— Ты где?
Она и так-то была грубовата, а после того, как перестала красить волосы, совсем распустилась.
— В Луисвилле, — говорю. — В ночном боулинге.
Она должна понять, что я шучу. Даже мне ее больше не удивить. Но против моих ожиданий, в ее голосе затеплился лучик надежды, которого я не слышал с незапамятных времен. В последний раз он, помнится, блеснул в день нашего отъезда из Детройта.
— Ой, Мэтти! Правда?
— Я в Трое, мам.
— Поехал-таки.
— Ты же знаешь, что я собирался.
— Я знаю, что ты дурак. Дай позову отца, ему тоже захочется это услышать. Он почти такой же дурачина, как ты. Подожди, сейчас узнаешь, чем он занимается.
В трубке на несколько секунд воцаряется тишина. И вот они снова здесь, оба.
— Даю, — уведомляет мать.
— Привет, пап.
— Мэтти?
— Что поделываешь?
— Да вот, собираю твой старый автотрек «Тайко» — нашел в коробке в гараже. Наверное, это в честь твоего путешествия. Думаю, он у меня заработает.
— О господи, — бормочу я, представив, как отец в рабочем комбинезоне сидит у верстака и слушает «Ромео и Джульетту» Прокофьева. Он всегда ставит «Ромео и Джульетту», когда что-нибудь мастерит. Якобы это помогает ему думать и не думать в нужной комбинации. И стало быть, сегодня вечером он думает и не думает о моей поездке в Трою, а мать, наверное, так и не успокоилась с тех пор, как я на прошлой неделе сообщил ей о своем намерении отправиться в Детройт.
Дом моих родителей в Лексингтоне и внешне, и по ощущению очень похож на наш старый дом в Детройте — настолько, что, пока я не начал ходить в школу осенью после нашей «экспатриации», мне казалось, что мы вообще никуда не переезжали. По углам и чуланам все так же громоздились горы деталей из выпотрошенной стереоаппаратуры. По стенам тянулись ряды как попало расставленных книг, главным образом научных и психологических. Родители по сей день сидят на тех же стульях с той же протертой обивкой, за тем же обеденным столом. На моей памяти они приобрели всего один крупный предмет мебели — качели для веранды. На этих качелях они покачиваются вдвоем мирными вечерами, а таких вечеров, судя по всему, у них теперь большинство.
— Так ты в Детройте? — вопрошает отец. — Ну и дела. А я тут решил посмотреть, нельзя ли починить твои машинки. Не знаешь, где они?
Я понятия не имею, где эти машинки, зато прекрасно понимаю, как подействовало на отца то, что я здесь. Будь он уверен, что жена не задушит его телефонным проводом, он бы, наверное, тут же помчался ко мне. Не все мои чудачества зародились во мне самом. Часть из них я все-таки унаследовал.
— Напомни синьору Морелли, чтобы он сделал уборку, — продолжает отец.
Я аж сел в постели и невольно заулыбался. В иные, хотя и очень редкие моменты меня просто поражает, насколько крепкая связь сохранилась у меня с родителями, несмотря ни на что.
По субботам отец обычно водил меня в Детройтский институт искусств. После занятий в рисовальном кружке мы бродили по залам, ели гамбургеры в кафе, а под конец неизменно возвращались к гигантскому полотну Каналетто,[21] занимающему всю стену. Это сцена воскресного утра в старом итальянском городке, с сотнями людей, совершенно разных по характеру: одни спешат по своим делам, другие толкутся на центральной площади под небом, затянутым дождевыми тучами, сквозь которые только что пробилось долгожданное солнце. Каждую неделю мы выбирали из этой вечно снующей толпы несколько новых персонажей и принимались изучать их лица, пытаясь представить, кто куда идет, чем зарабатывает на жизнь, кто бы гонял на игрушечных автомобилях, а кто бы мастерил с нуля стереоаппаратуру, живи он в Детройте.
Человек, которого мы называли синьор Морелли, изображен в правом углу площади. Собака тянет его в одну сторону, ребенок в другую. У него изможденно-счастливый вид. Мы с отцом всегда считали, что дома у синьора Морелли царит полнейший кавардак. Даже не знаю, почему он полюбился нам больше других.
— Ну и как Детройт? — спрашивает мать.
В ее голосе не слышно ни осуждения, ни даже беспокойства обо мне — только грусть, а грустить она может как о себе самой, так и о чем угодно другом. При всех ее опасениях, она отнюдь не застрахована от ностальгии.
— Детройт как Детройт, — говорю я тихо, ощутив внезапный прилив любви к родителям. — Мрачный, заснеженный, загазованный, весь в руинах.
— Бирмингем тоже в руинах?
— Не знаю, не видел. Когда я приехал, было уже темно.
— Обедать будешь «У Ольги»? — спрашивает отец.
— О! — восклицает мать.
— Непременно, — отвечаю я обоим.
— А в «Мини-Майкс» не заглянешь?
— Идиот, его давно снесли, — гавкает мать.
— А, ну да, — вздыхает отец.
Сегодняшний вечер, мне думается, не обещает быть у них мирным.
— Будь добр, позвони брату, — просит мать.
— Для чего, мам?
— Ты ведь и его оттуда вырвал.
Я поморщился. Мать почти никогда не говорит подобных вещей. И почти никогда меня не обвиняет — по крайней мере, в глаза.
— Он не захочет со мной разговаривать.
— А ведь он так тебя любил! Да и сейчас любит.
Это единственная фантазия моей матери, с которой ей никак не расстаться. Она понимает меня не хуже других, но этого понять не может — или не хочет. Ей просто неймется помирить нас с братом.
— Не буду обещать. Посмотрим.
— Позвони.
— Пора спать, — говорю я и со вздохом откидываюсь на спину. — Устал. Я вас люблю. Помашу от вас ручкой «Эврису».
— Береги себя, Мэтти, — напутствует отец.
— И будь умницей, — присовокупляет мать. — Позвони жене.
— Ах, да, спасибо, что напомнила.
Она чувствует мой вымученный сарказм и смеется.
— Спокойной ночи, Мэтти.
Родители не будут звонить Лоре. За те без малого пять лет, что они ее знают, им так и не удалось наладить с ней теплые отношения, в чем, вероятно, есть и моя вина. Я кладу трубку, выключаю свет и закрываю глаза. Мне неуютно. Мне неспокойно. Зато я начинаю чувствовать, что смогу заснуть.
Убитых детей Снеговик обычно одевал в их прежние одежды. Он проделывал это с аккуратностью взломщика, старательно заметающего следы: заботливо заправлял им рубашечки, вытирал личики. Ему не удалось скрыть легкую анальную дисторсию[22] у двух-трех жертв, но, как полагают в полиции, он их не насиловал. А бывало, даже обрабатывал неглубокие раны бактином и накладывал пластырь.
Интересно, можно ли вот так, убивая, освободиться от того, что тебя мучает? Если да и если потому он и остановился, значит, он еще где-то здесь и ездит на новой машине. Интересно, что он сделал со своим «гремлином»?
Воспользовавшись лампой, я разом выстроил призраков по стойке «смирно», вытащил телефонную книгу округа и плюхнул на колени. Перелистнул букву «Д» и, помедлив, раскрыл на «Ф». Я не готов еще звонить Терезе, не готов даже узнать, что не смогу ее найти.
В Окленде — ни одного Спенсера Франклина.
Хватаю справочник большого Детройта и обнаруживаю полторы страницы Франклинов: Сол, Спэнки, Стэн. Спенсера нет, правда, есть некий С. Франклин на улице Древа Радости в восточном Детройте. Сейчас без четверти два ночи. Набираю номер.
— Пасторская справочная служба, — отвечает бодрый женский голос.
Пару секунд я молчу. У меня больше ни одной зацепки, звонить больше некому.
— Сэр, если вам нужна помощь, то Господь…
— Простите, я не туда попал. Надеюсь, я вас не разбудил.
Кладу трубку и продолжаю сидеть как истукан. Наконец, погасив свет, ныряю в постель и уплываю в сон, отметая на эту ночь воспоминания о том мгновении в том злополучном году, когда все заградсооружения, защищавшие мою жизнь, рассыпались в прах и мое детство, подобно мифической Атлантиде, кануло в небытие; вздыбились волны, подхватили меня и понесли к дому. По томительному кругу протяженностью не в одно десятилетие.
1994
С утра я планировал начать обзванивать всех Франклинов по очереди, выискивая родственников, но, осознав, что на одно это у меня ушел бы целый день, я хватаю справочник и с ходу открываю на Джоне Гоблине. Не знаю почему, но я был уверен, что он там будет. В книге указан его адрес на Уэнди-лейн, которая, если мне не изменяет память, начинается сразу за речушкой, напротив дома его родителей. Помимо адреса указано также имя его жены — Коринна.
Я даже не раздумываю — звоню и все. Отвечает Коринна. Я прошу Джона. «Сейчас», — говорит она. В паузе слышатся детские голоса вперемешку с мультиками, затем трубку берет мужчина. На мгновение я ощущаю себя хулиганом, который не успел убежать, позвонив в дверь. Говорить я не могу.
— Алло! — повторяет мужской голос.
«Ух-ух-ух!» — чуть было не заухал я по-совиному, но вовремя опомнился. Я же не входил в пернатую команду Джона.
— Джон, это Мэтти Родс.
В трубке молчание, вздох, затем:
— Мэтти
— Он самый.
— Бог ты мой! Коринна, знаешь, кто это?
И тут до меня дошло. Должно быть, это Коринна Келли-Дейд, девочка с хвостиками, которая каждое утро вставала в полшестого и шла на Сидровое озеро заниматься фигурным катанием. Как-то в рождественские каникулы, когда мне было, наверное, лет восемь, я вышел из дому забрать припорошенные снегом газеты и прошкандыбал весь путь до озера в домашних шлепках, пижамных штанах и пальто. С вершины холма я увидел Коринну с тренером. Укатив далеко за пирс, они осваивали разные виды вращения. Помню, я стоял и смотрел, как она кружилась и скользила по льду, такому прозрачному, что ей, наверное, было видно просвечивающих сквозь него рыбок. В силу ряда причин я держался от нее на расстоянии.
— Она еще катается на коньках?
— Коринна? Не то слово! Это ее работа. Она преподает в Леддоме.
Когда мы были маленькими, слово «Леддом» воспринималось нами как имя собственное, вроде Балтимора или Крюгера. И только теперь до меня дошло, что на самом деле это сокращенное название Ледового дома с крытым катком.
— А ты?
— Господи, Мэтти, откуда ты звонишь?
— Из мотеля на углу Вудворда и Кленовой. Я…
— Роджер, угомонись! — рычит Джон, и тот, кого назвали Роджером, растворяется в домашнем мире Джона, а меня начинает трясти. Я чувствую себя вуайеристом, заглянувшим в чужую жизнь: как будто меня застукали в книжном магазине для взрослых и надо срочно давать деру. Это не моя жизнь. Это не мои друзья и по сути никогда ими не были. Но Джон может знать, где Тереза или хотя бы где ее искать. Они еще долго дружили семьями после того, как мы уехали. Мне надо только спросить. Но вместо этого я приглашаю его позавтракать.
— Подожди, — говорит Джон. Вернувшись к телефону, он предлагает ланч.
— Ланч так ланч.
— Боже мой, Мэтти, мне так не терпится увидеть, каким ты стал. Не хочешь зайти к нам?
— Мне нужно в кафе «У Ольги».
Смех Джона менее заразителен, чем раньше, но не намного. Он чуть не захлебывается от восторга.
— Их ведь здесь теперь где-то около двадцати.
— А то, первое, сохранилось? Которое в Бирмингеме?
— Помнишь рынок «Континенталь»? Так вот, его больше нет. Вся его территория сейчас «Ольгина».
Мы договариваемся встретиться там в час. Я забываю спросить, будет ли он с семьей. С парковки доносится недовольное покряхтывание разбуженных автомобилей. В номере этажом выше хлопает дверь, и ватага ребят с гиканьем высыпает на холод. Я вытаскиваю из чемодана джинсы, теплые носки и одеваюсь.
Открываю дверь, и в ту же секунду под пальто заползает ветер. Я крепче прижимаю руки к телу и пытаюсь раздышаться. Я помню этот ветер, этот солнечный свет, такой яркий, что, наверное, может пробить тебя насквозь, — настоящая зима. К тому времени, как я, пробуксовывая, перебегаю через дорогу, мне становится откровенно весело. Ветер волнами разбивается об обледенелые автомобили, осыпая их подхваченными с тротуара обрывками газет, крышками стаканчиков и сухими ветками. Пригнув голову, я рою к центру Бирмингема, до которого идти шесть кварталов. Мне не попадается ни одного знакомого магазинчика, но все равно я чувствую себя дома. Свет цепляется за карнизы и темнеет под ними среди сосулек. Этот день имеет цвет большинства моих воспоминаний.
В Шейн-парке я ищу гигантскую детскую горку, отходящую от металлической летающей тарелки; ищу поезд с красными железными вагонетками и черным паровозом, но почти все сооружения детской площадки, где я играл, исчезли. В северовосточной части, под березой с расколотым стволом, правая часть которого торчит почти горизонтально, я обнаруживаю наполовину занесенную снегом каменную черепаху. Она кажется совсем маленькой, но достаточно крепкой, чтобы меня выдержать. Я взбираюсь на нее, стягиваю перчатки и пробую на ощупь гладко обкатанный бок ее когда-то шершавого панциря. «Здесь я жил», — проносится в голове.
Здесь я жил.
Я хочу позвонить Лоре прямо из парка. Хочу сказать ей, что я правда хочу, чтобы она приехала, что я сижу на каменной черепахе и думаю о ней и о «не-таком-уж-сером» зимнем небе над Кентукки. Вполне возможно, что я упустил момент и мне уже никогда не выкарабкаться из этого места, но это отнюдь не означает, что я не смогу дотянуться до нее оттуда, где сейчас нахожусь.
Я вспоминаю, как мой брат Брент, продираясь сквозь долгие летние сумерки, топает на Бирмингемскую ярмарку, проходившую в этом парке. Скорее всего, дело было не позднее 1973 или 1974 года, потому что тот Брент, которого я вспоминаю, меньше меня ростом, на нем голубые шортики и кроссовки и он то и дело беспокойно оглядывается, чтобы убедиться, что я рядом. На самом деле он потерял ко мне интерес задолго до того, как, по деликатному выражению моей матери, я вырвал его из его жизни. Он терпеть не мог воображаемый бейсбол, не мог представить, что я делал со всем своим временем, проведенным в одиночестве, и считал мою замкнутость либо выпендрежем, либо некой карой, но в любом случае она ему претила.
Помню, как на той ярмарке отцу стало плохо. Брент, успешно прибегнув к угрозам, уломал его покататься с нами на каруселях с вращающимися кабинками. Когда мы слезли, отец шатался, как пьяный бомж, он был весь зеленый, и его так мутило, что, когда он стоял, склонившись над кустами за скамейкой, какая-то женщина, проходя мимо, заверещала: «О боже! Почему бы вам и детишек не попотчевать пивом, каким-нибудь «Пабстом», например? Вы ведь все равно прививаете им эту привычку».
Критические замечания — а отец часто получал их, несмотря на его сдержанность на людях, а возможно, и благодаря ей, — похоже, всегда его взбадривали. Не успела женщина удалиться, как он выпрямился и, помахав ей на прощанье, изрек: «Благодарю вас, мадам, отличная идея!» — и повалился на скамейку.
«Эх, ребята, — вздохнул он, — вот он, Средний Запад. Другого такого места не сыщешь».
Затем он сделал то, чего мы ждали от него с тех самых пор, как пришли на ярмарку: выдал нам по книжке билетов, потом, схватившись за живот, ласково потрепал каждого по плечу и сказал: «Идите!»
В ту же секунду Шейн-парк разросся в целый мир — дикий мерцающий мир с массой интересных уголков, где можно потолкаться среди выделывающих курбеты подростков, мир, полный новых ощущений, сладостей, страшных призраков. Возле палатки с аттракционом «Зажги звезду» я увидел семейство Дорети и потащил Брента туда. Тереза в красном летнем платьице с белыми лилиями лакомилась сладкой ватой. «Привет, ребята!» — сказал доктор. Тереза хмыкнула и вместо приветствия запела: «Все на ярмарку, на ярмарку скорей! Там увидите вы всех своих друзей». Я подхватил, и мы с ней задергались в шимми,[23] совсем как наша учительница пения миссис Жон, когда она заставляла нас петь эту белиберду. Я спросил Терезу, не хочет ли она пойти с нами на скоростные аттракционы, но она продолжала петь, глядя куда-то мимо меня. Ей никогда не разрешали ходить на эти аттракционы. «Ловушки смерти, — сказал доктор Дорети. — Вы там поосторожнее, ребята». Потом взял Терезу за руку и увел.
В итоге я уломал Брента пойти на башню с треком для роликовых санок, обвивающим ее, как анаконда, и с зарешеченными кабинками, которые страшно скрипят, когда несутся вниз. Мои родители не очень охотно отпускали нас туда. По слухам, дети гибнут там каждый год.
Пока не подошла наша очередь, Брент стоял рядом и молчал. Но, увидев маленького деревянного клоуна с вытянутой рукой, показывающей, до какого роста нужно дорасти, чтобы тебя пропустили, он сказал: «Нет, Мэтти. Папа запретил». Тогда он был, наверное, на четверть дюйма, выше простертой конечности.