Так жизнь протекала в рыночный день веками, удовлетворяя скромные нужды местных жителей, которые и были причиной и залогом его существования. Время от времени появлялись новые товары, а традиционные изделия исчезали из обихода, но сам рынок продолжал существовать и не менялся.
До сегодняшнего дня.
Туристы приезжали на белых микроавтобусах, ошалевшие, с затекшими ногами от двенадцатичасового неподвижного переезда по петляющей ухабистой дороге. Были и более отчаянные, которые садились в поезд до Лаокая и платили тройную цену кондукторам во время долгого путешествия вверх в горы. Они приезжали в пятницу вечером, и гестхаузы, число которых росло с небывалой скоростью, начинали лопаться по швам. А уезжали в воскресенье вечером, проявив пленки и сжимая в руках расшитые безделушки, над которыми женщины из горных деревень трудились много дней. Туристы оставляли после себя маленькую стопку банкнот, переворачивая экономику города с ног на голову и влияя на все, от размера приданого до похоронных обрядов.
Почти каждая женщина из хмонгов носила на спине корзинку с вышитой одеждой на продажу. Они накидывались на туристов, отважившихся покинуть балконы гостиничных комнат ради того, чтобы столкнуться с рыночной суетой глаза в глаза. Эти женщины не знали ни слова по-английски и лишь пару слов по-французски, но этого было достаточно; окружив белокожих великанов иностранцев, они восклицали
Странно, но одежда, которой они торговали, была ни капли не похожа на их собственные наряды — очаровательные туники, украшенные разноцветной вышивкой, с незаметными швами. «Туристические» наряды были из пестрой фиолетовой ткани, сшитые из плохо подогнанных кусков, которые местами пузырились, а местами провисали. Я взяла один, чтобы присмотреться поближе, и меня осенило. Это были перешитые ношеные вещи. Женщины спарывали воротники со старых курток, отрезали широкие вышитые канты со своих потрепанных юбок и наспех сшивали детали. Затем мешковатые куртки опускали в краситель домашнего изготовления, чтобы изношенность вышивки и дисгармония цветов не бросались в глаза. То же касалось и популярных шапочек, которые шили почему-то исключительно «западных» размеров. Пузырящаяся вышитая полоска спереди была на самом деле старым воротником, обретшим второе рождение в чане с краской и нашитым на кусок простой синей ткани.
Хмонги неплохо зарабатывали, продавая свои обноски туристам, одежда которых была, пожалуй, и похуже; потрепанный вид иностранцам как будто даже нравился. Мне стало любопытно, откуда они берут столько ношеной одежды, наверняка ведь собственные запасы лохмотьев у них давно уже закончились.
Ответ на мой вопрос пришел в лице нескольких торговцев с полными мешками, разложивших свой скарб у входа в аптеку. Их мгновенно окружили женщины из горных племен, которые выхватывали лучшие тряпки, прищурившись, рассматривали их на солнце и прятали за пазуху, подальше от таких же запачканных краской рук. Весь товар разобрали за несколько минут; женщины разбрелись, оставив лишь жалкие лоскутки.
Я подошла поближе, поболтать с продавцами, тоже одетыми в лохмотья. Они были родом из поселка в дальнем пригороде Лаокая, дела у них шли хорошо. Им давно удалось освободить от обносков все окрестные деревни, и теперь приходилось ехать за двести километров верхом через горы в поисках новых источников сырья. Бывало, им попадались юбки пятидесятилетней давности: их передавали от матери к дочери. Нехватка сырья повергала торговцев в отчаяние — и позволяла обогатиться. Запасы иссякали, и цены выросли в шесть раз; даже на самую драную тряпку находился покупатель.
Я спросила, нельзя ли отправиться с ними в одну из поездок, если у меня будут лошадь и снаряжение. Но они побледнели, съежились и завертели головами, как взбешенные буйволы: мол, одно лишь мое присутствие испортит бизнес. Даже когда я предложила взятку табаком и рисовым вином, румянец не вернулся на их лица, и они приободрились, лишь собрав мешки и отправившись восвояси.
Я приуныла, чувствуя себя ненужной, и попыталась затеряться в шумной толпе хмонгов и зао, сгрудившейся у циновок. Коротко-стриженый хмонг сидел на корточках рядом с горкой ловушек для мелкого зверья, задумчиво сдвигая и раздвигая их ржавые зубья. Затем он встал и ушел, и другой занял его место. У этого в кулаке было несколько банкнот; он указал на горсть обернутых бечевой лезвий, тонких, как у бритвы. В течение следующих тридцати минут он осмотрел каждое из них, проверяя на подушечке большого пальца, пока все его руки не покрылись кровью и он наконец не нашел подходящее. Заплатив, он был мгновенно отодвинут в сторону другим покупателем.
Предметы первой необходимости составляли лишь малую толику выставленного на продажу товара. Здесь тратились богатства, приобретенные торговлей вышитыми нарядами, и мне было очень интересно, куда уходят эти деньги. Я уже поняла, что не на зубных врачей: у большинства женщин зубов было по пальцам перечесть, да и оставшиеся выглядели так, будто недолго протянут. Я протиснулась вперед, чтобы оглядеть разложенный на циновках товар.
Целый коврик был отведен под браслеты и пластиковые бусы. Крошечные бутылочки с «драконовым маслом» и изготовленные вручную пилюли тоже пользовались популярностью, особенно те, что были ярких цветов. У циновки со скобяными изделиями толпились исключительно мужчины; торговцы лезли из кожи вон, демонстрируя новинки, просто необходимые в каждом деревенском доме. Один покупатель-хмонг взял старые парикмахерские ножницы с перекрещивающимися лезвиями, повозился с ними минуту-другую, потом схватил друга за голову и отрезал широкую прядь волос на самой макушке. Видимо, результат так понравился ему, что он немедленно отхватил бакенбарды и себе. От дальнейших парикмахерских экспериментов его друзей спас лишь торговец, который отнял у хмонга ножницы, стряхнул с них волосы и прогнал всех, кроме покупателей с серьезными намерениями.
Рынок закрывался, продавцы навьючивали товар на сонных лошадей, а покупатели спешили домой с новыми приобретениями в рюкзаках или в руках. Я направлялась к гестхаузу, где меня ждал холодный душ, когда услышала настойчивое шипение из-за угла палатки с жареными цыплятами. Тям, чехословацкий строитель, позвал меня в тень, всем своим видом показывая, что дело срочное. Я подошла, и мы склонили головы, как шпионы, обменивающиеся сверхсекретной информацией.
— Лошадь, — произнес Тям и многозначительно кивнул головой.
Я не знала, как мне реагировать.
— Лошадь, — повторила я.
Когда мы покончили с формальностями, он извлек скомканный клочок бумаги, тонкой, как туалетная, со множеством следов от ластика и парой дыр. Это был счет, а точнее сказать, список подарков для чрезмерно оптимистичного хмонга. Я просмотрела его и отдала обратно. Тям, верно, подумал, что я пока не освоила основы арифметики, и присел рядом, чтобы пройтись со мной по списку, строчка за строчкой.
Сама лошадь — половозрелый молодой скакун — обойдется мне в триста тысяч донгов в день, то есть в пятнадцать раз больше рыночной цены. Услуги хозяина лошади по сравнению с самим конем стоили всего ничего — сорок тысяч. Выходит, он оценивал себя меньше чем в треть цены своего скакуна. Однако мой чехословацкий друг оказался товаром бесценным: он запросил за свои услуги сумму, за которую я могла бы нанять десятерых здоровых хмонгов или еще одну с четвертью лошадь. Двое спутников, которых он выбрал себе в сопровождающие, не желали даже пальцем шевелить меньше чем за сотню тысяч донгов каждый, плюс — тут маленькая стрелочка вела к абзацу, написанному мелким шрифтом, — тридцать сигарет и бутылка виски для каждого в день.
Разумеется, беззаботно добавил Тям, есть еще несколько важных дополнительных расходов, таких как еда и чаевые, и он их в счет пока не включил.
Он выжидающе взглянул на меня.
— Да, — согласилась я. — Еда, безусловно, очень важная дополнительная статья расходов.
Список до боли напоминал мне требования сайгонского Союза коммунистической молодежи, выдвинутые перед нашим путешествием по Меконгу. Я повнимательнее пригляделась к моему новому другу, и мне показалось, что он даже чем-то смахивает на Фунга. Может, они братья?
Тям нетерпеливо тыкал в конечную сумму указательным пальцем, чтобы я не отвлекалась. Я еще раз просмотрела список.
— Насчет лошади, — сказала я. — Триста тысяч донгов в день это как-то слишком. И вот это описание — «половозрелый» — как-то меня тревожит. Что, если скакун потеряет голову, увидев симпатичную кобылку, и ускачет, прихватив мое драгоценное оборудование для съемки?
— Найдем кобылу, — тут же пообещал Тям.
Он раздобудет мне молодую лошадку, мягкую и уступчивую, как и подобает представительнице слабого пола. При этих словах он многозначительно посмотрел на меня.
— И вот еще, — заметила я, — есть одна маленькая проблемка — гонорар. Неужели вы действительно оцениваете себя дороже лошади? И вообще, сколько груза вы намерены тащить на себе?
Он выхватил у меня счет и на секунду вгляделся в цифры, затем приказал дать ему ручку. Я нашла ручку и протянула ему. Он аккуратно зачеркнул «300 000 донгов» напротив слова «лошадь» и вписал «500 000». Затем спрятал мою ручку себе в карман и отдал мне бумажку. Поистине гениальное решение.
Я не видела ничего странного в его подсчетах, кроме лишнего нуля в конце каждой цифры.
Я встала и пожелала ему хорошего дня.
Он закричал мне вслед, требуя, чтобы я заплатила ему гонорар посредника — ведь он весь день потратил на составление списка. Я задумалась на минутку и протянула ему пару банкнот чисто символического номинала, но наши оценки его услуг вновь разошлись по меньшей мере на два нуля, поэтому и эта сделка провалилась, став жертвой арифметических трудностей и странностей человеческой природы.
15. Старики и дети
Джей совсем пропал, когда в пятницу вечером приехали туристические автобусы. Наконец мне удалось отыскать его и рассказать о тропе в горы, куда можно отправиться на неделю или две, ночуя в деревнях по пути. Он же ясно дал мне понять, что не хочет тащиться непонятно куда навстречу людям, не знающим ни английского, ни электричества. Я даже не стала его уговаривать. В Шапе и так было достаточно бесстрашных путешественников, приехавших, чтобы побывать на воскресном рынке, — наверняка удастся найти кого-нибудь еще, кто захочет поехать со мной всего на неделю.
К воскресному вечеру моей уверенности поубавилось. Воскресный рынок закрывался, туристы готовились сесть обратно в грязные белые микроавтобусы и вернуться в Ханой, а я так и не нашла ни одного человека, которого заинтересовала бы уникальная возможность провести неделю среди горных племен. У большинства путешественников маршрут был строго расписан, и следующим пунктом значилось побережье. Те, у кого находилась свободная неделя, бледнели при мысли, что придется спать на земляном полу вместе с курами.
Оставалась одна надежда, что тех, кто отважится приехать в Шапу в будни — пусть их будет немного, — так просто не испугаешь. Но в понедельник и вторник мне не встретилось ни одного европейского лица. Настала серая и дождливая среда. Отправившись на поиски тарелки горячего супа, я увидела за соседним столиком пару французов, сидевших с несчастным видом. Они приехали в дождь, несколько дней просидели в сырой и унылой комнате отеля и теперь в дождь же уезжали. Они плохо рассчитали приезд и пропустили важные рыночные дни. Я заметила, что небольшой поход в горы позволит им не только увидеть с десяток волшебных маленьких деревушек, но и погреться на солнышке выше облачного покрова. А через несколько дней будет еще один рыночный уикэнд, такой же, как предыдущий.
В ответ на это они отвернулись от меня и еще мрачнее уткнулись в свои чашки с кофе и тарелки с багетами, вознамерившись и дальше киснуть, осуждая все нефранцузское, особенно американцев и супы, подаваемые на завтрак.
В ту ночь я залезла на плоскую крышу гостиницы и смотрела, как внизу туман стелется по долине, свиваясь в колечки над залитыми лунным светом рисовыми террасами. Настало время мне узнать, как живут малые народности, но не на мощеных улицах и рынках Шапы, а в их собственных деревнях, где они следуют своим традициям и поверьям. Коль скоро мне не найти попутчика, пусть будет так. Я отправлюсь одна. На этот раз — пешком.
Тропинка шла под легким уклоном вниз по склону горы, мимо разбросанных по полям хижин, окутанных печным дымом и утренним туманом. Впервые за много дней я оказалась одна. Над моей головой ветер колыхал луга, цветущие солнечно-желтой горчицей. Внизу виднелись блестящие спины буйволов, наполовину утопленные в мерцающей глади рисовых полей.
Передо мной на тропинку вышла женщина с зонтиком через плечо, защищавшим ее от первых лучей утреннего солнца. Чуть дальше шагали две степенные матроны, тяжело навалившись друг на друга и переступая через неровные булыжники. Завернув за угол, я увидела еще шестерых человек, потом их стало восемь; все были разодеты, как на рождественский ужин, и еле тащились по изрытой ямами дороге, ступая в неудобных туфлях, явно придуманных каким-то человеконенавистником. Процессию возглавлял угрюмый и зловещий барабанный бой.
Я поспешила мимо отставших, желая разгадать секрет таинственного шествия или хотя бы обогнать толпу. Визгливый гобой вдали подвывал в такт мрачному стуку барабана. Трое малышей, присев на корточки в грязи, набивали камнями и без того раздувшиеся карманы. Белые повязки на их головах резко контрастировали с черными вихрами. Еще до того, как я увидела раскачивающийся алтарь и ящик с пышным узором, я поняла, что передо мной траурная процессия, которая вскоре свернет с дороги, чтобы отыскать на открытом ветрам холме участок, усыпанный дюжиной покосившихся каменных надгробий.
Я отошла в сторону, пропуская скорбящих. Хрупкая старушка взглянула на меня, проходя мимо, улыбнулась в ответ на мою улыбку и протянула мне руку, приглашая пойти рядом.
Покойнику только что исполнилось шестьдесят девять, рассказала она, он оставил после себя жену и восьмерых детей, которые горько его оплакивали. Он умер от рака желудка, однако прожил достаточно, чтобы увидеть рождение правнуков. Ему будет что рассказать, когда он займет свое место среди предков.
Мы взошли по склону и оказались у расселины с красной глиной, зияющей посреди зеленого холма. Мужчины принялись спешно исполнять ритуал, выкапывая яму; женщины тем временем выдергивали сорняки с соседних могил. Барабанщик отложил инструмент и со вздохом облегчения сделал глоток виски. Трое мальчиков плюхнулись в траву, вытянув ноги и восхищенно разглядывая сигареты, выпрошенные у старика с целью раздачи их гостям. Когда могила была готова и гроб погружен в нее, копание возобновилось с новой силой. Те, кому не досталось лопат, сбрасывали комья земли в яму голыми ногами. Близкие родственники, завернутые в потрепанные траурные покрывала, сели на корточки, приложили ладони к красноватой глине и принялись раскачиваться и причитать. Прочие сгрудились за их спинами, держа в руках палочки с благовониями, и вскоре могилу стало не разглядеть за клубящимся облаком ароматного дыма. Старуха вывела вперед девочку с миндалевидными глазами такой ошеломляющей, неземной красоты, что у меня перехватило дыхание. Она протянула ей дюжину дымящих палочек, и та воткнула их в землю одну за другой вокруг венка из бумажных цветов.
Барабанная дробь возобновилась, пожелтевшие белые флаги вновь взметнулись вверх, и процессия устало начала обратный путь вверх по холму. Старуха дернула меня за руку и пригласила на поминки в городе, но я отказалась: не хотелось лезть в чужое горе со своей камерой и расспросами.
Длинная гусеница плакальщиков потянулась прочь; их ждало угощение и празднование, во время которого они станут рассказывать истории, как и сам умерший, который в это время уже находился среди предков.
Они ушли на удивление внезапно, и я осталась одна среди могил, глядя, как расшалившийся ветер подхватывает завитки ароматного дыма и кружит их над одиноким холмиком из красной глины.
Далеко внизу, в долине, журчала блестящая река, берущая начало среди рисовых полей, ступенями спускавшимися с гор по обе стороны. Вьющаяся зигзагом тропинка под моими ногами была испещрена круглыми следами работящего буйвола; время от времени попадались похожие на шрамы полосы — это усталый фермер случайно выпустил плуг.
Я спустилась вниз по пересохшим полям, которые крестьянам удалось отвоевать у каменистой земли. Каменные стены ограждали их от гор, словно сложенные чашей ладони. Поджарый хмонг, на лице которого только начали появляться морщины, терпеливо выкорчевывал очередной булыжник, чтобы построить еще одну перегородку. Я бросила рюкзак, чтобы помочь ему, и вместе нам удалось сдвинуть камень с места.
Мы с ним ни словом не обменялись. Иногда он указывал мне направление запачканным пальцем, а я вопросительно поднимала брови, спрашивая, что делать. Мы по очереди брали его ржавый лом, время от времени останавливаясь, чтобы сровнять впадины на поверхности сыпучей серой земли там, где лежали тяжелые камни. Он работал с неторопливым усердием человека, который не опаздывает на электричку или свидание, у которого нет ни дневной квоты, ни начальства. Пару раз я даже подгоняла его нетерпеливым жестом или сдавленным звуком. «Мы могли бы огородить поле намного быстрее, — думала я, — если бы только он поторопился». Он время от времени останавливался, делал шаг в сторону и оценивал проделанную работу.
Через час я вымоталась, он же ни капли не устал. Я присела и стала наблюдать, как он ищет клиновидный камень, чтобы приподнять с его помощью булыжник покрупнее, и мне наконец все стало ясно. Этому крестьянину предстояло пробыть здесь до темноты; то же самое повторится и завтра, и послезавтра, и через день. Прогресс — прийти раньше, уйти раньше и сделать больше, купить более совершенные инструменты, чтобы увеличить производительность и больше заработать, — здесь все это не имело значения. Поля были всегда и всегда будут. Я сидела, глядя на журчащую реку, по берегам которой высились древние стены из камней, построенные человеческими руками, — и все амбиции вдруг утратили всякий смысл. Крестьянин работал на поле, как и его предки. И если его отцу хватило времени засеять поле и собрать урожай, то хватит и ему.
К обеду мои ноги покрылись пузырями, а рюкзак натер спину. Я нашла маленький холмик с краю тропинки и едва успела снять рюкзак, как откуда ни возьмись появились шестеро карапузов, сели кружком и принялись глазеть на меня. Дети во Вьетнаме вездесущи, как сверчки; обычно не проходило и пары минут, чтобы у меня не появилось с полдесятка зрителей, таращившихся изумленными глазами. На этот раз малышей сопровождала пожилая женщина с полной корзиной сорной травы и ровно половиной зубов во рту — нижних и верхних в левой части. Слегка перекошенное выражение лица она компенсировала, склоняя голову в противоположную сторону, что делало ее похожей на птицу. Она молча наблюдала, как я угощаю детей булочками, которые захватила с собой. Она не говорила по-вьетнамски, а я не знала языка хмонгов, но когда она предложила мне переночевать у нее дома жестом, понятным во всем мире — приложив две сомкнутые ладони к щеке, — я сразу ее поняла. Вскоре я уже шла за ней вверх по склону к ее глинобитной хижине.
Стоял не по сезону солнечный день; солнце окрашивало в красноватый оттенок спины почти голых детей, стайками рассыпавших по полям. Вместо игрушек они использовали родительский сельскохозяйственный инвентарь, обращаясь с ним с такой непринужденностью, что мне показалось, будто я перенеслась в карликовый мир, где фермеры в метр ростом обрабатывают землю несоразмерно длинными тяпками, а крошечные девочки баюкают младенцев-гигантов, привязав их к тонким, но крепким спинам. Пятилетний пахарь за неимением буйвола накинул веревку на младшего братика и призвал его к работе. Вместе они протащили плуг по полю; мальчик-буйвол при этом фыркал и размахивал воображаемыми рогами, в то время как его хозяин выкрикивал команды и крепко держал поводья.
Хижина старухи стояла среди поля цветущей горчицы; бутоны сияли такой пронзительной желтизной, что красноватая земля рядом с ними казалась серой. Две маленькие девочки прибежали с реки, согнувшись под весом ротанговых корзин, нагруженных спутанными водорослями с рисовых полей. Перед ужином длинные хрустящие стебли разрезали на кусочки поменьше и варили, а потом давали и людям, и свиньям. Старуха достала со дна лохани с водой два яйца и пожарила их в свином жире, исподтишка умыкнув одно в пустую пивную бутылку, а оставшееся разделила на троих взрослых и пятерых детей, выложив поверх горстки риса и водорослей. Это и был наш ужин.
Дорога давно превратилась в лабиринт размокших тропок, вьющихся посреди нескончаемых рисовых полей. Четыре часа я натыкалась на тупики и непроходимые топи, после чего оглянулась и увидела, что едва отошла на полмили от того места, где была утром. Мне вспомнился крестьянин-хмонг, смиренно корчующий булыжники. Он бы посмеялся над моим нетерпением. Поскольку у моего маршрута не было цели, к чему куда-то торопиться?
В тот вечер у меня был шикарный ночлег: в двухэтажном доме семейства
Миа, очаровательная круглолицая хозяйка с добродушной улыбкой, была главной в семье. Ей было столько же лет, сколько и мне; мать пятерых детей, она управляла домом неспешно, но умело. С наступлением вечера она нашла мне уютное местечко, где я разложила спальник. Я легла пораньше, наслаждаясь неожиданным уединением, пока остальные тоже не пошли спать. Тогда я вдруг обнаружила, что от дедушкиной кровати меня отделяет всего лишь гниющая доска. Дед харкал и плевался, пока приступы кашля не слились с храпом, похожим на вой бензопилы. Несколько раз я слышала, как он пытался встать; вслед за этим неизменно раздавались терпеливые шаги, и кто-то из домашних помогал ему подняться на ноги. Утром он прошаркал к своему ротанговому креслу у огня и расставил колени, чтобы просушить штаны. Молодая женщина принесла ему зубную щетку, полотенце и тазик теплой воды. Он принялся старательно тереть лицо вдоль роста волос, промыл ноздри и почистил зубы. Изношенной щетиной причесал редкие волоски на подбородке и протер уши. Закончив туалет, ополоснул рот водой из тазика и сплюнул в угол. Затем подошел к семейному алтарю и одним глотком выпил чашку теплого чая, оставленную для духов предков.
Во время еды его всегда сажали за стол первым — на почетное место у очага — и подавали лучшие куски. За ним не числилось никаких заслуг, кроме целой жизни служения семье, и этого, видимо, было достаточно. Ради него им было ничего не жалко; ему оказывали почтение, вовсе не считая это обязанностью. Я подумала о богатых американских пенсионерах с кругленькой суммой в пенсионном фонде, политическим влиянием и пустыми, гулкими от эха домами. При всей их финансовой независимости и оплаченной медицинской страховке их жизни были лишь жалкой тенью последних лет этого старика, ворошащего угли под бурлящим котелком своей тростью.
Как-то вечером, после того как провели целый день на рисовых полях, мы с Миа увидели хижину, увешанную полосками белой бумаги. Дома Миа приказала мне надеть лучшую одежду и сказала, что сделает то же самое. Я взяла свои шампуни и по крутому склону спустилась к реке, и, как водится, по пути собрала толпу маленьких наблюдателей. Несколько месяцев я куталась в многослойные свитеры, и моя кожа была белой, как молоко. Я вытиралась полотенцем, когда маленькая девочка лет пяти или шести подошла и робко коснулась моей руки.
Неужели у всех людей в моей стране кожа цвета вареного риса, вежливо спросила она и попятилась, укрывшись за спинами друзей.
Я вернулась домой, Миа ждала меня. Мы вместе пошли в хижину под ледяным дождем. Внутри было полно людей; монотонные мантры эхом отдавались от стен. Вокруг алтаря на стенах висели бело-голубые флаги с древними китайскими иероглифами, и все столы и комоды были уставлены бутылками рисового самогона с бумажными пробками. У алтаря восседала старуха шаманка, одетая полностью в черное, не считая головного убора, расшитого яркими нитями. Низкий столик перед ней ломился от яств: стебли засушенных трав, воткнутые в миску сухого риса, мутные бутыли с непонятным содержимым и дрожащая гора свиного жира. Старуха положила узловатую ладонь на голову маленькой зя, стоявшей перед ней на коленях, и снова принялась распевать на одной ноте таким низким голосом, что он завибрировал в моей груди, словно бас-гитара, пропущенная через мощный усилитель. При этом она обвязывала запястье девочки черной ниткой, заправляя ее концы друг в друга и завязывая их замысловатым узлом. Когда она закончила, девочка попятилась, опустив голову, и на ее место на коленях выползла сморщенная старушка. На этот раз требовалось освятить мешок с одеждой; старуха доставала платья одно за другим, и их обвязывали веревкой под звуки немелодичных мантр.
Старик зя сел рядом со мной на скамейку и стал объяснять происходящее на сильно исковерканном французском. Мы присутствовали на похоронах, и черные нити были нужны, чтобы усмирить дух покойника. Колдовство подействует, только если носить нити до тех пор, пока они не порвутся сами. Церемония повязывания длится с полудня, и все присутствующие в комнате уже получили по ниточке. Я спросила, нельзя ли и мне встать на колени и получить защитный амулет, вызвав оживленную дискуссию среди сорока зя, у каждого из которых было свое мнение. Женщины кивали, мужчины же, как один, качали головами. Тут старая ведунья поманила меня сучковатым пальцем и оглядела с ног до головы. Видимо, мой вид ее устроил, и она приказала мне встать на колени. На мое темя легла рука с распухшими костяшками, в ушах зазвенела неблагозвучная мантра, а краем глаза я увидела две дюжины зя, которые хихикали, подсматривая за мной поверх тушки жертвенной курицы с оторванной головой, из зияющей раны на шее которой мерно капала кровь.
Я была последней, и церемония прошла быстро. Жертвенный стол очистили, и женщины захлопотали, подставляя взятые напрокат табуретки и запасные скамейки. Все расселись в соответствии с возрастом и половой принадлежностью; старухе в черном досталось почетное место у алтаря, а мужчины собрались у огня, где никто не мешал им пить и дымить в свое удовольствие. Меня усадили с молодыми девушками и принялись угощать горами риса, увенчанного ломтями конины и белоснежного свиного жира. Я автоматически растянула губы в улыбке и стойко принялась за обед, замешивая куски жира в рис. Я глотала их не жуя, украдкой нащупывая во рту обломки лошадиных костей. Увидев дно тарелки, я почувствовала безмерное счастье, но тут же замерла от ужаса: соседка по столу выудила палочками несколько кусков блестящего жира из общего блюда и подложила их мне. Улыбнувшись, она полила угощение столовой ложкой рыбного соуса. Я съела. Я съела и лошадиное мясо, которое незаметно подбросили мне в тарелку. И семнадцатидневные куриные зародыши, иссеченные голубыми венами и сбрасывающие мокрые перья, которые как по волшебству появились на тарелке, стоило лишь отвернуться. В тот вечер я ела за всех голодающих мира, вынужденных сидеть на одном только рисе.
А еще я пила. Моя крошечная чайная чашка стала бездонным фонтаном молочно-белого рисового виски, такого крепкого, что хоть поджигай. Наконец, когда голова поплыла (а худшее было еще впереди), я накрыла чашку рукой и взмолилась, чтобы больше не подливали. Восемь пар глаз вперились мне в лицо.
— Тебе не нравится? — хором спросили они.
Вопрос, которого я боялась как огня. Мой распухший мозг лихорадочно соображал.
— Нравится, — ответила я. — Это лучший самогон, который я когда-либо пробовала. Просто я — боже, как это будет по-вьетнамски? — беременна, и виски не слишком полезны будущему ребенку.
Мои соседи по столу откинулись на спинки стульев, улыбнулись и понимающе закивали. Я с облегчением обмякла. Они коротко переговорили и принялись задавать вопросы.
Мама всегда говорила, что одна ложь неизбежно влечет за собой две, а те, соответственно, еще четыре. В тот вечер неутолимое, убийственное любопытство моих хозяев вынудило меня соорудить такую пирамиду вранья, что и египтяне позавидовали бы. Я выдумала запутанное семейное древо, поведала о всех болезнях, которыми мы заразились и от которых вылечились, о накопленных и потерянных богатствах. К тому времени, как столы расставили по местам, а в огонь пришлось подбрасывать дров, я уже не пыталась уследить за деталями и знала только одно: мне лучше не возвращаться в эту деревню, пока мое лицо не забудут и у меня не появится возможность начать все сначала.
Я поднялась, чтобы отыскать хозяйку и попрощаться с ней. Она оказалась крошечной, годы и тяготы сделали ее спину похожей на вопросительный знак. Я взяла ее руку, а она кротко улыбнулась.
— Сочувствую вашей утрате, — проговорила я, чувствуя, что вот-вот расплачусь при мысли о том, что ей придется провести последние годы жизни в печали и одиночестве, без супруга.
— Ничего, — ответила она и ободряюще пожала мне руку, затем встряхнулась, спросила, наелась ли я досыта, и предложила задержаться подольше и погреться у огня.
Мои грустные сожаления казались ей бессмысленными; этот праздник устроили в честь памяти ее мужа, и от меня требовалось набивать брюхо до тех пор, пока я не согнусь под его весом, и пить, пока не перестану стоять на ногах, и отдавать уважение покойнику добрыми словами и веселыми рассказами. Если, конечно, я не опечалена своим, личным горем. Старуха взяла меня за руку и спросила: неужели у меня что-то стряслось?
Я раздумывала над этим, шагая по скользким камням при свете луны и пытаясь припомнить, в какой из абсолютно одинаковых хижин вдоль дороги меня ждет мой спальник. Я знала, что за смертью старого зя следуют похороны и праздник, который порой затягивается на несколько дней. На домашних — вдову или вдовца в особенности — ложится ответственность за благополучие гостей. Они должны суетиться, постоянно подливать напитки, резать кур и других бестолковых животных, подвернувшихся под нож, — одним словом, хлопотами повергать себя в состояние смертельной усталости, которое наступает как раз тогда, когда боль и горе должны достигнуть пика.
И это казалось вполне разумным. В первые и самые тяжелые дни после смерти потерпевших утрату окружала семья, смех и друзья. Многочисленные обязанности не оставляли им времени предаваться печали. Когда празднование наконец было окончено и гости расходились, вдове оставалось лишь рухнуть в постель в изнеможении и погрузиться в глубокий сон без сновидений. А когда она просыпалась, начинался процесс исцеления.
Вернувшись домой, я застала своих хозяев за разглядыванием журнала «Лайф», забытого мною на фанерной кровати. Не слушая отговорок, они заставили меня сесть и перевести невозможные подписи к фотографиям: греческий рыбак вылавливает рыбу весом в тысяча триста фунтов; автомобиль «мазда-миата», ярко-красный, с обтекаемым корпусом; сверхзвуковой реактивный самолет рассекает тучи. Их особенно заинтересовал разворот с фотографиями Дэммов, нищей семьи со Среднего Запада. Я попыталась ответить на их взволнованные расспросы.
— Не все американцы богатые, — объяснила я.
Но мои хозяева лишь показывали на раздолбанный пикап под семейным портретом насупившихся Дэммов и изумлялись его размерам.
— Некоторым американцам нечего есть, — добавила я.
Они ткнули пальцами в полупустые бутылки колы, разбросанные по грязной спальне.
В ответ я продемонстрировала им снимок Дэммов, где они все спали в одной кровати. Несколько зя благоговейно потрогали край матраса, восхищаясь тем, какой он пышный. Мы явно не понимали друг друга. Обсудив ветхий дом, кухню, собак и полезный мусор, валяющийся во дворе, они принялись за хозяев. Почему у них такая грязная одежда и волосы? Откуда такие недовольные лица? Может, река расположена слишком далеко от них и они не могут выстирать одежду и помыться? Или их поля пострадали от засухи и они остались без урожая? А может, умер один из домашних и им не хватает денег на достойную прощальную церемонию?
Я вручила им другой журнал, а сама решила перечитать статью. В самом деле, с какой стати Дэммам выглядеть недовольными? Им задержали пособие по безработице, и пришлось впустую смотаться в город. Мать была наркоманкой и сидела на метаквалоне, периодически пытаясь завязать; отец бил детей, нигде не работал и страдал ожирением. Тон статьи был мягко-сочувственный. Я попыталась сформулировать подходящее объяснение для моих хозяев, которые были в сто раз беднее и в тысячу раз трудолюбивее, — и не смогла.
Через несколько дней я уехала. С журналами пришлось расстаться, но мои крайне популярные сандалии на липучках все же удалось отвоевать. Вся семья вышла на улицу меня проводить; невозможно яркие цвета их зеленых и розовых традиционных костюмов били в глаза под резкими лучами утреннего солнца. Но последним, что я увидела и запомнила, был не вихрь красок, а старик, который сидел в своей дырявой черной тунике, прислонившись к стене свинарника, и аккуратно стриг ногти большими ржавыми ножницами.
16. Невесты-вышивальщицы
Тропинка вела от одной деревни к другой, нередко проходя через дворы отдельно стоящих хижин. Никто, кроме собак, не выражал недовольства, когда я открывала калитки и ныряла под веревки с развешанным бельем или огибала свинарники и загоны для буйволов. Все сидели снаружи, нежась на непривычно ярком солнышке, пока была такая возможность. Почти все необходимое для жизни крестьяне изготавливали сами: корзины из туго сплетенного тростника с ремешками из коры, удерживавшими их на голове; силки, вырезанные из цельного куска дерева, едва способные придавить бурундуку лапку; ароматические палочки, плужные лемехи, золу, бумагу и воск.
Наконец тропинка привела меня к берегу реки. Я видела ее продолжение на том краю: она зигзагом вилась вверх по холму. Путь на тот берег лежал через бурлящую воду по колено, из которой торчали скользкие, поросшие мхом валуны. И вот, под изумленными взглядами нескольких мальчишек, я сбросила рюкзак, взяла по камере в каждую руку и шагнула в воду. Неровное дно было испещрено предательскими ловушками, течение утягивало, а камни выскальзывали из-под ног. Я думала было попросить о помощи, но, честно говоря, не хотела доверять мальчишкам тяжелый рюкзак и дорогие камеры. На полпути шлепанец зацепился за камень, липучка расстегнулась, и мне осталось лишь беспомощно наблюдать, как его уносит течение. Дети бросились вслед, как ищейки; подобно кузнечикам, они перескакивали с одного валуна на другой, едва касаясь их ногами. Меньше чем через минуту они вернули мне туфлю, дерзко улыбаясь и сверкая белоснежными зубами. Я отдала свои сумки, которые в их руках были в гораздо большей безопасности, и стала смотреть, как они перебираются на тот берег.
Вечер застал меня в расселине посреди холма между двумя рисовыми полями. Я карабкалась наверх; по обе стороны высились бамбуковые заросли, выставившие свои отростки, как капканы, в сгущающемся тумане, мрачные тени в узкой теснине с их появлением стали еще мрачнее. Я уже оставила надежду найти ночлег, как вдруг набрела на ветхую лачугу, охраняемую на редкость злобной собачонкой с крысиным хвостом. Я отбивалась и уворачивалась от нее, пока меня наконец не спасла старая бабушка, которая возникла на пороге и пригласила меня войти. На семейном алтаре у двери лежал лишь апельсин месячной давности, сдувшийся наполовину и жесткий как подошва. С сушившихся решеток над очагом свисала почерневшая паутина, а запаса риса, который в других домах обычно хранили на чердаке, нигде не было видно. У детей были впалые щеки; они прятались в тени с любопытным, но настороженным видом.
Старуха принялась неумело торговаться, и я дала ей больше, чем она попросила. Это было мрачное место, где дети часто и бесшумно плакали. Все взрослые жители хижины, кроме, пожалуй, старой бабушки, были опиумными наркоманами. Сбросив рюкзак, я вышла из безрадостного дома и оказалась в лишь чуть менее унылом саду. Женщина средних лет стояла посреди грядки с листовой горчицей и с силой выдергивала старые овощи, чтобы высадить новую рассаду. Она вырвала из земли две белые редьки, покрытые волосатыми отростками и твердые, как дерево. Стоявшая рядом девочка с бритой головой тут же выронила мотыгу и схватила корешки, вручив один младшей сестре и на ходу вгрызаясь в другой. Она даже не вытерла землю. Младшая сидела на камне, сжимая в кулачке свое грязное сокровище; время от времени она терла его о щеку и ковыряла ногтем, а потом сосала пальчик.
Ужин состоял из маринованных цветов бананового дерева и вареных водорослей — то же самое дали и свиньям. Я ела вместе с детьми, а незамужняя сестра тем временем готовила опиум. У нее было красивое тонкое лицо, лучезарная улыбка наркоманки и хриплый кашель смертельно больной туберкулезом. Она зажгла керосиновый фонарь и осторожно опустилась на тонкую плетеную циновку, приступив к приготовлениям. Придав коричневой пасте форму продолговатой колбаски, она нарезала ее на шарики с ювелирной точностью часовщика. Когда она наполнила свою трубку и сделала первую затяжку, другие были готовы к ней присоединиться. Лишь бабушка держалась в стороне, зажав между колен крошечного грудничка; она палкой ворошила угли в очаге, поддерживая тепло. Мне выделили соломенный тюфяк, положив его на опасном расстоянии от огня, и деревянный брусок вместо подушки; я заснула, глядя на трепещущее пламя керосиновой лампы и в грустные, старые глаза женщины, баюкающей голодного внука.
Рассвет был серым и унылым. Шум с улицы звучал глухо, что показалось мне странным; голоса доносились словно через вату, и даже собачье тявканье не резало уши. Я выглянула в окно, и передо мной предстал водный мир: размытая грязь и плотная дождевая завеса.
Тропинка, ведущая к деревне Тафин, где жили зао, спускалась среди раскинувшихся холмов с рисовыми террасами, словно вырезанными скульптором. Моим горизонтом был край густой завесы тумана, начинавшийся всего в нескольких футах. В тумане постепенно материализовались чудовища, которыми оказывались заброшенные руины французского особняка и высокие стебли серого бамбука. Потом я увидела двух женщин, которые шли быстро и прямо, потупив головы. Обе ступали босиком, шлепая по красной от глины воде, а день был такой холодный, что их дыхание превращалось в легкие клубочки пара, и я пожалела, что не взяла перчатки и шерстяные носки.
Поприветствовав их кивком, я пошла за ними вдоль рисовых террас, отороченных застывшей глиной, из которых торчали куцые стебли давно погибших посевов. Время от времени попадались отдельные дома; об их приближении возвещали глухой лай и мерный стук рисовой молотилки. Женщины ни разу не сбавили темп, хоть их ноги и подгибались под тяжестью корзин, нагруженных недельным запасом еды. Четырнадцать миль до Шапы были для них сущим пустяком, как и крутой и скользкий подъем, ведущий к их хижине в лесу.
Они жили в типичном доме зао — большом, темном, с высоким, как в церкви, потолком, под которым собирался дым от нескольких очагов. С потолка капала вода, а хижина была целиком сделана из грубых досок, сколоченных внахлест; в прорехи затолкали старые тряпки, куски пластика, траву или комья глины. Оконных рам не было, а огонь почти не защищал от промозглого тумана, струившегося сквозь открытые двери.
Хозяйка провела меня к гостевому очагу и усадила напротив дремлющего старика. Старый зао тут же очнулся и наклонился, чтобы снять почерневший чайник с огня. Тот был набит по горлышко сырыми чайными листьями, и старик поискал палку, чтобы смастерить из нее ситечко. Он налил чаю в крошечную чашечку, повертел ее и перелил во вторую. Отмыв все чашки от пепла и старого чая, он наконец протянул одну мне, откинулся в кресле, с трубкой в одной руке и чашкой в другой, и начал рассказывать.
Он был патриархом и главой клана, простиравшегося далеко за пределы этой хижины. Четверо из пяти его сыновей женились, и двое зажили отдельно всего в паре шагов от родительского дома. Дочери по-прежнему жили дома, хотя одна вскоре должна была выйти замуж, уехать из деревни и поселиться с семьей мужа. По хижине носилось бесчисленное количество босоногой детворы, все шмыгали носами, и у каждого на спине было по младшему братику или сестричке. В общей сложности под ответственность старика попадали почти двадцать пять человек, живших под его крышей; кроме того, он был номинальным главой семьи еще для дюжины родственников. Большинство должны были вернуться домой на закате: женщины ушли за дровами на растопку, а мужчины воспользовались плохой погодой и пошли в гости к соседям, чьи очаги также еле теплились.