— Понятия не имею. Разве это имеет значение?
Хуторчук взглянул на Малахова, как на безнадежно больного.
— «Понятия не имею», — передразнил он слегка замедленную речь Малахова, — да знаешь ли ты, неисправимый филолог…
Малахов выпрямился, едва не уронив портфель. Второй раз Хуторчук называет его филологом. Неужели так трудно запомнить, что он не филолог, а инженер-строитель?
— Филолог, филолог, — Хуторчук улыбнулся и дружески похлопал Малахова по плечу, — по складу характера. У меня глаз тренированный. Итак, вопрос первый и единственный: чем отличается настоящий офицер от профессора? Не знаешь? Естественно. Профессора, как правило, знают все об одном предмете, а офицер обязан знать обо всем хотя бы немного, а о том, что не знает, — смекать и догадываться. Даю предметный урок смекалки: наш генерал ушел из полка на повышение. Следовательно, его полк был не просто хорошим, а от-лич-ным! Отсюда вывод: генерал любит свой бывший полк и кого попало туда не пошлет. Кстати, замечу, что кадровики только наметили нас в этот полк, а генерал еще может и не утвердить.
Малахов встревожился:
— Мне бы этого не хотелось.
— Мне тоже. Поэтому вношу деловое предложение, — Хуторчук взглянул на часы, прикинул что-то в уме, — в резерве у нас один час пятьдесят минут. Тридцать пять тратим на заправку кофе в соседней кондитерской, а час пятнадцать принесем в парикмахерскую. Принято?
Малахов уныло кивнул. Перспективочка: общепитовский кофе вместо обеда из трех блюд.
— Тебе виднее. Хотя парикмахерская, на мой взгляд, излишество. Могли бы и пообедать.
Хуторчук засмеялся.
— Не излишество, Боренька, а диалектика. Ты когда-нибудь слышал о единстве формы и содержания?
Он критически оглядел старый светло-бежевый костюм Малахова и коричневую вязаную кофту. Малахов не любил галстуки и потому никогда не носил рубашек.
— Тебе, Боренька, и парикмахерская не поможет. Складки на брюках обычно утюжат дома.
— Ладно, — уязвленно проворчал Малахов, — пусть принимают каков есть. Не напрашивался.
— Примут, примут, не волнуйся. Да ты не кручинься, прибудем в часть, зачислят тебя на довольствие, и станешь ты у нас человеком. Все капитанские дочки в округе высохнут по тебе, клянусь! На длинных сейчас мода.
Балагуря, они вышли на улицу. Дождь лил с утра. За время, которое они провели в Управлении, город успел напитаться водой по самые крыши, и теперь она хлестала и сверху, и снизу. Казалось, еще немного — и дома сдвинутся и поплывут по лужам к реке, задевая мачтами антенн за низкие грустные облака.
В кондитерской не было ни одного свободного места. К прилавку с кофеваркой в три ряда стояла мокрая очередь жаждущих, агрессивных ко всем, кто удлинял их путь к еде и теплу. Рослого плечистого юнца, пытавшегося пролезть без очереди, отшили так, что он отлетел в самый конец и долго приходил в себя.
— Конец света! — в сердцах воскликнул Хуторчук. — Вот уж точно: как бедному жениться, то и ночь мала!
Малахов вздохнул, подумав о бутербродах в портфеле, оставленном в Управлении кадров. Зря мокли под дождем — могли бы заправиться всухомятку.
— Здесь нам не светит, — уныло сказал он, — даже твоя хваленая смекалка не поможет.
Хуторчук отчаянным жестом сдвинул фуражку с затылка на нос и предложил, гордо выпятив рубленый подбородок:
— Спорим?
Не дожидаясь ответа, он внезапно схватился за поясницу и заковылял во главу очереди.
— Люди! Дорогие женщины! — жалобно воззвал Виталий. — Позвольте взять два кофе без очереди инвалиду Полтавской битвы!
Стайка девчонок впереди прыснула. Рослый юнец крикнул возмущенно:
— Тоже инвалид нашелся!
— Не веришь? — искренне возмутился Виталий. — А ну пойдем, выйдем — докажу!
Очередь хохотала, и вокруг Хуторчука образовалась атмосфера дружелюбия. Он оглянулся на ошеломленно застывшего у двери Малахова и подмигнул: знай наших!
— Бери, бери, сынок, — сказала, улыбаясь, пожилая буфетчица. — Видно, крепко тебе, бедному, досталось от шведов… Чашки-то сам донесешь? Девушки, помогите инвалиду.
— Ни за что! — испуганно сказал Виталий. — Я убежденный холостяк. Меня нельзя руками трогать!
В очереди снова рассмеялись и не возражали, что Виталий кроме кофе набрал еще и бутербродов.
Торжествуя, он притащил все это на освободившийся столик.
— Вот что значит овладеть ситуацией, Боря. Мотай на ус. Давай глотай в темпе, времени в обрез.
Малахов все еще не мог прийти в себя.
— Ну, знаешь… Я бы так и под пулеметом не смог. Да и вообще, как-то не очень…
— Выражайся точнее, — потребовал Виталий, снимая фуражку. Поискал глазами, куда бы ее примостить, не нашел и снова надел, надвинув глубоко на лоб.
— Видишь ли… как бы тебе…
— Я ж говорил: филолог, — с удовлетворением сказал Хуторчук. — Офицер, Боря, должен уметь точно формулировать и кратко излагать. Короче, что ты имеешь в виду?
— Этот спектакль… — Малахов опять замялся. Одним неосторожным словом можно разрушить и многолетнюю дружбу, а они знакомы всего-то несколько часов, но, считая нечестным молчать, подумав нехорошо о человеке, с которым начались дружеские отношения, продолжил: — Прости, пожалуйста, но ты же все-таки в форме… погоны, ну и прочее. Как-то не вяжется.
Оживленное настроение, владевшее Хуторчуком, после удачной, по его мнению, шутки пропало.
— Не трудись дальше, Малахов, — скучным голосом сказал он, вяло дожевывая бутерброд. — Я понял. За «прочим» стоит снижение уровня, попрание достоинства и тэ дэ. Я правильно усек?
Малахов огорченно кивнул. Хуторчук молча допил кофе, вытащил из пластмассового стаканчика полоску серой плотной бумаги, хотел было промокнуть губы, но передумал и тщательно, один за другим, вытер пальцы.
— Скажи, Малахов, а как, собственно, ты представляешь себе современного офицера? — внезапно спросил Хуторчук.
Малахов мог бы честно сказать, что никак. Хуторчук был первым лично знакомым ему офицером. Со всеми остальными на военной кафедре в институте и на стажировке в воинской части отношения были строго официальными. Но он промолчал, не желая снова попасть впросак.
— Понятно, — Виталий покивал головой и вздохнул, — ты, как и многие, уверен, что офицер, блюдя свое достоинство, должен и спать ложиться в сапогах, при погонах, с фуражкой под подушкой. Этакий, прости меня, солдафон с квадратной башкой, в которой ничего, кроме уставных знаний…
Малахов вспыхнул. Он краснел так же мгновенно, как отец, и всю жизнь мучился, считая эту свою особенность недостатком.
— Я совершенно не о том, — запротестовал было он, но Хуторчук перебил его.
— О том, о том. Да я не в обиде, не думай. К сожалению, ты не одинок. Легче из понтона шляпу сделать, чем разрушить стереотип. Огорчил ты меня другим. Боюсь, что с чувством юмора у тебя слабовато.
— С чего ты взял? — обиделся Малахов.
Хуторчук усмехнулся.
— Я давно заметил, что люди без чувства юмора относятся к себе с огромным уважением, любят говорить о попрании, строят глобальные выводы на ерунде и, прости меня, обижаются, когда им платят той же монетой. Ладно, Малахов, послужишь — сам поймешь, что офицеры такие же живые люди, как все, а не роботы с жесткой программой. — Он взглянул на часы и встревожился: — Конец света! Учти, не успеем постричься — убью!
Малахов, кляня себя в душе за неуместную искренность, поплелся следом за Хуторчуком. Парикмахерская была рядом со штабом. Хуторчук влетел в нее пулей и тут же выскочил навстречу Малахову.
— Нам повезло, филолог! Два места свободны. Я ж говорил: все будет тип-топ!
Глава VI
Владимир Лукьянович Груздев сидел за письменным столом и с неприязнью рассматривал свое отражение в темном мокром стекле. Дождь проворно барабанил в окна, не давал собраться с мыслями.
Давний рассказ партизанского командира, так логично и стройно сложившийся в мыслях, на бумагу ложился коряво, слова топорщились, мешали друг другу. Груздев оторвал взгляд от окна и с ожесточением посмотрел на листы рукописи, густо испещренные правкой. Каждый раз, когда работа не ладилась, Груздев решал бросить эту «литературную хворобу». Не дал бог таланта и не надо. Видно, не его это дело. У него другая специальность — замполит полка. Не до забавы… А может, прав полковник, назвав ночные бдения своего замполита забавой?
Владимир Лукьянович подпер подбородок кулаком и снова уперся взглядом в темное окно, точно увидев в нем вместо себя полковника Муравьева с легкой усмешкой на большеротом скуластом лице.
— Говорят, вы забаву себе нашли? Воспоминания пишете или просто литературкой балуетесь?
Владимир Лукьянович стушевался тогда от неожиданности. Был уверен, что для всего гарнизона его ночные бдения тайна, и отделался одной фразой:
— Воспоминания отца привожу в порядок.
В этой фразе была полуправда. Воспоминаний отец не писал, но рассказывал о войне, которую проделал сапером, много. Особенно в праздничные дни, когда съезжались к ним боевые товарищи отца. Да и друзья отца тоже не отмалчивались. Их рассказы и мечтал написать Груздев, пока еще жили они в его памяти, чтоб не сгинули бесследно, не потерялись для молодых. Он и всегда-то увлекался военной историей, а рассказы ветеранов — история живая, героическая…
А может, стоило рассказать о своей работе полковнику, посоветоваться? Он сам, вероятно, помнит живые рассказы участников войны, и другие офицеры — у каждого отец или дед воевал. Собрать бы все эти рассказы вместе!..
Владимир Лукьянович разволновался, вылез из глубокого мягкого кресла и заходил по комнате, тяжело ступая по скрипучим половицам большими широкими ступнями в толстых шерстяных носках домашней вязки.
Он представил себе казарму, где на всех четырех этажах спят сейчас солдаты; выкрашенный в синий цвет плафон дежурного света, тускло освещающий ряды кроватей; турник у входа; одинокую фигуру дневального у тумбочки — и подумал с внезапным испугом: сумеет ли он написать так, чтобы передать этим молодым, не знавшим лиха парням свое волнение, свою боль и свою гордость эпохой, которая с каждым днем становится все более далеким прошлым. Когда уйдет последний ветеран, только письменные свидетельства будут питать память о ней. Даже такие, как его, литературно несовершенные… Не для славы же, в конце-то концов. Для них, для молодых, чтобы помнили они. Нет — знали. Потому что нельзя помнить того, что не знаешь.
В комнату тихонько заглянула Светлана Петровна. За круглыми очками-линзами глаза ее были почти не видны.
— Чай заварен. Принести или пойдешь к нам?
Владимир Лукьянович сердито растер ладонью мощный загривок и, не отвечая, уселся в кресло. Она подошла сзади, положила руки ему на плечи и наклонилась, дыша в ухо.
— Затор?
Он грузно повернулся к жене и в упор взглянул в ее светлые глаза, казавшиеся за линзами меньше, чем были.
— Скажи, Свет Петровна, может, я того, не за свое дело взялся? Муравьев говорит — забава…
— Дай почитать, тогда скажу.
— Честно?
Она промолчала, и Груздев виновато похлопал ее по руке. Разве его Петровна хоть когда-нибудь ловчила? Сколько ей, бедной, перепадало за правду-матку на работе и дома? Он же сам иногда срывался, когда бывал не в духе.
— Ладно, давай рукопись. Я только за платком схожу, — сказала Светлана Петровна и вышла. И тут же за стенкой возник обиженный Ксюшкин вопль:
— Я с вами хочу! Думаешь, сладко пить чай одной?
— У нас с отцом дела.
— У вас всегда дела. Вот выйду замуж вам назло, заплачете!
— Интересно, за кого? Капитаны все женаты, а среди лейтенантов я что-то дураков не видела. Может, за Перегудова?
Владимир Лукьянович засмеялся. Прапорщик Перегудов, старый холостяк, дослуживал последний срок. Говорили, что он когда-то чуть не женился на жадной, вздорной бабенке. О том, как он сбежал от нее, в полку ходили легенды. Одни утверждали, что он пошел выносить мусорное ведро и, оставив его посреди двора, сбежал в одних домашних тапочках. Другие уверяли, что он успел захватить свою гармонь, с которой вечерами отводит душу у себя в вещевом складе.
Насколько эти легенды соответствовали истине, никто толком не знал, но иногда, даже на совещаниях, когда хотели подчеркнуть особую трудность задачи, говорили: «Легче Перегудова женить».
Светлана Петровна вошла, посмеиваясь, поставила перед мужем стакан с крепчайшим чаем, накрытый домашней сдобой.
— Подкрепись, мученик.
Владимир Лукьянович молча пододвинул ей пачку густоисписанных страниц.
Линия фронта отодвигалась все дальше и дальше. Еще некоторое время доносились глухие разрывы снарядов, затем и они исчезли, уступив место опасной, злой тишине.
И людям вдруг стало плохо от того, что исчезли звуки, которых они боялись. Прекратились выстрелы — и стало страшнее. В этом противоречии чудилась насмешка. Люди шагали молча, подавленные, не глядя друг на друга, почти с механической размеренностью, поднимая и опуская мокрые тяжелые ноги. Вольно шумел только дождь, холодный, как всегда осенью. Под ногами чавкала и причмокивала глинистая земля. Многим казалось, что земля цепляется за ноги, держит их, тянет к себе.
Страшно остаться лежать навсегда в студеной осенней грязи. За что? За какую вину?
Раньше люди вплотную почти не сталкивались с непогодой. А если и сталкивались — можно было переодеться в сухое. Были крыши, был электрический свет. Дома каждого ждало тепло, родные люди. «Чай» и «сахар» были обычными словами…
Теперь по дорогам шли беженцы, а над головой нависло военное, темно-свинцовое небо, без синевы, без проблеска и… без конца. Люди шли и шли, сами не зная, куда и зачем.
Давно уже фронт, с грохотом катясь по земле, догнал их, смял, оглушил, подавил и гигантской тысячетонной машиной уничтожения покатил на восток.
Теперь идти было некуда, но стоять, казалось, еще хуже, и беженцы бесцельно двигались вперед, за уходящим фронтом, поминутно ожидая удара в спину.
Врага не было видно, но о нем все время напоминали лежащие там и сям пустые консервные банки с чужими этикетками, бутылки из-под иностранных вин, трупы и дождь.
Иногда кто-нибудь останавливался: дальше идти не было сил. Человек клал мешок в грязь, садился и опускал голову.
На повороте широкой проселочной дороги остановился старик, постоял, шатаясь, и сел на обочину, опустив голову. Один из его попутчиков задержался, наклонился к старику.
— Товарищ профессор, помочь? — в тоне вопроса прозвучала плохо скрытая безнадежность.
Голова старика качнулась.
— Нет, нет, идите… Я немного отдохну.
Отечное лицо мужчины сморщилось, стало жалким и виноватым. Он пошарил у себя в кармане, ничего не нашел и проговорил, глядя себе под ноги:
— Конечно, отдохните. Мы медленно пойдем. Потом догоните нас. Мы медленно…
Неуклюже повернулся, махнул рукой и, хромая, двинулся за уходящими спутниками.
Старик поднял голову. Грязное шелковое кашне, замотанное вокруг шеи, развязалось и повисло поверх пальто двумя измочаленными концами. Заросший седой щетиной подбородок старика дернулся.
— Слышите?! — крикнул он в спину уходящим. — Меня зовут Ваксин! Иван Федорович Ваксин! Я профессор химии! Мне семьдесят шесть лет!
Уходящий на секунду остановился, вскинул голову, как бы запоминая, еще больше ссутулился и захромал дальше.
Скинув на землю брезентовый пионерский рюкзак, набитый пожитками, старик облокотился на него и долго сидел, глядя перед собой в одну точку. С полей его широкополой черной шляпы струйками стекала вода, и постепенно в изгибе пальто и на коленях образовалась маленькая мутная лужица.
Заметив лужицу, старик снял варежку, потрогал ее худым указательным пальцем.
— Пора, — сказал он сам себе. — Жизнь потеряла смысл. Еще день, два — для чего? Кому нужна моя старая, никчемная жизнь? Бр-р, какой холод… согреться бы хоть немного перед смертью…
Взгляд его остановился на теле убитого красноармейца, лежавшего в канаве. Это был совсем молодой, еще безусый солдат. Убитый почти целиком находился в воде, лишь одна рука, державшая рваный вещмешок, да голова лежали на скользком земляном уклоне. Видно, паренек забрался в канаву под обстрелом, да был ранен и выбраться уже не смог.
Усталые дряблые веки старика дрогнули, открылись шире. Из вещмешка сквозь дыры торчали запечатанные сургучом горлышки двух пол-литровых водочных бутылок. С минуту старик размышлял. На лице его попеременно отразились радость, жалость, стыд и, наконец, нетерпение. Кашлянув, он подполз к убитому и протянул руку к бутылкам.
— Прости меня, мальчик, — прошептал он, — тебе уже не нужно, а я согреюсь хоть немного… Прости, мальчик, тебе бы жить и жить, а я… Боже мой, что же это? Почему это?
Замерзшие пальцы плохо слушались. Он потратил много времени на то, чтобы развязать веревку, стягивающую вещмешок. Цепляясь ногтями за горлышко, старик вытянул бутылку наружу. Рядом с голубоватой этикеткой «Водка» висела приклеенная наспех за уголок бумажка. Оторвав бумажку, профессор химии прочел надпись и испуганно выронил в грязь бумажку вместе с бутылкой.
Вытащив из вещмешка красноармейца вторую бутылку, увидел на ней такую же бумажку и в отчаянии сунул бутылку обратно. Плечи его затряслись в бессильном плаче.
Дождь торжествующе забарабанил по оторванной, раскисающей в воде бумажке с надписью: «Инструкция к бутылке с зажигательной смесью».
Бутылка-оружие, не донесенное солдатом и теперь лишенное паспорта, осталось бесцельно валяться на дороге.
Глаза старика снова наполнились слезами, он смахнул их ладонью и надолго задумался.
Начало темнеть, а профессор все сидел, глядя в землю, потом отложил сумку в сторону и брезгливо вытер руки о пальто.
— Следовательно, есть две химии, — пробормотал он, — да-да, две. Эта новая. Или она была? Может быть, может быть, но… я счастлив, что жил и умираю, не зная никакой другой…
Он встал, подошел к своему рюкзаку, с трудом наклонился, вытащил несколько книг, обернутых тряпкой, и бережно спрятал их под пальто на грудь. Силы совсем оставили его. Он даже не обратил внимания на звук мотора, ясно возникший в тишине.
Через некоторое время этот звук усилился, и на дорогу выполз огромный гусеничный тягач. Он остановился, зафыркал, словно принюхиваясь, и снова двинулся вперед, подминая под себя дорогу. Сквозь гул мотора и лязг кованых гусениц послышалась чужая картавая речь.
Заметив на пути препятствие, тягач мазнул по нему режущим светом фар и остановился. Из кабины, расположенной высоко над землей, высунулась черная, круглая, как шар, голова.
— Ферфлюхтер! — выругалась голова тонким голосом. — Кто там?
Старик качнулся, отвернул лицо в сторону. Он даже не попытался встать со своего рюкзака. Немецкий язык он знал хорошо, но сейчас именно это знание ему казалось почему-то стыдным. Недостойным всей его прекрасной долгой жизни и смерти, к которой он приготовился.
— Вилли, там какой-то старик…
— Старый кретин, — послышался из кабины простуженный недовольный голос, — в такую погоду шляться… Оставь его. Мы наконец выбрались на какую-то проклятую дорогу. Вперед, Эрих!
Мотор взревел, с малых оборотов перешел на большие и неожиданно снова замолк.
Открыв дверцу, Эрих вылез из кабины и встал на ступеньку.
— Подожди, — сказал он, поправляя под подбородком ремешок толстого танкистского шлема, — по-моему, старик просто устал. Дьявол, до чего же неохота слезать в эту адскую грязь…
Посветив вниз карманным фонариком, он спрыгнул на землю и подошел к обессиленному профессору.
— Еще немного — и он сдохнет, — потрогав сапогом ногу старика, сказал он, — замерзнет, и капут. Забавно: его сломала война. Совсем как пишут о русских в газетах. Нация рабов, а не солдат. Подвезем его, Вилли? Мне жаль стариков.
— Какая ему разница, где подыхать? — отозвался Вилли. — Война ломает всех, кроме нас. Поэтому мы побеждаем.
Он протяжно зевнул и сказал:
— Можешь подвезти, если не противно.
Эрих нагнулся и ткнул старика в плечо фонариком.
— Послушай, русский, поднимайся! Нельзя сидеть в такой гнилой сырости. Ты схватишь инфлюэнцу и умрешь. Капут, понимаешь?.. Дьявол, он же не понимает по-немецки! Вилли, ты не знаешь, как это будет? Ауф…
— Проклятая страна, проклятая погода, проклятый язык! Хватит благотворительности, Эрих, мне надоело!
— Подожди. О, нашел! Ауф, дурно мужьик, ауф! — Эрих засмеялся, довольный своей находчивостью, и дернул старика за руку к себе. — Дурно, мужьик! Карош слофо, так?
Профессор испуганно закашлялся, прикрыл рот рукой. Из-за пазухи у него выпала книга. Эрих брезгливо поднял ее из грязи двумя пальцами.
— Мен-де-ле-ефф, — прочел он по складам. — Вилли, ты учился на физическом? Кто такой Менделееф? Коммунист? Еврей? Старик прятал книгу…
— Русский химик, — нехотя отозвался Вилли.
Профессор дрожащими руками потянулся к книге.
— Да, да, это Менделеев, — торопясь, заговорил он, — на форзаце его автограф. Это подарок. Это не военная книга. Я был его учеником. Отдайте мне ее, зачем она вам?
Эрих удивленно поднял брови, стараясь вникнуть в смысл сказанного. Луч его фонарика перепрыгнул с книги на лицо старика, скользнул по его тощей фигуре в грязном пальто и упал на нераспечатанную бутылку.
— О-о-о! — радостно завопил он и, бросив книгу под ноги старику, схватил бутылку. — Вилли! Русский шнапс!
Вилли мгновенно вылез из кабины.
— Давай сюда быстрее! Я замерз, как сто русских медведей!
Высвечивая фонариком бутылку, Эрих пошел к тягачу, забыв о старике.
— Настоящий русский шнапс! Я пил его два раза, Вилли, чертовски приятная штука. У тебя найдется чем закусить?
Поднявшись в кабину, он завел мотор и тронул тягач с места. Сотрясая землю, железная громада с лязгом поползла прямо на Ваксина.
…Тягач успел отъехать уже метров на пять, когда профессор поднялся на ноги и, чуть отступив, сел, с ужасом разглядывая впрессованный в землю мешок и уничтоженные книги. Если бы он вовремя не увернулся, удачно упав на спину, машина краем гусеницы раздавила бы и его.
— Менделеева гусеницей… — вытирая слезы, забормотал он, — вот, значит, как с нами…
Он еще несколько раз повторил свое «вот, значит, как…», затем бросился к сумке убитого красноармейца, вытащил вторую бутылку и, что-то крича, путаясь в длинных полах пальто, побежал за медленно уползавшим тягачом.
Через минуту красное зарево пожара властно раздвинуло прифронтовую мглу.
Постояв возле тягача, пылающего факелом, старый профессор посмотрел на свои руки, перевел взгляд на исковерканную взрывом бензобаков машину и снова на свои руки, словно только сейчас осознав, что он сделал.
От едкого дыма запершило в горле. Он закашлялся и засмеялся одновременно.
— А мы вас вот так! — торжествуя, выкрикивал он сквозь кашель и смех, тыча костлявым пальцем в сторону пылавшей машины. — Не взыщите, господа… А мы вас вот так!
Прочитав, Светлана Петровна некоторое время молчала, перебирая страницы рукописи. Потом начала читать ее еще раз, почесывая двумя пальцами, указательным и большим, невидные брови. Иногда она брала карандаш и подчеркивала слова, казавшиеся ей неточными.
Владимир Лукьянович привалился к столу грудью и почти не дышал, ожидая приговор. «Все, — отрешенно думал он, — если Петровне не понравится, амба… Значит, не дано».
В комнате стояла тишина, только шуршали страницы рукописи да за стеной вполголоса напевала Ксюша.
— Знаешь, солдатик, — неожиданно сказала Светлана Петровна, — по-моему, это хорошо. Мне нравится.
Владимир Лукьянович вздрогнул от этого давнего, почти забытого им обращения «солдатик», счастливо задохнулся, но, не поверив до конца в удачу, спросил:
— Врешь?
— Ага. Вру. Не хорошо, а просто здорово! Прошлый твой рассказ о пулеметчике был куда слабее… Растешь, растешь, Груздев. И кто бы мог подумать, а? Помнишь, какие ты мне письма писал из училища?
Она засмеялась и процитировала по памяти, подражая низкому голосу мужа и его напевному северному говору, от которого Груздев за последние годы практически избавился:
— Светлана, здравству-уй. С приветом к тебе твой муж Владими-ир, точка. Экзамены сда-ал, точка. Физика четы-ыре, точка. Математика три-и, точка. Все остальное в норме-е, и тоже точка.
— Отличное письмо, — уязвленно сказал Владимир Лукьянович, — просто образец информативности. Между прочим, ради тебя, глупой, старался.
— Да? — удивилась Светлана Петровна.
— А то! Даже не догадываешься, Свет Петровна, какой муж у тебя, однако, умница! Какой, однако, молодец! — И самодовольно постучал себя кулаком по груди. — А ты бы сама могла догадаться, легко ли было солдату догонять студентку? Лесорубу из Архангельской области — горожанку? Дубине неотесанной — девицу, читавшую Шекспира по-английски…
Груздев кончал заочно Военно-политическую академию в тридцать шесть лет, пройдя до этого все армейские ступени от солдата до капитана. И в школе младших командиров, и в офицерском училище ему приходилось вдвое труднее многих. Знаний, полученных в вечерней школе лесосплавного предприятия на Двине, катастрофически не хватало.
Письма… Знала бы тогда Светлана Петровна, как боялся он этих писем. Нарочно писал короткими, фразами, чтобы, кроме точки, не нужны были другие знаки препинания… Чтобы не пожалела Свет Петровна, что вышла замуж за неуча.