Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Мертвый язык - Павел Васильевич Крусанов на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Abeunt studia in mores, сказал бы рассудительный схоласт. Действие переходит в привычку.

3

Невские бани, мимо которых два месяца назад шли голые люди на Семеновский плац, отгородили от улицы сплошным забором из гофрированной жести, и строители, работая покуда в режиме разрушения, понемногу уже крошили стены. Крошили необычно осторожно, бережно — так дети потрошат мину. Недавно в СМИ гремел скандал — на Литейном рабочие так нерадиво били сваи, что по соседству раскололся дом Мурузи.

Не то чтобы Тарарам сокрушался по поводу сноса Невских бань — нет, они были серыми, невидными и определенно не вписывались в каменную симфонию местности. Однако благодаря той же серости и невидности бани не подавляли эту симфонию и не слишком ее уродовали. То есть уродовали, но скорее как брешь, как дырочка в красоте, а не как безобразный злокачественный нарост на ней. Рому удручала перспектива — то, что здесь возведут, наверняка и даже обязательно будет наглее, выше, глянцевее притершихся за полтора-два столетия друг к другу зданий. Будет подавлять и уродовать, будет злокачественно нарастать.

За последние годы так уже случалось не раз. Не удовольствовавшись периферией, метастазы поразили Невский, Литейный, набережные Фонтанки, Большой и Малой Невки… То есть все, что можно, и почти все, что нельзя. Удивительно, как до сих пор не застроили Марсово поле и Летний сад — такие земли в самой сердцевине даром пропадают. Всякий раз Рому удивляла мотивировка разносчиков заразы: дескать, сносимые дома и застраиваемые скверы не имеют культурных заслуг и не являются историческим достоянием. Можно подумать, что возводимые на их местах деловые центры, элитные кондоминиумы и торговые стекляшки будут их иметь и ими являться. Можно подумать, что память людей, проживших здесь жизнь, встречавших здесь любовь и пивших здесь портвейн, ровным счетом ничего не значит… Но что больше всего допекало Рому в этой истребительно-строительной истории — в ней не было никакого пафоса борьбы, никакого величественного злого умысла, противостояние которому почел бы он за честь. Все глупейшим образом сводилось к мелкому болезненному желанию обогащения, которое постоянно теребит в человеке демон корысти — пошлейший из демонов. Не было никакого заговора против красоты — одно равнодушие и вздорная страстишка срубить по-быстрому бабла. А стало быть, в противостоянии нет смысла, потому что нет самого противостояния — есть все те же разложение и тлен, охватившие уже всю ойкумену. Такой же тлен точил Петрополь Вагинова. Отличие одно: нынешнее разложение покрыто, точно камуфляжной сеткой, завесой приторного лоска — потребительского бума, мнимого благополучия, пустопорожней деловой активности, махрового веселья. «Нам ли не знать, — вздохнув, подумал Тарарам, — что такие декорации всегда утаивают под собой какую-нибудь гадость».

После полутора часов, проведенных за рулем, Рома был не прочь выпить. Егор тоже не возражал и даже, имея тяготение к анализу и синтезу, заметил, что у людей серьезных профессий, связанных, как правило, с перемещением в пространстве (шоферы-дальнобойщики, гусары, моряки), в свободное от профильных занятий время бросаются в глаза две характерные наклонности — готовность к выпивке и скоротечным интрижкам. Видимо, предположил Егор, первобытная стихия пути определенным образом формирует личность, оттачивая в ней страсть к похождениям и авантюрам. Странствие из Токсова в центр СПб, конечно, не бог весть что… И все же. Словом, дав время друг другу на то, чтобы принять душ и переодеться, Тарарам с Егором договорились встретиться в рюмочной на Пушкинской, и к назначенному часу Рома уже немного опаздывал.

В рюмочной, известной в городе собранием неимоверного количества настенных, по большей части неисправных часов и подаваемыми на закуску вкрутую сваренными яйцами, было людно, но вместе с тем хватало и свободных мест. Егор уже сидел на скамье за деревянным столом и то, что располагалось перед ним — графин водки, две стопки, два стакана с томатным соком и пара яиц, — свидетельствовало о предстоянии собутыльника.

— Мы завязли, еще не сдвинувшись с места, — без предисловий сказал Тарарам. Он устроился за столом напротив Егора. — Я именно это имел в виду, когда говорил в машине, что в России механизм всякой энергичной, жизнепереустраивающей идеи в относительно устоявшиеся времена тяготит проклятие холостого хода. Впечатление такое, будто все мы подавлены инерцией тяжелого русского бездействия. Или неподъемным русским покоем. Кому как нравится.

— У меня похожее ощущение, — признался Егор, подвигая к Роме стопку с колыхнувшейся в ней водкой и стакан с густым и оттого неподвижным соком. — Мы размахиваем руками, а сами по пояс увязли в болоте. Что твой парад голых, что реальный театр — все это похоже на жесты отчаяния, посылаемые в пространство узниками трясины. Жесты эти имели бы смысл, если бы мы уже были свободными и умели ходить по топи бублимира легко и беспечно, как водомерки по воде. А мы не умеем. Потому что не знаем — зачем? Сначала должно сложиться ядро, ясно осознающее, чего оно хочет, и не обремененное кандалами вещественной зависимости. Этакая шаровая молния, гуляющая сама по себе. Осмысленные действия — после.

— Верно. Особенно про кандалы и молнию. — Рома бросил в стакан щепоть соли — не найдя чем размешать, достал из чехла на поясе «опинель», раскрыл и разболтал сок лезвием. — Однако и разговоры наши тоже как будто бы идут по кругу. Тебе не кажется, дружок? — Тарарам посмотрел на Егора, но тот, должно быть, счел вопрос риторическим. — Все верно, сперва, конечно, нужно стать свободными, однако перед тем четко осознав мотив — во имя чего.

— А мы не осознаем, ведь так?

— Мы знаем только то, что хотим жить иначе. Не идейно, не экономически, не конфессионально — цивилизационно иначе. Иначе во всем. Хотим жить в единстве с миром и заключенной в нем бездной. Но не по банальной модели экологов, поскольку те отводят человеку на земле место гостя. А мы — не гости. Мы — первые в сообществе равных. Поэтому, подходя к лесу, мы говорим: «Здравствуй, лес-батюшка», а завидев муравейник, кричим: «Здорово, мужики!» И когда убиваем змею, мы стараемся, чтобы кровь ее не попала на хлеб, потому что если змеиная кровь попадает на хлеб, хлеб стонет. И в этом иначе деньгам мы отводим совсем другое место. Потому что деньги — это стыдно, это неприлично, этого не должно быть… — Словно бы оспаривая Ромины слова, игральный автомат в углу зазвенел, изрыгая чей-то выигрыш. — Короче говоря, мы хотим жить в русском мире, осененном покровом традиции. Но путь традиции пресекся. Ведь традиция, как ты понимаешь, это не сохранение пепла, а поддержание огня. Вокруг же теперь один пепел. Мир век от века перерождался — как нам, перерожденцам, чудом сохранившим память об эдемском саде, выродиться обратно?

Тарарам в церемонном приветствии приподнял стопку и разом выпил.

— Вокруг пепел, — согласился Егор, по примеру Ромы разделавшийся с содержимым своей стопки, — а между тем ты говоришь об этом бодро. Как тот оптимист из анекдота.

— Какого анекдота?

— Ну помнишь — оптимист пишет в своем дневнике: «Сегодня был на кладбище. Видел много плюсов».

Усмехнувшись, Тарарам стукнул яйцо о стол и принялся колупать скорлупу ногтем.

— Нет, дружок, я не оптимист из анекдота. Я — реалист, стремящийся к невозможному.

Промокнув салфеткой красные от сока губы, Егор взялся за графин — самохарактеристика Ромы как-то по-особенному в нем отозвалась, что-то свое, уже однажды думанное, напомнила…

— Переустраивать мир сейчас, — заметил он, — позволительно — если это еще позволительно в принципе — только через власть. Почему ты не идешь сам и не ведешь нас туда — в рощи заповедных властилищ?

— По той же причине, — вздохнул Тарарам и пояснил: — Путь традиции пресекся. Но еще прежде рассыпалась вертикаль общества традиции, выстроенная от человека к Божеству. Смысл и функции власти теперь не те, они уже совсем, совсем иные… Общество традиции устроено так: небо — местопребывание сил, направляющих рождение, смерть и судьбу всего сущего, а власть — лишь медиатор, звено в передаче тайны, посредник между сакральной силой и подданными. Первоначально власть была природно умна и сильна проводимой через нее небесной справедливостью. И, уж конечно, совсем не похожа на нынешние капища власти. Память о власти, как о звонкой трубе, в которую дует Бог, сидит у людей в подкорке. Именно потому наши нынешние властилища столь ненавистны и презренны. — Тарарам потрогал свою вышитую бисером шапочку — на месте ли? — и закурил. — Нужно кончать с разговорами. Нужно сбросить оковы, которых на нас не так уж и много, и налегке заняться делом. Нужно выстраивать внутри разлагающегося трупа бытия свой хрустальный мир — цельный, структурно организованный мир-паразит, крепко стоящий на забытых принципах. Ну а после, выстроив, мы невольно противопоставим его — небольшой, колючий, твердый — враждебному, студенистому, вопящему и негодующему всем своим необъятным телом миру смерти. — Рома подался вперед, к Егору, и, понизив голос, почти зашептал: — А ведь если противопоставить крупицу осмысленной структуры бессмысленному раствору, то через какое-то время все лучшее, цельное, здоровое притянется сюда, к нам, и на крупице нарастет огромный блистающий кристалл, который, в частности, дарует смысл поглотившему универсум студню разложения, затопившему нашу жизнь раствору чепухи. Бывают времена, когда ничто не оказывается столь уместным и своевременным, как уже безвозвратно похороненная, казалось бы, в темных волнах лет архаика. Вперед — к руинам эдемского сада!

Презрев хороший тон общественных едален, Тарарам макнул яйцо в солонку и вновь приподнял стопку.

Егор с удивлением заметил, что стрелки некоторых часов на стенах рюмочной вздрагивают и совершают шаг. «А оков у нас и впрямь немного, — подумал он. — Как в легкой, мечтами надутой юности и положено. Фатер-муттер, родительский кров, универ, планы на будущее — вот и все цепи. А любовь — права Настя — не кандалы. Любовь — ураган, срывающий людишек с якоря. Вперед. Пока не поздно. Пока не заякорился намертво. Пока киль мидиями не оброс». Егор вспомнил прошлое лето — свою первую самостоятельную поездку в Крым с парой университетских приятелей. Вспомнил довольных житухой воробьев, которые, излучая в пространство щебет, расклевывали на деревьях поспевшие вишни и абрикосы. Вспомнил обугленного солнцем татарина с новосветского рынка, дававшего своим дыням пятилетнюю гарантию («Такая дыня — пять лет помнить будешь!»). Вспомнил жука-оленя, сидящего — и как тут очутился? — на камне у Сквозного грота, — его едва не захлестывала соленая волна, а он задирал голову и грозно разводил чудовищные жвалы, извещая стихию о готовности к битве. Вспомнил медуз… Не тех, что как грибы и парашюты, а тех, что похожи на прозрачные бутоны тюльпанов, по жилкам которых бежит, переливаясь и посверкивая, зеленоватый, сиреневый и фиолетовый свет. Такого чувства свободы, как тогда, в Крыму, Егор прежде не испытывал. В груди его сделалось небольшое приятное волнение. Уж так устроена память: тронул — и струна запела.

— Ты отворачиваешься от власти, а стало быть, и от политики как таковой. — Выпив, Егор с удовольствием поморщился и тоже принялся ковырять скорлупу. — И, безусловно, поступаешь верно. Но чем наш хрустальный мир-паразит, вернее, его ядро, будет отличаться от какой-нибудь своеобразно радикальной партии, желающей построить царство берендеев на земле? Только тем, что мы не станем лезть с патологоанатомическими бреднями в дела гниющего социального тела? Но тогда чем мы будем отличаться от сектантов, проклявших белый свет и замуровавшихся в пещере где-нибудь под пензенской Погановкой? И потом, переродилась ведь не только власть, но и подданные. А что, — Егор указал пальцем в потолок, — если и там беда? Что, если переродились и силы неба?

— Хороший вопрос. — Тарарам прикинул мысленно, хватит ли в его кармане денег, чтобы заказать еще один графин водки. Денег хватало. — Теперь — по порядку. Большевики и нацисты начали строить свои невероятные цивилизации через политику и в результате, вместо того чтобы расчистить площадку, только добавили во вселенскую выгребную яму помоев. Самоудаление, добровольный вычет себя из переписи мира — тоже не выход. Потому что этот путь ничего не меняет за пределами того, кто вычелся. Хотя сам он, вычтенный, вполне возможно, и выясняет личные отношения с бездной. В ней самой, — повторив жест Егора, Тарарам ткнул пальцем в потолок, — в бездне, вряд ли что-то меняется. Я бледно говорю, путанно — я это понимаю… Подобраться к заповедной тайне — значит принять бездну. Ее невозможно постичь, измерить, вздрючить — а выродившемуся обезбоженному человеку хочется именно этого. Особенно вздрючить. Выродившийся человек считает себя философом и ученым. Ученым жизнью. Неспособный постичь, измерить, вздрючить, такой человек верит, что наука жить — это умение обходить бездну. И он совершенствуется в методах, в подделках под жизнь — обрастает делами, вещами, мелочными привязанностями, чтобы не жить, а как-то так, что ли, обходиться. А нужно другое. Нужно принять бездну, впустить ее в себя, жить с ней, потому что суть жизни — бездна. Все остальное — ее обрамление. Существо бытия — небытие. Понимающий это и есть человек традиции. Просто человек, без рода занятий и социального ангажемента. Но дальше ему надо кем-то становиться… Понимаешь? Тут и возможен рост чудесного кристалла. Словом, радикально картину мира способны изменить не политика и не отважный эскапизм, а преображение. Примерно алхимического свойства. Феникс традиции сгорел, огонь погас, остался пепел. Но Фениксу для возрождения довольно и пепла!

— Что-то я не очень… — Егор рукой описал в пространстве фигуру, которая могла бы означать непонимание, душевный подъем, замысловатое приветствие и вообще все, что хочешь.

— Человеческий мир, дружок, как и несовершенная материя, способен к трансмутации. Алхимия дает нам здесь прекрасную метафору. Возможно, именно в состоянии разложения, своего рода расплава, разжижения, мир в наибольшей степени готов к тому, чтобы чудесно перевоплотиться. Социальное тело, составленное из человеческих атомов, подспудно жаждет преображения — нужен лишь мастер, бригада отменных мастеров Великого Делания, готовых вложить в это тело тинктуру и запустить процесс. И тогда человек-свинец — чем черт не шутит — вновь выродится в человека-золото.

— Шикарно! — вознес наполненную стопку Егор. — А где наша тинктура?

— Общий долг, — сурово сказал Тарарам. — Общий долг — вот наша тинктура. И мы — его носители. Мы — агенты грядущего царства традиции, его империи, легкие и свободные радикалы преображения, ничем, кроме общего долга, не обремененные. И душ Ставрогина поможет нам в нелегком деле осознания себя, в подвиге обретения общего долга.

Егор уже не мог сдержать восторг:

— За общий долг!

— За яркое преображение!

Не сговариваясь, выпили красиво — расправили плечи, чокнулись, поднесли стопки к губам, опрокинули — все сделали четко, обоюдосогласно, как мастерицы синхронного всплеска. Между тем стрелки часов действительно вздрагивали — некоторые шли своим ходом, показывая разнообразное и удивительное время, некоторые просто топтались на месте, будто караул разминал затекшие ноги.

— Я хайку сочинил, — прожевав яйцо, сказал Егор. — Хочешь послушать?

Тарарам хотел.

— Слушай. — И Егор теплым голосом, мягко, по-домашнему продекламировал:

Вот и опять Рома с Егором Мира судьбу решают. Тихое «дзынь»… 4

Все с Катенькой вышло так, как Тарарам и предполагал. Очередь идти под душ Ставрогина осталась за Настей. Катенька, впрочем, изъявила категорическое желание на этом омовении присутствовать. Возражать никто не стал — сговор состоялся.

Старец в седых, до желтизны прокуренных усах, охранявший посменно с Власом культурно-историческую квартиру мастера петербургского текста, пустил компанию в черный зал без лишних расспросов, поинтересовавшись единственно: надолго ли? Тарарам, примерив на себя зачем-то роль опального Дон Гуана, с бодрой улыбкой стража успокоил:

— Дождемся ночи здесь. Ах, наконец достигли мы ворот Мадрита!

Тугой на ухо охранник удовлетворенно кивнул.

В кулуарах, освещенных дневным светом из окон, помимо рояля, стояли два прямоугольных стола и несколько видавших виды стульев. Проходя мимо, Тарарам прикинул что-то в мыслях и похлопал ближайший стол по деревянной крышке. Стол в ответ надежно загудел. Егор поддернул за ремень висевшую на плече сумку и решил, что Тарарам думает в правильную сторону.

Проникнув в зал, Рома взобрался на балкон и по прежней схеме, с помощью фонарика и мрака, представил девицам явление — струящееся из ниоткуда в никуда объемное марево иного мира. Те текучую завесу тоже сперва не разглядели, а после, прочухав, ахнули… Пока необычайно возбужденные Настя и Катенька осматривали чудо, Егор отметил про себя, что вздутая зеленоватая линза несколько округлилась, хотя еще и не потеряла овальной формы, спустилась чуть ниже и немного сместилась относительно некогда начертанной им на полу и до сих пор никем не стертой меловой линии. Егора, как и в прошлый раз, охватило заметное волнение — бестревожное, но воодушевляющее, зовущее к действию. Возможно, волнение было даже более, нежели в предыдущий раз, волнительное. Грыжа, вылезшая с изнанки действительности, определенно претерпевала какие-то метаморфозы. «Если однажды она втянется обратно, — подумал Егор, — и в этот миг я буду здесь… Ну то есть окажусь в ней, войду в нее — куда я денусь? Вправлюсь в иной мир с нею вместе? Интересно, какие там надои свиного молока?»

Нащупав в темноте прежде замеченную им у дверей зала, где он сбросил с плеча сумку, швабру, Егор положил ее на пол под объект. Отошел в сторону, поймал ракурс, посмотрел, так ли лежит, вновь подошел и поправил, уточняя. Относительно прежнего положения линза сдвинулась в сторону балкона и слегка развернулась против часовой стрелки. От пола же ее нижний край теперь находился ровно на уровне Егоровых глаз.

Удовлетворившись изысканием, Егор включил свет.

На этот раз Тарарам предложил действовать следующим образом: принести в зал два стола и поставить их друг на друга — так, чтобы Насте не пришлось прыгать с лестницы на пол, а осталось бы только взобраться на расположенные под, как она однажды выразилась, «зеленоструйной волевоплощалкой» столы и, преисполнясь отваги, сделать шаг, решительно пройти сквозь испытание чужой пустотой. Помимо удобства исполнения задуманного, в этом случае появлялась возможность задержаться и некоторое время провести внутри невидимого при включенном освещении инопространственного пузыря. Ну а Рома с Егором, взобравшись с двух сторон на стулья, Настю бы подстраховали…

Задерживаться в пузыре Настя категорически отказалась. А пройти… Ну что ж, она сама на это вызвалась, она пройдет…

План был принят. Егор с Ромой принесли из кулуаров столы и, ориентируясь по ручке швабры, водрузили их друг на друга — столешница верхнего оказалась как раз на высоте Егоровых глаз, а лежащая на полу швабра делила конструкцию пополам. В целом архитектоника выглядела надежной. По бокам столов поставили два стула, после чего у торца установили стремянку.

— Давай, — сказал Тарарам Насте, — дерзай. Еще немного, и самое твое заветное желание исполнится.

Настино лицо отчего-то было бледным. Тем не менее она решительно взобралась на стремянку и, сперва испытав место ногой на предмет его крепости, встала на краю верхнего стола — перед невидимой, бесплотной и физически как будто бы никак не ощутимой преградой. Рома с Егором быстро подхватили стремянку и расставили ее возле противоположного края постройки.

— Давай, — вскочив на стул, снова поторопил Настю Тарарам и, не удовлетворившись сказанным, скомандовал: — Пиль!

— Подожди, — встрепенулся Егор. — Стой.

Настя, впрочем, и так стояла без движения, не то внутренне примеряясь к первому шагу, не то просто схваченная столбняком.

Егор метнулся к дверям зала, расстегнул сумку и достал из нее незачехленную скрипку-«половинку», а вслед за ней — слегка махрящийся конским волосом смычок. Эту «половинку» когда-то мучила его сводная сестра. Впоследствии, ввиду очевидной и, пусть с разными чувствами, но все же всеми признанной бесперспективности, учеба не имела продолжения, а сегодня утром Егор, вспомнив о несчастной, претерпевшей муки ада скрипке, съездил к отцу и одолжил давно заброшенный на пыльные антресоли инструмент. Разумеется, скрипка была не настроена, но Егор счел этот факт несущественным — ведь настройка его собственного голоса тоже, мягко говоря, оставляла желать лучшего.

Настя, казалось, Егоровой заботы не заметила. Она вообще как будто ничего вокруг не замечала — лицо ее по-прежнему было бледным, плечи слегка трепетали, а взгляд, найдя в пространстве какую-то невидимую, но ужасно липкую точку, остановился и словно бы полностью в этой точке увяз. Егор положил скрипку и смычок на пол возле стремянки, после чего занял свою позицию на стуле.

— Ну иди же, — подбодрил Настю Тарарам. — Хочешь жить — сумей родиться.

Словно разбуженная этим напутствием, Настя вздрогнула и сделала осторожный шаг. Егору снизу показалось, что воздух вокруг нее, стол под ней да и все окружающее пространство колыхнулись, будто были киселем с подвешенными в нем сгустками разной плотности. Настя сделала еще один шаг, и мир в глазах Егора опять качнулся, как при небольшом светопреставлении. После третьего шага Настя оказалась на противоположном краю стола и ухватилась за стремянку. Егор не представлял, как сам выглядел после прыжка сквозь воспаленное пространство, но при виде одолевшей грань миров Насти страх ударил в его сердце. Какое-то невозвратное отсутствие читалось в ее взгляде, какое-то далекое, нездешнее парение… Катенька рванулась по стремянке вверх и, бормоча слова, какие говорят тяжело больным людям или неразумным детям, помогла подруге перебраться на лестницу. Тарарам поддерживал Настю со стула, а Егор уже принимал ее, неуверенно перебиравшую перекладины ногами и руками, снизу.

Спустившись со стремянки, Настя сонно, едва разводя веки, посмотрела на Егора и стала тихо оседать на пол. Егор, меча по сторонам испуганный взгляд, подхватил ее и крикнул:

— Рома! Стул!

Тарарам подставил стул, но Настя, полностью обмякнув, не удерживалась на нем, клонилась и норовила соскользнуть. Катенька подставила второй стул, а Тарарам выхватил из зрительского ряда еще пару. Составив стулья вместе один к другому, осторожно уложили на них Настю. Тело ее казалось совершенно расслабленным, как тело впавшего в мертвецкий сон пьяницы. Да нет, не казалось, таким бесчувственным, мертвецким на стульях тело и лежало.

— Со мной так же было? — с тревогой спросил Егор.

— С тобой было по-другому, — признался Тарарам. — Так ты другого и хотел.

— Но она ничего не хочет. — Егор недоуменно посмотрел на скрипку. — Что с ней?

Катенька между тем, склонившись над Настей, слушала ее дыхание, щупала пульс, трогала лоб и в конце концов констатировала:

— Да она просто спит.

Тарарам бросил взгляд на Настино лицо, к которому уже возвращался здоровый цвет, и подтвердил:

— Точно — спит и видит сон.

Егор тоже посмотрел на Настино лицо — глазные яблоки под ее веками вращались, следя за действием, которое послал ей на потаенный экранчик неутомимый мастер сновидений. Какое-то время дыхание спящей было ровным, однако под взглядом Егора оно постепенно стало учащаться, сбиваться с ритма, спотыкаться… Нет, чувств Настя вовсе не лишилась — лицо ее смущало внутреннее, из грез идущее волнение, лицо оживало, но жизнь его была пугающей. Гримаса ужаса сменялась на нем гримасой страдания, губы то дрожали в беззвучных рыданиях, то округлялись в неслышном крике, на лбу выступили капли пота, желваки вздувались на скулах, челюсти сжимались до зубовного скрипа, а влажные шары под трепещущими веками вертелись бешено и страшно. Смотреть на это было невыносимо, но Егор, Катенька и Тарарам, оцепенев, смотрели, зачарованные рвущим Настю в клочья изнутри кошмаром.

Так длилось вечность. Наконец, на самом пике пытки Настя, судорожно вздрогнув всем своим существом, слабо всхлипнула, что в недрах сна равнялось, видимо, нечеловеческому воплю, и открыла круглые, опаленные невыразимой жутью глаза. Кажется, они даже дымились.

— Ну что ты… — Егор брякнулся на колени и погладил Настю по волосам. — Что ты… Маленькая моя. Все хорошо. Я здесь, с тобой. Все хорошо. Мы все здесь. Мы с тобой. Бояться нечего. Я рядом. Все в порядке.

Некоторое время Настя чужим, неузнающим взглядом смотрела на Егора, потом несколько раз сморгнула, и по щеке ее покатилась слеза. Слова, которые продолжал бормотать Егор, прежде были ему незнакомы — должно быть, раньше они таились в глубоких хранилищах, как стратегический запас, который скрыт до поры и появляется лишь в нужную минуту, в беде, чтобы поддержать и спасти.

Схватив Егора за руку, Настя рывком приподнялась, села на стуле и, не сводя с Егора глаз, робко улыбнулась.

— Боже мой! — тихо, но с сильным чувством сказала она. — Боже мой! Это же чужой сон! Чужой! Он послан мне по ошибке! Понимаешь? Это не мой сон! Он мне по чину не положен! Я не должна была его видеть! Господи! Такой кошмар не купишь ни за какие деньги, он дается только за заслуги! А их у меня нет! Понимаешь? Боже мой… Боже мой… Господи, что ж это за бардак в твоем хозяйстве!

Егор с Настей еще успели крепко обняться, и она всхлипнула на его плече, прежде чем Роме пришлось без лишних сантиментов, как и подобает санитару, пустить в действие буковую рукоятку своего ножа.

Глава 8. Пятница, вечер

1

На этот раз все обошлось как-то легче, быстрее и безболезненнее, чем в случае с чудесным распевом Егора. Насте даже не успели вызвать «неотложку», так как уже через пару минут после настигшего ее приступа судороги стихли, она открыла опустевшие глаза и слабо, одними губами с не обсохшей в уголках пеной, улыбнулась хлопочущей над ней Катеньке. Тарарам не удивился. Как известно, русские женщины двужильные. Они выносливее мужчин, ангельски терпеливы и даже, как выяснили любящие определенность немцы, горят дольше.

Катенька отвезла нетвердо стоящую на ногах Настю домой; Рома с Егором тоже отправились по норам осмысливать случившееся.

Потолок требовал побелки — с годами цвет его стал сероватый, местами штукатурку испещрили трещинки, лепной бордюр отдавал желтизной, в углу качались на легком сквозняке мохнатые от пыли паутинные пряди, а возле окна виднелось пятно от давней протечки в форме небывало крупной цветной капусты. Обоям на стенах тоже было лет пятнадцать-двадцать, соответственно чему они и выглядели. Дневной свет без умысла, просто одним своим присутствием подчеркивал изъяны интерьера — для борьбы с его (дневного света) бесцеремонностью на карнизе висели плотные занавески, но сейчас они были раздернуты. Тарарам лежал на тахте лицом вверх, закинув руки за голову. Его ничуть не волновал вид запущенного жилища — к понятию «дом» он относился спокойно, без истерик и требования к логову имел весьма скромные, — пожалуй, запустения он не видел вовсе. Не видел и размышлял о материях совсем иного рода.

«Ангельское терпение… — предавался раздумью Рома. — Надо признать, что про терпение ангелов нам ничего не известно». В былом Тарарам припадал к истокам — от Оригена и Ареопагита до Брянчанинова и Карсавина. «Напротив, — размышлял он, — нам известно про ангельское нетерпение. То самое, следствием которого явились ревность и мятеж. Ревность, мятеж и низвержение восставших в дольний мир». Далее Рома подумал, что так тому, пожалуй, быть и следует, поскольку ангелы по сути — существа служебные, и им, безукоризненным вассалам, не пристало заноситься и по собственной воле обнаруживать качества, присущие Владыке. Зато Господь — Тот да, Тот образец безграничной выдержки. Это осознаешь не сразу, но, однажды осознав, тут же понимаешь, что иным и не может быть Отец достоинств. Создатель — Бог терпения. Об этом хорошо писал дьякон Кураев. Всетерпение — такое же существенное качество Бога, как всеведение, вездесущность, всемогущество и всеблагость. И это один из самых важных уроков Библии. Взять, например, хотя бы акт творения. То, что Господь измышлял мир целых шесть дней, свидетельствует первым делом о том, что Он способен мириться с недоделками и умеет принимать несовершенство. Ведь в первый день земля вышла «безвидна и пуста», и даже твердь еще не поднялась, чтоб отделить воду от воды, однако Бог не счел такую землю браком, творческой неудачей и не распылил ее в ничто от огорчения. Он был удовлетворен тем, что вышло, как первым шагом на пути к мерцающему в грезах блеску. И так Он благословлял каждый день Своего, ущербного покуда, создания, еще несовершенного, промежуточного, не заселенного признательными тварями. По существу, мир и сейчас далек от совершенства, по крайней мере — мир людей, но ничего, Он попускает…

И вот еще — грехопадение. После грехопадения первых людей Господь не стер их вовсе с лица Своего творения. Он отстранился, и даже раскаялся, и «воскорбел в сердце Своем», что создал человеков на земле, но Он не оставил их, дал Ною и сынам его возможность выгрести. Это ли не пример Божественного терпения? И не потому ли Златоуст сравнивал Творца с хлеборобом? Что решит дитя асфальта, вскормленное «быстрой едой» и ни разу не нюхавшее флоксы на бабушкиных шести сотках, когда увидит человека, бросающего семена гречихи в землю? Оно решит, что дядя съехал с петель — вместо того чтобы сварить из готовых зерен вкусную и полезную кашу, он сыплет их в пашню и просит у неба дождя, чтобы зерна скорее сгнили. Такой логике его учат на экономическом и юридическом факультетах. Но труд хлебороба учит терпению. Когда земледелец посеял семена, ему остается лишь ждать урожая. Потому и Христос не велел апостолам до времени приступать к жатве. Терпение, друзья, имейте терпение. Дети, юные мичуринцы, получив семена, посадят их в грядку и после каждый час будут приходить и смотреть, не проклюнулись ли ростки. В конце концов они разроют землю, желая убедиться, что семена пошли в рост, и добьются того, что те вообще не взойдут. Потому что дети не знают, как следует обходиться с живым. Они не умеют ждать, у них для этого нет времени и выдержки. Другое дело Господь: у Него много времени, и то, что Он сотворил жизнь на земле, — свидетельство Его безмерной сдержанности.

Именно так: Бог Библии — терпеливый земледелец, а не могучий чародей с деспотическим нравом. И выдержка Его выше человеческой. Не потому, что Он старше, а потому, что без изъяна. Как поступают люди, имеющие силу, а стало быть (даже Катенька заметила), и право, когда видят, что мир, который они строят, который по своему замыслу вызвали к жизни, в одном месте им не удался, в другом противится их воле и им неподвластен? Они тут же встревают в ход вещей и пропалывают, ломают, сравнивают с землей, назидательно бомбят. В своих делах люди силы ценят лишь строгое соответствие замыслу, и, если планктон жизни замутняет идеал, они бестрепетно этот планктон истребляют. Они не видят красоты в его, планктона, тихом свечении, для них нет ничего важнее безукоризненной чистоты линий задуманного здания, они не чувствуют прелести в сопротивлении материала и не видят сияния подлинности в несовершенном. Совсем не то — Господь. Он не отворачивается даже от забывшего Его мира. Он снова и снова выходит на поиски человека.

Рома перевел отсутствующий взгляд с пятна от протечки на плавно колышущуюся паутину — так, будто перед ним с одного места на другое переставили какую-то вещь. «Терпение. Ничего не остается, кроме терпения, — думал Тарарам. — Закон — это общий долг. Но его нужно провозгласить. Пока он не провозглашен, он — не более чем смутное томление духа и тревожная жажда истины. Нужно сформулировать закон, безукоризненно его передать. Нужно найти для него слова, нужно выносить и прорастить их в своем сердце». Так он думал, хотя должен был в это время отправлять в эфемерную Сеть, в зловредную контору спам-рассылки уже оплаченное «Незабудкой» известие о специальном предложении и прайс к нему, где говорилось, сколько стоят в цветочном тресте пять тюльпанов с берграссом в упаковке, три розы с зеленью в целлофане, орхидея цимбидиум в коробочке, три ветки орхидеи дендробиум, декорированные цветной фольгой, etc. Но тысячи и тысячи юзеров, среди которых по представлениям дирекции «Незабудки» таились вероятные заказчики, готовые тут же очертя голову лететь на благоухающую флору, оставались в неведении. Потому что Рома думал, а для русского человека нет ничего важнее, чем думы, захватывающие его в тяжелый плен на тахте или диване.

Тарарам не говорил товарищам, что несколько раз в одиночку ходил в черный зал к душу Ставрогина и, замирая, подолгу стоял возле, желая напитаться таинственными энергиями, которые клубились меж его незримых струй, и в них самих, да и вообще всюду в этом зале, отдаваясь в Роме духоподъемным трепетом. Голова приходила в порядок, мысли держали строй, однако… Тарарам знал, что словам для выражения общего долга следует быть безупречными. Их должны отличать поражающая глубина и хрустальная ясность чудесных вод Байкала, чтобы они, слова, светились истиной, чтобы могли убедить, чтобы с первого предъявления могли поразить и увлечь… Такими словами должно быть сказано о служении и долге, о державе и Удерживающем, о Боге и терпении — о всех основах нового устройства мира на извечном фундаменте традиции. И о гибельности иного пути. У Бога много терпения, и нечестивцам Он дает время на покаяние, но время это не бесконечно, и человек не знает сроков. А между тем сроки могут выйти завтра. Или страшная, как сон Насти, и бесконечная смерть навсегда ждет тебя уже сегодня в четверть седьмого, где бы ты при этом ни был и как бы ни таился.

В общем и целом Тарарам представлял, о чем должна идти речь, — каков он, общий долг, в чем заключается и чему служит. Но также знал он, что в сердце его нет слов, чтобы сказать об этом единственном законе так, как сказать о нем необходимо. Он мог сказать, очень даже мог, но не так, как должно, и оттого пребывал в вынужденной мучительной афазии. Ведь без единственно верных, безукоризненных слов лучше не заикаться, без них лучше вообще не трогать этот предмет, чтобы не отвратить от истины, чтобы не дать повода к убийственному пренебрежению. А верные слова ускользали, не шли на язык, не спешили прорастать в его сердце… Но Тарарам готов был смириться и ждать, он обрел терпение земледельца — он не спешил с жатвой и не выкапывал ростки. Слова не давались, но он снова и снова отправлялся на поиски слов.

2

Стайки белых пушистых облаков за окном не скрадывали величия распахнутого неба, оно было царственно и прекрасно во весь свой безудержный объем. И даже шершавые от наростов дымоходов и слуховых окон, в щетине антенн крыши выстроившихся вдоль Казанской улицы домов не щербили, не обкромсывали его простор, потому что было ясно — небо продолжается и за крышами. Более того, даже там, где непредсказуемый городской горизонт свидетельствовал, что неба больше нет, оно все равно было и там, за горизонтом, — ведь и за горизонтом есть жизнь, и она дышит. Стоя у окна, Егор подумал было: «Дышит небом», — но вовремя остановился, не подумал, утерпел.

Кончался июль, город обложила влажная и пыльная духота, сильно тянуло за горизонт. Егора часто туда тянуло — он не хотел быть запаянным в собственной судьбе, как ртуть в градуснике, не хотел ползать всю жизнь раз и навсегда отведенным маршрутом согласно условиям наружной обстановки. Даже не так: пусть маршрутов будет несколько, он и тогда не хотел бы, чтоб судьба его походила на район, где жил отец, — один из тех, что застроены домами, спроектированными исключительно при помощи угольника. Поэтому Егору нравился Тарарам, поэтому его к нему тянуло. Егору казалось, что Роме удалось счастливо выскользнуть из-под опеки обстоятельств, и даже сверх того — он приручил обстоятельства, они ели у него с руки, он мог сказать им «сидеть» или «фас», и те исполняли. Это искусство очаровывало, его хотелось перенять. И номадическая власть над расстояниями, легкость пространственных перемещений, которыми владел Тарарам, тоже пленяли Егора, что, собственно, естественно, коль скоро ты не желаешь быть ртутью в градуснике. Егор грезил просторами, большую часть которых никогда не видел: ему снились незнакомые странные города, степи, омываемые волнами трав, стальные полноводные реки — такие не вылакать ланям и лисам — со стоящей в ямах рыбой, снились слизанные временем, как леденец, и поросшие буком горы, леса в седом лишайнике и изумрудных мхах, снились озера, над которыми в вышине, в намокшем густом воздухе гребут тяжелыми крыльями цапли, снились дубовые и можжевеловые рощи, объятые совиной ночью… Его не страшили самые дальние дали, в мечтах он рвался к неведомому — туда, где за Самарой распахивался горячий материк оцепеневших сурков, соленых озер и шершавого ветра, туда, где лежал путь к сухому и твердому ядру континента. Егор верил, что когда-нибудь этим путем непременно пройдет. Возможно, рука об руку с Настей.

Впрочем, Егор никогда не задавался вопросами, чем Тарарам привлекает его, почему и какую личную пользу он мог бы из Ромы извлечь, ибо искренне верил, что дружба, как и искусство, дана человеку для наслаждения, а не для того, чтобы пользоваться ею в корыстных видах. Однако влияние было налицо — спонтанные попытки решать умозрительные задачи, вроде открытия тайного кода династической власти, больше Егором не предпринимались. С того момента, когда при помощи цветных фломастеров он делал ни к чему не приведшие расчеты, только одна требующая разрешения идея посетила его: когда кружится голова, вернее, когда кружится мир вокруг головы, как он это делает — по часовой или против? Да и тут экспериментов Егор не ставил — просто решил, что при случае надо будет не забыть, а сосредоточиться и отметить.

И он отметил. Когда Настю терзал ее злой сон, в определенный миг от леденящего ужаса, жалости и бессилия мир вокруг Егора пошел кругом и со всей определенностью сделал это против часовой. При этом орбита кружащегося мира, вернее, ось вращения той сферы, в середине которой находился Егор, той сферы, на чьей внутренней поверхности, собственно, мир и был нарисован, оказалась не вертикальной, а с изрядным креном — в добрых тридцать-сорок градусов. Отметить это стоило труда, так что Егору даже не пришел в голову естественный вопрос: «А как бы это все крутилось в южном полушарии?» — поскольку в тот самый миг он понял, что и любовь оттуда — из тех же невероятных трансперсональных областей, что и любовь не для корысти. Мир кружился, Егор смотрел на Настю, в глазах его темнело, и он с ужасом сознавал, что так больно ему еще никогда не было. Даже та внутренняя боль, которую он испытал в детстве и которую до сих пор принимал для себя за эталон безмерного отчаяния (тогда три взрослых подвыпивших ухореза сорвали с его головы совсем новую овчинную шапку, похожую на пилотский шлем и только накануне подаренную матерью, и даже не убежали, а просто ушли с трофеем в сумерки безлюдной улицы), не годилась в подметки тому чувству, что накрыло его в этот раз. Егор и не знал, что так любит Настю. Когда только успела любовь столь глубоко запустить жало в его сердце?

Лишь теперь он заглянул в ту перехватывающую дыхание, зияющую бездну, которая, оказывается, в нем незаметно обнажилась. Там было томительно сладко и тревожно. Там было мучительно хорошо. Там то и дело, точно кровяные сосуды в мозгу, взрывались пузырьки ледяного отчаяния и серебристой надежды, там метались тени неясных страхов и пылал такой жар, что в нем легко можно было расплавить человека и тут же отлить его заново. Уже другим, совсем другим. И все это огромное противоречивое пространство занимала Настя, все оно было подчинено ей и готово было возликовать или полыхнуть мрачным пламенем от одного ее слова, от одной улыбки, от единого прикосновения. Или от молчания, которое тоже вдруг получило невероятную силу, так что поиск заключенных в нем смыслов подчас доводил Егора до изнеможения. И еще в этой бездне — в самой ее глубине, в донном сумраке — дремотно ворочалось нечто ужасное и неодолимое, чему надо было постоянно льстить, чтобы усыплять его бдительность, поскольку иначе оно могло проснуться, встряхнуться, восстать, и тогда Егору в жизни уже не осталось бы места.

«А ведь еще два месяца назад я думал, что она всего лишь юная красивая стервочка, — спохватился Егор. — А она… она… Сволочь! Подлец! Какой же я был подлец!»

Он смотрел в окно на распахнутое небо, на белые завитки облаков, на стены и крыши домов, освещенные вечерним солнцем (охра стен при этом из соломенной сделалась тепло-золотистой), смотрел на всю эту внезапную красоту и думал, что дело не в небе, не в облаках и красновато-золотом вечернем свете. Дело вообще не в красоте, а в том, что так из него смотрит любовь. Не любовь к бирюзовой выси со скользящими по ней белыми прядками и жестяным городским крышам, а просто любовь. Любовь как таковая. Именно от этой, распустившейся внутри Егора из незаметно лопнувшего бутончика, любви наружный мир и сделался чудесным.

3

Как ответственный член студенческого научного общества, Настя стремилась преумножать свои знания и профессионально расти. Каникулы не могли служить причиной небрежения и оправданием паузы в ее саморазвитии. Поэтому, как только внутреннее равновесие, нарушенное душем Ставрогина, вновь было Настей кое-как обретено, она взяла с полки книгу и принялась изучать жизненный цикл серого соснового усача, личинки которого, отъевшись за два года на мертвом стволе и как бы еще не имея пола, уже тем не менее предчувствуют грядущее различие и особость половых ролей, отчего женские червячки вгрызаются для окукливания в древесину, а личинки самцов окукливаются прямо под корой, свивая себе уютные гнездышки из коричневой трухи и белых волокон луба. (Настя готова была это утверждение оспорить, поскольку в прошлом году на биологической практике в Вырице нашла под корой упавшей сосны в обустроенных мягких колыбельках как куколки самцов, так и самок описываемого в книге вида Acanthocinus aedilis.) Потом, в свой срок, вылупившийся жук прогрызает в коре дырку и выходит на свет, шевеля огромными, бесподобными, полосатыми усами. Лет у этого вида проходит в мае-июне, а вот что делает серый сосновый усач, выбравшийся из куколки в конце лета — зимует ли под корой или в другом убежище, — Настя не узнала, потому что внезапно ей сделалось невыносимо скучно, и книга без всякого уважения полетела на подоконник.

Зато в руках у нее появился бинокль — тот самый, старый армейский бинокль, оставшийся в семье от боевого прадеда со времен второй германской войны и используемый Настей для обозрения петербургских далей, развернутых за окном мансарды широко и печально, как медленный веер. С далями все было в порядке — справа они уже начинали понемногу густеть и отдавать краски, а слева, наоборот, налились предзакатными цветами, сделались насыщенными и словно бы мягко подсвеченными изнутри. Купол Исаакия сиял, кое-где крыши серебряно слепили свежей жестью (оцинкованная, вблизи она словно была покрыта узорной изморозью), контуры башенных кранов «Адмиралтейских верфей» на фоне золотящегося неба были прочерчены строгими черными линиями, в купах тополей, высящихся по берегам Пряжки, копилась тень — так, тяжелея и темнея, всасывает воду губка. Крыши при этом почему-то оставались безжизненными, словно на них в санитарных целях борьбы с птичьим гриппом распылили дуст. Никаких сюжетов. Разве что в окнах домов напротив… Но нет — ни по своей природе, ни по воспитанию Настя не была склонна к подглядыванию. И не хотела склоняться. Однажды она позволила себе подсмотреть в окне с отброшенной занавеской и открытой створкой в старых двойных рамах — со всех сторон это окно, как бурый камешек на доске для игры в го, окружал белый пластик стеклопакетов — соитие двух молодых тел, откровенное и бурное, не прикрытое ни одеялом, ни простыней, точно специально рассчитанное на зрителя. После, когда в ней улеглось возбуждение, какое-то время Настя испытывала не то чтобы стыд, но некое неприятное угнетающее чувство сродни брезгливости. Точно она поиграла с котенком, а ей сказали, что тот шелудивый. Впредь Настя не искала историй в окнах… Теперь уже, на этот раз на диван, полетел бинокль.

В кухне брякала посудой мать. Отец был при ней и читал вслух газетную статью о том, как снизить артериальное давление без таблеток — посредством нового вибро-тепло-ультра-инфра-прибора «Асклепий», который попутно лечит артроз, артрит, остеохондроз, экзему, псориаз, выводит отложившиеся соли и дробит в почках камни. То, что с Настей что-то случилось, родители даже не заметили — когда Катенька привезла ее домой, Настя сразу скрылась в своей комнате. Да и что можно было заметить — к тому времени Настя почти оправилась и выглядела просто усталой.

На кухню к родителям Насте идти не хотелось — вечера, проводимые за слишком общими или слишком частными, но неизменно предсказуемыми разговорами, могли, конечно, в доме случаться, но за правило в их семье приняты не были. Рассчитывать на то, чтобы услышать от родителей нечто примечательное, хотя бы и вполне невинное, с бледным налетом шутки, вроде «имеющий уши, не забывай про глаза», Насте не приходилось. Разве что в качестве цитаты. При этом Настя искренне родителей любила — отец с матерью могли между собой серьезно, до смертельной размолвки поссориться и потом полчаса молча друг на друга дуться в результате спора: брать ли на прогулку зонтик или стоит ли повязывать на горло шарф, но одновременно были восторженно преданы друг другу, и представить их порознь, разведенными по разным судьбам, а не заключенными в одной, общей на двоих, было решительно невозможно. Печали жизни счастливым образом не приставали к ним, не копились горбом и не делали из них вьючных пони. Сквозь мутные волны лет они проходили легко и оставались чистыми, как будто только явились из бани. Даже скрипели от чистоты.

Однако следовало что-то делать. Настя раскрыла ноутбук и вышла в Сеть, чтобы покопаться в биологических сайтах. Но уже через пять минут картинки начали рябить в глазах, а буквы, словно напитанные луковым соком, сделались слезоточивы. Черт знает что! Насте послышался тихий, будто бы идущий издалека гул, и она торопливо тряхнула головой, прогоняя этот фантомный и отчего-то страшный звук. Нужно что-то делать — настаивал ее внутренний поводырь, противиться которому не хотелось, да, собственно, и мысли такой не возникало. Известно, чтобы противиться, следует прежде осознать положение. А без того не остается ничего иного, как свое непонимание выдавать за смирение. Сопротивляться, бунтовать имеет смысл, лишь распознав картинку в целом и увидев в ней свое место. Настя не распознавала и не видела, поэтому слушала поводыря, внушающего: останавливаться нельзя, покой чреват бедой, нужно что-то делать…



Поделиться книгой:

На главную
Назад