— Утешьтесь, Агата, — сказала г-жа Декуэн. — Жозеф будет великим человеком.
После такого обсуждения, похожего на все человеческие обсуждения, друзья вдовы пришли к согласному выводу, который, однако, не успокоил ее. Они посоветовали предоставить Жозефу следовать своему призванию.
— Если он окажется бездарным, — сказал Агате дю Брюэль, ухаживавший за нею, — вы всегда сможете определить его на службу.
На площадке лестницы г-жа Декуэн, провожая трех старых чиновников, назвала их
— Она чересчур себя мучает, — сказал дю Брюэль.
— Она должна почитать себя счастливой, что ее сын к чему-то стремится, — в свою очередь, заметил Клапарон.
— Во всяком случае, если господь сохранит нам императора, — сказал Дерош, — Жозефу будет оказано покровительство. Так о чем же ей беспокоиться?
— Когда дело касается детей, то она боится всего, — ответила г-жа Декуэн. — Вот видите, моя милая, — сказала она, возвратившись, — все они одинакового мнения; почему вы все еще плачете?
— Ах, если бы речь шла о Филиппе, я бы ничего не боялась. Вы не знаете, что творится в мастерских! Там, у художников, сидят голые женщины!
— Но, надеюсь, помещение отапливается, — сказала г-жа Декуэн.
Несколько дней спустя разразилась беда: пришла весть о московском разгроме. Наполеон вернулся, чтобы собрать новые силы и потребовать от Франции новых жертв. Тогда несчастная мать предалась иным тревогам. Филипп, которому был не по вкусу лицей, во что бы то ни стало хотел служить императору. Впечатление от последнего смотра, произведенного Наполеоном в Тюильри, воспламенило Филиппа. В то время воинский блеск, мундиры, эполеты — все это было непреодолимым соблазном для молодых людей. Филипп почувствовал такую же склонность к военной службе, как его брат — к искусству.
Без ведома матери он написал императору прошение, составленное так:
«Государь, я сын Вашего Бридо; мне восемнадцать лет, росту я пяти футов шести дюймов; у меня крепкие ноги, хорошее сложение, и я хочу стать Вашим солдатом. Прошу Вашего покровительства для вступления в армию» и т. д.
Император в двадцать четыре часа отправил Филиппа из императорского лицея в Сен-Сир, и через шесть месяцев, в ноябре 1813 года, он был выпущен младшим лейтенантом в кавалерийский полк. Часть зимы Филипп провел в запасном батальоне; но лишь только он обучился верховой езде, как, преисполненный пыла, выступил в поход. Во время кампании во Франции он получил чин лейтенанта за одно авангардное дело, где его стремительность спасла жизнь полковнику. Император произвел Филиппа в капитаны за участие в сражении при Фер-Шампенуазе, где Филипп состоял при Наполеоне в качестве ординарца. Поощренный таким выдвижением, Филипп заслужил крест при Монтеро. Свидетель прощания Наполеона в Фонтенбло[8], капитан Филипп, воспламененный этим зрелищем, отказался служить Бурбонам. Вернувшись к матери в июле 1814 года, он застал ее разоренной. Жозефа во время каникул лишили стипендии, а г-жа Бридо, до тех пор получавшая пенсию из средств императора, тщетно просила отнести эту пенсию за счет Министерства внутренних дел.
Жозеф, преданный живописи еще больше, чем раньше, был в восторге от всех событий и просил у матери разрешения посещать мастерскую Реньо, обещая ей зарабатывать себе на жизнь. Он считал себя достаточно сильным учеником второго класса, чтобы обойтись без класса риторики.
То, что Филипп всего лишь девятнадцати лет от роду был уже в капитанском чине, был награжден орденом, побывал ординарцем императора в двух сражениях, бесконечно льстило самолюбию матери. Таким образом, хотя он и был грубиян, задира и, по существу, не имел других достоинств, кроме вульгарной храбрости рубаки, для нее это был все же исключительный человек, в то время как Жозеф, маленький, худой, болезненный дичок, любивший тишину, спокойствие, мечтавший о славе художника, сулил ей, как она думала, только одни страдания и беспокойство.
Зима 1814/15 годов была удачной для Жозефа, который, благодаря тайному покровительству г-жи Декуэн и Бисиу, ученика Гро[9], ходил работать в знаменитую мастерскую, откуда вышло столько разнообразных талантов и где он тесно связался с Шиннером. Наступило двадцатое марта[10], и капитан Бридо, присоединившийся к императору в Лионе и сопровождавший его в Тюильри, был назначен командиром эскадрона гвардейских драгун. После битвы при Ватерлоо, где он был ранен — правда, легко — и где заслужил офицерский крест Почетного легиона, он остался при особе маршала Даву в Сен-Дени и не был зачислен в Луарскую армию[11]; благодаря покровительству маршала Даву, его не лишили офицерского креста и чина, но перевели на половинное жалованье.
Жозеф, беспокоясь за будущее, занимался в тот период с таким жаром, что несколько раз во время урагана событий сваливался больным.
— Это от запаха красок, — говорила Агата г-же Декуэн, — он непременно должен бросить свои занятия, они вредны для его здоровья.
В ту пору она беспокоилась только за своего старшего сына, подполковника; в 1816 году она снова увиделась с ним, когда его перевели с девяти тысяч франков жалованья, которые он получал в качестве командира драгун императорской гвардии, на уменьшенный оклад в триста франков в месяц. Для него она привела в порядок мансарду над кухней, истратив часть своих сбережений. Филипп стал одним из бонапартистов — завсегдатаев «Кофейни Ламблен», настоящей конституционалистской Беотии[12]; он усвоил привычки, манеры, стиль и образ жизни офицеров на половинном жалованье, а так как он был совсем еще молодым человеком — двадцати одного года, — то и превзошел их, серьезно поклявшись в смертельной ненависти к Бурбонам, не признавая их, даже отказываясь от представлявшихся случаев поступить на службу в армию в том же чине подполковника.
По мнению матери, Филипп обнаруживал большой характер.
— Отец не мог бы вести себя лучше, — говаривала она.
Половинного жалованья Филиппу хватало, он не вызывал лишних затрат, в то время как Жозеф целиком находился на содержании обеих вдов. С этого времени уже вполне проявилось предпочтение, оказываемое матерью Филиппу. До сих пор оно было тайным, но преследования, которым подвергся верный солдат императора, воспоминание о ране, полученной любимым сыном, его мужество в несчастье, которое, хотя и постигло Филиппа по его доброй воле, казалось ей несчастьем благородным, — все это переполняло нежностью сердце Агаты. Восклицание «он несчастен!» оправдывало все. Жозеф, отличавшийся простодушием, свойственным художникам, особенно в начале их поприща, да к тому же приученный восхищаться своим великим братом, нисколько не был уязвлен предпочтением матери, он оправдывал ее, разделяя тот же культ но отношению к храбрецу, передававшему в двух сражениях приказы императора и раненному при Ватерлоо! Как сомневаться в превосходстве этого великого брата, которого он видел в прекрасном, зеленом с золотом, мундире гвардейских драгун, командующим своим эскадроном на Майском собрании[13]!
Впрочем, Агата, несмотря на неодинаковое отношение к детям, была прекрасной матерью: она любила и Жозефа, но не слепо, она не понимала его, вот и все. Жозеф обожал мать, тогда как Филипп позволял ей обожать себя. Все же драгун смягчал для нее свою солдатскую грубость, но не скрывал презрения к Жозефу, выражая его, впрочем, в дружеской форме. Глядя на своего брата, наделенного такой нелепой огромной головой, похудевшего от неустанной работы, в семнадцать лет хилого и болезненного, он называл его «малыш». Его всегда покровительственное обращение показалось бы оскорбительным, если бы не беззаботность художника, который, сверх того, верил в доброту, скрывающуюся у солдат под их грубой манерой. Жозеф, неопытный ребенок, еще не знал, что военные, если они действительно талантливы, всегда учтивы и мягки, как и прочие выдающиеся люди. Гений везде одинаков.
— Бедный мальчик, — говорил Филипп матери, — не надо к нему приставать, пусть его забавляется!
Это презрение сходило в глазах матери за братскую нежность.
«Филипп всегда будет любить брата и покровительствовать ему», — думала она.
В 1816 году Жозеф добился от матери разрешения превратить в мастерскую чердак, прилегавший к его мансарде, а г-жа Декуэн дала ему немного денег на приобретение принадлежностей, необходимых для
В то время конституционная партия, особенно поддерживаемая отставными офицерами и бонапартистами, произвела ряд выступлений у палаты депутатов во имя хартии, которой никто не хотел, и подготовила несколько заговоров. Филипп впутался в эти дела, был арестован, потом освобожден за недостатком улик; но военный министр лишил его половинного жалованья, переведя в разряд, который был, так сказать, штрафным. Во Франции Филиппу опасно было оставаться, он кончил бы тем, что попался бы в какую-нибудь ловушку, расставленную провокаторами. Тогда много говорили о провокаторах. Пока Филипп околачивался в подозрительных кофейнях, играя на бильярде и приучаясь прикладываться к стаканчикам с разными настойками — Агата пребывала в смертельном страхе за судьбу великого человека своей семьи. Трое
Министерство внутренних дел, при пересмотре личного состава в 1816 году, оставило на должности Клапарона, одного их тех трусов, которые шепотом передают новости из «Монитера», прибавляя при этом: «Смотрите, не выдавайте меня!» Дерош, выйдя в отставку вскоре после старика дю Брюэля, все еще препирался из-за своей пенсии. Эти трое друзей, видя отчаяние Агаты, посоветовали ей отправить подполковника в чужие края.
— Поговаривают о заговорах, и ваш сын, при своем характере, пострадает в каком-нибудь деле, потому что всегда найдутся предатели.
— Черт побери, он той породы, из которой император делал своих маршалов, — шепотом сказал дю Брюэль, оглядываясь вокруг, — и он не должен отказываться от своей профессии. Пусть он отправляется на Восток, в Индию...
— А его здоровье? — сказала Агата.
— Почему он не поступает на службу? — спросил старый Дерош. — Сейчас открывается столько частных предприятий. Я сам, как только разрешится вопрос о моей пенсии, поступлю начальником отделения в Страховое общество.
— Филипп — солдат, он любит только войну, — сказала воинственная Агата.
— В таком случае он должен быть благоразумным и попроситься на службу...
— К этим? — вскричала вдова. — О, такого я никогда ему не посоветую.
— Вы не правы, — заметил дю Брюэль. — Мой сын недавно получил место через герцога де Наваррена. Бурбоны прекрасно относятся к тем, кто чистосердечно присоединяется к ним. Ваш сын будет назначен полковником в какой-нибудь полк.
— В кавалерии стремятся держать только дворян, и ему никогда не быть полковником! — воскликнула г-жа Декуэн.
Испуганная Агата умоляла Филиппа отправиться за границу и поступить на службу к какому-нибудь правительству, — ординарца императора примут с радостью.
— Служить иностранцам?! — ужаснулся Филипп.
— Весь в отца! — сказала Агата, горячо целуя Филиппа.
— Он прав, — заявил Жозеф. — Французы слишком горды своей Вандомской колонной[14], чтобы пополнять собою колонны чужих войск. Кроме того, Наполеон, быть может, вернется еще раз.
Тогда, чтобы угодить матери, Филипп возымел блестящую мысль присоединиться к генералу Лалеману в Соединенных Штатах и участвовать в основании Полей убежища[15] — в одной из самых ужасных мистификаций, прикрывавшейся названием национальной подписки. Агата из своих сбережений дала Филиппу десять тысяч франков и истратила тысячу франков на проводы и отправку его из Гавра. К концу 1817 года Агате пришлось довольствоваться шестьюстами франков дохода со своей государственной ренты; потом, по счастливому вдохновению, она поместила в банк десять тысяч франков, оставшихся от ее сбережений, и таким образом стала получать еще семьсот франков дохода.
Жозеф тоже захотел принять участие в этих жертвах и ходил одетый, как стряпчий: носил грубые башмаки, синие чулки, обходился без перчаток; он стал топить печку каменным углем, питался хлебом, молоком и дешевым сыром. Бедный мальчик встретил поддержку только у старухи Декуэн и у Бисиу, своего товарища по лицею и мастерской, который в ту пору рисовал изумительные карикатуры, занимая скромное местечко в одном из министерств.
— С каким удовольствием я встретил лето тысяча восемьсот восемнадцатого года! — говорил впоследствии Жозеф Бридо, рассказывая о своих тогдашних бедствиях. — Солнце избавило меня от покупки угля.
Он уже не уступал Гро в понимании цвета и встречался со своим учителем только для того, чтобы советоваться с ним; он задумывал начисто порвать с «классиками», разрушить условности греков и все границы, стеснявшие искусство, которому природа принадлежит как она есть, во всем могуществе своего творчества и своей фантазии. Жозеф готовился к борьбе, начавшейся со дня его выставки в Салоне 1823 года и с тех пор уже не затихавшей. Год был ужасный: Роген, нотариус г-жи Декуэн и г-жи Бридо, скрылся, похитив удержания из пожизненных доходов г-жи Декуэн, которые накапливались в течение семи лет и должны были уже давать две тысячи франков дохода. Через три дня после этого несчастья из Нью-Йорка прибыл вексель, выданный подполковником Филиппом, с переводом долга на имя матери. Бедный малый, как и другие, введенный в заблуждение, все потерял на Полях убежища. Этот вексель, стоивший горьких слез Агате, старухе Декуэн и Жозефу, свидетельствовал о долгах, сделанных подполковником в Нью-Йорке, где за него поручились его товарищи по несчастью.
— Ведь это я заставила его поехать! — воскликнула бедная мать, всегда изобретательная, когда нужно было оправдать промахи Филиппа.
— Не советую вам часто отправлять его в такие путешествия, — сказала старуха Декуэн своей племяннице.
Госпожа Декуэн вела себя героически. Она не переставала выплачивать г-же Бридо по тысяче экю, но продолжала все так же ставить на «терн», который не выходил с 1799 года. К этому времени она начала сомневаться в добросовестности властей. Она обвиняла правительство и считала его вполне способным упразднить три номера в урне, чтобы вызвать бешеные ставки участников. После спешного подсчета средств оказалось невозможным достать тысячу франков, не продав части ренты. Обе женщины заговорили о необходимости заложить серебро, кое-что из белья и лишнюю мебель.
Жозеф, испуганный этими планами, отправился к Жерару, рассказал ему о своем положении, и великий художник выхлопотал для него от Министерства двора заказ на две копии портрета Людовика XVIII, по пятисот франков за каждую. Гро, хотя и не отличавшийся щедростью, пошел со своим учеником к торговцу красками и попросил отпустить за его счет необходимые Жозефу материалы. Но тысячу франков можно было получить только по окончании работы. Тогда Жозеф в десять дней написал четыре картины, продал их торговцам и принес тысячу франков матери, которая теперь могла оплатить вексель. Через неделю пришло другое письмо, которым подполковник уведомлял мать, что он отправляется в обратный путь на пароходе. Капитан брал его на честное слово, и Филипп извещал, что при высадке в Гавре ему понадобится еще, по крайней мере, тысяча франков.
— Хорошо, — сказал Жозеф, — я закончу свои копии, и ты отвезешь ему тысячу франков.
— Бог тебя благословит, дорогой Жозеф! — вскричала Агата, заливаясь слезами и целуя его. — Значит, ты любишь своего бедного, гонимого брата? Он — наша гордость, все наше будущее. Такой молодой, такой мужественный и такой несчастный. Все против него, так будем, по крайней мере, мы втроем за него.
— Теперь ты видишь, что живопись может на что-нибудь пригодиться! — воскликнул Жозеф, счастливый, что наконец добился у матери позволения стать великим художником.
Госпожа Бридо поспешила навстречу своему нежно любимому сыну, подполковнику Филиппу. Прибыв в Гавр, она ежедневно уходила за круглую башню, построенную Франциском I, и ждала прибытия американского парохода, с каждым днем ощущая все более жестокое беспокойство. Только матерям ведомо, насколько обостряют такие страдания материнское чувство. В одно прекрасное октябрьское утро 1819 года пароход прибыл без всяких аварий, не испытав ни одного шторма. Даже на самого грубого человека воздух родины и встреча с матерью всегда производят известное впечатление, особенно после путешествия, исполненного разных бедствий. Филипп отдался излиянию чувств, и Агата думала: «Ах, как он меня любит!» Увы, офицер любил во всем мире только одну особу, и этой особой был сам подполковник Филипп. Его несчастья в Техасе, его жизнь в Нью-Йорке, где спекуляция и индивидуализм достигли крайней степени, где бесстыдная погоня за наживой доходит до цинизма, где человек, совершенно предоставленный самому себе, вынужден полагаться только на свою силу и все время быть собственным судьею, где вежливости не существует, — словом, все мельчайшие обстоятельства этого путешествия развили у Филиппа скверные наклонности грубого рубаки. Он стал сквернословом, пьяницей, курильщиком, эгоистом, невежей. Нищета и физические страдания испортили его. К тому же подполковник считал себя жертвой преследования. А под влиянием такой мысли люди неумные сами становятся нетерпимыми и преследуют других. Для Филиппа мир начинался и кончался им самим, солнце светило только для него. Наконец, жизнь Нью-Йорка, по-своему воспринятая этим человеком действия, лишила его всякой нравственной разборчивости. У существ такого рода только два способа жить: они или верят, или не верят, они или обладают всеми добродетелями порядочного человека, или целиком склоняются перед «требованиями необходимости». А постепенно они привыкают считать требованиями необходимости свои малейшие нужды и каждый мимолетный порыв своих страстей. С такой системой можно пойти далеко. Подполковник сохранял прямоту, чистосердечие, непринужденность военного только в манере держаться. Таким образом, он стал исключительно опасен: он казался простодушным, как ребенок, но, заботясь только о себе, ничего не делал без задней мысли, точно судейский крючок, обдумывающий все новые подвохи, достойные Гонена[16]; ему ничего не стоило дать честное слово, и он давал его всякому, кто готов был поверить ему. Если же кто-нибудь, к несчастью для себя, не соглашался с объяснениями, которыми подполковник оправдывал несоответствие между своими словами и поступками, то, отлично стреляя из пистолета, не боясь самого искусного мастера фехтовального искусства и обладая хладнокровием, как все, для кого жизнь безразлична, — Филипп готов был потребовать удовлетворения за малейшую резкость; но и без того он производил впечатление человека, готового действовать насилием и не допускающего возможности какого бы то ни было примирения. Его внушительная фигура приобрела округлость, лицо загорело во время пребывания в Техасе, он сохранил отрывистую речь и решительный тон, выработавшийся из-за необходимости внушать ньюйоркцам почтение. В таком виде, просто одетый, держась, как человек, закаленный недавними лишениями, Филипп предстал героем перед своей бедной матерью; на деле же он просто стал тем, кого в народе обозначают крепким словцом
Госпожа Декуэн и Жозеф, ожидавшие изгнанника у места его прибытия в Париж, во дворе конторы Королевского общества почтовых карет, были поражены, увидев, как изменилась в лице Агата. Пока раздавались поцелуи и отвязывались два чемодана, струха Декуэн заметила Жозефу:
— Твоя матушка за два месяца состарилась на десять лет.
— Здравствуйте, тетка Декуэн! — с таким нежным приветствием обратился подполковник к старой лавочнице, которую Жозеф сердечно называл «маменькой Декуэн».
— У нас нет денег на извозчика, — горестно сказала Агата.
— У меня есть, — ответил ей молодой художник. — У брата великолепный цвет лица! — воскликнул он, взглянув на Филиппа.
— Да, я обгорел, как трубка. А вот ты не изменился, малыш!
Жозеф, уже достигший двадцати одного года и к тому же ценимый несколькими друзьями, поддерживавшими его в дни испытаний, чувствовал свою силу и сознавал свое дарование. Он был представителем живописи в кружке молодых людей, посвятивших себя науке, литературе, политике и философии. Его задел презрительный тон Филиппа, еще подчеркнутый жестом брата, скрутившего ему ухо, как ребенку. Агата заметила некоторый холодок, которым сменился у г-жи Декуэн и Жозефа первый порыв их нежности; но она загладила все, рассказав им о муках, вынесенных Филиппом во время изгнания. Г-жа Декуэн, пожелавшая отпраздновать возвращение Филиппа, которого она потихоньку называла «блудным сыном», устроила самый лучший, какой только могла, обед, пригласив старого Клапарона и Дероша-отца. Всех остальных друзей дома просили прийти вечером, и они явились в полном составе. Жозеф позвал Леона Жиро, д'Артеза, Мишеля Кретьена, Фюльжанса Ридаля и Бьяншона — своих друзей по кружку. Г-жа Декуэн сообщила Бисиу, своему мнимому пасынку, что молодые люди будут играть в экарте. Сын Дероша, ставший по непреклонной воле отца лиценциатом юридических наук, также был на вечере. Дю Брюэль, Клапарон, Дерош и аббат Лоро присматривались к изгнаннику: его грубые манеры и обращение, голос, осипший от спиртных напитков, площадная речь и самый взгляд — все пугало их. И вот, пока Жозеф расставлял столы для карточной игры, наиболее преданные друзья окружили Агату, спрашивая ее:
— Что вы думаете делать с Филиппом?
— Не знаю, — ответила она. — Он и теперь не хочет служить Бурбонам.
— Очень трудно найти для него место во Франции. Если он не поступит в армию, то не скоро получит государственную службу, — сказал старик дю Брюэль. — Достаточно послушать его, чтобы понять, что он не сможет зашибать деньгу, как мой сын, изготовляя пьесы для театров.
По взгляду, которым ответила Агата, каждый понял, насколько ее беспокоит будущее Филиппа; и так как никто из ее друзей не мог оказать ей помощь, то все замолчали. Изгнанник, Дерош-сын и Бисиу играли в экарте, пользовавшееся в то время бешеным успехом.
— Маменька Декуэн, у брата нет денег на игру, — сказал Жозеф на ухо этой превосходной, доброй женщине.
Участница королевской лотереи пошла к себе, принесла двадцать франков и вручила их художнику, который незаметно сунул деньги Филиппу. Все гости уже собрались. За двумя столами играли в бостон, и вечер оживился. Филипп оказался плохим игроком. Сначала он много выиграл, потом проиграл и к одиннадцати часам задолжал пятьдесят франков Дерошу-младшему и Бисиу. Препирательства и споры за экарте неоднократно доносились до слуха спокойных игроков в бостон, украдкой поглядывавших на Филиппа. Изгнанник обнаружил столь скверный характер, что когда в последнюю ссору оказался впутанным Дерош-младший, — а он тоже был не из покладистых, — то Дерош-отец, вопреки очевидности, объявил, что сын не прав, и запретил ему продолжать игру.
Госпожа Декуэн поступила точно так же со своим внуком, начавшим отпускать шутки, которые, правда, были столь тонки, что Филипп не понял их, однако могли подвергнуть жестокого насмешника опасности, если бы одна из его стрел проникла в неповоротливый ум подполковника.
— Ты, верно, устал, — сказала Агата на ухо Филиппу. — Поди ляг спать.
— Путешествия образовывают юношей, — с улыбкой заметил Бисиу, когда подполковник и г-жа Бридо вышли.
Жозеф, встававший чуть свет и рано ложившийся, томился, дожидаясь конца этого вечера. На следующий день утром Агата и г-жа Декуэн, приготовляя в первой комнате завтрак, не могли не обменяться мнением, что вечера обойдутся очень дорого, если Филипп, по выражению г-жи Декуэн, будет «играть в такую игру».
Эта старая женщина, тогда уже в возрасте семидесяти шести лет, предложила продать свою мебель, освободить помещение на третьем этаже, — чего хозяин только и добивался, — а самой занять гостиную Агаты, с тем чтобы первая комната была превращена в гостиную, где заодно можно было бы и обедать. Таким образом в год сберегли бы семьсот франков. Такое сокращение расходов позволило бы давать Филиппу пятьдесят франков в месяц, пока он не найдет себе места. Агата приняла эту жертву.
После того как подполковник спустился вниз и мать осведомилась, хорошо ли он чувствует себя в своей маленькой комнатке, обе вдовы ознакомили его с положением семьи. Г-жа Декуэн и Агата располагали вместе пятью тысячами тремястами франков дохода, из которых четыре тысячи г-жи Декуэн были только пожизненными. Старуха Декуэн давала Бисиу, которого она вот уже полгода, как объявила своим внуком, шестьсот франков на содержание и столько же — Жозефу. Остатки ее доходов, равно как и доходы Агаты, шли на хозяйство и прочие их нужды. Все сбережения были израсходованы.
— Будьте спокойны, — сказал подполковник, — я снова займусь поисками места и не буду вам в тягость: пока мне нужны только жратва и логово.
Агата поцеловала сына, а г-жа Декуэн сунула ему в руку сто франков на уплату вчерашнего карточного долга. Продажа мебели, передача квартиры г-жи Декуэн и внутреннее перемещение у Агаты — все осуществилось в течение десяти дней, так быстро, как это бывает только в Париже. Все эти десять дней Филипп аккуратно уходил после завтрака, появлялся к обеду, снова уходил вечером и не возвращался на ночлег раньше полуночи.
Вот привычки, почти механически усвоенные этим отставным воином и глубоко в нем укоренившиеся: на Новом мосту он чистил свои сапоги за те два су, которые ему пришлось бы заплатить в случае перехода по мосту Искусств, потом отправлялся в Пале-Рояль, где выпивал два стаканчика водки, читая газеты; за этим занятием он проводил время почти до полудня; в этот час он неторопливо отправлялся по улице Вивьен, делал привал в кофейне «Минерва», где в то время стряпалась либеральная политика, и играл там на биллиарде с отставными офицерами. Проигрывал Филипп или выигрывал, но он неизменно осушал три-четыре стаканчика разных ликеров и выкуривал с десяток сигар, разгуливая взад и вперед по улицам. По вечерам, выкурив несколько трубок в «Голландском кабачке», он в десять часов поднимался в игорный зал; лакей подавал ему карточку и булавку; осведомившись у некоторых заслуженных игроков о выходах черного и красного, он в наиболее благоприятный момент ставил десять франков, никогда не играя более трех раз, будь он в проигрыше или в выигрыше — безразлично. Выиграв, — а это случалось почти всегда, — он осушал бокал пунша и отправлялся в свою мансарду; тогда он бормотал, что перебьет крайних правых, лейб-гвардию короля и распевал на лестнице: «На страже Империи будем!» Его бедная мать, прислушиваясь, говорила:
— Филипп сегодня навеселе.
И, поднявшись к нему, целовала его, не жалуясь на омерзительный запах пунша, ликеров и табака.
— Ты ведь довольна мной, дорогая мамаша? — сказал он ей в конце января. — Я веду самый правильный образ жизни.
Раз пять Филипп обедал в ресторане с давними приятелями. Старые солдаты рассказывали друг другу о своем положении, возлагая надежды на постройку подводной лодки, предназначенной для того, чтобы освободить императора. Среди вновь обретенных приятелей Филипп особенно отличал бывшего капитана гвардейских драгун, некоего Жирудо, вместе с которым он в первый раз выступил в поход. При содействии старого драгуна Филипп привел к завершению то, что у Рабле называется «экипажем дьявола», и прибавил к выпивке, сигарам и игре четвертое колесо. Однажды вечером, в начале февраля, Жирудо повел Филиппа в Гэте, в ложу, предоставленную театром для маленькой театральной газетки, издававшейся его племянником, Фино, где этот самый Жирудо заведовал кассой и счетными книгами, делал и проверял наклейки с адресами. Оба одеты были по моде офицеров-бонапартистов, принадлежавших к конституционной оппозиции, — в широкий, длинный, до пят, сюртук со стоячим воротником, застегнутый до самого подбородка и украшенный орденской розеткой; у обоих были трости со свинцовыми набалдашниками, болтавшиеся на плетеном ремешке. В таком виде два старых однополчанина, по их собственному выражению, нарезавшись как стелька и обмениваясь сердечными излияниями, вошли в ложу. Жирудо, в тумане винных паров, показал Филиппу на сцене маленькую, пухленькую и вертлявую фигурантку по имени Флорентина, чьи милости и расположение достались ему так же, как и ложа в театре, — через всемогущую газету.
— Но сколь далеко простирается ее расположение к такому старому, полуседому вояке, как ты? — спросил Филипп.
— Слава богу, — ответил Жирудо, — я еще придерживаюсь прежних правил нашей славной военной чести и ни разу не израсходовал ни гроша на женщину.
— Что? — вскрикнул Филипп, прищурив левый глаз.
— Да, — ответил Жирудо. — Но, между нами, газета здесь здорово помогла. Завтра мы в двух строках посоветуем администрации выпустить Флорентину в танце. Честное слово, мой дорогой, я очень счастлив, — сказал Жирудо.
«Э, — подумал Филипп, — если этот почтенный Жирудо, несмотря на то, что череп у него лыс, как мое колено, несмотря на сорок восемь лет, толстое брюхо, физиономию кабатчика и нос картошкой, заводит шашни с фигуранткой, то я заполучу первую актрису Парижа».
— Где живет она? — громко спросил он Жирудо.
— Сегодня вечером я тебе покажу Флорентину в домашней обстановке. Моя Дульцинея получает в театре только пятьдесят франков в месяц, но Кардо, бывший торговец шелком, дает ей пятьсот франков в месяц, и она одевается шикарно.
— О! Но... — воскликнул ревнивый Филипп.
— Ба! — заметил Жирудо. — Настоящая любовь слепа.
После спектакля Жирудо отвел Филиппа к Флорентине, жившей в двух шагах от театра, на улице Крюсоль.
— Будем вести себя прилично, — сказал ему Жирудо, — Флоринтина живет с матерью. Ты понимаешь, нанимать ей подставную мамашу мне не по средствам, и эта почтенная женщина — ее настоящая мать. Она бывшая привратница, но неглупа и именуется Кабироль; называй ее «мадам», она это очень любит.
В тот вечер у Флорентины была ее подруга, некая Мари Годешаль, прекрасная, как ангел, холодная, как танцовщица, и, кроме всего прочего, ученица Вестриса[17], который предрекал ей самое блестящее будущее в хореографическом искусстве. Мадемуазель Годешаль, желавшая в то время выступать в Драматической панораме под именем Мариетты, рассчитывала на протекцию первого вельможи в палате, которому Вестрис должен был представить ее уже давно. Вестрис, еще бодрый в то время, не считал свою ученицу достаточно подготовленной. Честолюбивая Мари Годешаль прославила свой псевдоним Мариетты, но, впрочем, ее стремление преуспеть было вызвано весьма похвальными чувствами. У нее был брат, писец, служивший у Дервиля. Оставшись сиротами, несчастные, но любящие друг друга брат и сестра видели жизнь такой, какова она в Париже; он хотел стать стряпчим, чтобы устроить свою сестру, и жил на десять су в день; она трезво решила стать танцовщицей и, извлекая пользу как из своих ног, так и из своей красоты, купить контору для своего брата. Все, что не касалось их привязанности друг к другу, их интересов и общей их жизни, было для них — как некогда другие народы для древних римлян и евреев — чем-то варварским, странным, враждебным. В этой столь прекрасной дружбе, которую ничто не могло нарушить, и заключалось объяснение характера Мариетты для тех, кто близко знал ее.
Брат и сестра жили в то время на девятом этаже одного дома по улице Вьей-дю-Тампль. Мариетта начала обучаться с десяти лет, а теперь ей было шестнадцать. Увы! Она была плохо одета, и если, несмотря на ее шаль из кроличьей шерсти, на ситцевое платье и грубые башмаки, подбитые железными гвоздями, кто-нибудь мог оценить ее красоту, то только те из парижан, что заняты охотой на гризеток и выслеживанием нуждающихся красавиц.
Филипп влюбился в Мариетту. Мариетта оценила в нем командира гвардейских драгун, ординарца императора, молодого человека двадцати семи лет и нашла удовольствие в том, чтобы превзойти Флорентину, ввиду явного превосходства Филиппа над Жирудо. Флорентина и Жирудо, — он, чтобы содействовать счастью своего приятеля, она — чтобы доставить своей подруге покровителя, — толкнули Мариетту и Филиппа на заключение «птичьего брака». Это выражение парижского языка равнозначно выражению «морганатический брак», применяемому к королям и королевам. Филипп на обратном пути рассказал Жирудо о своей бедности; но старый проходимец весьма его обнадежил.
— Я поговорю о тебе со своим племянником Фино, — сказал он ему. — Видишь ли, Филипп, настало царство штафирок и болтунов, нам приходится покориться. В наши дни чернильная братия всемогуща. Чернила заменили порох, а слово — пулю. Но, как бы там ни было, эти жулики журналисты — ловкачи на выдумку и довольно славные ребята. Приходи ко мне завтра в редакцию, я замолвлю за тебя словечко перед племянником, и ты получишь место в какой-нибудь газете. Мариетта, которая теперь (не обольщайся) берет тебя потому, что у нее ничего нет, ни ангажемента, ни возможности выступать, — а я сказал ей, что ты будешь пользоваться в газете таким же весом, как и я, — докажет, что она любит тебя ради тебя самого, и ты ей поверишь! Поступай подобно мне, удерживай ее в положении фигурантки, пока сможешь. Я был так влюблен, что, когда Флорентина захотела выступить в танце, я попросил Фино потребовать для нее дебюта; но племянничек мне сказал: «У нее есть способности, не так ли? Так вот, в тот день, когда она выступит, она выставит тебя за дверь». Вот каков Фино. Ты увидишь, что это за смышленый малый!
На следующий день, в четыре часа, Филипп был на улице Дю-Сантье, в маленькой комнате на антресолях, где и застал Жирудо, заключенного, наподобие зверя, в закуту с каким-то лазом вместо дверей. Там имелась маленькая печурка, маленький столик, два маленьких стула и маленькие поленца дров. Значение этих апартаментов было возвеличено следующими магическими словами:
— Прекрасно! — сказал Филипп, осмотрев эту комнатку. — Что делаешь здесь ты, некогда сражавшийся при Эйлау под командой бедного полковника Шабера? Черт побери! Трижды черт побери, вот так командиры!
— Да, так! брум! брум! Командир, выписывающий квитанции на газету, — сказал Жирудо, надвигая покрепче свою черную шелковую шапочку. — А сверх того я еще ответственный издатель всех этих шутовских листков, — сказал он, показывая на газету.
— А я совершил поход в Египет, — теперь же хожу на почту, — прибавил инвалид.