Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Д. Л. Бранденбергер Национал-Большевизм. Сталинская массовая культура и формирование русского национального самосознания (1931-1956) - Давид Бранденбергер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Вероятно, наилучшим объяснением такого расхождения между построением национал-большевизма партийным руководством и его массовым восприятием может служить низкий уровень образования в обществе. Проще говоря, хотя сталинские идеологи пытались использовать основанный на руссоцентричной системе образов нарратив для продвижения этатизма, марксизма-ленинизма и советского патриотизма, общество так и осталось глухо ко многим, более философски насыщенным аспектам этого курса. Русскоговорящие члены советского общества полностью понимали только наиболее узнаваемые, прозаические стороны нарратива. Это объясняет их руссоцентричное (практически без исключения) восприятие сталинской идеологии [445].

Конечно, отсюда не следует, что руссоцентризм сталинской эпохи задел некие первобытные струны общества, вызвав старое чувство русской национальной идентичности, дремавшее со времен революции. В самом деле, в главе 1 мы отмечали, что существует достаточно оснований сомневаться в том, что ясно выраженное, широко распространенное русское национальное самосознание когда-либо вообще существовало при старом режиме на массовом уровне. Напротив, собранные примеры свидетельствуют в пользу беспрецедентности советских достижений в области пропаганды в конце межвоенного периода. Преуспев в том, чего не удалось осуществить старому режиму, партийная верхушка и творческая интеллигенция не только синтезировали противоречивый корпус традиционных мифов, легенд и фольклора в согласованное, упорядоченное полезное прошлое, но и популяризировали этот нарратив через государственное образование и массовую культуру.

Значительный общественный энтузиазм по поводу официальной линии очевиден из обзора приведенных в этой главе материалов, являющихся документальными подтверждениями мнений советских граждан: от школьников и красноармейцев до рабочих и образованной элиты. Однако нельзя упускать из внимания и тот факт, что национал-большевизм привлекал и убеждал каждого из них по-своему; в самом деле, хотя общее чувство патриотизма и было распространено в те годы, представляется, что временами оно основывалось на неверном толковании этатистских намерений партийного руководства — их воспринимали как националистические по своей сути [446].

Несмотря на эти расхождения, наиболее привлекательная для масс интерпретация нового курса была приемлема и для партийной верхушки. В этом смысле, накануне войны национал-большевизм действовал в качестве modus vlvendi для советского общества (или, по крайней мере, его русскоговорящего большинства). Без сомнения, некоторых, в особенности, идейных коммунистов и представителей нерусских народов, отвращал этнический партикуляризм официальной линии [447]. Однако именно его прагматичные, руссоцентричные аспекты позволили советскому обществу мобилизоваться на войну в июне 1941 года, демонстрируя целеустремленность и решимость, которые невозможно было представить еще четырнадцать лет назад, когда над страной в 1927 году нависла угроза войны.

ЧАСТЬ II

1941-1945

Глава 7

Идеология национал-большевизма на войне: сражение на историческом фронте

Существует множество свидетельств массовой эскалации руссоцентричной пропаганды в СССР после вторжения нацистской армии 22 июня 1941 года, однако было бы ошибкой расценивать ее как результат тщательно продуманных и согласованных действий, Напротив, на страницах центральной печати в первые дни и недели войны царила какофония противоречивых лозунгов — лишь со временем их удалось выстроить в более эффективную пропагандистскую кампанию.

Чем объясняются характерные особенности официальной линии 1941-1945 годов? Ответить на этот вопрос непросто, отчасти причина состоит в самой природе курса накануне войны. В конце концов, руссоцентричный, этатистский вектор сделался заметнее во второй половине 1930 годов, при этом не произошло полного разрыва с двумя предыдущими десятилетиями коммунистического идеализма и пролетарского интернационализма. Таким образом, неуклюже балансируя в рамках национал-большевистского курса, партийная верхушка пыталась популяризировать свои этатистские и марксистско-ленинистские воззрения с помощью общедоступного словаря национальных героев, мифов и иконографии.

Однако своеобразное идеологическое равновесие оказалось нарушено паникой, последовавшей за неожидаемым нападением немецких войск в июне 1941 года. Опустошительные последствия реализации плана «Барбаросса» подстегнули партийных идеологов на отчаянные поиски новых убедительных лозунгов — с полей сражений вдохновляющих новостей ждать не приходилось. Возвратившись к поискам полезного прошлого, советские идеологи довольно быстро оказались в тупике из-за разногласий о том, как лучше приспособить взятый после 1937 года курс к новому контексту военного времени. Ставшие результатом идеологического дуализма конца 1930 годов, эти расхождения выявили возникающий в идеологических кругах раскол: сторонники довоенной трактовки истории СССР против нового поколения неонационалистов [448]. Сложившаяся ситуация в конечном итоге ввергла партийных пропагандистов и «придворных» историков в ряд публичных конфликтов, угрожавших разрушить целостность официальной линии, и без того пострадавшей от крупных внутренних противоречий. Разброд и шатание в кругах советских идеологов в конце концов заставили партийное руководство вмешаться в попытку восстановить порядок «на историческом фронте».

Начало этой главы посвящено обзору пропаганды в первый год войны, во второй ее части мы подробно остановимся на взглядах формировавших ее идеологов и историков. Это будет рассказ о фракционном соперничестве и идеологическом экстремизме, который ясно показывает, насколько национал-большевизм после начала войны разобщил советских пропагандистов. Здесь также объясняется, каким образом противостояние в идеологических кругах в 1941-1943 годы в течение двух последних лет войны прекратилось, и оформилась единая господствующая партийная линия, которой было суждено пережить сам период сталинского правления.

В первые дни и недели после 22 июня 1941 года главная задача органов советской пропаганды заключалась в том, чтобы убедить граждан СССР в способности Красной Армии дать отпор немецким войскам. В этом нет ничего удивительного. Однако официальные сообщения старались ослабить впечатление от новостей о неожиданной атаке довольно удивительным способом. Например, Молотов в своем радиовыступлении в первый день военных действий заявил следующее: «Не первый раз нашему народу приходится иметь дело с нападающим, зазнавшимся врагом. В свое время на поход Наполеона в Россию наш народ ответил Отечественной войной, и Наполеон потерпел поражение, пришел к своему краху. То же будет и с зазнавшимся Гитлером, объявившим новый поход против нашей страны. Красная Армия и весь наш народ вновь поведут победоносную отечественную войну за Родину, за честь, за свободу» [449]. Из речи, написанной совместно со Сталиным, Молотовым и другими членами Политбюро, видно, какого рода система образов считалась наиболее действенной на массовом уровне во время кризиса [450]. Уже в первые дни после начала войны к созданию подробного рассказа о славной многовековой военной истории советских народов были привлечены известные историки, особый упор предполагалось сделать на разгроме наполеоновской армии Кутузовым в 1812 году и победе Александра Невского над тевтонскими рыцарями в 1242 году [451]. Авторы довоенных монографий или учебников, исследовавшие эти темы, теперь должны были переработать их для более широкой аудитории. Как заметил А. М. Дубровский: «Карманная книжка, брошюра с очерками о выдающихся русских полководцах, умещавшаяся в полевой сумке политрука, были самым массовым жанром исторических работ тех лет» [452]. И хотя большая часть первых публикаций подобного рода описывала русскую историю, некоторые историки приложили значительные усилия для создания агитационной литературы, нацеленной также на нерусские этнические группы [453].

Воодушевляющая история военного мужества предназначалась оставшимся в тылу гражданским в той же степени, что и солдатам, сражавшимся на поле боя. Помимо всего прочего, партийному руководству было известно о брожении в среде промышленных рабочих, даже в Москве. С крестьянами дела обстояли еще хуже: сообщалось, что в провинции крестьяне в высшей степени оптимистично восприняли наступление немцев: «Нам что — плохо будет только евреям и коммунистам. Еще может больше порядка будет» [454]. По слухам, нерусские этнические группы были тоже готовы приветствовать солдат вермахта с распростертыми объятиями [455]. Подобные настроения заставили органы пропагандистского контроля обратиться к более широко сформулированным темам, способным вызвать отклик у всех категорий граждан. Традиционные воззвания, прославляющие «советские» темы (социализм, культ личности и т. д.) были быстро выведены на задний план, уступив место новому репертуару лозунгов, игравших на различных чувствах: от чувства гордости и желания мести до стремления встать на защиту друзей, семьи и родины. Патриотизм и национальное самосознание стали основными вопросами обсуждения как у русских, так и у нерусских народов [456]. Неслучайно, Сталин довольно большую часть своей первой с начала войны речи 3 июля 1941 года посвятил именно этим темам, превознося в особенности дружбу советских народов и предупреждая различные этнические группы, населяющие СССР, о намерении Гитлера поработить их [457].

И хотя в первые месяцы войны о «дружбе народов» говорилось довольно много, обращения к «советскому патриотизму» почти всегда сводились к «русским» темам. Русскими были восхваляемые в прессе герои и битвы царской эпохи. Всего через месяц после начала войны «Правда» называла русских «первыми среди равных» — отголосок официальной риторики 1937-1941 годов [458]. Подобные свидетельства указывают на то, что характер и содержание пропаганды в течение первых месяцев войны определялся инертностью довоенного руссоцентризма, а не спущенными сверху распоряжениями провозгласить русский национализм главным вектором официальной линии, как утверждали некоторые исследователи [459]. Инертность в свою очередь поддерживалась полным отсутствием вдохновляющих материалов на нерусские темы и тем фактом, что большая часть кровопролитных боев происходила на русской земле. Не располагая свежими инструкциями, государственные издательства — никогда не склонные к переменам — в ожидании указаний сверху просто совместили существующий курс с фрагментами новых военных речей.

Через пять месяцев после начала войны, во время празднования 24 годовщины Октябрьской революции ситуация прояснилась. Обращения Сталина к народу, приуроченные к столь важным датам, обычно считались флюгерами для определения «правильной» линии. Для искавших нужное направление смысл его речи 7 ноября был вполне прозрачен. После призыва – «Пусть вдохновляет" вас в этой войне мужественный образ наших великих предков», — Сталин выдал длинный список исключительно русских дореволюционных героев, которые должны были стать образцами патриотического поведения во время войны: Александр Невский, Дмитрий Донской, Кузьма Минин, Дмитрий Пожарский, Александр Суворов и Михаил Кутузов [460]. Довоенный национал-большевизм был доведен до крайности: все перечисленные Сталиным исторические деятели были защитниками старого порядка, если и не прямыми борцами с революцией. Тем не менее, официальный сталинский пантеон героев в течение последующих лет определял содержание передовиц «Правды» и агатационных памфлетов, учебных материалов и пропагандистских плакатов [461].

К первоначальному советскому Олимпу Сталина было впоследствии добавлено лишь несколько новых героев. Тем не менее, проведенная им 7 ноября параллель между «нашими великими предками» и исключительно русскими героями подстегнула руссоцентричную, этатистскую агитацию [462]. Высокопоставленный партийный историк Ем. Ярославский незамедлительно опубликовал в «Правде» статью явно националистического толка. Объявив большевиков «законными наследниками великого и славного прошлого русского народа», он провел аналогию между ведущей ролью партии в государстве и положением русских «во главе других народов». Стоит ли говорить, что вклад других национальностей в жизнь общества полностью поблек на фоне линейной связи между русским народом и большевизмом; этот же тезис существенно смазывал разницу между Российской империей и советским социалистическим союзом [463]. Через несколько недель главный идеолог ЦК А. С. Щербаков выступил с похожим заявлением о мобилизации всех сил на оборону страны: «… Русский народ – первый среди равных в семье народов СССР — выносит на себе основную тяжесть борьбы с немецкими оккупантами» [464]. Как писал один западный советолог, если между новым советским патриотизмом и старым русским национализмом и существовали незначительные различия, то во время войны они очень быстро оказались забыты. Не обращая особого внимания на то, что говорили о патриотизме Маркс и Ленин, советские идеологи призывали акцентировать дореволюционное военное превосходство — что означало превосходство русских, о других национальностях не могло быть и речи [465]. К началу лета 1942 года кампания по прославлению боевых традиций набрала немыслимые обороты. В печати Ем. Ярославский и руководитель Агитпропа Г. Ф. Александров постоянно подчеркивали важность народных героев и военной истории — в стимулировании патриотических чувств. В передовице осеннего номера «Правды» объявлялось о том, что подобные вдохновляющие истории — «боевое, могучее оружие, выкованное и отточенное в прошлом для великих битв настоящего и будущего» [466]. Приблизительно в то же время были учреждены новые военные награды, названные в честь Суворова, Невского и Кутузова. Их символическая ценность увеличивалась одновременно с выходящими в прессе статьями, в которых описывались деяния этих культовых личностей [467].

Ретроспективно нарастание пропагандистского курса националистической ориентации бросается в глаза, тем не менее, важно учитывать нюансы развития ситуации. Один из исследователей резонно предупреждает, что руссоцентризм был всего лишь «деталью» общей картины; другие важные аспекты пропаганды военного времени концентрировались вокруг военных столкновений, отдельных героических подвигов, самоотверженности в тылу, сил союзников; злодеяний, совершенных немецкими войсками; и несостоятельности нацистской идеологии [468]. Еще важнее не спешить и с выводом о том, что из-за нарождающегося курса более ранние требования разработать материал о нерусских боевых традициях ушли на второй план. Нерусские темы время от времени появлялись в центральной печати (а в ежедневных республиканских газетах гораздо чаще), более того руководство постоянно требовало увеличить производство пропагандистских материалов, касающихся нерусских народов. Критикуя издательства союзных республик за «почти полное отсутствие книг о национальных героях», авторы статьи 1942 года в журнале «Пропагандист» отмечали, что у этих народов «существует горячее желание больше знать о героизме своих предков, об участии своих сынов в отечественных освободительных войнах» [469]. Другими словами, растущий руссоцентризм в первые годы войны должен рассматриваться скорее как тенденция, а не как четко намеченная руководящая линия.

Почему же в таком случае военную агитацию бросало из стороны в сторону: от русской националистической риторики к интересу к нерусским военным традициям? Отчасти ответ кроется в непоследовательности руководства и возобновлении поисков полезного прошлого идеологическими кругами. Однако тот факт, что придворные историки зачастую играли роль идеологов, дает возможность проследить эволюцию официальной линии военного времени посредством анализа дебатов в исторической науке — именно этому и будет посвящена большая часть главы.

После пламенных статей 1942 года Ярославского и Александрова об истории и патриотизме историки чаще и чаще обращались к российскому имперскому прошлому за вдохновляющими образами и аналогиями. Многие поняли, что упоминаемые в ноябрьской речи Сталина и в ежедневных выпусках партийной прессы имена из царской эпохи (даже если они не имели никакого отношения к революционным движениям или марксистской теории) теперь реабилитированы. Непрофессиональные историки поставляли статьи о царских генералах, например, о Ермолове и Скобелеве, в «Исторический журнал» и утверждали, что век бунтовщиков — Пугачева, Разина и Шамиля, — прославление которых уже и до войны было довольно вялым, давно прошел. В конечном итоге, как утверждал X. Г. Аджемян, историография, содержащая непатриотические и антирусские моменты, должна быть вытеснена новым акцентом на великодержавные традиции, — подозрительное предложение вполне в духе царского времени [470].

Авторитетные историки также восприняли перемены в качестве указания на новый официальный курс. А. В. Ефимов и А. И. Яковлев, видные специалисты по новой истории, в 1942 году начали набор ученых для подготовки историографического издания, которое должно было четко сформулировать более патриотический «национальный» курс. Если верить слухам, они даже подумывали о реабилитации трудов П. Н. Милюкова, В. О. Ключевского и других дореволюционных историков, не придерживавшихся марксистских взглядов [471]. Биография А. М. Горчакова, написанная С. К. Бушуевым, была номинирована на Сталинскую премию; в ней популяризировался деятель, известный как своим участием в подавлении народных восстаний в Польше и Венгрии в XIX в., так и патриотическими чувствами по отношению к России и резко антигерманскими настроениями. Позже Бушуев призовет к уходу от «национального нигилизма» 1930 годов (его определение); это, очевидно, требовало на практике переоценки таких одиозных фигур, как Аракчеев, Катков и Победоносцев, а также славянофильсгва в целом. Бушуев ратовал за пересмотр и представление в более положительном свете, с учетом текущих событий, существующей историографии по имперской внешней политике — в особенное га, материалов, касающихся Александра I и Николая I, «жандарма Европы» [472]. Польские восстания в XVIII-XIХ вв., в свою очередь, необходимо было оценивать с большой осторожностью, ввиду геополитической «нежизнеспособности» современного польского государства [473]. Бушуев был настроен довольно воинственно; его коллега Яковлев выступил с еще более радикальных позиций, о чем свидетельствуют его замечания, сделанные во время обсуждения школьной программы по истории в 1944 году:

«Мне представляется необходимым выдвинуть на первый план мотив русского национализма. Мы очень уважаем народности, вошедшие в наш Союз, относимся к ним любовно. Но русскую историю делал русский народ. И, мне кажется, что всякий учебник о России должен быть построен на этом лейтмотиве — что существенно с этой точки зрения для успехов русского народа, для его развития, для понимания перенесенных им страданий и для характеристики его общего пути…. Этот мотив национального развития, который так блистательно проходит через курс истории Соловьева, Ключевского, должен быть передан всякому составителю учебника. Совмещать ее этим интерес к 100 народностям, которые вошли в наше государство, мне кажется неправильным…. Известная общая идея: мы, русские, хотим истории русского народа, истории русских учреждений, в русских условиях. И радоваться, что киргизы вырезали русских в свое время, или, что Шамиль боками сумел противостоять Николаю I, мне кажется, неудобно в учебнике» [474].

Будучи очевидным результатом довоенного национал-большевизма, игнорирование Бушуевым и Яковлевым классового анализа и этики «дружбы народов» было тем не менее беспрецедентным.

Но и придерживавшиеся не столь ярко выраженных националистических взглядов историки подняли этатизм 1930 годов на новую высоту. Это направление представляли П. П. Смирнов и Е. В. Тарле; оба они были склонны рассматривать территориальную экспансию при старом режиме с большой долей прагматизма. Признавая, что прежняя критика царского колониализма советскими историками отчасти была обусловлена задачей поддержки приоритетов советского государства в 1920-е — 1930-е годы, Смирнов утверждал, что у нынешней войны собственные историографические нужды. Он заявил, что наступило время признать достижения тех, кто сделал Россию сверхдержавой, способной оказать сопротивление Гитлеру [475]. Тарле пошел еще дальше: в серии лекций в Москве, Ленинграде и Саратове он предложил «пересмотреть» смысл написанных в 1934 году Сталиным, Ждановым и Кировым «Замечаний», где они заклеймили царскую Россию как «жандарма Европы» и «тюрьму народов» [476]. Критика царской внешней и колониальной политики долгое время оставалась оплотом советской историографии. Однако теперь Тарле утверждал, что «жандармский тезис» требовал уточнений и цитировал в свою поддержку недавнюю статью Сталина в журнале «Большевик». По формулировке Сталина, поскольку все европейские державы в XIX в. были реакционными, Российскую империю не следует считать как-то по-особому контрреволюционной. Соответственно, если царская внешняя политика больше не считалась чем-то выделяющейся или вопиющей по сравнению с политикой европейских соседей, историки должны были прекратить называть империю Романовых единственным «жандармом Европы» [477]. Тарле, хотя и не отвергал парадигму «тюрьмы народов» так же безапелляционно, как и тезис о «жандарме», соглашался со Смирновым в том, что территориальная экспансия в царское время значительно увеличила способность СССР защитить все свое население от немецкой угрозы. Тезис Тарле о роли территориального расширения России был одобрен, невзирая на то, что он противоречил порицанию колониализма царской эпохи, с давних по проповедуемому властями [478]. Хотя ни Смирнов, ни Тарле не были столь прямолинейны, чтобы заявить, что «цель оправдывает средства», их попытки рассмотреть колониальное прошлое Российской империи в широком контексте заметно отдалились от догматов на которых зиждилась советская историография уже большее двух десятилетий.

В то время как Яковлев, Бушуев и Тарле развивали национал-большевистские тенденции официальной линии, наметившиеся после 1937 года, многие другие, пребывая в нерешительности, по-прежнему оставались на довоенных историографических позициях. Таких ученых несколько затруднительно отнести к настоящим «интернационалистам», поскольку и их работы по большей части отстаивают русские претензии на этническое превосходство [479], однако эти идеологически умеренные выказывали упрямое нежелание полностью распрощаться с классовым анализом [480]. Что важно, многие из них также участвовали в разработке историографии нерусских народов. Первой крупной работой, появившейся в военное время, стала «История Казахской ССР с древних времен — до наших дней» под редакцией А. М. Панкратовой (1943 год) [481]. «По нашему мнению, — писал в своих воспоминаниях коллега Панкратовой Н. М. Дружинин, — нужно было освещать героическое прошлое не только русского, но и казахского народа, среди которого мы жили и с которым мы дружно работали» [482].

Будучи спорным проектом с самого начала, «История Казахской ССР» в конечном итоге определила судьбу целого жанра военной пропаганды, касающейся нерусской истории. В написании книги участвовали тридцать три ученых (работа велась в Алма-Ате): часть из них имела всесоюзную известность, другие были признаны на уровне республики. По мнению редколлегии, их работа была обобщением опыта русско-казахского взаимодействия в борьбе против царизма. Появившись в ответ на призыв журнала «Пропагандист» в 1942 году развивать описание нерусских боевых традиций, этот труд, помимо всего прочего, представлял собой новое толкование истории Центральной Азии. В частности, авторы отрицали применимость тезиса о так называемом «меньшем зле» к колонизации Казахстана в царское время, противопоставляя на сильственный характер военных завоеваний в Азии более «прогрессивной» ассимиляции Украины и Грузии [483]. По словам Панкратовой, столь принципиальная позиция была обусловлена тем что, изображая «царских колонизаторов, как носителей прогресса и свободы», невозможно «объяснить Великую Октябрьскую революцию, как освободительницу народов нашей страны» [484]. Значительная часть негативно характеризующего царскую колониальную политику произведения была отдана под рассмотрение множества восстаний против имперского правления.

«История Казахской ССР», являясь скорее серьезным научным трудом, чем вдохновляющей пропагандой, была после выхода в свет в 1943 году номинирована на Сталинскую премию, по всей вероятности потому, что оказалась первым после 1937 года крупным исследованием, посвященным нерусской республике. А. И. Яковлев, которому поручили написать рецензию на книгу для Комитета по Сталинским премиям, дал в целом благоприятную оценку. Тем не менее, он возражал против анализа, не проводившего четкого различия между царской колониальной политикой и набегами кокандцев и хивинцев. Утверждая, что имперское расширение носило оборонительный, законный и, следовательно, ярко выражено «прогрессивный» характер, он также ставил под сомнение особую роль казахского сопротивления царской власти, которую столь упорно подчеркивали авторы. В целом, писал он в заключении, книге не хватает благожелательности не только по отношению к политике Российского имперского государства, но и по отношению к самому русскому народу [485].

Поскольку из-за рецензии Яковлева книгу «История Казахской ССР» могли снять с конкурса на Сталинскую премию, Панкратова и ее колпеги в конце 1943 года направили протест напрямую В. П. Потемкину, руководившему исторической секцией Комитета по Сталинским премиям. Настаивая на том, что возражения Яковлева необоснованны и что книга является вкладом в мобилизацию всех сил на оборону страны, так как поднимает боевой дух граждан республики, Панкратова цитировала в свою пользу Ленина и Сталина, «Замечания» 1934 года и другие партийные документы, касающиеся историографии [486]. Особенно подробной критике подверглось яковлевское определение имперского расширения как прогрессивного и оборонительного. По мнению Панкратовой, Яковлев был неправ, проводя аналогию между прогрессивным собиранием земель русских при Иване Калите, Иване III и Иване IV и расширением территорий в XVII-XIX ее. В подтверждение она цитировала недавнее высказывание Яковлева на этот счет: «Русские цари по неизбежному ходу истории проводили общерусские тенденции и поддерживали безопасность русских границ и русского населения». Столь апологетическая трактовка царской политики, на взгляд Панкратовой, практически противоречила однозначно отрицательной оценке колониализма как экономической системы, данной Лениным. Особое внимание к восстаниям против царского колониального правления Панкратова объясняла тем, что казахское сопротивление русскому царизму зачастую влекло за собой бунт против местных элит, таким образом подчеркивая неотделимость народного сознания от классового. Относительно стравливания казахов и русских, якобы провозглашаемого в книге, Панкратова предположила, что Яковлев без должного внимания прочитал описание взаимодействия двух народов: помощь казахов русским бунтовщикам, например Пугачеву, и участие русских крестьян в местных казахских мятежах. В заключении Панкратова писала, что рецензия Яковлева противоречит официальной политике, «ибо она наносит удар дружбе народов, лишает… народы СССР их боевых традиций и их героев и даже их права на свою историю» [487].

Возможно, Потемкин и читал письмо Панкратовой и ее коллег, однако он не предпринял никаких шагов, чтобы вернуть книгу в список номинантов на получение Сталинской премии. Огорченная таким решением, Панкратова в начале 1944 года обратилась в Агитпроп к Александрову и П. Н. Федосееву с просьбой о повторном рецензировании книги. Отказ Александрова был поучительным: «10 книга анти-русская, так как симпатии авторов на стороне восставших против царизма; никаких оправданий для России она не показывает; 2) книга написана без учета того, что Казахстан стоял вне истории, и что Россия поставила его в ряд исторических народов» [488].

Взбешенная столь явной демонстрацией русского шовинизма, Панкратова направила протест Жданову. Отстаивая «Историю Казахской ССР», она не упустила возможности осудить своих противников, включая Яковлева, Ефимова, Бушуева, Аджемяна и все руководство Агитпропа. Если допустить, что пересмотр негативной характеристики русского колониализма, данной Покровским необходим, возникает вопрос: может ли русскость или храбрость некоторых печально известных царских чиновников автоматически оправдывать переоценку их деятельности. Она также ставила под сомнение правомерность отрицания героизма нерусских бунтовщиков лишь на том основании, что они отличились, сопротивляясь

царскому колониализму или русскому этническому превосходству: «Меня особенно волнует именно эта последняя тенденция, которая может иметь крупнейшие последствия самого отравительного характера среди народов нашей родины. В настоящее время во всех советских республиках усиленно пишутся книги, посвященные истории отдельных народов. Интерес к своей национальной истории, к героическому прошлому своего народа, к бойцам за свободу и независимость исключительно возрос…». Панкратова настаивала, что книги, подобные «Истории Казахской ССР», способны объяснить реальную сущность царского колониализма и боевых традиций нерусских народов и в то же самое время способствуют «дружбе народов, уважению и любви к великому русскому народу». Прося Жданова дать задний ход решению Александрова, Панкратова предупреждала, что отказ внести книгу в список претендентов на Сталинскую премию «вызовет глубокую обиду руководителей Казахской республики». «Нельзя отнять у казахского народа его боевых героических традиций и объявить его народом без истории» [489]. Через несколько недель она обратилась к Щербакову, аргументируя важную роль книги наличием в ней данных, «касающихся пропаганды боевых и героических традиций народов СССР среди национальных частей Красной Армии» [490].

Попытки Панкратовой спасти монографию, свидетельствующие о разворачивавшейся на советском историческом фронте борьбе, в начале 1944 года были отражены Александровым и руководством Агитпропа, стремившихся перехитрить критиков и вернуть себе контроль над формированием официальной линии. Согласно установившейся практике, для этого следовало организовать конференцию, на которой обсуждались бы и решались спорные вопросы. Выводы становились общим руководящим указанием обычно путем публикации материалов конференции в журнале «Под знаменем марксизма». Очевидно, обсуждение должно было затронуть широкий ряд вопросов: по имеющейся информации, предполагалось открытое обсуждение «Истории Казахской ССР», а также выдвинутого Тарле тезиса о положительном значении территориального расширения. Вот один из распространенных слухов: «Среди пропагандистов и преподавателей стали говорить о "пересмотре" важнейших общепринятых концепций, в частности, о том, что "Замечания" товарищей Сталина, Кирова и Жданова по вопросам истории "устарели"». Хотя несколько казахских специалистов отправилось в Москву весной 1944 года для защиты своей работы, Агитпропу не удалось организовать даже неофициальное обсуждение [491]. Столь же безрезультатно прошла встреча в Институте истории Академии наук приблизительно в то же время [492].

Хотя первые жалобы Панкратовой в начале года не оказали ощутимого воздействия на положение дел в исторической науке, ее письмо в середине мая в конце концов привлекло внимание партийной верхушки. Почему именно это письмо вызвало ответ после стольких обращений, оставленных без внимания, — неясно. Возможно, причина в адресатах (Сталин, Жданов, Г. М. Маленков и Щербаков), его размерах (порядка двадцати печатных страниц), сенсационном содержании или удачно выбранном времени [493]. В любом случае, в новом письме Панкратова повторяла, что Агитпроп плохо руководит историческим фронтом в то время, когда массовый интерес к истории достиг небывалых высот. В результате, не только историки погрязли в антимарксистской ереси (согласно ее формулировке), но и представители творческой интеллигенции тоже сбились с истинного пути. Например, А. Н. Толстому и Эйзенштейну позволили серьезно преувеличить популистские тенденции правления Ивана Грозного, и это пагубное влияние распространилось на художественное изображение Александра I и А. А. Брусилова [494]. По мнению Панкратовой, школьники совсем запутались из-за переоценки-Брусилова, так как все притязания на славу этого генерала времен Первой мировой войны основывались на защите режима, который вскоре был свергнут Лениным. Обеспокоенная отсутствием четкой официальной линии на протяжении нескольких лет, Панкратова просила ЦК прояснить ситуацию, созвав совещание для обсуждения не только «Истории Казахской ССР», но и состояния исторической науки в целом [495].

Однако Панкратова оказалась не единственной, кого не удовлетворяло сложившееся положение вещей. Не сумев собрать совещание Агитпропа, Александров внес собственные коррективы в ряд внутренних докладных записок в марте– апреле 1944 года. Несмотря на осмотрительное старание уравновесить свой анализ критикой Яковлева и Аджемяна, его риторика по большей части была направлена против историков (таких, как Панкратова) сопротивляющихся нарастающему руссоцентричному курсу. Подвергнув резкой критике «Историю Казахской ССР» и подобные ей «Очерки по истории Башкирии», а также некоторые другие недавно вышедшие учебники Панкратовой, Бахрушина и М. В. Нечкиной, Александров писал, что эти книги являются не только непатриотичными, но в них налицо все предательские признаки идеологической ереси:

«В советской исторической литературе сильно сказывается еще влияние школы Покровского. В учебниках СССР и других работах по истории весьма слабо освещены важнейшие моменты героического прошлого нашего народа, жизнь и деятельность выдающихся русских полководцев, ученых, государственных деятелей.

Влияние школы Покровского находит свое выражение также в том, что присоединение к России нерусских народов рассматривается историками вне зависимости от конкретных исторических условий, в которых оно происходило, и расценивается как абсолютное зло, а взаимоотношения русского народа и других народов России рассматриваются исключительно в аспекте колонизаторской политики царизма. В "Истории Казахской ССР" и "Очерках по истории Башкирии" история Казахстана и Башкирии сведена, главным образом, к истории восстаний казахов и башкир против России» [496].

Заканчивалась записка теми же пожеланиями, что были адресованы ранее Панкратовой. Пришло время вмешаться ЦК. Однако Александров, по всей видимости, ожидал, что там просто-напросто одобрят рекомендации, подготовленные Агитпропом.

Докладные записки свидетельствуют о значительной напряженности, охватившей советские идеологические круги в марте-апреле 1944 года. Майское письмо Панкратовой Сталину, Жданову, Маленкову и Щербакову имело эффект разорвавшейся бомбы и привело Александрова в бешенство. Он не замедлил ответить градом носящих скорее личный характер упреков, написав совместно с сотрудниками Агитпропа Федосеевым и П. Н. Поспеловым очередную докладную записку «О серьезных недостатках и антиленинских ошибках в работе некоторых советских историков». Этот резкий критический выпад, повторяющий предыдущие обвинения, был нацелен не только на Панкратову и ее «непатриотичных» коллег, но, что довольно неожиданно, и на Яковлева, Тарле и Аджемяна, которые якобы порвали с марксистским историческим материализмом, продвигая так называемый «великодержавный шовинизм» и даже «реставраторские» взгляды [497]. Если раньше Александров был склонен принимать сторону последних в ущерб Панкратовой, к маю 1944 года его стратегия изменилась. Призвав «чуму на оба ваши дома», он, по всей видимости, надеялся выйти сухим из воды, продемонстрировав способность умело пресекать крайности на каждом из полюсов расколовшейся надвое исторической науки.

Однако потеря Александровым контроля над историками не осталась незамеченной. ЦК предпринял шаги по созыву собственного совещания историков в начале лета 1944 года [498]. Как заявил Маленков в своей вступительной речи, «за последнее время в ЦК обращаются историки СССР с различными вопросами, из которых видно, что у ряда наших историков нет ясности по некоторым принципиальным вопросам отечественной истории, а по ряду вопросов имеются существенные разногласия. ЦК. ВКП (б) решил собрать настоящее совещание историков с тем, чтобы посоветоваться по вопросам, которые волнуют теперь историков». Маленков призвал присутствующих специалистов особенно тщательно рассмотреть порядка пятнадцати вопросов, касающихся тезиса «жандарм Европы», характера царского империализма и колониальной политики, применимости теории «меньшего зла», неослабевающего влияния школы Покровского и роли выдающихся личностей в истории (Иван Грозный, Петр I, Ушаков, Нахимов и др.). Кроме того, необходимо было обсудить проблему политического сознания крестьянских бунтовщиков (Болотников, Пугачев и др.), а также то, насколько благотворно сказалось самодержавие Романовых на русском народе в исторической перспективе [499]. Несмотря на столь амбициозную программу, итоги совещания оказались неубедительными. Хотя Щербаков постоянно председательствовал на заседаниях, а Маленков и А. А. Андреев периодически присутствовали, их замечания были краткими и малозапоминающимися. Безуспешности мероприятия способствовали и ожесточенные споры среди самих историков не только во время заседаний, но и в кулуарах, а также в письменных обращениях к Щербакову и Сталину [500]. После того как совещание, в рамках которого состоялось пять заседаний, закрылось в начале июля, его участники посчитали, что ЦК в скором времени выпустит заявление о положении дел на историческом фронте [501].

Однако панацея так и не появилась. Александрову поручили написать от имени Политбюро постановление, которое положило бы конец идеологическому расколу. Он создал документ, по сути повторяющий предвзятые наблюдения, сделанные им в начале весны Щербаков отверг его вариант постановления [502]. Затем ответственным был назначен Жданов, который до недавнего времени находился в осаженном Ленинграде и не присутствовал ни на одном заседании [503]. В течение следующих месяцев Жданов писал и переписывал различные положения, постоянно консультируясь со Сталиным, изучая стенограмму совещания и письменные рекомендации Александрова и Панкратовой. Сохранив постановку рассматриваемой проблемы в том же преувеличенном виде, в котором она была сформулирована Агитпропом: соперничество двух немарксистских ересей — «буржуазно-монархической» школы Милюкова (Ефимов, Яковлев, Тарле) и «социологической» школы Покровского (Панкратова с коллегами), — Жданов оказался более критично настроен по отношению к первой [504]. В особенности он возражал против объединения русского прошлого и советского настоящего, против стирания различий между ними [505]. Тем не менее, работа над документом застопорилась после нескольких редакций, и официальное заявление, фиксирующее партийную идеологию, так и не увидело свет. Непонятным образом выводы столь крупного совещания свелись к небольшому постановлению, произнесенной речи и публикации нескольких рецензий в следующем году [506].

Неспособность партийного руководства выпустить официальное постановление обернулась в 1944-1945 годы тупиковой для историков ситуацией и в последующие годы повлекла за собой нескончаемые обсуждения [507]. Возможно, Панкратова заставила своих покровителей отвернуться от нее в начале осени, совершив большую ошибку [508]. Сталин, быть может, хотел защитить своего подопечного Тарле или же полностью сосредоточился на военных проблемах [509]. Существует еще одна правдоподобная причина: благодаря успехам Красной Армии в изгнании немецких войск из центральных районов СССР летом 1944 года острая необходимость в мобилизации – в продвижении нерусских боевых традиций – постепенно стала отходить на второй план [510]. Возможно, сама история нерусских народов (а вместе с ней и «История Казахской ССР») просто морально устарела.

Косвенные доказательства скорее подтверждают последнее предположение: партийная верхушка потеряла интерес к нерусской истории, стоило Красной Армии перейти польскую границу в июле 1944 года. Сами за себя говорят второстепенные постановления ЦК, выпущенные в 1944-1945 годы. В них была подвергнута критике военная пропаганда в Казахстане, Татарстане и Башкирии [511]. В выражениях, схожих с яковлевской критикой «Истории Казахской ССР» в этих постановлениях осуждалась научная, художественная и литературная деятельность, представлявшая жизнь этих регионов при татаро-монгольском иге как «золотой век», и восхвалявшая непокорность русским царям. Подобные постановления предполагают следующее: партийное руководство решило, что пришло время положить конец использованию в республиках исторических лозунгов, продвигающих нерусских героев в ущерб русскому народу. Вскоре Александров выступил против издания «Идегея», средневекового татарского эпоса, заявив, что в нем выражены «чуждые татарскому народу националистические идеи». «Крупнейший феодал Золотой Орды, враг русского народа, изображается как национальный герой». Сравнивая Идегея с печально известными ханами Мамаем и Тохтамышем, Александров возмущался: этот татарский «герои» «стремился восстановить былое могущество Золотой Орды набегами на русскую землю». В заключении руководитель Агитпропа называл «Идегея» непродуктивным вкладом в мобилизацию всех сил на оборону страны; его вообще не следовало публиковать [512]. Большое число других республиканских и областных парторганизаций также подверглись критике за подобные издания в течение первых послевоенных лет.

Война, таким образом, является ключом к пониманию заката пропаганды истории нерусских народов. Если в 1941-1943 годы подобные темы еще развивались и поддерживались определенными кругами, то во второй половине 1944 года от них не оставили камня на камне за разжигание нерусского национализма и игнорирование векового симбиоза, якобы объединявшего нерусские народы с их русскими собратьями. Другими словами, как только крайняя необходимость 1941-1943 годов стала ослабевать, партийная идеология вернулась к бескомпромиссной версии оформившейся после 1937 года линии: этническое превосходство русского народа в советском обществе. Национал-большевистская программа получила одобрение Сталина практически сразу же после войны. Подтверждением тому можно считать его печально известный тост за русский народ на приеме для командования Красной Армии в Кремле:

«Товарищи, разрешите мне поднять еще один, последний тост.

Я хотел бы поднять тост за здоровье нашего Советского народа и, прежде всего, русского народа. (Бурные, продолжительные аплодисменты, крики «ура»).

Я пью, прежде всего, за здоровье русского народа потому, что он является наиболее выдающейся нацией из всех наций, входящих в состав Советского Союза.

Я поднимаю тост за здоровье русского народа потому, что он заслужил в этой войне общее признание, как руководящей силы Советского Союза среди всех народов нашей страны.

Я поднимаю тост за здоровье русского народа не только потому, что он — руководящий народ, но и потому что у него имеется ясный ум, стойкий характер и терпение» [513].

Откровенно противопоставляя лояльность русских другим народам, населяющих СССР, Сталин своим тостом в мае 1945 года официально одобрил восстановление этнической иерархии. Многие увидели в нем требование к пропагандистам сосредоточиться исключительно на русском народе и его историческом величии в течение первых послевоенных лет.

Обусловленное временем и тяжелым положением, ослабление военной пропаганды истории нерусских народов работало на распространение руссоцентризма в советском обществе в 1941-1945 годы – процесс, временами напоминавший порочный круг. Официальные заявления 1941-1942 годов, в которых русский народ представал главной боевой силой СССР и первым среди равных, способствовали преобладанию русских тем в пропагандистских материалах и печати. Со временем такая риторика полностью заслонила обсуждения нерусского героизма, позволяя господствующей идее о страшной цене, которую заплатил именно русский народ за победу, развиться на массовом уровне [514]. Похожие настроения в кругу партийной верхушки усилили ставку на руссоцентричную пропаганду [515], ускоряя инициативы, которые в свою очередь еще больше обострили ситуацию в обществе. Внимание прессы к нерусскому героизму, возможно, замедлило бы расширение чувства русской исключительности [516], однако полное игнорирование этой темы в конце 1930 годов привело к тому, что в 1941-1942 годы, когда представилась возможность рассказать всему СССР о славных боевых традициях нерусских народов, соответствующих материалов оказалось подготовлено мало. Некоторые серьезные исследования, например «История Казахской ССР» и «Очерки по истории Башкирии», увидели свет в 1943 году, но к тому времени было уже поздно предпринимать какие-то шаги. Более того, инерция руссоцентризма военного времени и отходящая на задний план необходимость мобилизовать все силы привели к тому, что к 1944 году партийное руководство стало расценивать подобные материалы как не только несвоевременные, но и вводящие в заблуждение. В результате, военное время, несмотря на согласованную работу нескольких высокопоставленных идеологов и придворных историков, например Панкратовой, обеспечило официальной линии, принятой после 1937 года, только уже в более руссоцентричной и этатистской форме, нежели перед началом войны.

Национал-большевизм как ясно выраженный идеологический курс стал впервые заметен во второй половине 1930 годов, но набор его лозунгов за четыре военных года подвергся серьезной трансформации. Довоенная пропаганда развивалась в течение двадцати пяти лет пролетарско-интернационалистической риторики. И хотя во второй половине 1930 годов соответствующие темы потеряли былую актуальность, они, тем не менее, оставались неотъемлемыми составляющими довоенного официального дискурса. После нападения Германии противоречия официальной линии быстро разделили партийных идеологов и придворных историков на два противоборствующих лагеря. Некоторые ратовали за нативистский, националистический жанр пропаганды – еретический, на первый взгляд, подход, резонировавший с неортодоксальным союзом советского государства с бывшими врагами в капиталистическом мире и церкви. Приверженцы более умеренных взглядов оставались упрямо верны официальному курсу, который получил развитие в конце 1930 годов, и активно участвовали в военной мобилизации как русских, так и нерусских народов. Подчас неонационалисты и «интернационалисты» занимали полярно противоположные позиции, выплескивая друг на друга всю желчь и сарказм. Этот раскол после совещания историков в 1944 году ввел в замешательство даже партийную верхушку.

Хотя партийное руководство так и не дало прямых указаний по выходу из тупиковой ситуации, благодаря динамике военного времени в конечном итоге было найдено окольное разрешение кризисной ситуации. Ослабевающий императив пропаганды «для нерусских» и напряженная атмосфера руссоцентризма военного времени привели к тому, что позиция «интернационалистов», например Панкратовой и ее союзников, к 1944 году устарела. Возможно, они смогли бы найти поддержку в историографических тезисах Жданова, однако неспособность партийного руководства сформулировать итоговый документ по результатам совещания позволила укрепить и без того жесткую руссоцентричную линию посредством ряда второстепенных постановлений ЦК, республиканских и областных парторганизаций. Заглавие первой послевоенной книги Панкратовой — «Великий русский народ» — не без горькой иронии говорит нам о том, что в конце концов даже ей пришлось принять новую историографическую ортодоксию. На самом деле данное заглавие определяет послевоенную программу всей исторической науки в целом [517].

Глава 8

Идеологические уроки в тылу

В июне 1943 года ведущий общеобразовательной программы по искусству Кастерина выступила перед коллегами на преподавательской конференции с заявлением, что первейшая обязанность учителей заключается в том, чтобы «возглавлять патриотический подъем советских школьников» [518]. Сам по себе этот призыв деятеля народного образования в годы войны не вызывает удивления, однако напрашивается вопрос, что именно имела в виду Кастерина под патриотическим подъемом. Ведь, с одной стороны, в том же 1943 году патриотические выступления в советской прессе граничили с русским национализмом, а с другой стороны, была с триумфом опубликована «История Казахской ССР». Правительство учредило новый орден Богдана Хмельницкого, который должен был пополнить ряд военных наград — орденов Александра Невского, Суворова и Кутузова. И как раз в 1943-1944 годы среди крупнейших советских идеологов велись ожесточенные споры по поводу того, что следует считать приоритетным в пропаганде в военное время.

Как понимали Кастерина и другие деятели народного образования задачу патриотической мобилизации населения? Какие образы и символы должна была эта концепция пробуждать? Доминировал ли в проводившейся среди школьников агитации национал-большевизм или же он сочетался с пропагандой идей марксизма-ленинизма и дружбы народов? Была ли эта пропаганда прямолинейной и узконаправленной или отражала широкий спектр мнений, высказывавшихся такими идеологами и придворными историками, как Александров, Яковлев, Тарле, Панкратова? Находила ли какое-либо отражение в массовом сознании грызня и рознь между ними?

К сожалению, сохранившиеся источники не позволяют уяснить точный смысл высказывания Кастериной. Но они дают представление о том, чему учили в школе в годы войны и что обсуждалось в кружках партийной учебы. Хотя эта информация мало что говорит о взглядах самой Кастериной, она помогает понять особенности патриотического воспитания в период 1941-1945 годов.

Если уже во второй половине 1930 годов советская школа активно старалась насадить в массах чувство преданности государству, то с началом войны эти усилия были удвоены. Народный комиссар просвещения В. П. Потемкин полагал, что инстинктивной привязанности и любви к своей стране недостаточно и что основной задачей общеобразовательных школ является воспитание сложного и осознанного чувства национальной идентичности [519]. На учительской конференции в 1943 году он даже дал пример того, как, по его мнению, мог бы высказаться советский школьник на эту тему: «… Недостаточно чувствовать, что я люблю свою родину. Нужно знать, за что я ее люблю, что мне в ней дорого, что я защищаю, ради чего я отдам ей, если понадобится, собственную жизнь» [520]. Внимание к патриотическому воспитанию молодежи служило во время войны главным критерием качества работы учебных заведений. Педагоги в отчетах подчеркивали эту сторону своей деятельности, подобно ведущей одной из подмосковных школ Бобровской: «Наш район добился некоторых успехов, прежде всего в воспитании советского патриотизма» [521], и это показывает, что хотя программы по академическим дисциплинам в те годы не сокращались, основной упор делался на патриотическую мобилизацию

Двумя основными предметами школьной программы в годы войны считались, пожалуй, история и литература, так как они помогали осознать по аналогии важность государственной политики, лозунгом которой было: «Все для фронта». Этот тезис был конкретизирован, в частности, в одной из статей, опубликованных в журнале «Советская педагогика» в 1942 году:

«Воспитываясь как гражданин и патриот, наш школьник готовится стать достойным преемником своих предков, создавших национальную культуру, и наследником славных боевых традиций дружинников-воинов, защищавших свою Родину от захватчиков. Школьник должен видеть себя продолжателем великих трудов и героических подвигов Александра Невского, Дмитрия Донского, Александра Суворова и Михаила Кутузова. Он хочет стать достойным подвигов Чапаева и Фрунзе» [522].

По всей стране — в Архангельской, Ленинградской, Ивановской, Свердловской, Курганской областях, в Коми АССР, — придерживались этой направленности в преподавании, хотя она могла принимать самые разные формы [523]. Как и до войны, принятый Советским Союзом курс на индустриализацию сравнивали с политикой модернизации страны, проводившейся Петром Первым [524]. Были мобилизованы также образы героев Гражданской войны, призванные продемонстрировать образцы доблестного поведения на фронте [525]. Однако более примечательным в военные годы было постоянное привлечение руссоцентристских образов с целью пробудить у учащихся патриотические чувства. К примеру, один из учителей Московской области цитировал документ 1612 года — историческое обращение Кузьмы Минина к своим сподвижникам «все отдать для защиты русской земли» — даже не пытаясь как-то преодолеть этническую ограниченность этого обращения. Другой учитель, Калита, сделал столь же руссоцентристское заявление, рассказывая ученикам о героизме, проявленном во время Крымской войны: «Солдат показал, что он русский человек, для которого Родина дороже жизни». Калита также подчеркивал ведущую роль России в развитии науки, что, безусловно, одобрялось педагогическим руководством. Как говорилось в одном из отчетных документов, таким образом Калита «воспитывал национальную гордость у учащихся, имеющих честь принадлежать к героическому народу, храбро боровшемуся с врагами в войне и вносящему свою долю в развитие мировой научной мысли» [526].

Эти примеры создают впечатление, что, хотя «Правда» призывала учителей «не только сохранить жизнь каждого ребенка, но и воспитать из них советских патриотов», на практике это выливалось в воспитание чисто русского патриотизма [527]. Об этом свидетельствует, в частности, записанный в 1944 году диалог между школьным учителем И. А. Порцевским и его ученицей Рожковой:

«Учитель: Тема прошлого урока — "Борьба Новгорода и Пскова со шведскими и немецкими феодалами"…

Ученица: Немцы и шведы давно хотели захватить финские земли. Как только шведы высадились в устье реки Невы, на них напал Александр, князь новгородский. Новгородцы сражались мужественно. Дружинник Алексич на коне пробрался по доске на корабль и бился там. За эту битву Александра стали называть "Невским”. Князь не ужился с боярами. Бояре имели большую власть и не хотели ни с кем делиться. Александр хотел сосредоточить ее в своих руках, так как шведы и немцы угрожали

России. Вскоре на Русь напали немцы. Новгород призвал Александра Невского. Потом произошла битва на Чудском озере. Немцы были вынуждены заключить мир.

Учитель: Как советское правительство оценило Александра Невского?

Ученица: Оно заявило, что он предохранил Русь от захвата немцами.

Учитель: Чем бойцов отличают? Ученица: Солдат и офицеров отличают орденом Александра Невского.

Учитель: А что, немецкие рыцари, жившие 700 лет тому назад, были похожи на нынешних фашистов?

Ученица: Они и физически уничтожали славянское население.

Учитель: Кто из великих людей назвал немцев "псами-рыцарями"?

Ученица: "Псами-рыцарями" назвал их Карл Маркс» [528].

Особый интерес в этом диалоге представляет то, что Порцевский постоянно связывает полулегендарные события далекого прошлого с современной войной. Желая подчеркнуть важность централизованной государственной власти и извечную актуальность борьбы с немецкими захватчиками, Порцевский иллюстрирует эти темы прямо и косвенно, проводя исторические аналогии и подтверждая свои тезисы авторитетными мнениями Карла Маркса и советского правительства [529]. Чиновники Наркомпроса горячо приветствовали столь образцовый метод преподавания истории в военное время.

Ленинградская учительница К. Пользикова-Рубец в таком же духе набросала в своем дневнике 1941 года план проведения политинформации, явно стараясь сделать ее доступной для детей:

«Составляю конспект сообщения о положении на фронтах. Беру материал из статей А. Толстого, Тихонова, Эренбурга. Гашу коптилку и, лежа в постели, еще и еще раз обдумываю план беседы. Товарищ Сталин сказал, что Гитлер похож на Наполеона не больше, чем котенок на льва. Детей это развеселит. Обязательно надо рассказать о тактике Кутузова и Барклая. Хорошо бы перечитать сейчас "Полководца" Пушкина. Может быть, привести несколько строф из этого стихотворения? А кто же сказал так удачны? Кажется, Энгельс» [530].

Эта дневниковая запись Пользиковой-Рубец липший раз демонстрирует, что в годы войны исторические аналогии играли ведущую роль в школьном преподавании. Следует заметить, что ее популистский винегрет из Толстого, Эренбурга, Кутузова и Петра Первого не только мешает правильному восприятию текущих событий, но и сваливает в одну кучу противоречащие друг другу взгляды на пролетарский интернационализм и классовую борьбу. Но наиболее примечательной представляется общая для нее с Порцевским манера отводить таким столпам коммунистической идеологии, как Сталин и Энгельс, чисто служебную роль на уроке, придавая с их помощью авторитетность заурядному толкованию российской истории.

Эти примеры весьма характерны для ситуации, наблюдавшейся в советских школах в период 1941-1945 годов. Архивные материалы свидетельствуют, что герои давнего русского прошлого находились в центре внимания не только на уроках истории, но и в литературе, рекомендовавшейся для внеклассного чтения; такие темы, как «Слово о полку Игореве» и «Смутное время» служили контекстом для пропаганда патриотических идей [531]. Той же цели чрезвычайно успешно служила произнесенная Сталиным в 1941 году речь о «славных образах наших великих предков», которая, по мнению ведущих деятелей народного образования, определяла приоритеты советской педагогической науки [532]. Она была опубликована в начале 1942 года в первом издании его же сборника «О Великой Отечественной войне» и многократно в течение войны переиздавалась [533]. Источником педагогического вдохновения являлись также такие издания, как «Правда» и «Большевик», где печатались и обсуждались патриотические статьи Ярославского и Александрова [534]. Эти примеры позволяют сделать вывод, что в целом педагогика военного времени развивалась в русле национал-большевистских тенденций 1930 годов, отличаясь от довоенной лишь своей тональностью и акцентами. История в 1941-1945 годы трактовалась на уроках более прямолинейно, чем накануне войны; интернационализм, прикрывавший после 1937 года апелляцию к глубоко укоренившимся в сознании предрассудкам и предубеждениям, был отброшен.

Усилив свойственную сталинскому популизму склонность к национально-патриотическим лозунгам, война вместе с тем обострила многие проблемы, препятствовавшие идеологической агитации среди школьников перед войной. Хотя в это время было введено обязательное семилетнее образование, в начале 1940 годов лишь один из шести учеников доучивался до старших классов. По сравнению с этими, пусть и неточными, данными даже весьма скромные успехи системы образования в 1930 годы выглядели как завидное достижение [535]. Толпы беженцев и реквизиция школьных зданий для размещения военных объектов заставили все оставшиеся школы ввести сменную систему обучения (с 7 до 11, с 11 до 15 и с 15 до 19 часов), что еще больше осложнило учебный процесс [536]. Уменьшение количества учебных часов автоматически повлекло за собой сокращение учебных программ и упрощенное изложение материала, лишившегося многих конкретных деталей. Этот режим экономии особенно пагубно сказался на преподавании истории, усилив развившуюся перед войной тенденцию затушевывать отрицательные аспекты царского строя — крепостное право, колониальную политику. Не подверглись усекновению в эти годы в основном лишь темы, обладавшие мощным пропагандистским зарядом [537].

Война не только внесла беспорядок в организацию школьного образования, но и усугубила такой неизбывный недостаток, как низкое качество преподавания. Ирония истории заключалась в том, что, несмотря на введение в конце 1930-х годов стандартных учебников, сталинский лозунг «кадры решают все» по-прежнему оставался в силе. С уходом многих молодых учителей на войну система переживала кризис. По сообщению профессора Иванова, ректора Московского областного института усовершенствования учителей, в течение 1942-1943 учебного года из-за потерь учительских кадров в результате призыва в армию было принято на работу около 20% новых преподавателей истории, не имевших никакого опыта преподавательской работы. Многие из них, как выяснилось, не окончили даже средней школы, не говоря уже о педагогических вузах. Хотя профессор уверял, что недостаток знаний возмещается их пламенным патриотизмом, другие педагоги, настроенные менее оптимистично, утверждали, что от четверти до трети всех учителей РСФСР и на пушечный выстрел нельзя подпускать к школьникам [538]. В отдельных регионах — например, в Татарской АССР, — статистика была еще более удручающей: лишь 40% местных учителей обладали необходимой квалификацией [539].

Согласно некоторым оценкам, большинство преподавателей Московской области справлялись со своими обязанностями только благодаря тому, что стандартные учебники по основным предметам были выпущены до начала войны [540]. Высказывались и критические замечания по поводу столь рабской зависимости от официальной программы. Имеются косвенные данные, что часть учителей знала историю не более, чем в пределах тех скудных сведений, которые содержались в примитивных пособиях вроде учебников Шестакова; многие давали школьникам материал, читая его вслух по книге [541]. Формальный подход к обучению и поощрение механического запоминания материала распространялись, как эпидемия; положение осложнялось из-за хронической нехватки учебников, так что школьники не могли изучать материал самостоятельно [542].

Хотя подобные недостатки системы образования явно не способствовали успехам школьников в учебе, педагогическое руководство больше заботилось об их политическом воспитании. Так, в одном из отчетов 1941 году по Московской области высказывалось замечание, что низкий уровень подготовки среди учителей часто не позволяет им проводить исторические аналогии, связывающие прошлое с настоящим. В другом отчете подвергалась критике некая учительница Матова из города Павлов Посад, провинившаяся в том, что, рассказывая ученикам о средневековых набегах немцев на страны Восточной Европы, не удосужилась подчеркнуть, что «современные немецкие фашисты ведут истребительную войну, подобную той, которую вели немецкие рыцари в IX—XII вв., применяя выселение славян с земли, передачу земли немецким колонистам, охоту за славянами как за дикими зверьми и другие приемы истребительной войны, которые стремятся "усовершенствовать" современные мерзавцы фашисты» [543]. Сообщения об аналогичных педагогических просчетах и упущенных возможностях поступали даже из таких отдаленных районов, как Алтайский край [544].

Не меньшую тревогу чиновников Наркомпроса вызвала работа некоей учительницы Лошаковой из Московской области, которая намеревалась «воспитывать любовь к Родине» — что, естественно, было похвально, однако «как именно будет воспитывать любовь к Родине, т. Лошакова не продумала» [545]. Осознав, что такие чувства, как патриотизм, невозможно усвоить механическим запоминанием, различные организации, — начиная с Наркомпроса и Агитпропа и кончая Академией наук, не жалели времени и сил, чтобы обеспечить плохо подготовленных учителей материалами, которые помогли бы им в их стремлении повысить свою квалификацию [546]. Известный специалист И. А. Каиров высказал в 1944 году мнение что исторические сценки и притчи абсолютно необходимы в учебном процессе: «Нельзя воспитывать абстрактное, инстинктивное чувство любви к Родине, построенное на интуиции. Любовь к Родине в сознании человека всегда связывается с конкретными фактами, и обобщающий характер этого чувства рождается из частных отдельных моментов» [547]. Тезис Каирова позволяет понять, почему номенклатура так ревностно следила за тем, чтобы такие исторические фигуры, как Александр Невский и Дмитрий Донской, Сусанин и Суворов были представлены в самом выгодном свете: предполагалось, что школьники будут не только учиться на примере этих полулегендарных деятелей, но и начнут идентифицировать себя с ними. Подобные чувства считались очень важными для формирования осознанного патриотизма.

Стремясь избавиться от возникших во время войны трудностей в преподавании истории, чиновники Наркомпроса решили несколько сократить капитальные учебники Шестакова и Панкратовой или заменить их более простыми, излагающими материал прямолинейнее и доходчивее [548]. Понятно, что это решение вызвало горячие дискуссии в рядах профессиональных историков. Одни утверждали, что учебники должны открыто пропагандировать руссоцентризм, другие выступали за опору на пролетарский интернационализм и исторический материализм [549]. Однако в целом в общей стратегии преподавания истории в школах страны мало что изменилось. Пособия Шестакова были переизданы, и героические фигуры, в особенности русские, по-прежнему стояли во главе линейного исторического нарратива, отстаивая принципы государственности с помощью популистских лозунгов. В начале 1940-х годов школьники, как и в конце 1930-х, не отличались блестящими знаниями, но усваивали по крайней мере минимум материала, позволявший им правильно отвечать на ключевые вопросы. Порой успеваемость достигала достаточно высокого уровня [550]. Беспокойство у руководства вызывали лишь отдельные случаи, когда учителя или их ученики не понимали событий, имевших большое значение для формирования патриотического самосознания [551].

Параллельно агитационной работе в школах, задачу мобилизации населения в ходе войны решала также система партучебы [552]. Эта деятельность, как указывалось в одном распоряжении для внутреннего пользования, имела целью «воспитание советского патриотизма и ненависти к врагу». История играла фундаментальную роль в выполнении этой задачи, включая современную ситуацию в привычный контекст. В том же документе подчеркивалось, что агитаторы на местах должны заниматься «освещением патриотического подъема масс, героизма советских воинов, а также героического прошлого нашего народа» [553].



Поделиться книгой:

На главную
Назад