Если сталинский национал-большевизм возник как довоенное явление, отражающее озабоченность партийной верхушки государственным строительством и собственной легитимностью, то его появление было завуалировано — но в то же время и стимулировано — провалом кампании, развернувшейся вокруг советского патриотизма с 1936 по 1938 гг. Ее крах заставил партийное руководство рассматривать выбор имперского ореола и русской национальной системы образов как наиболее подходящий способ мобилизовать патриотические настроения и лояльность на массовом уровне – компромисс, аналогичный «большой сделке», через которую В. Данхем определяет советскую литературу [201].
Несмотря на то, что возвращение к руссоцентризму часто рассматривается как необходимость, вызванная войной в 1941 году, его появление — будучи должным образом констектуализировано — более точно отражает озабоченность партийной верхушки в межвоенный период государственным строительством, легитимностью и массовой мобилизацией. В этом русле руссоцентричные и шовинистические аспекты официальной линии понимаются скорее как следствие, возможно, чрезмерного, но расчетливого использования царских символов, мифов и героев, нежели как признак неподдельно националистических убеждений Сталина и его окружения. На самом деле, именно в силу столь инструменталистского интереса к прошлому партийные руководители ожидали (приблизительно в 1935 году), что новый акцент на темах и системах образов, извлеченных из прагматичной истории дореволюционной эпохи, сможет вполне корректно сосуществовать с другими, более заметными кампаниями, направленными на продвижение советского патриотизма, дружбы народов и других мобилизационных лозунгов. Казалось, советскому пантеону героев, созданному в соответствии с правящей эстетикой социалистического реализма, суждено было объединить Петра Первого, Александра Невского и Пушкина с Лениным, Сталиным, Чапаевым, Дзержинским, Щорсом, Фрунзе, Постышевым, Косиором, Ходжаевым, Тухачевским и целым рядом представителей стахановского движения
Однако из-за маниакальных чисток второй половины 1930 годов, нанесших непоправимый урон промышленности, высшему командованию Красной Армии и самой партии, многие члены советского Олимпа были преданы забвению так же скоропостижно, как и возвеличены. Мобилизация «личным примером» в значительной степени осложнялась внезапным арестом или исчезновением прославленных рабочих, руководителей, партийных чиновников и военных командиров — возможные в сложившихся обстоятельствах события, которые требовали в краткосрочной перспективе переиздания многих канонических пропагандистских материалов, а в долгосрочной — угрожали гибелью всему советскому пантеону.
В конечном счете, следствием кризиса стала глубокая трансформация демографического состава официального пантеона. Если до чисток особое внимание партийной линии к руссоцентричным темам и знаковым фигурам из царского прошлого перекрывалось популяризацией советских героев Гражданской войны и текущего социалистического строительства, то гибель во время чисток 1936-1938 годов многих выдающихся личностей чрезвычайно ослабила подобные пропагандистские усилия. После истребления «советских патриотов» (Постышев, Косиор, Косарев, Ходжаев, Тухачевский и др.) в пантеоне остались главным образом традиционные русские национальные герои (Александр Невский, Петр, Пушкин) и горстка революционеров (Ленин, Сталин, Фрунзе, Щорс), многих из которых уже не было в живых более десяти лет. Сложившиеся обстоятельства заставляли фактически неизбежно полагаться на традиционных русских героев, поскольку они были столь же узнаваемы для своих советских современников и не рисковали разоблачением как враги народа
Значимость происходящего трудно переоценить. Особенно ярким примером, позволяющим оценить идеологические изменения произошедшие с 1937 года, является тот факт, что в 1939 году Сталин сам потребовал произвести ревизию официальных представлений о советском патриотизме [202]. На его воззвание «развивать и культивировать» патриотизм ответил в 1940 году Калинин; по его словам, советский патриотизм является по своей сути чувством гордости и лояльности, объединившим с середины XIX в. как русских, так и «наиболее сознательные элементы угнетенных национальностей» под передовым знаменем русской «национальной культуры» [203]. Национал-большевистская риторика подобного толка показывает, насколько нечетким в результате чисток оказалось деление на до– и постреволюционные периоды. Она также отражает новое центральное положение русского народа как «первого среди равных» в советской семье народов.
Будучи скорее прагматическим, чем неподдельно националистическим, идеологический поворот позволил в течение почти всей второй половины 1930 годов открыто продвигать возникающие этатистские призывы вместе с культом личности Сталина и медленно исчезающей интернационалистической этикой. Созданная для пропаганды государственного строительства и обеспечения массовой лояльности режиму, национал-большевистская линия впервые была четко сформулирована в учебнике истории Шестакова. В этом смысле вполне разумно рассматривать выпуск «Краткого курса истории СССР» как веху, ознаменовавшую завершение десятилетних поисков полезного прошлого партийным руководством.
Глава 4
Идеология в довоенном общем и партийном образовании
Выпуск «Краткого курса истории СССР» Шестакова в 1937 возвестил о своего рода идеологическом перевороте; его можно оценить, лишь тщательно проанализировав использование этого учебника. Где по нему учились? Насколько глубоким и всеохватным оказалось его действие на общество? Насколько он определил идеологическую программу советского общества в эти годы? Для ответа на поставленные вопросы необходимо исследовать проникновение патриотических тем и системы образов в советские средние школы и кружки партучебы во второй половине 1930 годов Рассмотрение этих идеологических площадок крайне важно, чтобы определить степень влияния обозначившейся после 1937 года национал-большевистской линии на советскую систему образования.
В середине 1930 годов все сферы советского общества находились в глубоком кризисе — народное образование не было исключением. Причинами низкой успеваемости в общеобразовательных школах в 1936-1937 учебном году, равно как и в предшествующие годы, называли плохое преподавание, низкое качество учебных материалов и нехватку указаний от местных органов народного образования [204]. При недостатке надежных методических руководств для преподавания политически важных предметов, таких как история, плохо подготовленные учителя пребывали в глубокой растерянности, пока их более находчивые коллеги втихомолку просматривали учебники, изданные еще при царе [205].
Из-за повсеместного распространения таких проблем в первой половине 1930 годов, партийная верхушка стала надеяться на традиционные стандартные учебники и методические материалы как на своего рода панацею. Однако разработка учебников оказалась совсем непростым делом в гиперполитизированной атмосфере 1930 годов. Череда неудач с написанием новых материалов даже подвигла партийное руководство в начале 1937 года к рассмотрению возможности переиздания дореволюционных, «буржуазных» учебников, чтобы на время удовлетворить потребности образовательных учреждений [206]. Последующее заявление о выходе давно ожидаемого «Краткого курса истории СССР» Шестакова в назначенное время к началу 1937-1938 учебного года вернуло надежду, — как партийной верхушке, так и простым учителям, — на то, что в преподавании истории скоро будет наведен порядок. 1 сентября 1937 года газета «Правда» посвятила этой проблеме статью, полную драматических высказываний: «Перед советской школой и ее учителями стоят задачи огромной государственной важности. 30 миллионов школьников надо воспитать в духе беспредельной любви к родине, преданности партии Ленина-Сталина» [207]. Шестаков объяснил центральную роль истории в этом процессе годом позже, наводя глянец на введение к собственному учебнику; по его словам, «кто знает историю, тот лучше поймет и теперешнюю жизнь, тот лучше будет бороться с врагами нашей страны и укреплять социализм» [208].
Хотя Шестаков и подчеркивал важность социалистических идеалов, все внимание после выхода учебника сразу же сосредоточилось на практических сторонах новой учебной программы. Высокопоставленные чиновники, например О. Ф. Леонова, депутат Верховного Совета и директор московской школы № 175, с энтузиазмом восприняли новую учебную программу и ее особый акцент на воодушевляющие своим примером личности, даты и события. Описания героизма и борьбы могли, по словам Леоновой, через заключенный в них патриотический призыв завоевать сердца и умы учащихся [209]. Стенограмма урока 1938 года наглядно показывает, как именно должен был происходить учебный процесс по мнению таких, как Леонова:
«Учитель: Главное здесь — опричнина, борьба с боярами. Иван IV здесь до некоторой степени завершил то дело, которое делали его предшественники, начиная с Калиты. Главная задача их деятельности была какая?
Ученик: Укрепить свою власть?
Ученик: Завоевать земли побольше?
Ученик: Объединить много княжеств в одно Московское государство?
Учитель: Объединить много княжеств и создать одно Московское государство. Первого объединителя как звали, Соня?
Ученик: Иван Калита.
Учитель: Да. Объединение княжеств начал Иван Калита и закончил Иван III, а Иван IV расширил и укрепил Московское государство еще больше. Он уничтожил самостоятельность отдельных князьков. Эти бояре своей вотчине чувствовали себя как независимые государи, они богаты, могущественны. Иван IV забрал их землю себе, самостоятельность уничтожил. Сделал так, что государство действительно стало единым. Теперь государство объединяется в руках единого московского государя. Это нужно было сделать потому, что иначе государство могло развалиться на отдельные мелкие части» [210].
Столь явное ассоциирование узнаваемых имен с героическими подвигами служит типичным примером методики преподавания, практикуемой согласно новой учебной программе. Практически на каждом уроке ступени эволюции российского государства связывались с великими современниками: от Ивана III к Ивану Грозному, от Михаила Ломоносова к Михаилу Кутузову, от Александра Суворова к Александру Пушкину. Рассмотрению социальных и экономических структур большого внимания уже не уделяли, равно как и подробным обсуждениям «социализма» или коммунистического будущего.
Такая упрощенная линейная траектория, в соответствие с которой государство брало свое начало от Киевской Руси, а затем перерождалось в Московскую Русь, имперскую Россию, и, наконец, в Советский Союз, не сводилась исключительно к хорошей педагогической методике. Нарратив не только отражал новое национал-большевистское направление на этатизм, приобретавший все большее распространение в официальном дискурсе, но и был очевидно популистским по своему замыслу, будучи проиллюстрирован яркими описаниями героев и злодеев. Влиятельный педагог И. В. Гиттис постаралась прояснить природу пронизывающего нарратив патриотизма в своем популярном руководстве для учителей, вышедшем в 1940 году:
«Дети должны ненавидеть врагов своей страны, восторгаться геройством русского народа, защищавшего и отстоявшего свою родину от захватчиков. Такие чувства должны, например, вызывать у детей знакомство с Куликовской битвой, с борьбой против польских интервентов в XVII в., с отечественной войной 1812 г…. Борьба народа с врагами-захватчиками — это всегда борьба за родину».
Гиттис понимала, что подход, предлагаемый ею, представляет собой радикальное отступление от двух предшествующих десятилетий советской исторической педагогики, особенно это касалось вдохновляющих примеров, которые должны были заимствоваться из царского прошлого. Принимая в расчет то недоверие, с которым она и многие другие идейные коммунисты восприняли новую стратегию массовой мобилизации, Гиттис призывала учителей проводить различие между дореволюционными и постреволюционным эпохами, описывая последнюю как по своей сути более героическую по сравнению с первой. Гиттис писала: «Только война с захватчиками после 1917 г. становится по-настоящему "отечественной" войной, ибо только в советском государстве трудящиеся обрели настоящее отечество. На основе изучения истории и младшие школьники должны понять, что Царицын, Перекоп, Волочаевск, Спасск, оз [еро] Хасан, где народ выступал как хозяин своей страны, не то же самое, что Чудское озеро, Куликово поле, Бородино и др.» [211].
Переоценка педагогической ценности дореволюционного периода советской истории, проводимая Гиттис, была вполне обычной для тех лет. Предполагалось, что события, произошедшие после 1917 года, несут наибольший вдохновляющий заряд, но на практике оказывалось совсем наоборот — школьники лучше понимали эпическое прошлое, чем запутанное советское настоящее. По свидетельству наблюдателя из Ступино, деревни в Московской области, уроки, на которых рассказывалось о Смутном времени начала XVII в. и других подобных темах, вызывали больший интерес у учащихся:
«В беседе о том, что узнали о "Борьбе с польскими захватчиками", ученики говорили о прошлом так, словно сами были свидетелями исторических событий. В суждениях о Лжедмитрии и польских интервентах чувствовалась искренняя детская ненависть. О Минине же и о Пожарском, как впоследствии о Болотникове, говорили с чувством гордости.
– Они за собой повели народ. Они себя не жалели, только бы Москву спасти!
На перемене дети еще обменивались впечатлениями от уроков.
– Тогда, небось, пограничников не было, что поляков допустили до нас, — говорил третьеклассник.
– Пограничники-то были, но не доглядели, — отвечал кто-то.
– Ну, наши-то пограничники доглядят! – послышался уверенный ответ. – Наши-то глядят в оба: ни одного польского пана не пропустят [212].
Хотя несколько неожиданная, большая «популярность» эпического прошлого среди учеников по всей вероятности основывалась на его мифологической природе, отсутствии двусмысленности и легко узнаваемом и героическом составе главных действующих лиц.
Несмотря на полное соответствие между этим приоритетом, данным именам, датам, событиям, и ожиданиями партийного руководства, отход от более ранних материалистических «социологических» парадигм встревожил идейных коммунистов. Так школьный инспектор Карпова из Ленинградской области отмечала: «Преподавание истории совершенно не увязывается с коммунистическим воспитанием детей. В целом ряду школ учителя истории допускают грубейшие искажения». Особенное неодобрение вызвал у нее следующий случай: «В одной школе учитель объясняет, что государство образовалось в результате перенаселения народов и завоевательной политики». Такая точка зрения фактически игнорирует сказанное Марксом на этот счет [213]. Однако в целом обеспокоенность со стороны учителей, подобных Гиттис и Карповой, была скорее исключением, чем правилом. Педагоги и их руководство слишком долго ждали современный надежный и авторитетный учебник — «Краткий курс истории СССР» Шестакова в качестве
Как на деле осуществлялось историческое образование в советских государственных школах? Несмотря на массовые попытки изменить школьную среду и отучить преподавателей от педагогических практик, поощрявших бездумное заучивание наизусть, образовательная система в 1930 годы продолжала опираться на учителей, которые вслух читали учебник, практиковали вопросно-ответное натаскивание, надиктовывали объемные материалы или просили учеников переписать текст из учебника в тетради [215]. Такая методика преподавания была во многом обусловлена централизацией учебной программы: посылаемые из Москвы стандартные планы уроков предписывали необходимый объем материала, содержание и даже темы каждого урока во всех школах РСФСР [216]. Низкая квалификация и большая текучесть преподавательских кадров еще больше осложняла проблему [217]. В результате образовывался своего рода порочный круг, в котором стандартизация учебных материалов и требование идеологической ортодоксальности подавляли творческое начало и усиливали полную и всеобщую регламентацию образования. Такие условия фактически неизбежно вели к шаблонному преподаванию и зубрежке.
Однако эффективность новой учебной программы страдала не только из-за слепого следования педагогическим шаблонам. На деле государственные издательства не могли справиться с постоянно растущим спросом на «Краткий курс истории СССР», несмотря на звучавшие в центральной прессе заявления об обратном [218]. Родители прилагали большие усилия, чтобы заполучить учебник, даже писали напрямую новому Народному комиссару просвещения В. П. Потемкину с требованием обеспечить школы книгой [219]. Проблемы с учебниками усугубились, когда в печати появились призывы преподавать по нему историю не только в третьем и четвертом классах начальной школы [220]. Поскольку учебников более высокого уровня не существовало, местные чиновники официально одобрили его использование в старших классах, кружки политучебы на фабриках и в учреждениях также старались получить экземпляры для своих занятий [221]. Книга пригодилась даже в вооруженных силах: Народный комиссариат морских дел запросил семь тысяч экземпляров только в 1940 году [222]. Чтобы как-то справиться с дефицитом учебников, предпринимались попытки выкупать их у школьников весной и передавать учащимся на следующий год [223].
В обстоятельных отчетах Наркомпроса о государственных школах, подготовленных по результатам 1938-1939 и 1939-1940 учебных годов, улучшения в программах преподавания истории СССР связывали с появлением давно ожидаемого учебника. В последнем отчете отмечалось, что положительный эффект от учебника Шестакова с приложенными к нему методическими материалами и учебными программами был усилен появлением с 1938 по 1940 гг. «Краткого курса истории ВКП(б)» и нескольких учебников по истории СССР для высших учебных заведений [224]. И хотя они были слишком сложны для непосредственных занятий, с их помощью учителя могли лучше подготовиться к тяготам объяснения официального исторического курса [225].
Описание урока по Крымской войне в одной из школ Архангельска, встречающееся в отчете за 1939-1940 учебный год, является хорошей иллюстрацией того, как был проникнут чувством патриотизма официальный учебный план после 1937 года. Согласно отчету, учительница Власова успешно передала смысл героической обороны Севастополя ученикам, приведя высказывание Карла Маркса о том, что «всегда легче было русских расстрелять, чем заставить бежать обратно». Одобрение Наркомпросом такого подхода как имеющего «огромное значение для воспитания у ребят советского патриотизма» поразительно, поскольку оно свидетельствует о том, что высокопоставленные чиновники не видели ничего плохого в использовании слов авторитетнейшего коммунистического идеолога для прославления русского национального самосознания и героизма, проявленного в царскую эпоху [226]. Такой неприкрытый руссоцентризм был вписан в официальные методические материалы, от планов урока до образцов обсуждений в классе [227].
Если учебная программа была более или менее приведена в порядок, то формальные и схематичные методики преподавания все еще нуждались в усовершенствовании. В частности, в том же отчете за 1939-1940 учебный год отмечалось: учителя во многом опираются на новые учебники, что препятствует включению других учебных материалов (например, работ партийных классиков, недавно изданных сборников документов и художественной литературы). И хотя некоторые учителя отказались от обучения путем механического заучивания, многие продолжали строить свое преподавание, основываясь именно на этих методах. Тем не менее, как говорилось в заключении отчета, новая ставка на имена, даты и события по крайней мере оживила школьное обучение и сделала его более интересным по сравнению с прошлыми годами. Как следствие, успеваемость учащихся несколько возросла [228].
Несмотря на столь положительные оценки, согласно отчету за 1939-1940 учебный год преподавание оставалось главным слабым местом Наркомпроса. Учителя полагались на механическое заучивание материала — в этом видели причину неспособности учеников отличать важные события от второстепенных, что, в свою очередь, мешало им должным образом освоить материал. В большинстве случаев ученики не умели работать с картами и выполнять задания по хронологии, не могли объяснить историческую последовательность и увидеть «картину целиком». Например, в городе Павлов Посад Московской области ученики третьего класса, у которых историю преподавал некий Клейт, были не в состоянии объяснить свое отношение к историческим личностям (Степан Разин — «разбойник, совершавший подходы с целью грабежа») или историческим периодам (НЭП — «это уступка капиталистическим элементам»). Еще хуже оказалась ситуация в Тамбове, где на вопрос о героях восстания спартаковцев в 73-71 гг. до н. э. шестиклассники высказывали самые нелепые догадки: упоминались в том числе Маркс и Энгельс [229].
Что касается старших классов, Наркомпрос видел причину проблем в продолжающихся отсрочках издания более углубленного учебника [230]. Многих преподавателей также беспокоило отсутствие учебника; один из них обратился лично к Шестакову во время публичной лекции в 1938 или 1939 году с вопросом, когда ожидается следующая часть «Краткого курса истории СССР»: «Скажите, когда выйдет в свет учебник по истории СССР для средних и высших школ, построенный на основе Маркса-Энгельса-Ленина-Сталина, где можно было бы верить каждому слову как нашему "Краткому курсу [истории] ВКП (б)"» [231]. В самом деле, на первый взгляд кажется странным, что более подробные нарративы не появились сразу же после одобрения журналом «Историк-марксист» первого учебника Шестакова как образца для будущих публикаций [232]. Однако для задержки были две причины. Во-первых, в конце 1930 годов официальный историографический курс все еще продолжали совершенствовать, особенно в том, что касалось вопросов перехода от феодализма к капитализму, разницы между справедливыми и несправедливыми войнами и причин русской культурной отсталости [233]. Из-за подобных изменений редакторскому коллективу, работавшему над учебником для старших классов под руководством А. М. Панкратовой, пришлось переписывать его в течение 1937-1939 гг. по крайней мере три раза, чтобы привести в полное соответствие с требованиями партийной верхушки[234].
Потенциально более опасными, нежели изменчивые историографические течения, оказались непредсказуемые партийные чистки во время Большого Террора. В тот период любая книга могла в одночасье превратиться из партийного катехизиса в антипартийную контрабанду, поскольку Главлит получал строгие предписания изымать из обращения любые печатные материалы, или изображения, связанные с жертвами чисток [235]. Из-за опустошительных потерь среди партийной элиты (особенно в рядах «старой гвардии») учебники истории были особенно уязвимыми. Всего через несколько месяцев после выхода в свет «Краткого курса истории СССР» его чуть было не изъяли, потому что в нем упоминались Косиор, Бубнов, Егоров и др. Мехлис лично вымарал портрет Блюхера, стоило экземпляру учебника попасть на его стол [236]. Подробные приказы в попытке предотвратить занесение книги в черный список Главлита были немедленно телеграфированы на места. Вот пример одной из инструкций в адрес руководства области: «В книге “Краткий курс истории СССР” стр. 178 фотографию разоблаченного врага народа Егорова залить тушью или аккуратно заклеить» [237]. В экземпляре учебника, по которому учились в Вологде в конце 1930 годов, встречаются не только вымаранные имена, но и газетные вырезки, наклеенные поверх портретов репрессированных Егорова и Блюхера [238]. О подобных случаях, происходивших от Москвы до Кавказа, упоминается и в мемуарах [239].
Вопреки ожиданиям завершение кровопролитных чисток в 1939 году не облегчило положение на учебном фронте, в результате подписания пакта Молотова-Риббентропа с нацистской Германией в августе того же года были отданы указания удалить все обличительные высказывания против «фашистов» из учебных программ государственных школ. В сохранившемся вологодском учебнике, упоминаемом выше, слово «фашист» вычеркнуто, а вместо него на полях послушно вписано слово «империалист» [240]. Такая историографическая и политическая нестабильность задержала второе издание учебника Шестакова в начале 1940 года и чрезвычайно усложнила работу над учебниками более высокого уровня: от учебника для старших классов Панкратовой до хрестоматий по истории древнего мира, средневековья и нового времени [241]. Большинство из них опоздают к началу 1940-1941 учебного года.
Одновременно с неистовым перередактированием проверка Оргбюро ЦК вылилась весной 1941 года в дальнейшую реорганизацию официальной учебной программы по истории [242]. В отчете сообщалось, что учащиеся с трудом осваивают огромное число имен, дат и событий, упоминаемых в учебниках, что препятствует усвоению материала в целом [243]. Не принимая во внимание мнение учителей (как обычно, считавшихся слабым звеном), в Оргбюро решили урезать учебную программу. «Улучшения» осуществлялись за счет пояснительных материалов, содержащихся в учебнике Шестакова. Сокращения были также призваны привести учебную программу по истории в соответствие с материалами курсов по географии, сталинской конституции и другими дисциплинами, приоритетными с официальной точки зрения [244].
Результат реформ оказался непредвиденным: они способствовали еще большей русификации школьной программы. Руссоцентризм шестаковского учебника не только влиял на содержание других курсов — реформы заставили Наркомпрос в 1940 году потребовать освобождения от выполнения условий государственного и партийного постановления 1934 года, настаивавшего на преподавании истории зависимых государств и колоний в государственных школах [245]. В Наркомпросе утверждали, что изучение этих предметов по отдельности излишне увеличит нагрузку учащихся, и выступали за включение большей части материала в программу курсов по мировой истории – решение, которое неизбежно привело к полной маргинализации предмета [246]. Попытки создать учебник по колониализму – в 1940 году им шел уже шестой год – очевидно, были оставлены вскоре после этого [247]. Проекты по созданию учебников для каждой республики, задуманные для того, чтобы компенсировать руссоцентричное направление книги Шестакова, видимо, сошли на нет в то же самое время [248].
Вместо этого все силы были брошены на завершение давно ожидаемого продолжения учебника Шестакова, учебника более высокого уровня по советской истории для восьмых-десятых классов под редакцией Панкратовой. Первые две книги трехтомного издания «Истории СССР» в итоге увидели свет в конце 1940 года. В газете «Правда» их появление было отмечено пророческими заявлениями: «Учебник по истории явится хорошим средством для воспитания советского патриота, для пробуждения любви к славному прошлому как великого русского народа, так и других народов СССР» [249]. На деле поводов для оптимизма было меньше, так как первое издание учебника оказалось настолько трудным, что некоторые учителя, отчаявшись, вернулись к книге Шестакова [250]. Несмотря на схожие проблемы с удобочитаемостью, в качестве альтернативы также прибегали к «Краткому курсу истории ВКП (б)» — вопреки всем сложностям, связанным с заменой учебника по гражданской истории книгой, рассказывающей об истории партии [251]. Для понимания того, насколько реализуем был такой ход, необходимо сначала изучить состояние партийного образования в 1930 годы.
Курсы политобразования и дискуссионные кружки к середине 1930 годов были организованы во многом по тем же принципам, что и государственное школьное обучение. Перед пропагандистами-комсомольцами была поставлена задача дополнить лекции по истории партии «фактами и примерами из современной жизни, дать слушателям полное представление об исторических событиях», — подход, призванный «воспитывать слушателей в духе советского патриотизма» [252]. Возрастала роль учебников в программах курсов, составленных для членов партии, гражданских специалистов и солдат Красной Армии. Книги элементарного уровня, например, «Политбеседы» С. Б. Ингулова или «Политграмота» Волина и Ингулова, знакомили читателей с вопросами, более подробно раскрытыми в учебниках по истории партии Н. Н. Попова «Очерк истории ВКП (б)», Ем. Ярославского «История ВКП (б)» и В. Г. Кнорина «Краткая история ВКП (б)» [253]. В целом ряде других пособий также прослеживалась связь с такими основополагающими трудами, как «СССР — страна социализма», «История Гражданской войны в СССР» (под ред. Горького), «К вопросу об истории большевистских организаций в Закавказье» Л. П. Берии и «Сталин и Красная Армия» Ворошилова [254].
Учебной программе, с самого начала напоминавшей лоскутное одеяло, стала угрожать еще большая опасность, когда в результате партийных чисток второй половины 1930 годов в ней появились зияющие дыры. В середине 1937 года, например, во все областные, краевые и республиканские парторганизации были разосланы указания, согласно которым в черный список попадали учебники Попова и Кнорина, а также все издания «Истории ВКП (б)» Ярославского, выпущенные до 1936 года. Пособия, написанные под редакцией Волина и Ингулова, а также Ингулова и В. Карпинского, было решено уничтожить, как только будут опубликованы исправленные издания. Несмотря на официальные заверения в адрес обеспокоенных преподавателей на местах, что новые учебники политграмоты и истории партии очень скоро увидят свет, выпуск новых материалов был задержан до осени 1938 года из-за следовавших одна за другой волн чисток [255].
Тем временем Политическое управление Красной Армии рекомендовало готовить вводные уроки на основе дополнительных текстов, таких как «Наша Родина» Стецкого и «Что дала Советская власть трудящимся?» Калинина [256]. Учащиеся, прошедшие начальный уровень подготовки, могли переходить к изучению следующих материалов: «К 20-летию Октябрьской революции» В. М. Молотова, сборнику «20 лет советской власти» или «СССР — страна социализма» [257]. Предполагалось, что законченный вид этой бессистемно составленной программе должен придать исторический нарратив, роль которого выполняли заключительные главы «Краткого курса истории СССР» Шестакова, так как историю партии, согласно официальным указаниям, нужно было изучать в связи с историей страны [258].
О приоритетах государственной школы напоминают и попытки централизовать политическое образование, в середине 1930 годов характеризовавшееся чрезвычайно широким, но, очевидно, неэффективным набором курсов, разработанных для партийного руководства, а также военных и гражданских специалистов [259]. Вопросы реформы образования появились даже на повестке дня Политбюро весной 1937 года: обсуждалось предложение ввести двухуровневые курсы, в первую очередь для партийных кадров. Однако с этими планами пришлось распрощаться в начале осени; очевидно, последняя волна партийных чисток настолько основательно уничтожила существенную часть советского пантеона героев, что Главлит фактически должен был наложить запрет на все учебники, необходимые для таких курсов [260].
В результате этого провала к сентябрю 1937 года были проведены в жизнь лишь незначительные реформы [261]. Впоследствии критики системы политобразования будут жаловаться, что огромное число учащихся затемняло прискорбно низкое качестве обучения. Курсы различались по продолжительности от нескольких занятий до нескольких лет, а слушатели приходили и уходили, когда им вздумается. Осложняло проблему отсутствие квалифицированных пропагандистов, еще больше усугубляли ее проводившиеся чистки [262]. Через год на крупной конференции пропагандистов осенью 1938 года Ярославский проиллюстрировал неудовлетворительность агитации на местах историей о провинциальном лекторе, объяснявшем членам кружка, что слово «фашизм» произошло от «Фош», фамилии французского генерала правых взглядов. «Нашелся парень все-таки», — саркастически заметил Сталин к удовольствию собравшихся [263].
Шутки шутками, но Сталин, поддразнив Ярославского, вслед за этим сам выступил на той же конференции с речью, в которой поддержал опасения своего соратника по поводу того управления политическим образованием пропагандистами на местах [264]. Однако он выразил надежду на решение многих проблем, от которых страдала система политобразования, после триумфального выхода в свет «Краткого курса истории ВКП (б)» в начале осени. По официальным планам, учебник должен был не только централизовать учебную программу по истории партии, но и привести ее в соответствие с различными курсами от истории и политэкономии до экономической географии [265]. Согласованные с курсами по другим дисциплинам и разделенные по уровням подготовки учащихся, вновь переработанные курсы и читательские кружки быстро получили официальное одобрение [266].
Важно отметить, в какой степени смесь истории партии и страны должна была определять программу. Каждая глава крайне важного «Краткого курса истории ВКП (б)» начиналась с обзора гражданской и государственной истории. В связи с этим постановление ЦК ВЛКСМ напоминало пропагандистам о том, что «глубокое усвоение марксизма-ленинизма требует высокой общеобразовательной подготовки, знания общей истории и истории народов СССР». И хотя основное внимание предполагалось сосредоточить на истории партии, преподаватели не должны были опускать «лекции по вопросам международной и внутренней политики СССР, истории нашей страны» [267]. Схожие приоритеты лежали в основе курсов в Красной Армии [268]. Дополнительным материалам, например, таким, как «Наша родина» и «СССР и страны капитализма», отводилась роль вводной исторической базы, которую со временем собирались дополнить учебником Шестакова [269].
Возможно, на руссоцентричную, этатистскую направленность этих программ указывает тот факт, что обсуждения дружбы народов и советской национальной политики фактически отсутствовали в планах политической подготовки Красной Армии с 1938 по 1940 год [270]. В том же духе формировалась и популярная серия «Библиотека красноармейца», в нее вошли книги исключительно о русской истории [271]. Без явного логического обоснования политическое образование практически по умолчанию оказалось сосредоточено на скрещивании партийной и государственной истории в программе, изложенной патриотическими, национал-большевистскими лозунгами и основанной на культе личности Сталина.
Как и в государственных школах, на занятиях по политическому образованию царили «сократические» методы преподавания (устные ответы, чтение вслух, вопросно-ответные письменные задания) и механическое заучивание материала. Тем не менее, некоторые оценки компетентности учащихся в сложившейся системе политучебы оказались положительными, несмотря на недостатки преподавания. Например, из 354 красноармейцев-партийцев, сдававших экзамен по воинским соединениям на Дальнем Востоке в апреле 1939 года, 66% получили либо хорошие, либо отличные оценки, 31% — «удовлетворительно», и лишь 3% провалили экзамен. Из 228 комсомольцев 72% получили «отлично» и «хорошо», 26% показали удовлетворительные результаты, и два процента не сдали экзамен [272]. Однако другие отчеты комсомола и Красной Армии менее оптимистичны: в них содержатся жалобы на шаблонные методы преподавания и поощрение механического заучивания материала [273]. Некоторые агитаторы на занятиях ограничивались лишь чтением вслух учебника Шестакова [274]. Подобные методы не только тормозили учебный процесс, но и ограничивали агитационную ценность учебной программы. В ленинградских зенитных войсках проверка обнаружила, что солдаты второго года службы и младшие офицеры плохо усвоили «историю борьбы русского народа за свою независимость (Ледовое побоище, освобождение от монгольского ига, разгром польских интервентов в 1612 году) и прогрессивные события в истории нашей Родины (крещение Руси и т.д.)» [275]. Эти темы считались достаточно приоритетными, чтобы регулярно докладывать об ошибках солдат при обсуждении гражданской истории в отчетах, посылаемых в Политическое управление Красной Армии в довоенный период[276]. Но если слушатели испытывали большие трудности, изучая русскую историю, то им пришлось еще тяжелее при освоении понятного лишь посвященным «Краткого курса истории ВКП (б)». Около 40% обучавшихся в училище им. Орджоникидзе получали неудовлетворительные оценки по политучебе — такие же результаты показывали учащиеся многих других училищ [277]. В постановлении ЦК 1939 года и в известной статье в журнале «Большевик» указывается, что у многих учащихся неизменно возникали сложности в понимании партийной истории [278]. Корень проблемы, вероятно, кроется в образовательном уровне учащихся, поскольку среднестатистический советский гражданин в 1940 году не закончил и четырех классов общеобразовательной школы. Даже среди городских жителей и партийцев, показатели были не намного выше [279]. Говоря прямо, «Краткий курс истории ВКП (б)» был просто слишком абстрактным и отвлеченным для большинства тех, кому он предназначался [280]. В комсомольских отчетах содержатся свидетельства о том, что сами пропагандисты чувствовали себя намного увереннее, преподавая русско-советскую историю, чем остальные предметы, будь то история партии, политэкономия или экономическая география [281].
Нехватка основных учебников, газет и материалов для чтения на политических курсах и в клубах Красной Армии, конечно же, не способствовала улучшению ситуации [282]. Увеличившиеся внимание и поддержка во второй половине 1930 годов благотворно сказались на давно забытых военных библиотеках и библиотекарях [283]. Тем не менее, исследования тех лет показывают, что зачастую библиотечные полки либо пустовали, либо оказывались до отказа забиты книгами, внесенными Главлитом в черный список [284]. Только в марте 1939 года из библиотек Красной Армии были изъяты около 314 томов. В январе 1941 года в библиотеках дивизий все еще обнаруживали книги о Троцком или учебники Покровского [285]. Страх разбирательств заставил библиотекарей воспользоваться вполне предсказуемым методом: по всей РСФСР они проводили упреждающие чистки вверенных им коллекций [286]. В иркутском гарнизоне Красной Армии чрезвычайно свободное толкование приказов Главлита вылилось в полное устранение из библиотечных фондов любых материалов, содержащих даже случайные ссылки на известных «врагов народа», — благодаря проявленному рвению в библиотеке не осталось даже основополагающих материалов, например протоколов партийных съездов и старых номеров идеологических журналов. В Центральном Доме Красной Армии в Москве по той же причине было уничтожено собрание сочинений Фрунзе, а также многие статьи и речи Ворошилова [287]. В других библиотеках во время «чисток» пострадали такие фундаментальные труды, как «СССР и страны капитализма» и «Наша Родина» [288]. Хотя страхи Главлита по поводу случайного использования запрещенных материалов в процессе обучения время от времени оказывались ненапрасными, чаще всего ситуация характеризовалась скорее нехваткой учебников, чем неумышленным использованием запрещенной литературы [289]. Действительно, несмотря на поистине огромные объемы книгопечатания в стране в конце 1930 годов, возникает впечатление, что количество изъятых из обращения в 1938-1940 гг. книг равнялось количеству напечатанных. Литература по истории партии и кампаниям, воспевающим советский патриотизм середины 1930 годов, уничтожалась с особенной тщательностью. Государственные издательства усиленно старались сократить разрыв между ожиданиями партийного руководства и своими не слишком блестящими показателями, однако их работу постоянно затрудняли проблемы с контролем содержания и распространением [290].
Со временем подобные сложности стали способствовать еще большей популярности учебника Шестакова с его руссоцентричной, национал-большевистской направленностью, заведомо спланированной партийными идеологами. Первоначально задуманный как не более чем общеобразовательный учебник для изучающих партийную историю, на практике он зачастую оказывался единственной подходящей для занятий книгой [291]. Огромные тиражи, официальное одобрение, понятный язык вкупе с тем, что большинство альтернативных изданий не выдержало чисток, – все это позволило «Краткому курсу истории СССР» приобрести статус учебника, на котором держалось все образование после 1937 года. Можно с уверенностью сказать, что академические показатели так и не поднялись на ожидаемую высоту: нерегулярная посещаемость и упрощенная популяризация исторических тем не формировала у советских граждан ничего, кроме примитивного представления об их коллективном прошлом с идеализированными национальными героями, защищавшими русскую родину [292]. Углубленный анализ событий не проводился. Политучеба ставила перед собой цель внушить советским гражданам чувство патриотической идентичности — она была частично реализована в конце 1930 годов [293]. В необычайно откровенном заявлении одного из учителей в конце 1937-1938 учебного года, вероятно, лучше всего выражен дух советского довоенного политического образования: «Мои ребята, может быть, не все исторические факты знают отлично, но одно я могу с уверенностью сказать — они поняли, кого они должны ненавидеть и кого должны любить. Они ненавидят тех, кто угнетал наш народ, кто мешал ему в героической борьбе. И они крепко любят свой народ и его друзей и вождей Ленина и Сталина» [294].
Глава 5
Популяризация государственной идеологии через массовую культуру
В 1938 году В. А. Карпинский, главный редактор Государственного издательства политической литературы, выступил с требованием: кинематография и литература должны способствовать укреплению официальной линии. На первый взгляд, такое предложение вызывает недоумение, так как всем известно, что СССР был во многих смыслах первым в мире «государством пропаганды». К 1938 году партийная верхушка уже свыше двадцати лет использовала различные художественные средства для популяризации своих идеологических принципов [295]. Однако на самом деле Карпинский критиковал бессистемную, по его мнению, координацию пропагандистских усилий в течение 1930 годов. В этой главе в общих чертах обрисовано, как все сферы советской массовой культуры, начиная с литературы — театр, опера, кино, а также музеи, выставки и памятники — к началу войны, нередко после болезненных преобразований, подчинились новому национал-большевистскому курсу.
Прежде чем продолжить, необходимо сделать некоторые пояснения. Исследования довоенной литературы и искусства зачастую сосредоточены на работах известных деятелей, творивших в жанре социалистического реализма, — Шолохова в литературе, Хренникова в музыке и Герасимова в живописи [296]. Конечно, эти исследования не лишены смысла, однако их авторам не следует смешивать эти произведения с довоенной советской массовой культурой в целом [297]. В конце концов, Пушкин, Глинка и Васнецов определяли содержание библиотечных каталогов и массовых изданий в той же степени, что и Шолохов, Хренников и Герасимов. Партийные писаки и придворные литераторы, например В. И. Костылев и А. Н. Толстой, были чрезвычайно плодовиты, к тому же их читала практически вся страна. Следовательно, для понимания сути сталинского «государства пропаганды» необходимо провести глубинный анализ довоенной массовой культуры и внимательно рассмотреть, что именно было опубликовано, отлито, поставлено, экранизировано или выставлено.
Развертывание социалистического реализма в 1932-1934 годах часто описывается как начало новой эры в русской литературе. Но стал ли он полным разрывом с прошлым? Важно не преувеличивать оригинальность этого жанра [298]. Конечно, на первый взгляд социалистический реализм кажется «революцией сверху», задуманной с целью консолидации государственного контроля над искусством и противостояния литературному радикализму объединений вроде Пролеткульта, РАППа и ЛЕФа. Однако необходимо признать и популистские стороны этого жанра — социалистический реализм был в определенном смысле уступкой консервативным литературным вкусам общества на массовом уровне [299]. Возникнув на фоне движения «учиться у классиков» середины 1920 годов социалистический реализм формировался иол влиянием произведений А. С. Пушкина, Л. Н. Толстого, И. С. Тургенева, А. П. Чехова и Н. А. Некрасова, которые во времена НЭПа печатались более или менее регулярно [300].
Издание книг этих писателей в контексте революционного свержения устоев 1920 годов, будучи довольно примечательным явлением, неизбежно свидетельствует о некоторых сторонах культурной среды раннесоветского периода. Особенно очевидной была избирательность нового канона, так как согласно официальным требованиям литература должна была быть по большей части «идеологически нейтральной». Книги явной политической направленности допускалась к переизданию только в том случае, если описания дореволюционного общества совпадали с негативными оценками царского прошлого, выработанными партийным руководством [301].
С ростом внимания к классике после утверждения партийной верхушкой социалистического реализма в 1932 году изменился и выбор произведений для переиздания. В соответствии с общим направлением идеологического развития середины 1930 годов под классический канон в большей степени стали подпадать темы и сюжеты, подчеркивающие значение патриотизма и гордости в Русском национальном прошлом. Парадигматическим примером такого сдвига является решение ЦИК СССР 1935 года использовать грядущее в 1937 году столетие со дня смерти Пушкина в качестве возможности разъяснить официальное отношение партии к поэту XIX в. По оценкам революционно настроенных футуристов, членов Пролеткульта и РАППа, наследие поэта устарело и не соответствовало духу времени. Еще в 1912 году В. В. Маяковский вместе с товарищами-футуристами выдвинул всем известное предложение «сбросить Пушкина … с парохода современности», а в 1918 году добавил: «Белогвардейца / найдете – и к стеке… А почему / не атакован Пушкин? / А прочие / генералы-классики?». В дополнение к столь громким заявлениям и манифестам велась более тихая и незаметная работа против влияния классиков в новом советском обществе: в течение 1920 годов под руководством Крупской в Наркомпросе из школьных и публичных библиотек изымались произведения Пушкина [302]. Но партийное руководство передумало, и уже в мае 1938 года прозвучали призывы, которым в конечном итоге суждено было вылиться в полномасштабную «реабилитацию» Пушкина и его включение в советский культурный канон в качестве «основателя русского литературного языка» [303]. Всесоюзный Пушкинский комитет во главе с Горьким был сформирован в декабре 1935, в него вошли пятьдесят видных деятелей, среди которых были партийные идеологи, литературные критики и другие представители творческой интеллигенции. Требуя популяризации «великого русского поэта», ЦИК дал Горькому и его коллегам почти десять месяцев на разработку мероприятий, которые увековечили бы память Пушкина [304].
Для литературоведения решение почтить память поэта на государственном уровне оказалось в лучшем случае неоднозначным (хотя, казалось бы, последствия должны были стать исключительно благоприятными): во время подготовки к печати академического издания собрания сочинений Пушкина не обошлось без борьбы [305]. Хотя публикация задумывалась как первое полное издание, критические мнения и научные интересы его составителей зачастую шли вразрез с партийными мотивами, сосредоточенными, главным образом, на продвижении в массы народного героя. Например, на заседании Пушкинского комитета в Кремле в апреле 1936 года, партийный деятель В. И. Межлаук осудил бесплодные умствования академического издания. К. И. Чуковский, присутствовавший на заседании, записал в своем дневнике невежественный выпад чиновника: «… Нужен Пушк [ин] для масс, а у нас вся бумага уходит на комментарии» [306]. Как писал позднее другой свидетель событий, Межлаук потом отчитал и постарался поддеть Ю. Г. Оксмана, фактического главного редактора собрания сочинений: «Кого мы, в конце концов, издаем, — Пушкина или пушкинистов?» [307]. В результате большая часть из девятнадцати миллионов книг Пушкина и пушкинианы с 1936 по 1937 гг. вышла в популярных массовых изданиях [308]. Бубнов выразил антиинтеллектуалистские воззрения, определившие судьбу проекта, следующим самоуверенным заявлением:
«Советскому читателю не нужны такие псевдонаучные “комментарии", которые подменяют действительное изучение произведений Пушкина, его замечательной жизни и гениального творчества ковыряньем в малосущественных мелочах личной жизни поэта и разными по этому вопросу догадками» [309].
Отличительной для популизма того времени также стала тенденция выделять темы русской направленности. Подобный этнический партикуляризм проявился еще до февраля 1937 года, а именно в 1936 году на вышеупомянутом заседании в Кремле в выступлениях Демьяна Бедного, поэта, изо всех сил старавшегося приспособиться к новому идеологическому климату [310]. В дневнике Чуковского находим упоминание о бестактных возражениях бывшего рапповца на предложение проводить праздничные мероприятия в Ленинграде:
«— Убивали там! — крикнул Демьян и выступил со своим проектом Пантеона. Нужно перенести прах Пушк[ина] в Москву и там вокруг него образовать Пантеон русских писателей. Неожиданно Мейерхольд (который до сих пор был ругаем Демьяном нещадно) начинает ему поддакивать:
— Да, да! Пантеон, Пантеон… Великолепная идея Демьяна… да… да… Непременно Пантеон» [311].
Идея Бедного установить памятник печатному слову в советской столице говорит сама за себя. Советского в нем не слишком много: он не восхваляет соцреализм, не отдает дань литературным основам украинского, грузинского, киргизского или других языков союзных республик. Вместо этого, главный памятник русским классикам превозносит одну единственную литературную традицию. Предложение Бедного с его номинированием русской литературы primus inter pares (первой среди равных) не было немедленно отвергнуто — это указывает на то, что расстановка доминирующих идеологических тенденций начинала меняться: трудно представить себе подобное заявление на официальном собрании еще несколько лет назад [312].
Хотя замысел Бедного так никогда и не был осуществлен, подобные предложения то и дело звучали на последующих заседаниях комитета. Особый интерес представляет диалог И. К. Луппола и Бубнова в октябре 1936 года:
«Луппол: По поводу творческого заседания [которое будет официально отмечать годовщину в Большом театре], после вступительной речи должен быть один основной доклад от правительства или Пушкинского комитета, который ответил бы на вопрос, какое Пушкин имеет для нас и для всех прочих значение? Это задача не узко-литературоведческая, а задача политическая и нужно раскрыть при этом содержание постановления правительства о Пушкинском комитете.
Бубнов: Это верно и выступления, которые будут должны эту формулу раскрыть: великий русский поэт родоначальник русской литературы, и основатель нового русского языка» [313].
Популизм и руссоцентризм были вписаны непосредственно в программу официальных торжеств, заняв место науки и самой литературы.
Современного исследователя юбилейные мероприятия в феврале 1937 года поражают тем, насколько прямо и безоговорочно подчеркивалась русская этническая принадлежность Пушкина [314]. Предвосхищая выбор имен из русского национального прошлого в течение следующих полутора лет, а также официальное объявление русского языка советским лингва-франка [315], пушкинские торжества превратили поэта в литературный образец для всего СССР [316]. Подозрительная беспечность в употреблении местоимений «мы» и «они» («русские» и «нерусские») в следующем фрагменте из передовицы «Правды» особенно показательна:
«Русский народ чествует память величайшего своего поэта, создателя русского литературного языка, родоначальника новой русской литературы. И все народы советской страны присоединяются братски к этому празднику русской литературы, потому что эта литература стала и для
Если верить «научным» статьям того времени, влияние поэта распространялось не только на русскую литературу: татарские, башкирские и прочие нерусские литературные традиции оказались также обязаны Пушкину своим развитием [318]. И хотя во второй половине 1930 годов официальное признание, наряду с такими величайшими русскими писателями дореволюционного времени, как Л. Н. Толстой и М. Ю. Лермонтов, получили лишь Шевченко, Руставели и другие нерусские писатели, лишь «основатель новой русской литературы» удостоился столь пышных и масштабных мероприятий [319].
Под влиянием нового курса на классику и русское национальное прошлое смахнули пыль с произведений, не издававшихся на протяжении двадцати лет. Они понадобились для продвижения новых приоритетов — от патриотизма до военного героизма. К началу войны канону стали соответствовать не только пушкинские «Полтава» и «Песнь о вещем Олеге», но и «Война и мир» Толстого, «Тарас Бульба» Гоголя, а также произведения об Иване Грозном А. К. Толстого и М. Ю. Лермонтова [320]. Пушкин, конечно же, бил рекорды по количеству публикаций, Л. Н. Толстой и Лермонтов шли вторыми: огромные тиражи «Воскресения», «Казаков», «Анны Карениной» и «Севастопольских рассказов» не уступали несомненно «вечному» «Герою нашего времени» [321]. Басни дореволюционных авторов, например И. А. Крылова, были также переизданы после того, как Горький в 1934 году на Первом Всесоюзном съезде советских писателей одобрительно высказался о фольклоре, тем самым, стимулировав массовый интерес к этому жанру [322]. Очевидно, ни одна из этих книг не имела ничего общего с революцией, социалистическим строительством, советским патриотизмом или любой другой стороной жизни сталинского общества. На самом деле в перспективе 1930 годов большинство классических произведений выглядят устаревшими, сентиментальными и лишь опосредовано соприкасающимися с соцреализмом — исключительно в плане эволюции метода. Но сколь бы ни оправданы были подобные соображения в отношении отдельных произведений, партийная верхушка мыслила масштабнее: в ее представлении присвоение классического канона должно было придать советскому искусству и литературе авторитетность, наделить родословной и традицией, отсутствовавшим вот уже пятнадцать лет.
Возрастающий интерес к традиционным литературным формам подготовил плодородную почву для публикации эпических произведений самих советских писателей [323]. В. Соловьев отдал должное героизму Кутузова в поэзии, А. Н. Толстой и В. И. Костылев создали романы о Петре Первом и Кузьме Минине [324]. Примечательно, что успешные патриотические проработки русского национального прошлого привели всех трех авторов в поисках будущего драматического материала к личности Ивана Грозного [325]. В. Ян и С. Бородин заглянули еще дальше в глубь веков, выпустив с 1938 по 1941 год романы под названием «Чингиз Хан» и «Дмитрий Донской». В этих военных эпопеях отдавалось предпочтение событиям из далекого прошлого, однако некоторые авторы писали и на более «современные» темы. Так, действие саги о Крымской войне С. Сергеева-Ценского «Севастопольская страда» разворачивается вокруг испытаний, выпавших на долю русского офицерства XIX в. [326].
Согласуя свои усилия с государственными издательствами, библиотеки старались использовать подобную литературу для внушения чувства патриотизма советским гражданам всех возрастов [327]. В дневниковых записях, в печати и интервью мы находим упоминания, свидетельствующие об огромном всплеске общественного интереса к русской классике и произведениям ее советских подражателей [328]. В газете «Магнитогорский рабочий» в 1936 году сообщалось, что только биография Сталина, написанная Анри Барбюсом, может соперничать по популярности с произведениями Толстого, Тургенева, Островского и Горького [329]. Изучение классической литературы было также включено в школьную программу, хотя и здесь не обошлось без политизации. Например, учитель московской школы № 167 обратился к повести «Тарас Бульба», чтобы при объяснении темы «Борьба Украины с польским владычеством» показать вековое желание украинских крестьян перейти под русский суверенитет. «Правда» поддерживала такой междисциплинарный метод преподавания, подробно рассказывая о том, как на Московском подшипниковом заводе им. Л. М. Кагановича рабочие, изучающие устройство средневекового Киевского государства «познакомятся с замечательным произведением русского эпоса "Слово о полку Игореве", прослушают музыкальные отрывки из оперы Бородина "Князь Игорь"» [330].
Поскольку степень идеологического поворота не была ясно обозначена партийным руководством, многие авторы, занятые в этом «переизобретении традиции», столкнулись поначалу со значительным противостоянием [331]. Оно объясняется тем, что редакторы из числа идейных коммунистов, для многих из которых взросление пришлось на годы культурной революции 1928-1931 годов, пытались предотвратить издание литературы, которая, по их мнению, не подходила социалистическому обществу. Например, Сергеев-Ценский получил весьма нелицеприятный отзыв редакторов на «Севастопольскую страду», посланную им на рецензию в литературный журнал «Октябрь» в 1937 году. Согласно некоторым воспоминаниям, практически все члены редколлегии журнала возражали против «квасного патриотизма», благожелательного изображения царских офицеров, отсутствия озабоченности по поводу тяжкого положения рядовых солдат. Однако, почувствовав созвучность произведения нарождающемуся официальному курсу, Ф. Панферов, главный редактор «Октября», передал рукопись в ЦК. Незамедлительное одобрение партийного руководства подтвердило интуитивные догадки Панферова, и роман был опубликован; но даже тогда критика романа в прессе не была свернута [332]. О распространенности неприятия новой большевистской линии говорит и враждебное отношение к петровскому проекту Толстого и к эпической биографии Наполеона Е. В. Тарле, продолжавшееся до тех пор, пока не был дан толчок развитию исторического романа и популярной биографии, ставшими впоследствии устойчивыми жанрами [333].
Подобные сражения между идейными коммунистами и их более прагматичными современниками показательны для художественного мира тех лет в целом. Один из самых скандальных случаев произошел с Н. М. Горчаковым, директором Московского театра сатиры, заказавшим М. А. Булгакову комедию, высмеивающую Ивана Грозного. Невзирая на силы и время, потраченные на постановку пьесы, Горчакова заставили отказаться от «Ивана Васильевича» сразу после генеральной репетиции в мае 1936 года по приказу А. И. Ангарова, Я. И. Боярского и других чиновников ЦК (по-видимому, по причине неуважительного изображения русского национального прошлого) [334]. Более драматичным оказался провал оперы Демьяна Бедного «Богатыри», случившийся позже той же осенью. Бедный, уже подвергавшийся в начале десятилетия критике за высмеивание русского народа [335], вероятно, не видел ничего провокационного в сотрудничестве с А. Я. Таировым для постановки комической оперы о героях русской мифологии и крещении Руси. В непристойной, пьяной сказке «Богатыри» князь Владимир Святославович, основатель Киевского государства, изображался нерешительным трусом. Разудалые разбойники с большой дороги превратились в революционеров. Учитывая радикальные взгляды, которых раньше придерживался Бедный, в такой интерпретации нет ничего удивительного, она получила одобрение высокопоставленных функционеров Боярского и Орловского и была представлена публике в московском Камерном театре в ноябре 1936 года. Но «Богатыри» были в скором времени сняты с репертуара, после того как В. М. Молотов запретил постановку по причине несоответствующего отношения к недавно воскрешенному русскому народному эпосу. Отменяя официальное разрешение на постановку оперы, Молотов спровоцировал решение Политбюро, заставившее Всесоюзный комитет по делам искусств осудить оперу как «антиисторическое и издевательское изображение крещения Руси, являющегося положительным этапом в истории русского народа» [336]. Тот факт, что творческое сообщество и связанные с ним партийные, государственные чиновники, отвечающие за цензуру, не смогли оценить «подрывной» характер произведения Бедного, говорит о неоднозначности официальной линии в середине 1930 годов. Много лет спустя Молотов скажет, что принятие князем Владимиром православного христианства – «это не только духовный, но и политический шаг в интересах развития нашей страны и нашего народа». Заявляя, что «это для России было полезное дело, и незачем нам показывать свою глупость», Молотов, тем не менее, признает что «подрывное» качество оперы, возможно, «не всем среди чистых большевиков, коммунистов… было понятно» [337].
Репутация Бедного оказалась непоправимо запятнана провалом; реакция Булгакова наглядным образом показывает, что находившаяся в середине 1930 годов в неистовом смятении творческая интеллигенция, в конце концов, прозрев, правильно поняла направление нарождающегося курса. Через нескольких месяцев после запрета сатирической пьесы «Иван Васильевич» Булгаков обратился к воодушевляющим патриотическим темам из русского национального прошлого. Он пишет либретто к «Минину и Пожарскому», новой популистской опере, рассказывающей об изгнании польских захватчиков во времена Смуты. Стоило Булгакову и его жене узнать о том, как Бедный впал в немилость, драматург стал прилагать все усилия к тому, чтобы опера была поставлена как можно скорее. Прекрасно понимая, что русские народные герои сейчас в фаворе, Булгаков поспешил добавить в свой репертуар «Руслана», предложил еще одну оперу о Пугачеве и даже рассчитывал адаптировать «Жизнь за царя», оперу М. И. Глинки 1836 года, для постановки на советской сцене [338].
Хорошо известный своими непростыми отношениями с советскими театральными кругами, Булгаков удивил окружающих выбором тем. Поздравляя драматурга, приближенный Сталина М. А. Добраницкий самодовольно проворчал: «Ведь у нас с вами (то есть у партии и у драматурга Булгакова) оказались общие враги и, кроме того, есть и общая тема – “Родина”» [339]. В. Ф. Асафьев также с энтузиазмом встретил возникший у Булгакова интерес к патриотическим темам. Этот ленинградский композитор в конце 1936 года отправил Булгакову письмо, предложив ряд новых тем, от Петра Великого до Ивана Грозного. Довольно путано и бессвязно объясняя свой интерес к беспримесно русскому, Асафьев писал: «Сюжет хочется такой, чтобы в нем пела и русская душевная боль, и русское до всего мира чуткое сердце, и русская философия жизни и смерти». И продолжал:
«Мне давно вся русская история представляется как великая оборонная трагедия, от которой и происходит извечное русское тягло. …Конечно, бывали просветы (Новгород и Ганза, Петр и Полтава, Александр I и Париж), … но и эти эпохи — мираж. Действительность с ее лозунгом "все на оборону" — иначе нам жить не дадут и обратят в Китай — вновь отрезвляли умы. …Трагедия жизни Пушкина, его "Мед[ный] всадник", Иван IV, жертвующий Новгородом; Екатерина II, жертвующая своими симпатиями к франц[узской] вольтер[ианской] культуре, а вместе и Радищевым, и Новиковым; Петр, жертвующий Алексеем … — все эти вариации одной и той же оборонной темы. Не отсюда ли идет и на редкость странное, пренебрежительное отношение русского народа к жизни и смерти и неимоверная расточительность всех жизненных сил?!» [340]
Не воодушевившись унылым национализмом и ксенофобией Асафьева, Булгаков, тем не менее, воспользовался его советом насчет Петра Первого и начал работу над новым произведением в начале 1937 года. Однако, судя по всему, у Булгакова возникали проблемы с подгонкой своего творчества ко все более разраставшемуся руссоцентризму советского театрального мира; к тому же партийное руководство не раз настоятельно рекомендовало ему отбросить иносказания в своих работах [341]. Например в «Минине и Пожарском» польские захватчики были выведены недостаточно резко и негативно. Следующий пример хорошо показывает, насколько неопределенными были новые настроения: один из партийных функционеров, видимо, потеряв всякое терпение, сорвался: «Почему вы не любите русский народ?» [342].
Расстроившись из-за того, что его либретто к операм о Минине и Пожарском, а также о Петре Первом не был дан ход, Булгаков осенью 1937 года раздумывает, стоит ли переключиться на совершенно новые темы, касающиеся Отечественной войны 1812 года или Суворова [343]. Настойчивый интерес к русскому национальному прошлому в значительной степени характеризует советскую творческую интеллигенцию второй половины 1930 годов, несмотря на неудачные и впоследствии практически полностью забытые попытки Булгакова получить признание в качестве автора, пишущего на исторические темы. Более того, проект, в котором неудачливый драматург выступил в качестве литературного поденщика, — постановка оперы Глинки «Жизнь за царя» с либретто C.M. Городецкого, — была горячо принята в феврале 1939 года 3[344]. Действие оперы, получившей название «Иван Сусанин», разворачивается вокруг одноименного героя, полумифического крестьянина-партизана, который завел отряд поляков в лес и отказался указать верный путь к селу, где скрывался царь Михаил Федорович. Наибольший интерес представляет то, как описала главного героя этой предсказуемо прорусской, антипольской оперы «Литературная газета»: «Иван Сусанин — не конкретный, бытовой тип. Это — собирательный образ. И потому совершенно не важно, костромской ли он крестьянин, какой у него говорок и какой у него костюм. Важно показать, что Сусанины были, есть и всегда будут жить в великом русском народе, во все времена и на всем протяжении русской земли». Непонятным остается упорство, с которым «Литературная газета» настаивает на том, что любовь Сусанина к родине должна пониматься как любовь исключительно русского человека, а не как произрастающая из более общего чувства патриотизма или классового сознания [345]. Но по крайней мере, главным героем «Ивана Сусанина» был человек низкого происхождения. Другие театральные постановки конца 1930 годов — начиная с «Богдана Хмельницкого» А.Е. Корнейчука и заканчивая «1812» Соловьева — воскрешали личности из истории Российского государства, начисто не вписывающиеся в марксистские идеологические догматы. Еще до 1941 года ленинградский рабочий Георгий Кулагин в связи с появлением таких новых произведениях в этом жанре, как «Суворов», «Кутузов», «Адмирал Нахимов», запишет в своем дневнике следующее наблюдений «Заметно усилилась военно-патриотическая пропаганда», — даже не понимая, насколько нелепым является соединение советского патриотизма и героев царского времени [346].