Спенсер не стал ни горланить, ни требовать угощения — он даже не позвонил в звонок, а просто подошел, распахнул дверь и окликнул:
— Эй!
— Очень мило, — сказал я.
— Замолкни! — рявкнул Спенсер.
Я услышал за спиной шаги и, обернувшись, увидел миссис Франклин. Она поднялась на нижнюю ступеньку крыльца и остановилась в ожидании.
— Ау! — пропел Спенсер в открытую дверь. — Ау-у!
Наконец-то он стал вести себя как тот Спенсер, которого я знаю по школе, — разговаривая нарочито громким голосом Толстяка Альберта и озаряя все вокруг своим смехом, словно прожектором.
В дверях показались двое обитателей дома, они стояли так тесно прижавшись друг к другу, как будто их кто-то связал. Оба старые, черные, сморщенные, почти лысые. Остатки волос были совсем белые.
— Так, так, — сказала женщина, лучезарно улыбаясь Спенсеру.
Она достала что-то из-за двери и вытянула перед собой. Это было блюдо с домашним шоколадным печеньем, еще дымящимся. Я улыбнулся, кивнул, вспомнил об Адаме Сторке, отступил на шаг назад, задел один из бумажных скелетов и пустился с ним в пляс.
— Прямо как маленький, — фыркнула Тереза.
Она не проронила ни слова с тех пор, как мы покинули дом Спенсера, и вот теперь прошмыгнула мимо меня и сцапала печенинку.
И тут Спенсер сделал то, чего я не позволил бы себе никогда в жизни, считая это неудобным даже по отношению к родственникам. Он взял и погладил Терезу Дорети по руке, когда она надкусывала печенье.
— Ешь давай! — бросил он мне через плечо.
Я взял одно, стянув перчатку. На ощупь оно было как человеческая рука — теплое, плотное и мягкое.
— Поднимайтесь, — сказала женщина. Мне понадобилось несколько секунд, чтобы сообразить, что она обращается к матери Спенсера.
— Спасибо, все нормально, — ответила миссис Франклин, стоявшая позади нас.
— Вас не спрашивают, как ваши дела, — вступил мужчина. Его голос был больше похож на шепот, но при этом шипел и потрескивал, как что-то мокрое на огне. — Вас просят подняться.
— А то мы натравим на вас Монстра, — пригрозила старуха.
Спенсер засмеялся, а миссис Франклин чертыхнулась. Но все-таки поднялась на крыльцо, скользнула мимо нас и взяла печенье.
— Если бы Монстр был дома, вы бы не сказали со мной и двух слов, — улыбнулась она.
Какое-то время прошло в молчании. Мы со Спенсером и Терезой удалились в темный угол крыльца и стояли там, глядя на снег, на улицу и друг на друга.
— Дед с бабкой? — спросила Тереза, не переставая жевать печенье.
— Вроде того, — ответил Спенсер. — Родители сводного брата моего отца.
Не знаю почему, но у меня тут же исчезло ощущение покоя, не покидавшее меня на протяжении всего вечера. Исчезло легко и быстро, как птичка, вспорхнувшая с телеграфного провода.
— Монстра? — переспросил я.
Спенсер хмыкнул.
— Да. Это мой дядя. Сводный брат отца. Он не любит мою мать, потому что она белая. Он вообще ничего не любит. Настоящий сухарь.
Все это время миссис Франклин спокойно беседовала со старухой, и, судя по тому, как опустились ее плечи под золотистым плащом, она немного расслабилась.
— Сынок, — окликнула вдруг бабка Спенсера, и тот моментально очутился у входной двери.
Я увидел, как старуха расплющила губы, наклоняясь к нему, чтобы поцеловать. Старик нагнулся в унисон с ней, и они разом поцеловали Спенсера в обе щеки.
— Забери это с собой, — сказала она, протягивая внуку блюдо с остатками печенья. — И слушайся маму.
Миссис Франклин фыркнула и зашагала вниз по ступеням, стряхивая снег со своих рыжих волос. Вызывающе дерзкая и печальная, она вдруг напомнила мне мисс Эйр.
— Может, когда в следующий раз Монстр уедет отдыхать, вы пригласите нас всех на обед, — сказала она.
— Вы же знаете, что это невежливо, — мягко сказала старуха. — Спокойной ночи, Сьюзен.
— Спокойной ночи. Идемте, дети.
Мы не сделали и пяти шагов, как из темноты в конце улицы вынырнули несколько полицейских машин и с визгом понеслись в нашу сторону. Красно-синие огни мигалок заметались в воздухе, как сотни полинявших светлячков. Когда машины затормозили, из них тут же высыпали копы.
— Все по домам! — кричали они, размахивая ночными полицейскими дубинками. — Держитесь подальше от кустов и деревьев и не выходите на улицу. Просьба всем расходиться по домам, немедленно!
Миссис Франклин остановилась как вкопанная и, дождавшись нас, обняла Спенсера за плечи.
— Мэм, сейчас же уведите детей домой, — сказал один из копов. Он был похож на шкипера из телесериала «Остров Гиллигана»[47] — такой же грузный, белый, надутый, краснощекий.
— Почему? Что происходит?
— Львы, — сказал он и побежал.
— Так я и думала, — буркнула миссис Франклин. — Я знала, что рано или поздно это случится. Черт бы их побрал.
Дома у Франклинов мы распластались на зеленом мохнатом ковре в гостиной Спенсера и стали смотреть новости. На экране все гонялись за львами. Каким-то образом три зверя перепрыгнули через стену Детройтского зоопарка рядом с домом Спенсера. Одного копы уже поймали, но два других еще разгуливали на свободе, шастая по задним дворам с качелями и бельевыми веревками, которые, должно быть, больше напоминали им джунгли, чем стилизованная среда, созданная для них в зоопарке.
— О господи, да это же прямо у нашего дома! — воскликнул Спенсер.
Мы ринулись к окнам и увидели несколько выездных телевизионных бригад. Один оператор ползал между «тонкавскими» машинками во дворе Спенсера, наводя камеру на живую изгородь и припорошенную снегом траву. Вид у него был испуганный.
Через некоторое время, когда мать Спенсера вышла на кухню принести нам молока, мы рванули к входной двери, приоткрыли ее и на счет «три» выскочили на крыльцо.
— Слышите? — спросила Тереза, но все, что я услышал, это гудение проводов за голыми деревьями.
— А ну, быстро сюда! — донесся сзади голос миссис Франклин, и мы поспешили в дом.
В итоге мы отправились в подвал играть в хоккей и в «Убийство в темноте». Было начало второго, когда миссис Франклин вышла к нам с недоеденным печеньем в руке, в ночной рубашке, такой же переливчатой, как плащ, и велела нам укладываться спать. Но только к двум тридцати, судя по светящимся цифрам настенных часов, мы перестали шептаться о диких зверях, которые вынюхивали нас, притаившись в кустах. Окончательно мы угомонились лишь перед самым рассветом и засопели в своих спальниках, прислушиваясь к хрусту веток за окном и к глухим похоронным звукам самого города, опасно накренившегося в сторону страха.
1994
Вот уже три часа, как Джон Гоблин ушел домой, а я все стою в Шейн-парке, в рощице хвойных деревьев, где когда-то была детская горка в виде спускного желоба летающей тарелки. Пальцы заледенели в карманах, колени заклинило, губы обветрились. Еще немного так простою, и кто-нибудь из детей примет меня за гимнастический снаряд и попытается на меня взобраться.
На детей я и смотрю. Они носятся по снегу, перепрыгивая через тени деревьев, и следы их ног картируют эту беготню какой-то безумной, совершенно особенной скорописью. На скамейках и у качелей, небольшими группками и поодиночке, в разных позах толкутся взрослые: у одних вид счастливый, у других изможденный, но чаще — изможденно-счастливый. Сегодня, по крайней мере, под этим зимним солнцем кажется, что Детройт никогда не носился ни со своим Снеговиком, ни с неудавшимся возрождением, ни с закрытием и разукрупнением заводов, ни даже с уличными беспорядками. И я так же невидим для жителей этого города, как и для людей с площади синьора Морелли на картине Каналетто. Но ничто из этого не делает все здесь случившееся менее волнующим.
Завтра — восемнадцать лет назад — двенадцатилетняя Кортни Грив поссорится с матерью и, хлопнув дверью, скроется в пурге. Она исчезнет на пятнадцать дней и вернется под самое Рождество. Мертвой. Ее тело с заботливо подложенной под голову подушкой будет лежать на обочине шоссе Джона Лоджа. Столько времени ушло на обсуждение смысла этой подушки, что никто не связал убийство Кортни с исчезновением Джеймса Роуэна и Джейн-Анны Гиш прошлой зимой. Осчастливив себя тремя жертвами, Снеговик оставался теневой фигурой, безвестной и безымянной.
Будут и другие жертвы — всего, по меньшей мере, девять детей, которые, повзрослев, возможно, стали бы мне совершенно чужими людьми, но сейчас у меня такое чувство, что это мои собственные дети. Они прокрались на периферию моей супружеской жизни и ползают там с открытыми ртами, словно желая что-то сказать. Меня от них тошнит.
Чертыхаясь, я заставляю себя сдвинуться с места, размашистым шагом форсирую площадь и, выйдя из парка, сворачиваю к мотелю. Нос и щеки настолько окоченели, что лицо почти не чувствует ветра. Руки в нагрудных карманах пальто трутся о ребра, словно два мертвых голубка за пазухой. Мне требуется несколько попыток, чтобы вставить ключ в замочную скважину и отпереть дверь. В тепле кожу сразу начинает жечь. Под конец жжение становится до того невыносимым, что начинают слезиться глаза. В зеркало смотреть не хочется. Но когда я все-таки посмотрел, лицо было красное — не обмороженное, и, смаргивая слезы, таращилось на меня сквозь мокрый туман.
Сажусь на кровать, вытаскиваю телефонную книгу и, рывком раскрыв ее на коленях, просматриваю полторы страницы Дорети. В списке нет ни одной Терезы, но есть одно «Т.». Номер зарегистрирован в районе Садового озера. Помнится, однажды я ездил туда вечером после школы. «Смотри, Мэтти: как на скейте», — с этими словами отец резко крутанул руль налево, потом направо, и машина мягко соскользнула с одной полосы на другую. Нашим пунктом назначения был книжный магазин «Айрис», на дверях которого красовались два гигантских глаза в очках.[48]
— Рут? — спрашивает мужской голос на другом конце провода, как будто это не имя, а пароль. — Алло? Кто это?
— Явно не тот, кого вы ждали, — говорю я. — Мы с вами не знакомы, но не исключено, что вы сумеете мне помочь. Я разыскиваю другого Дорети. Вы ведь Дорети?
Мужчина не отвечает, но и не отключается.
— Те Дорети, которых я ищу, в семьдесят седьмом году жили недалеко от Сидрового озера. Это один врач с дочерью.
— Какого озера? — переспрашивает голос. У меня замирает дыхание.
— Сидрового.
— Простите. Я знал автомеханика Дорети и двух его дочерей с Зубаткового озера. Большие фанаты «Львов».
— Ясно, — говорю я, — спасибо, — и вешаю трубку. Какая-то часть меня почувствовала облегчение, и это меня разозлило.
Набираю на пробу номер Терезы, который я откопал в старой маминой красной записной книжке, когда в последний раз был дома. «Набранный вами номер…» — сообщает автоответчик ледяным голосом обитателя общенациональных тупиков, и я тут же отключаюсь.
Проблема, равно как и одна из главных причин моего возвращения сюда, состоит в том, что ни одна из моих историй не имеет конца. Спенсер, Тереза, Пусьмусь, Лора, Снеговик — они все бродят и бродят в моей голове, пути их скрещиваются и перекрещиваются, но никто из них никогда не приляжет отдохнуть.
Я помню тот день в мае 1987 года, когда Пусьмусь Ли за три с половиной недели до окончания училища упаковал свои краски, уложил коробку с бюллетенями скачек и навсегда покинул Парсонс. Фурор, произведенный серией моих рисунков «Разыскиваются», к тому времени давно утих, а Пусьмусь вернулся на свой пьедестал, в третий раз получив Весеннюю премию на последнем курсе. Я же в свою очередь вернулся почти к полной безвестности, хотя после моего разового творческого пробуждения все стали относиться ко мне иначе. Некоторые казались подозрительными — отчасти, — и я уж было решил, что их мучает вопрос, не украл ли я свою единственную оригинальную идею. Как-то утром Пусьмусь пытался меня разубедить, пока его ломало в свободном падении с кристально-метедриновой высоты.
— Тебя считают этакой идейной бомбой, — бормотал он. — Тик-тик-тик, пуск, ба-бах!
В те последние два года мы с Пусьмусем виделись нечасто. Он продолжал питаться вместе со мной и время от времени вытаскивал меня на «Акведук». Как-то раз он привел меня в кафе «О-Мей» на Шелковичной улице, и я узнал кое-что о том, где он приобрел свои творческие навыки. Еду развозили на тележках, которые безостановочно курсировали по залу, пилотируемые официантками в белоснежной форме, чьи хрупкие ручки метали на столы тарелки с клецками в вихревом мельтешении кожи, шелка и пара.
Но улыбка, которой он меня встретил, когда я появился в дверях его комнаты в тот последний день в училище, ударила в меня, как струя из пожарного шланга, смывая все сомнения относительно его решения воздержаться от получения диплома. За все время, проведенное вместе, я ни разу не видел его таким счастливым.
Сидя на кушетке, я смотрел, как он выкладывает из тюбиков пирамиды в глубокой квадратной жестянке. Я пришел, чтобы уговорить его остаться, а еще, наверное, чтобы убедиться, что я его не предал. Пусьмусь никогда меня ни в чем не упрекал, но всякий раз, подходя к моей двери, он украдкой заглядывал мне через плечо посмотреть, не затравил ли я очередную идейную бомбу.
— Финальный проект, — сказал он, вытирая руки о кожаные штаны. — Даже не знаю, в каком тюбике какая краска.
Мое присутствие мало его занимало. Не знаю, какой «дурью» он накачался на этот раз, но зрачки у него горели красным огнем.
Все колпачки у тюбиков в коробке были отвинчены. Тюбики торчали во всех направлениях, словно венозные узлы на подагрической руке. Их содержимое больше не соответствовало этикеткам. Пусьмусь выдавил все краски, смешал их до получения своих патентованных наркотически-пламенных оттенков, после чего они каким-то образом снова всосались в тюбики. На крышке жестянки был укреплен стальной квадратный поршень. Когда крышка захлопнется, сообразил я, поршень раздавит тюбики.
— Финальный удар, — сказал Пусьмусь.
Я сидел, ничего не понимая.
— Это что, название?
— О нет, нет! Я назвал это «Гроб для донора органов». Посвящается тебе. — И он ернически поклонился.
Я занес ногу для пинка и едва удержался, чтобы не вмазать по жестянке. Но больше всего мне хотелось привязать Пусьмуся к кровати и не отвязывать, пока он не заснет. Остановило меня лишь то, что я знал его сны. Сны неудачника. В одном из них его отец переплыл через океан, чтобы посмотреть его картины, и снова уплыл в Китай. Это снилось ему якобы еще до того, как он научился говорить, когда в мозгу у него не было еще ничего, кроме хлюпающего месива красок. Я знал, чего ему стоило проводить здесь каждый лишний день.
Улыбнувшись ему, я сунул ладонь в жестянку.
Краска плеснула во все стороны. Понятия не имею, что он сделал с этими тюбиками, но они взорвались, разбрызгав содержимое по всей жестянке, по ковру, по моим волосам. Вытащив руку, я увидел не ладонь, а куски пальцев и половинки суставов, плавающие в переливчатой жиже. Пусьмусь даже не пошевельнулся, чтобы меня остановить, и даже не засмеялся. Только нагнулся вперед, когда все кончилось, и мы одновременно заглянули в жестянку.
— Наша первая совместная работа, — сказал он, покрутив головой по сторонам, и зашаркал на своих платформах.
После того как он упаковался, запер комнату и ушел, я несколько часов просидел у себя на кровати, глядя на водонапорную вышку на крыше здания по ту сторону улицы, алеющую в лучах заходящего солнца. Я не думал ни о чем, кроме красок Пусьмуся, и ума не приложу, что побудило меня снять трубку и позвонить Дорети.
Я надеялся застать доктора, а еще лучше — раздобыть Терезин телефон в колледже. Я надеялся, что она так или иначе устроилась в колледж.
— Алло, — ответил доктор более колючим голосом, чем он мне запомнился, и таким же недружелюбным.
— Можно попросить Терезу? — Я подождал, но, поскольку никакой реакции не последовало, добавил: — Это Мэтти Родс.
— Я так и подумал, — проговорил он самодовольно, словно ждал моего звонка. Что с того, что прошло целое десятилетие с тех пор, как мы говорили в последний раз.
Я еще собирался с мыслями, как вдруг он сказал:
— Подожди, Мэтти, сейчас попробую.
Он отошел, и больше я ничего не слышал. Ни фоновых звуков, ни музыки, ни говора, ни телевизора. Мне вспомнились зубастая маска, «Битвы умов», и я чуть не повесил трубку.
— Алло, — сказала Тереза. Ее голос тоже стал ниже, но я все равно бы его узнал.
— Ты получила мое письмо? — спросил я.
— Письмо?
— Я написал тебе письмо, может, года два назад. Ты его получила?
— Нет.
Мой звонок явно удивил ее не больше, чем отца. Она не занервничала, не разозлилась — просто была никакая. И говорила таким же тоном, как в тот день, когда сказала мне, что превращается в озеро, только еще более нездешним.
— Я все это время думал об «Убийстве в темноте», — признался я и начал говорить что-то еще, но Тереза меня остановила.
— Эй, — сказала она и вздохнула. Она запомнилась мне печальной, потерянной, но то же самое вполне можно было бы сказать и обо мне.
Ни с того ни с сего Тереза вдруг пропала, и трубку снова взял отец.