Александр Кондратьев
Фамирид
Дорогому учителю
Иннокентию Федоровичу Анненскому
…Фамирис же, как красотою тела, так и пением в гусли превосходя иных, о мусикии имел прю с Мусами; договоряся, ежели он победит, то со всеми ему лежати; а ежели побежден будет, то он лишен будет, чего они хотят…
Ни одного облачка не было на синем небе. Солнце стояло уже довольно высоко, и зной становился нестерпимым. Все живое старалось укрыться от жгучих лучей златокудрого Феба в сырую тень глубоких оврагов или под ветви изредка здесь и там растущих дубов. По горным тропинкам глухих геликонских отрогов шагал одинокий путник. Сильно устали его покрытые пылью ноги, а кожа сандалий во многих местах потерлась. За спиною болталась легкая тыква, внутри которой давно было сухо; через плечо висела красивая пестро раскрашенная кифара. Путник, видимо, сбился с дороги и шел наугад, заставляя взлетать из-под ног вспугнутых им куропаток. Тропинка, идя по которой он должен был попасть в небольшое селение, как-то пропала, сменившись другою, приведшей странника в дикую глушь поросших кустами орешника и одичавшего лавра холмов Геликона.
Кругом не было видно ни земледельца, ни охотника с тенетами; не доносилось звуков свирели стерегущего бурых коз пастуха, у которого можно было бы спросить про дорогу. Одни лишь кузнечики трещали без умолку.
Фракийский певец Фамирид, поправив висевшую сбоку кифару, пошел напрямик сквозь кусты и вереск в овраг, куда манила на отдых прохладная тень олеандров. По глыбам камня, покрытым зеленым бархатным мхом, Фамирид спустился в поросшее лесом ущелье. Тут можно было вздохнуть свободнее. Над головою, в темно-зеленых ветвях ворковали дикие голуби. Пройдя около двух-трех полетов стрелы, путник увидел поляну, среди которой росла группа старых дубов и несколько стройных тополей. Меж них из кучи камней вытекали светлые струйки, образуя круглый родник, обрамленный густым тростником. Из него выбегал ручеек и, змеясь по зеленому лугу, скрывался в темном лесу.
Измученный длинной дорогой, странник подошел к роднику и опустился возле него на цветы черных ирисов и лилово-синих фиалок. Затем он снял круглую шляпу с полями, кифару, пустую тыкву, сумку из шкуры дикой свиньи, положил на траву свой длинный дорожный посох, а сам, став на колени, припал губами к холодной чистой воде и долго не мог от нее оторваться.
В глубине родинка что-то мелькнуло…
Кончив пить, Фамирид вынул из сумка два ячменных, с медом спеченных хлебца и утолил ими свой голод. Затем он взял в руки кифару и негромко запел гимн в честь полевых и сельских божеств. Он славил великого Пана, розовых нимф рек и лесов, воспевал хоровод ореад и мохнатых сатиров на повитых ночным туманом росистых полянах. И песня его неслась над цветами долины, трепетала в недвижимых ветвях тополей, и тихо вторило ей жужжание пчел и журчанье ключа.
Спев свой гимн, Фамирид прилег в тени темно-зеленого дуба. Склонив на узловатые корни свою усталую голову, мало-помалу певец задремал.
В полусне фракиец слышал, как тихо шепчет жалобы старый дуб на то, что в дупле у него завелись неугомонные пчелы. Пчелы в свою очередь тонкими жужжащими голосами пели, радуясь сладкому меду, который они собирали с пахучих цветов. Фамирид понимал их голоса, но ему казалось, что он видит все это во сне…
Но вот сильный напор воздуха, как будто от веянья чьих-то громадных крыльев, заставил его встрепенуться и приоткрыть глаза.
С синего неба на залитую солнцем поляну плавно спускался ослепительно белый крылатый конь с пышной золотистою гривой. Вот он коснулся земли, заржал, топоча подбежал к роднику и стал, жадно фыркая, пить. Из тростника послышался чей-то тихий серебряный смех. Кто-то плескался там водою, шуршал и шелестел.
Фамирид лежал неподвижно, боясь пошевелиться и спугнуть дивное видение. Он слышал в детстве от своего учителя, гиперборейца Оленя, про порождение крови Медузы, коня бессмертных Пегаса, но никогда не встречал человека, который бы мог рассказать, что видел это крылатое чудо.
Но вот Пегас напился, заржал и, топнув о землю копытами, взмахнул белыми крыльями, поднялся на воздух и полетел, поджав передние и слегка опустив задние ноги. Улетая, он все уменьшался в объеме и наконец скрылся в эфире, как пух, несущий семя болотных цветов.
Фамирид крепко стиснул зубами свой палец и, почувствовав боль, убедился, что это не сон.
Крик целой стал сорок вывел его из задумчивости и вновь заставил удивиться. Сороки кричали и спорили на весь лес, кого-то громко осуждая, а он, Фамирид, к своему удивлению, понимал их голоса.
— Мы их увидим, сестры! Дочери Мнемозины прилетят напиться воды к этому источнику. Встретим их презрительным смехом! — кричала одна из сорок.
— Испачкаем их одежду! — предложила другая.
— Отомстим им за наше превращение. На состязании мы спели не хуже их.
— Нет, лучше! — перебила четвертая.
— Богини всегда завидуют смертным, и зависть их бывает ужасна. Думал ли когда благородный Пиерий, что все девять его дочерей станут жертвами муз!
— Сестры, я слыхала недавно, что Каллиопа пела чужую песню. Гимн о скорби Деметры, подхваченный всем остальным их хором, сложен сиренами… Если бы вы знали, о сестры, как подло обидели их музы! Сирены, подобно нам, превзошли сестер феспиад, и те отомстили им, выщипав лучшие перья. Бедные сирены бросились в море и прячут свой стыд на бесплодных камнях, зловеще чернеющих в пене… Я слыхала про них от морской чайки. Ее зовут Гальционой. Волею Зевса она обращена в крикливую птицу за то, что муж в часы нежных утех звал ее Герой…
— Сестры, помните гимн, который мы спели музам? Песню про страх богов, грозный вид Тифаона? Нимфы гор и лесов, слушая эту песню, прятали в страхе лицо, жмурили синие очи. Тонкие губы в кровь музы кусали в злобе, — начала было декламировать одна из сорок.
— Тише, о сестры, они могут прийти и услышать, а тогда вновь обратят нас на этот раз в еще более гадких существ. Не стоит дразнить их. Лучше уйдем!
Так сказала старшая, наиболее благоразумная из сорок.
И сестры, послушавшись ее, улетели. Докучная трескотня их мало-помалу смолкла вдали.
Но тишина тянулась недолго. Фамирид снова услышал легкий плеск воды и шорох в тростниках. Он встал и сделал несколько шагов к роднику. Там никого уже не было. Одни лишь круги расходились по гладкой водной поверхности. Фамирид стал на колени и нагнулся к источнику. Навстречу ему оттуда с любопытством глядели два сине-зеленых глаза. Из глубины виднелось молодое лицо полупрозрачной, увенчанной черными ирисами нимфы. Слегка улыбались розоватые губы. В светлом кристалле источника белели полудетские плечи и тонкие красивые руки. Стройный стан был опоясан длинным стеблем темно-зеленой болотной травы. По мере того, как Фамирид наклонялся, лицо юной наяды в свою очередь приближалось к поверхности. Вот оно чуть-чуть показалось из родника, и послышался голос, тихий, подобный шелесту трав:
— Не удивляйся, о смертный, тому, что ты видишь и слышишь. Судьба допустила тебя испить воды из родника, посвященного музам. Отныне тебе будет понятен язык птиц и зверей, ты будешь видеть богов и богинь, бойся лишь оставаться здесь, дабы музы, явясь, не узнали, что смертный пил из ключа дочерей Мнемозины… Они могут прогневаться…
Полупрозрачное лицо с участием глядело на пришельца. И, стоя на коленях перед источником, так отвечал Фамирид:
— Мне приятен взор твоих синих очей, прекрасная нимфа, твой голос ласкает мне душу. Я не хочу уходить. Пусть являются музы. Я сумею дать им ответ на гневные речи.
Говоря это, фракиец заметил, что нимфа ему улыбнулась, и он, безотчетно склоняясь, робко припал губами к водной поверхности, встретив ими немой поцелуй нежных розовых уст маленькой нимфы…
Кругом царило молчание. Одни лишь кузнечики цыркали на поляне, да над серебристым ключом, ныряя в воздухе, чуть слышно трепетали прозрачными крыльями стрекозы. Мелкие букашки ползали по травам. Вода слабо журчала.
И долго, долго ме мог Фамирид прервать поцелуя.
Но вот образ нимфы заколыхался. Из воды показались и легли на плечи фракийцу две легких бледных руки, а за ними вышли наружу не только лицо, но и вся голоса и тонкие плечи.
— Смертный, у тебя очень горячие губы, — произнесла наяда, — скажи твое имя.
— Зовут меня Фамирид, я родом из Фракии, занимаюсь игрой на кифаре; отец мой — фракийский певец Филаммон, а мать — нимфа Аргиопа…
— Так скройся скорей, Фамирид, как я скрываюсь. Приближаются музы. Я слышу шум их одежд… Прости!
Нимфа исчезла под водою. Черты ее затрепетали, стали прозрачными и расплылись, как бы тая в холодных чистых струях.
На дне родника были видны теперь лишь мелкие камни, стебли растений и золотистый песок.
Сзади внезапно послышались голоса и шаги. Сын Филаммона оглянулся и тотчас вскочил на ноги.
Несколько одетых в желтые хитоны богинь стояло возле источника.
По осанке, белому цвету лиц, лирам в руках, росту и платью в этих богинях легко можно было узнать дочерей Мнемозины и Зевса, слетевших взглянуть на свой любимый источник.
Увидя фракийца, они в изумлении остановились. Бессмертные музы не ожидали встретить здесь человека, который, как видно, успел уже напиться из запретных для смертного струй. И каково было негодование кастальских сестер, когда этот пришелец, вместо того чтобы пасть ниц, закрывая затылок, продолжал созерцать их движенья и лица.
— На колени, презренный, перед богинями! — громко вскричала Мельпомена.
— Во прах перед нами! — прибавила Урания.
— Как осмелился он лакать из источника муз! — Почему не простерся перед дочерьми Мнемозины? — Почему не закрыл ты лицо, недостойное видеть богинь?
Но Фамирид остался неподвижен. Он был недоволен: богини ему помешали целовать нимфу и, кроме того, поносили его так громко, что нимфа эта не могла не слышать их бранных речей. Сын Филаммона готов был уже дать достойный отпор, но благоразумие взяло верх, фракиец сдержался и начал ровным, спокойным и почти ласковым голосом:
— Вы так нежданно явились, о светозарные! Божественный вид ваш ласкает мне взоры. Зачем же я стану падать на землю и тем лишать себя этого зрелища? Ведь я, как и вы, служу Кифареду и склоняюсь только перед ним…
— Га, несчастный! Он забыл, кто мы такие! Он думает, что может быть равен нам… — воскликнула одна из муз.
— На колени, собака и порождение собаки! — прибавила другая.
Фамирид вспыхнул от гнева. В глубине души он был убежден, что его собственная мать, Аргиопа, была нисколько не ниже дочерей Мнемозины. К тому же отец его Филаммон родился от прекрасной Хионы, принимавшей на свое лоно одного за другим двух олимпийцев.
А потому, горделиво выпрямившись во весь рост, он ответил:
— Вы ведь не принадлежите к числу великих богов. Вы только родились от Зевса. Но сын Крона и мне приходится сродни. От него темнокудрой Латоной был рожден мой дед Аполлон. В окаймленных гробницами Дельфах девушки до сих пор поют гимны в честь их славного брака, и гимны эти сложил мой отец Филаммон. Если бы к вам не благоволил сын Латоны и не научил вас для своего развлеченья петь и плясать, вы ничем не отличались бы от простых ореад Парнаса и Геликона. Я сын и внук кифаредов и умею не хуже, чем вы, слагать песнопения. Кто, как не я, воспел борьбу олимпийцев с титанами? Кто был увенчан недавно дельфийским лавром на пифиях? К чему же мне преклоняться пред вами? Нет, я не сделаю этого!
И сын Филаммона глядел на богинь вызывающим взором.
Такая смелость привела их в божественную ярость. Крики угроз Пиерид смешались с воплями мести…
Но вот из среды богинь вышла вперед темнокудрая стройная Каллиопа. Лишь она осталась спокойною и, подойдя легкой походкой к безумцу, спросила его равнодушным, презрительным тоном:
— Итак, сын Филаммона, гордый тем, что к твоей бабке когда-то сходил Аполлон, ты не желаешь пасть на колени пред нами? Ты мнишь, что можешь сравниться в искусстве слагания гимнов с нашим божественным хором?
Фамирид встретил ясный, проницательный, слегка насмешливый взгляд божественной музы. Но певец не смутился и не потупил глаз.
— Да, — отвечал он, — я утверждаю, что мог бы вас победить в состязаньи. Примите мой вызов, дочери Зевса!
Новый взрыв негодующих кликов покрыл слова Фамирида.
— Ослепим его! Вырвем наглый язык! Снимем с дерзкого кожу! — кричали в божественном гневе все девять сестер, зловеще надвигаясь на фракийца.
— Интересно, что скажет сын Латоны, когда узнает, что внука его смели обидеть, — произнес Фамирид, невозмутимо глядя на муз. Те, полные бессильной злобы, отступили, не переставая роптать.
Но снова, укротив сестер легким движением руки, стала говорить спокойная Каллиопа:
— Сестры, дадим безумцу спеть нам свои бездарные песни. За ним споемте и мы, и пусть наглец, покрытый стыдом, примет от нас должную кару. Пусть он тогда, издыхая, будет завидовать Марсию!
— Но не теперь! — перебила ее Эрато. — Теперь мы должны лететь на пир к олимпийцам.
— Пусть глупец подождет своего наказания. Назначим ему место и срок, — сказала Урания.
— Где-нибудь выше, средь гор… Чтобы там была ровная площадка.
— В таком случае пусть он ко дню следующей полной луны придет на Пангей; из горных вершин один лишь Пангей не озарен нашей славою. Мы же найдем тем временем судей.
— Теперь же, сестры, летим, и бросим безумца! — И музы собрались улетать.
— Стойте, дочери Зевса! — вскричал Фамирид. — Вы сейчас говорили о том, какая участь постигнет меня в случае вашей победы. Ну, а если не вы одержите верх, а я? Знайте же, что, побежденные мною, вы уступите мне свое место на Парнасе и Геликоне. Я стану тогда вам господином, а вы будете мне служить, разделяя со мною ложе и веселя зрение и слух мой — игрою, пением и пляской. Такова моя воля!
Дружным смехом ответили фракийцу феспиады.
— Хорошо. Только ты победи нас сначала, самомнящий глупец, — ответила за сестер Каллиопа. И легко отделясь от земли, понеслись веселой толпой по эфиру прекрасные музы. Ярко горели на солнце узоры их золотистых одежд и блестящие лиры…
Проводив их взором, певец вновь подошел к роднику, где его ждали уста полувоздушной сребристо-розовой нимфы…
На сочной, слегка измятой зеленой траве, в тени того же самого дуба неподвижно сидел утомленный объятиями сын Филаммона. На коленях его помещалась легкая, немного задумчивая подруга. Тонкие пальцы ее перебирали черную бороду певца. Улыбкой она старалась скрыть приближение грусти. Туман недавнего счастья еще наполнял ее глубокие зелено-синие очи.
— Есть ли у вас во Фракии нимфы? — спросила наяда, ласково глядя на Фамирида.
— Таких, как ты, нет. Наши нимфы выше ростом, и тело у них более грубо и волосы жестче. Среди них попадается много с рыжими косами. Голос наших нимф громче и сильнее. Если им не нравится путник, они кидают в него огромные камни или сбивают с пути, пугая диким ауканьем…
— Так что я нравлюсь тебе более их? — продолжала допрашивать наяда. Ее маленькие бледные руки обвили шею певца, а лицом она приблизилась к Фамириду.
— Несравненно! — ответил фракиец, улыбаясь.
С минуту длилось молчание. Нимфа впилась испытующим взором в глаза собеседника, как будто читая в них его судьбу. Лицо ее стало внезапно серьезным.
— К чему тебе вступать в это безумное состязание, вновь начала она. — Или ты полагаешься на беспристрастие судей? Поверь мне, кто бы ни были эти судьи, они не посмеют тебя признать победителем муз. Все ведь знают, что к ним благоволит Аполлон, что они поют на пирах олимпийцев. Все помнят, как они обошлись с дочерьми македонца Пиерия, как они ощипали из зависти бедных сирен. Я слышала твой гимн, Фамирид, он прекрасен, но еще раз молю: не вступай в состязание с их завистливым хором. Неужели тебя так манит ложе богинь? Останься здесь, для меня, и я подарю тебе сына, который будет славен, как ты. Останься со мною, мой дорогой!
И так отвечал сын Филаммона:
— Если б я был мальчиком и безрассудным словом обидел божественных муз, то я не пошел бы, пожалуй, отыскивать их, страшась бессмертного гнева. Но я не мальчик, а муж, успевший уже приобресть почет и известность. Я внук Аполлона, и мой отец содрогнется в темном Аиде, если узнает, что я испугался соревнования и тем помрачил славу, которую он мне оставил в наследство.
Да к тому же я не боюсь состязания; не боюсь оттого, что во мне столько песен, что если бы я каждому богу, каждой богине и нимфе, каждой океаниде или сатиру спел бы лишь по одной, то и тогда моя грудь осталась бы полною ими… Кроме того, я буду просить, чтобы судьею нашего спора был сам светозарный, далеко мечущий стрелы бог Аполлон!..
Божественная подруга Фамирида только вздохнула в ответ на эти слова.
— Что за фигура изображена на твоей обнаженной груди? — после короткого молчания спросила наяда. — Она темная и напоминает лебедя, распростершего крылья. Кто ее тебе нацарапал?
— Каждый благородный человек носит у нас во Фракии подобное изображение зверя, цветка или птицы. Иные раскрашивают их; у некоторых разрисовано все тело. Этого лебедя, вещую птицу Аполлона, изобразил у меня на груди мой учитель, гипербореец Олень…
— О мой милый, не старайся быть победителем на поединке. Стремись лучше смягчить сердце соперниц и уступи им победу!
— Почему ты так этого хочешь, моя дорогая подруга? Ведь я стремлюсь к состязанию вовсе не из желания разделить с ними ложе.
— Нет, не к тому говорю я. Птица твоя вновь пробудила тревогу в моем сердце. У тебя так много общего с нею… Вы оба служите Фебу… А лучшие песни свои лебедь поет перед смертью… Уступи им победу, и они не тронут тебя!
— Уступить им победу — ни за что! О моя милая, неужели ты не хочешь, чтобы я вернулся к тебе с торжественным зеленым венком на гордо поднятой голове? Неужели ты не захочешь принять в объятия победителя муз и вместе со мною господствовать над ними?..
— Как блестят твои глаза! — со вздохом произнесла нимфа, всем телом прижимаясь к Фамириду.
На одной из недоступных людям вершин Олимпа, в светлом чертоге искусной постройки хромого Гефеста все было готово для пира. Блестели, как солнце, большие кратеры с нектаром; струили пряные волны чеканные блюда с дивною пищей бессмертных, пахучей амброзией; глаза олимпийцев были полны ожидания, но пир еще не начинался. Не хватало нескольких важных членов бессмертной семьи.
Так, не прибыл еще в колеснице, запряженной парою темных морских твердоногих коней, бог Посейдон со своею сребристохитонной супругой. Не явился могучий Арей. Не прилетала на стае белых голубок пенорожденная Пафия. Не возвращался также посланный Зевсом в мрачное царство брата Гадеса хитроумный сын Майи и несколько прочих богов.
Сидя в сторонке, среди причудливо свившихся туч, Паллада Афина шепталась с увенчанной золотою пшеницей Деметрой. Они всегда были дружны между собою. И теперь одна из богинь поверяла другой какую-то тайну.
В покой к бессмертным на радужных крыльях влетела посланница славной Геры, Ирида. Супруга Зевса тотчас ее подозвала и стала о чем-то расспрашивать… Слегка нахмурясь, на золотистом облаке, послушно принявшем вид царского трона, сидел повелитель бессмертных, и беспокойные взоры его переходили от одной пары богинь к другой, как бы стараясь проникнуть в тайны их сокровенных бесед… Океанида Фетида, к которой тщетно стремились сердца двух великих сынов зубцами увенчанной Реи, рассеянно слушала речи хромого Гефеста. А тот изливался перед морскою богиней в горьких и долгих жалобах на свой супружеский жребий. Вакх Дионис, тонкий, со смуглою кожей и виноградом на темных кудрях, смеясь, повествовал Артемиде, как он сманил перейти в буйные хоры менад нескольких девственных нимф из свиты богини.
— И еще многих других увлеку я вслед за собой в мои исступленные сонмы, — прибавил сын сожженной Семелы.
Сестра Аполлона, глубоко скрывая в душе обиду, отвечала как бы шутя, что и она найдет случай отнять у бога любимую деву.