрятать от любопытных взглядов. Это были заметки, наброски сюжетов, иногда целые стихотворения. Одно из них гласило:
Ух ты! Я понятия не имел, что в период помрачения рассудка Данцелот писал стихи. Я взвесил, не уничтожить ли листок, дабы позорное пятно этих виршей не омрачало его наследия. Но потом одумался: все же истина дороже, поэтому хорошая или дурная эта пачкотня, она тоже достояние читающей общественности. Кряхтя и охая, я продолжал расставлять книги, пока не дошел до буквы «О» (Данцелот устроил свою библиотеку в алфавитном порядке по фамилиям авторов). Тут в руки мне попал «Рыцарь Хемпель» Одакропаря, а в памяти всплыли загадочные слова умирающего. В «Хемпеле» должна скрываться сенсационная рукопись. Заинтересовавшись, я открыл книгу.
Между обложкой и первой страницей действительно оказалось сложенное вдвое письмо страниц из десяти, слегка пожелтевшее, чуть заплесневелое от сырости — неужели это то самое, которым так восторгался крестный? Вынув письмо, я взвесил его на руке. Данцелот разбередил мое любопытство, но и одновременно предостерег. Прочтение может изменить мою жизнь, напророчил он, так же, как изменило его. Мда… Но почему бы и нет? Я ведь жажду перемен! В конце концов, я же еще молод, мне только семьдесят семь!
За окном светило солнце, а в доме еще гнетуще витал дух умершего крестного: запах табака от бесчисленных трубок, скомканные листы на письменном столе, начало застольной речи, недопитая чашка кофе, и со стены на меня пялился его портрет в юности. Данцелот еще присутствовал здесь повсюду, и от мысли провести тут ночь одному становилось не по себе, поэтому я решил выйти на свежий воздух, сесть где-нибудь на стене Драконгора и там, под открытым небом прочесть рукопись. Со вздохом намазав себе кусок хлеба клубничным джемом данцелотова приготовления, я закрыл за собой дверь его дома.
Уверен, до конца жизни мне не забыть тот день. Солнце уже давно миновало зенит, но еще было тепло, и большинство жителей Драконгора вышли подышать воздухом. На улицы были вынесены столы и стулья, на невысоких стенах развалились, точно на диване, жадные до солнца ящеры: играли в карты, читали книги и оглашали окрестности своими последними сочинениями. Повсюду — песни и смех, иными словами, самый обычный день конца лета в Драконгоре.
Найти тихое местечко оказалось непросто, поэтому я снова и снова бродил по улочкам и наконец начал изучать рукопись еще на ходу.
Первой моей мыслью было: здесь каждое слово на своем месте. Ну, в этом нет ничего особенного, подобное впечатление производит любая хорошо написанная страница. Лишь при внимательном чтении замечаешь, что тут и там что-нибудь выбивается: знак препинания поставлен неверно, вкралась описка или сомнительная метафора, существительные или глаголы громоздятся и налезают друг на друга, — да что там, в тексте множество мест, где можно ошибиться! Но эта страница была иной, она казалась безупречным шедевром, а ведь я даже не знал ее содержания. Такое бывает, когда смотришь на картину или скульптуру, и уже с первого взгляда ясно, имеешь ли ты дело с китчем или с шедевром. Еще ни одна рукописная или печатная страница не производила на меня подобного впечатления. Строки на ней словно были выведены рукой рисовальщика. Каждая буква заявляла о себе как суверенное произведение искусства, это был истинный балет знаков, чарующим хороводом закружившихся по листу. Немало времени прошло, прежде чем я сумел вырваться из этих чар и начал, наконец, читать.
Здесь действительно каждое слово на своем месте, подумал я, прочтя первую страницу. Нет, не только каждое слово в отдельности, каждая точка и каждая запятая — даже пробелы между словами — обретали здесь собственную значимость. А содержание? Насколько я понял, передо мной были размышления некоего писателя, мучимого horror vacui, то есть страхом перед пустым листом. Писателя, который в отчаянии терзается, с какой фразы начать.
Согласен, не слишком оригинальная идея! Сколько текстов уже написано об этом! Я знаю как минимум десяток, и парочка из них — мои собственные. По большей части они свидетельствуют не о величии писателя, а о его несостоятельности: ему ничего не приходит в голову, поэтому он и пишет о том, что ему ничего не приходит в голову — как если бы флейтист, позабыв ноты, бессмысленно дул в инструмент только потому, что такая у него профессия.
Но этот текст так гениально, так вдохновенно, так глубоко и одновременно так остроумно обыгрывал эту истрепанную идею, что всего за несколько абзацев вызвал у меня необузданное веселье. Я словно танцевал с хорошенькой динозаврихой, слегка опьяненный парой бокалов вина и под небесную музыку. Мой мозг, казалось, повернулся вокруг собственной оси. Брызжа искрами, как осколки комет, мысли сыпались на меня фейерверком и, шипя, гасли на коре головного мозга. Оттуда они проникали, хихикая, в сам мозг, заставляли смеяться, провоцировали на подтверждения или возражения во все горло — никогда прежде чтение не вызывало у меня столь бурной реакции.
Наверное, я производил впечатление законченного безумца, когда размахивая письмом, вышагивал взад-вперед по переулку, декламировал вслух и время от времени разражался гомерическим хохотом или пританцовывал от восторга. Но в Драконгоре чудачества на людях считаются хорошим тоном, поэтому никто не призвал меня к порядку. Может, я, например, просто репетирую роль в пьесе, где главный герой сошел с ума?
Я читал дальше. Стиль письма был настолько правильным, настолько совершенным, что на глаза мне навернулись слезы, а ведь в обычных обстоятельствах такое со мной случается только от хорошей музыки. Это было… исключительным, неземным, волшебным! Я безудержно рыдал и продолжал читать сквозь пелену слез, пока вдруг новая мысль не развеселила меня настолько, что слезы внезапно иссякли, и на меня напал смех. Я гоготал, как пьяный идиот, ударяя себя кулаком по бедру. Клянусь Ормом, какая умора! Я хватал ртом воздух, успокоился ненадолго, прикусив губу, прижав ко рту когтистую лапу, — и все равно не смог с собой справиться и тут же опять захихикал. Словно по принуждению я раз за разом повторял отдельные выражения, которые снова и снова прерывались приступами хохота. Ах-ха-ха-ха! Самая смешная фраза, какую я когда-либо читал. Первоклассная хохма, супершутка! Теперь мои глаза наполнились слезами смеха. Это были не заезженные остроты: ничего столь остроумное и язвительное мне бы и во сне не привиделось. Клянусь всеми замонийскими музами, это неописуемо хорошо!
Не сразу унялась последняя большая волна смеха, но вот, хватая ртом воздух и икая, я продолжил чтение, иногда еще сотрясаемый смешками. Я ревел в три ручья, по лицу бежали слезы. Шедшие мне навстречу два дальних родственника приподняли головные уборы, сочтя, что меня все еще обуревает горе по утрате крестного. В этот момент я снова пустил петуха, и под мой истерический смех они поспешили удалиться. Тогда я наконец успокоился и принялся читать дальше.
По следующей странице тянулось ожерелье ассоциаций, которые показались мне настолько свежими, настолько безжалостнооригинальными и одновременно глубокими, что я устыдился банальности всех и каждой фраз, которые написал в свой жизни. Они, как солнечные лучи, пронизали и осветили мой мозг, и, ликуя, я захлопал в ладоши, — мне хотелось неоднократно подчеркнуть каждое предложение и написать на полях: «Да! Да! Именно!» Помню, я поцеловал каждое слово в строке, которая мне особенно понравилась.
Мимо, качая головами, шли прохожие, а я, восторгаясь, танцевал с письмом по Драконгору, ни на кого не обращая внимания. Значки на бумаге — вот что привело меня в такой бурный восторг. Кто бы ни написал эти строки, он вознес нашу профессию до высот, мне до сих пор неведомых. Я задыхался от смирения.
И вот другой абзац, задающий совсем иной тон, — ясный и чистый, как у стеклянного колокольчика. Слова превратились вдруг в алмазы, фразы — в диадемы. Здесь меня ждали мысли дистиллированные под высоким духовным давлением, фразы, рассчитанные с научной точностью, отшлифованные и отполированные, составленные в драгоценные кристаллы, подобные строгим и уникальным рисункам снежинок. Я поежился, таким холодом веяло от этих фраз, но это был не земной холод льда, а возвышенный, великий и вечный холод космоса. Это было мышление и литературное творчество в их чистейшем виде — никогда прежде я не читал ничего столь безупречного.
Одну-единственную фразу из этого текста я процитирую, а именно ту, которой он заканчивается. Это была как раз та высвобождающая фраза, которая, наконец, осенила мучимого страхом чистого листа автора, и он смог начать работу. С тех пор я использую ее всякий раз, когда меня самого охватывает страх перед пустым листом. Она никогда не подводит, и воздействие ее всегда одинаково: узел распадается, и на белую бумагу потоком льются слова. Она работает как заклинание, и иногда мне думается, что это действительно так. Даже если она не родилась из заклятия какого-нибудь волшебника, то, по меньшей мере, это самая гениальная фраза, какую когда-либо выдумали писатели. Она гласит: «Здесь начинается рассказ».
Я опустил лапу с письмом, колени у меня подкосились, и я без сил рухнул на мостовую… да, что там, давайте держаться правды, друзья, — я растянулся во весь рост. Исступление прошло, упоение растворилось в безутешности. Пугающий холод распространился по моим членам, меня сковал ужас. Случилось то, что предрек Данцелот: текст меня раздавил. Мне хотелось умереть. Как вообще я посмел стать писателем? Какое отношение имеет моя любительская пачкотня к тому волшебному искусству, с которым я только что столкнулся? Как могу я надеяться вознестись на те же высоты — без крыльев истинного вдохновения, которыми обладал автор письма? Я снова заплакал, и на сей раз это были горькие слезы отчаяния.
Случайным прохожим приходилось переступать через меня, самые чуткие озабоченно спрашивали о моем самочувствии. Я ими пренебрег. Часами я лежал, словно парализованный, на мостовой, пока не наступила ночь и надо мной не замерцали звезды. Где-то там, вверху, был Данцелот. Мой крестный в литературе улыбался мне с высоты.
— Данцелот! — крикнул я звездам. — Где ты? Забери меня к себе в мир мертвых!
— Заткни наконец пасть и иди домой, дуралей! — возмущенно откликнулись из какого-то окна.
Два вызванных ночных стражника, которые, вероятно, сочли меня пьяным поэтом в творческом кризисе (что было недалеко от истины), подхватили меня под мышки и повели домой, утешая избитыми банальностями: «Вот увидишь, обойдется!», «Время все лечит!» Дома я рухнул в кровать, словно сраженный камнем из катапульты. Лишь глубокой ночью я заметил, что все еще держу в лапе бутерброд с джемом, к тому времени превратившийся в грязное месиво.
На следующее утро я оставил Драконгор. Всю ночь я обдумывал способы, как справиться с творческим кризисом (броситься с самой высокой башни Драконгора, искать спасение в алкоголе, сменить карьеру писателя на карьеру отшельника, выращивать синекочанную капусту в огороде Данцелота), а после решил последовать совету крестного и отправиться в длительное путешествие. Написав утешительное письмо в форме сонета родителям и друзьям, я собрал мои сбережения и упаковал в дорожную суму две банки джема Данцелота, каравай хлеба и бутыль с водой.
Драконгор я покинул в предрассветных сумерках, как вор прокрался по пустым переулкам и вздохнул свободно, лишь оказавшись за его стенами. Я шел много дней и останавливался лишь ненадолго, поскольку у меня была цель: попасть в Книгород, чтобы пойти по следу того таинственного писателя, чье искусство подарило мне столько радостей и страданий. По юношескому самомнению я мысленно рисовал себе, как он займет место моего крестного и станет моим наставником. Он уведет меня в те сферы, где рождаются подобные творения. Я понятия не имел, как он выглядит, не знал, как его зовут, не знал даже, жив ли он еще, но был убежден, что обязательно его разыщу. О, бесконечная самоуверенность молодости!
Вот как я попал в Книгород, и теперь стою рядом с вами, мои без страха читающие друзья! И здесь, на границе Города Мечтающих Книг, действительно начинается рассказ.
Город Мечтающих Книг
Когда привыкнешь к исходящей из недр Книгорода вони истлевшей бумаги, когда перетерпишь первые приступы аллергического чиханья, вызванные клубящейся повсюду книжной пылью, и глаза понемногу перестанут слезиться от едкого дыма тысяч дымовых труб — тогда можно, наконец, начать осматривать бесчисленные чудеса города.
В Книгороде более пяти тысяч официально зарегистрированных букинистов и приблизительно десять тысяч полулегальных читален, где помимо книг продают алкогольные напитки и табак, дурманящие травы и эссенции, употребление которых, предположительно, усиливает концентрацию и радость чтения. Едва поддается подсчету число книгонош, торгующих печатным словом во всех его мыслимых формах: с полок на полозьях, с ручных тележек, с тачек и из переметных сум. В Книгороде существует более шестисот издательств, пятьдесят пять типографий, десяток бумажных фабрик и постоянно растущее число мастерских по изготовлению свинцовых литер и типографской краски. Тут есть лавки, предлагающие тысячи всевозможных закладок и экслибрисов, каменотесы, специализирующиеся на подпорках для книг, столярные мастерские и мебельные магазины, полные пюпитров и книжных полок. Тут есть специалисты по оптике, мастерящие на заказ очки и лупы, и на каждом углу — кофейня, обычно с открытым камином и авторскими чтениями круглые сутки.
Я видел бесчисленные пожарные каланчи (в постоянной готовности) со звонкими набатными колоколами над воротами, за которыми ждали запряженные повозки с медными ведрами на крюках. Уже пять раз опустошительные пожары уничтожали десятки кварталов — Книгород считался самым пожароопасным городом континента. Из-за постоянно свистящих по улицам сильных ветров здесь было (смотря по времени года) прохладно, холодно или леденяще, но никогда тепло, вот почему жители и приятели любили сидеть в четырех стенах, усердно топили и — разумеется! — много читали. Вечно пылающие печи в тесном соседстве с древними, легко воспламеняющимися страницами — хронический недуг, который в любую минуту мог обостриться, вылившись в новый огненный столп.
Мне пришлось подавить в себе желание ворваться в первую же книжную лавку и там зарыться в фолианты, ведь тогда я до вечера не вышел бы — а сперва предстояло позаботиться о ночлеге. Поэтому до времени я лишь жадно рассматривал витрины и пытался запомнить те магазинчики, чьи вывески обещали особые сокровища.
«Мечтающие книги». Так называли здесь антикварные фонды, которые, на взгляд торговцев, были уже не совсем живы, но еще не совсем мертвы, а находились в неком промежуточном, подобном сну состоянии. Их первоначальное бытие осталось позади, впереди ждал распад, поэтому миллионы и миллионы книг влачили апатично-сонное существование на полках и в ящиках, в подвалах и катакомбах Книгорода. Только когда книгу брала и открывала ищущая рука, только когда ее покупали и уносили домой, она могла надеяться проснуться к новой жизни. Вот о чем мечтали все здешние книги.
Тут «Тигренок в шерстяном носке» Калибана Сикоракса, первоиздание! Там «Выбритый язык» Адрастеи Снопы — с прославленными иллюстрациями Элайху Уиппеля! Вот «Мышиные гостиницы страны Буженина», легендарный юмористический путеводитель Йодлера ван Хиннена — в безупречном состоянии! «Деревня под названием Снежинка» Палисадена Хонко, превозносимая автобиография опасного преступника, написанная в темнице Железнограда — с автографом кровью! «Жизнь страшнее смерти» — безысходные афоризмы и максимы Ф. Г. Т. Фарквала, переплетенные в кожу летучей мыши! «Муравьиный барабан» Зансемины Духопутчицы — в легендарном издании зеркальным шрифтом! «Стеклянный гость» Зодика Глокеншрея Кольчера! Экспериментальный роман Хампо Хенкса «Собака, лающая только вчерашним днем»… Сплошь книги, которые я мечтал прочесть с тех самых пор, как о них восторженно рассказывал Данцелот. Я расплющивал ноздри о каждое стекло, как пьяный, брел ощупью вдоль витрин и потому продвигался не быстрее улитки. Пока наконец не взял себя в руки, решив не обращать внимания на витрины и составить впечатление о городе в целом. За деревьями я не видел леса, в данном случае — за книгами Книгорода. После неторопливой и мечтательной писательской жизни в Драконгоре, где дрему лишь время от времени разгоняет недолгая осада каких-нибудь врагов, суета здешних улиц обрушилась на меня градом впечатлений. Картины, краски, сцены, звуки и запахи — все было возбуждающим и новым. Замонийцы всех рас и мастей, и у каждой — свое лицо. В Драконгоре был вечно один и тот же парад знакомых физиономий: родственники, друзья, соседи, знакомые, а здесь все — диковинные и чужие.
На самом деле мне изредка встречались по пути драконгорцы. Тогда мы ненадолго останавливались, вежливо приветствовали друг друга, обменивались парой пустых фраз, желали друг другу приятного отдыха и снова прощались. На чужбине мы всегда ведем себя сдержанно, среди прочего потому, что в чужие края едешь не затем, чтобы общаться с себе подобными.
Все дальше, дальше, скорей исследовать неизвестное! Тут и там исхудалые поэты во все горло декламировали свои произведения в надежде, что, гуляя, пройдет мимо какой-нибудь издатель или баснословно богатый меценат и обратит на них внимание. Я заметил, что вокруг уличных поэтов увиваются упитанные личности, толстые кабанчиковые, которые внимательно слушают и временами карябают какие-то заметки в блокнотах. Но это были отнюдь не щедрые покровители, а литературные агенты, навязывающие исполненным надежд авторам кабальные договоры, чтобы потом безжалостно выжимать из них соки, пока не выдоят все до последней оригинальные идеи — про такое мне рассказывал Данцелот.
Небольшие группки наттиффтоффских бюрократов бдительно патрулировали улицы, высматривая нелегальных продавцов, не имеющих наттиффтоффской лицензии: везде, где бы они ни появлялись, поспешно заталкивались в мешки книги и трогались с места тачки.
В переулках «живые газеты», проворные карлики в традиционных бумажных накидках из газетных гранок, выкрикивали самые свежие сплетни и пересуды мира литературы и за ничтожную плату позволяли прохожим прочесть с их накидок подробности: