Я много раз читал о теплушках, в которых Советы перевозили свой рабский контингент, не говоря уже о том, что в книге моей матери Евгении Гинзбург «Крутой маршрут» есть глава под названием «Седьмой вагон». И все-таки всякий раз дух захватывает от негодования: как эти гады в Кремле и на Лубянке осмеливались на такие многомиллионные перевозки «социально чуждых», заключенных, раскулаченных, переселенных народов, разного рода спецконтингентов, неужели они думали, что укрепится, а не рухнет от этого — и как оказалось в довольно короткий исторический срок — их любимая социалистическая держава?
Будучи в Магадане, я познакомился в жалкой комнате моей только что отбывшей 10-летний срок матери с большим числом таких людей, о существовании которых я, советский юнец, даже и не подозревал. Там среди бывших советских заключенных было немало и иностранцев: немцы Франц и Гертруда, австрийцы Иоганна и Гансуля, итальянец Пьетро, западный украинец Поночевный (он, кстати, был спецпоселенцем, как семья Рахлиных), а также внутренний эмигрант, сионист доктор Уманский. Все эти люди должны были быть «стерты в лагерную пыль», много раз за время их «крутого маршрута» они были почти уничтожены, однако выжили.
Откуда же бралось это чудодейственное «почти»? Книга Рахлиных дает ответ на этот вопрос. Представьте себе многодневную пургу в Алтайском крае. Семья высланных «западников» пережидает непогоду вокруг своего жалкого очага. Вдруг слышится стук в дверь, и в жилище входит директор местного совхоза товарищ Ермолаев. За плечами у него огромный рюкзак. Он объясняет Израэлю, что в совхозе проходят учения по гражданской обороне. Тот, зная о пристрастии русских мужчин к крепким напиткам, выставляет на стол бутылку водки. Ермолаев принимает приглашение, а потом развязывает рюкзак и выдает на-гора весомый мешок пшеничной муки. «Гражданская оборона», оказывается, была лишь поводом, чтобы, не вызывая подозрений в сочувствии «буржуазным элементам», принести им этот драгоценный по тем временам дар.
Из более или менее обжитого Алтайского края литовцев погнали все глубже и дальше в дикие бездны Сибири. Никакого другого смысла, кроме вымирания этого спецконтингента, не просматривалось. Наконец, после многонедельной мучительной дороги, семейство с малыми детьми и с бабушкой прибыло в конечный пункт, поселок Быков Мыс в устье Лены, в сорока километрах от Тикси. Страшнее уже ничего нельзя было придумать. 400 человек заткнули в баржу с трехэтажными нарами. Однако и здесь нашелся самаритянин. Директор рыбозавода Семикин посоветовал Рахлиным построить юрту и снабдил их стройматериалами.
Такие люди то и дело попадались им во время их, казалось, бесконечного хождения по мукам. Несчастная семья, очевидно, вызывала непроизвольное сочувствие, которое оказывалось сильнее политической доктрины. Самый удивительный случай произошел много лет спустя, уже после войны, когда им удалось зацепиться на сельскохозяйственной селекционной станции возле Якутска, где и появился на свет божий маленький Сэми. Директор станции Климов собирался в командировку в Москву. Набравшись отчаянной храбрости, Рахиль попросила его отвезти в столицу ее письмо с просьбой о помощи в датское посольство. Не сказав ни единого слова, большевик взял это письмо, и оно было доставлено по адресу. Через некоторое время пришел официальный ответ, впервые за семь лет скитаний была установлена связь с родиной. Вот именно такие простые люди, в том числе и разные небольшие начальники, все эти ермолаевы, семикины, климовы, русские и якуты, не лишенные природной человеческой доброты, как раз и создавали то самое «почти», которое помогло уцелеть.
В этой книге среди страданий и унижений временами возникали моменты высочайшего духовного подъема. Мне хочется привести целиком один параграф из главы «Рахиль».
«…Эта часть нашего долгого пути запомнилась одним событием, которое навсегда врезалось в память. Мы стояли на палубе баржи, Солнце у края горизонта бросало слабые красновато-золотистые лучи на серый, безжизненный ландшафт с одинокими, жалкими низкорослыми деревцами. Это было печальное и угнетающее зрелище, а когда я увидела в отдалении склоны гор, покрытые снегом, не растаявшим за короткое и холодное лето, меня охватило отчаяние. Мне казалось, что это конец всего живого, конец Земли. Мы стояли, глядя на этот удручающий ландшафт, когда вдруг кто-то запел:
Это молодые мужчины и женщины пели «Хатикву», что значит «Надежда», песню, которая теперь стала национальным гимном Израиля. В ней поется о тысячелетней надежде евреев стать свободным народом и жить в своей стране, о неутолимой тоске по Иерусалиму и горе Сион.
Здесь будет уместно вернуться к телевизионному фильму Сэма Рахлина. В Якутске, на заброшенном еврейском кладбище он нашел могилу своей бабушки, которая умерла до его рождения, Сэм, современный международный журналист, испытал сильное желание прочесть каддиш над усопшей мученицей. По закону иудаизма, чтобы прочесть эту молитву, требуется не менее девяти участников-евреев. Таким образом, в любых условиях возникает синагога. Вместе с Сэмом были его старший брат Шнеур и сестра Гарриетта, прилетевшая из Израиля. С большим трудом удалось найти еще шестерых; один из них был с якутскими чертами.
Возвращаемся к книге. В 1956 году датское посольство сообщило Рахлиным, что вскоре им будет разрешено покинуть Советский Союз и вернуться в Данию, где их ждут родные Рахиль. С неслыханным восторгом семейство стало собираться в эту их собственную, первую за полтора десятилетия свободную дорогу. Как вдруг все затормозилось. Советские соответствующие органы вернулись к их привычному каменному молчанию. Сначала Рахлины недоумевали: что случилось?
Интересно, что, дочитав до этого места, я сразу понял, что случилось. Осенью того года я как-то бродил по арбатским переулкам и вдруг увидел большую толпу студенческой молодежи. Она окружала одноэтажный особняк датского посольства. Над головами толпы покачивались лозунги «Позор датским прислужникам империалистов!». Несколько активистов распределяли пузырьки с чернилами. По команде этих активистов чернильницы полетели в посольство. Чистые стены украсились отвратительными пятнами. Плакатоносцы начали совать свою ношу прямо в окна. Летели осколки стекла. Интересно, что дежурный милиционер в ярости носился вдоль стены и кричал демонстрантам: «Прекратите хулиганство!» Я понял, что этой акцией советские власти отвечают на демонстрации в Копенгагене в знак протеста против казни лидера венгерской революции Имре Надя.
Рахлины прекрасно понимали, что именно венгерские события вызвали обострение отношений между двумя странами, что «оттепель» опять будет заморожена, и им не удастся пересечь зловещую границу. Времена, однако, кардинально изменились, через год они получили паспорта на выезд, и юный Сэм вместо якутянина стал датчанином.
В 80-е годы я часто бывал в Дании. Копенгаген напоминал мне Ленинград, куда дорога мне как политическому изгнаннику была заказана. С Сэмом мы стали хорошими друзьями, и однажды он предложил мне устроить встречу с его родителями, Рахиль и Израэлем. С этой милейшей пожилой парой мы сидели в русском ресторанчике, они рассказывали мне о Якутии, я им — о Магадане. Тогда они сказали, что пишут книгу воспоминаний. В конце их тяжелого пути Провидение оказалось милостивым: книга, полная интересных деталей и глубоких чувств, стала исключительным бестселлером в Дании, была переведена на многие языки, в том числе и на русский. Этот перевод выходит сейчас в стране, которая сначала намерена была их погубить, а потом ненароком спасла их жизни. Иные скажут сейчас, сколько можно напоминать обо всех этих ужасах. Уверен, однако, что люди никогда не устанут читать о том, что составляет их необъяснимую историю.
Кто был этот мальчик
Однажды, в середине 90-х, я сидел в студии популярной программы «Времечко» у Льва Новоженова и отвечал на телефонные звонки зрителей. Один звонок меня поразил самой первой фразой. «Не знаю, Вася, помнишь ли ты меня», — произнес глуховатый басок. Назвать Васей почтенного Васильпалыча, да еще в прямом эфире, — ей-ей, не слабо! «А ведь я твой одноклассник по Магаданской средней школе, Лёня Титов», — продолжил басок. «Да как же я могу тебя не помнить, Лёня!» — возопил я в ответ. «Да ведь и прошло-то с того времени всего-навсего 45 лет!» Вот вам и «Времечко»!
Я действительно сразу же вспомнил Лёню Титова. В семейных альбомах оставались еще магаданские снимки, любительские жуткого качества и несколько профессиональных коллективок, сделанных по случаю нашего выпуска 1950 года, один из них даже под сенью портрета Генералиссимуса Сталина Иосифа Виссарионовича, 1879 года рождения. На всех коллективках среди других физиономий фигурировал и Титов, худощавый мальчик с очень позитивным выражением юного лица, Почему-то запомнилось, как он обычно входил в класс, быстроногий, очень ухоженный, то есть в отглаженных брючках и свежей рубашке, уверенно, но и без всякой подростковой наглости располагался за партой, сразу вынимал из портфеля все, что надо, и сразу становилось ясно, что все уроки у него сделаны, и все ответы сошлись. В классе за несколько секунд до входа преподавателя все еще продолжалась война тяжелой мокрой тряпкой, однако Титов ее как бы не замечал. В меня один раз эта тряпка попала и размазала алгебраическую задачу, которую я торопливо сдувал в перемену. Лёню, кажется, она всегда облетала стороной.
В нашем классе было 21 мальчиков, даже если так нельзя выразиться по-русски. Ниже по коридору находился женский класс, в котором было примерно столько же девочек. Внешне все выглядели нормально, школяры как школяры, однако внутренняя структура класса отличалась от внешнего благообразия, отражая гражданскую иерархию странного города Магадана, «столицы колымского края».
Больше половины состава были детьми руководства «Дальстроя» и офицеров УСВИТЛа (Управления Северо-Восточных исправительно-трудовых лагерей). Они жили в центре города в комфортабельных каменных домах. Одна четверть состояла из детей вольнонаемного контингента, населявшего приличные оштукатуренные дома второй категории. И наконец, там была и группа детей бывших заключенных, недавно отбывших свои сроки в лагерях. К ним относился и автор этих строк. Мы жили в завальных бараках с коридорной системой.
В принципе, под крышей школы мы все были равны: питались в одной столовой, ходили на школьные вечера, вместе занимались спортом. Насколько мне помнится, никто из офицерских сынков не кичился своим социальным превосходством и в школярских стычках сын зэка мог спокойно дать по шее сыну охранника. За пределами школы, однако, это равенство кончалось. Никто из нас, «политических», никогда не был в гостях в «офицерских» домах, С другой стороны, никто из «них» не навещал «нас». Мы держались друг друга, Юра Маркелов, Юра Акимов, Юра Королев и я составляли своего рода группу интеллигентиков, мы слушали джаз по американскому радио, обсуждали приключенческие книги, смотрели «трофейные» фильмы и разыгрывали глупейшие костюмированные скетчи. В Магадане не было принято говорить о лагерях, но иногда эта тема проникала и в наши разговоры и повергала нас в сумрачные размышления о судьбе наших родителей.
Лёня Титов не принадлежал ни к тем ни к другим. Он был просто нормальным школьником, веселым, деловитым, спортивным. Мы были уверены, что он принадлежит к «вольнягам», к тому же он и жил в одном из домов «второй категории», И только сейчас, уже в 21 веке, когда он прислал мне свою рукопись, я узнал, что он был одним из нас, что его отец, чемпион страны по лыжным гонкам, оказался жертвой доноса и был расстрелян, и что мать его, тоже лыжница высокого класса, отсидела пять лет как «член семьи врага народа». Выйдя на свободу, она поселилась в Магадане и — вот один из уродливых парадоксов того времени! — стала выступать на соревнованиях за лыжную команду Магадана. В их доме никогда не говорили о лагерях. Больше всего мать хотела, чтобы ее вновь обретенный сынок был таким же, как все, нормальным школьником. И он им стал. Прочтя книгу Леонида Титова, читатель поймет, что это значит быть нормальным мальчиком по соседству с кровавым сталинским Джагернаутом. И кроме того он увидит, что даже там, в городке, опоясанном колючей проволокой, шло обычное детство со всеми его маленькими и большими радостями и огорчениями
Наш ответ Франсуазе Саган
Мой старый друг Толя Гладилин никогда не был большим любителем мемуаров. Жизненный опыт и «сокровища, заложенные в чувстве», он берег для сочинительских часов. В последние годы он стал патриархом большого гладилинского клана в Париже, а это занятие не особенно способствует сочинительству. И все-таки нынешнее поколение российской интеллигенции не хотело с ним расставаться. Многие помнили, что это именно он в двадцатилетнем возрасте (как Франсуаза Саган в том же возрасте, в том же году, в своей Bonjour, Tristesse!) поднял волну новой, послесталинской литературы.
Многие издатели в Москве предлагали ему договора на мемуары. Публике было интересно, как в конце пятидесятых и далее, в течение шестидесятых, возникали тогдашние гладилинские «хиты», как шла литературная борьба, какие люди, «ребята», его окружали и вообще, что с ним было, в частности, что привело его в эмиграцию. Он отнекивался, говоря, что этот жанр ему чужд. Наконец, под влиянием Ирины Барметовой (журнал «Октябрь») и Елены Шубиной (издательство «Вагриус») «Тень всадника» сдалась и накинула узду на коновязь.
Как-то мы с ним ужинали в кафе «Персона», что на Яузской набережной. Анатолий жаловался, что не знает, как в таких сочинениях возникает композиция. «Толян, — сказал я ему, — у тебя первая книга называется «Хроника времен Виктора Подгурского», а ты все жалуешься на недостаток композиции».
«То есть дуть по порядку, одна за другой?» — задумался он. «Ну, конечно, разве могут быть у писателя вехи важнее, чем книги?»
Когда я читал недавно в журнале его труд «Попытка мемуара», я натолкнулся на одно признание автора. Он пишет что-то о том, как в Москву раз за разом пошла наведываться Марина Влади. «Очередное отступление», — говорит он. «Любопытная мысль пришла именно сейчас, когда пишу эти строки…» Вот так и складывается композиция мемуаров: отступление наплывает на отступление, то и дело появляются любопытные мысли и расширяют картину; в частности, великолепную картину-новеллу Марины Влади. Толян уже овладел жанром и может работать с ним без конца.
Моряк империи
Ноябрь считается самым лучшим временем в среднеатлантических штатах: солнце не жжет, но постоянно присутствует, мягко освещая пологие холмы, и вместе с прохладными бризами, будоражащими еще обильную листву титанических дерев, создает то, что, будучи извлечено из словаря, называется «киароскуро», то есть игру света и тени; светотень. Воздух бодрящий, или, как в этих местах говорят, crisp, хрустящий, в нем живут одновременно и благостная мягкость и легчайший морозец. В таком воздухе, даже и на похоронах, ощущают немое побуждение. Это желание просвечивало на лицах изрядной толпы, собравшейся в светотени дубов, кедров и платанов у подножья тяжеловесной церкви Сент-Джеймс, сложенной в свое время из кирпича, а теперь, после многочисленных десятилетий, образующих почти два полных столетия, напоминающей багровый монолит с наплывами плюща.
За парковой оградой из витого чугуна со всех сторон подходили к церкви волнистые вольеры, где паслись лошади отменных мэрилендских кровей. Слепни, чуждые сему буколическому времени года, отсутствовали, и потому лошади без всякой нервозности шевелили хвостами и гривами, как бы намеренно создавая идиллический фон для приближающейся церемонии.
Мимо собравшейся в церковном дворе толпы четко промаршировал почетный караул американских ВМС. Восемь моряков отнюдь не повторяли друг друга ни ростом, ни видом лиц: среди команды были два высоких атлета, белый и темнокожий, три девушки, представительницы трех разных рас, два обычных белых парня и еще один удививший необычно низким даже для ацтека ростом и необычной шириной плеч, изобличавших исключительную физическую силу. Все они были в парадной черной форме с нашивками разных флотских служб (позднее, на похоронах, нам объяснили, что ритуальные команды набираются с разных кораблей и базовых частей, и каждый кадровый моряк обязан уметь делать все, что положено на ритуалах, будь то похороны или, скажем, встреча какого-нибудь главы правительства), а у некоторых имелись и наградные планки (позднее, на тех же поминках ребята объясняли собравшимся вокруг дамам: эта медаль за поход в Залив, это за Сомали, а эта, мэм, строго засекречена).
Раз уж я так задержался на этой команде, следует сказать, что все свои перестроения они выполняли с отменной точностью, включая и довольно сложную процедуру сворачивания государственного флага, снятого с гроба, и вручения священного свертка вдове покойного.
Шел 2000 год от Рождества Христова. В штате Мэриленд хоронили рир-адмирала американского флота Кемпа Толли.
В нашем кругу, то есть среди друзей его русской жены Влады, его называли Никой. Он и сам так часто представлялся: «Ника, муж Владочки». В своем родовом доме в Корбет-Плейс после отставки из флота он устроился так, чтобы не забывать об авантюрной жизни под звездно-полосатым небом. В частности, переоборудовал один амбар в своего рода оперативный штаб, увешал его кортиками и лоциями дальних морей, заставил сувенирами из Китая, Японии, Филиппин, Австралии, Бирмы, Ирака и Египта. Здесь же размещалась редакция уникального журнала «Ханьпу Патруль», авторами и читателями коего были ветераны флотилии американских канонерок, где Ника еще задолго до Второй мировой войны подвизался молодым офицером военно-морской разведки. В подвале основного дома адмирал оборудовал колониальный бар с бамбуковыми шторами и экзотическими масками. Он любил костюмированные сюрпризы и порой представал перед гостями то в виде самурая с фальшивой косой, но с настоящим мечом, то советского матросика в тельнике и в бескозырке с лентами (в этом случае всегда пел с замечательной дикостью: «Коля, Коля, Николай, сиди дома, не гуляй!»), а однажды, когда все уже сидели за обеденным столом, из Никиных комнат спустился Адольф Гитлер с чаплинскими усиками, косой челкой и в коричневатой гимнастерке зари движения (в этом случае исполнялись «Хорст Вессель» и «Лили Марлен», почерпнутые в Берлине 30-х, где наш герой, похоже, вербовал среди молодых наци шпионов для будущей войны).
Однажды он подарил нам с Майей книгу своих мемуаров под забавным названием «Commissars and Caviars». По-русски сохранить смешноватость можно, только преобразовав одно существительное в прилагательное; ну, скажем, «Икряные комиссары», или «Икролюбивые комиссары», или, чтобы совсем уже заморочить голову, «Икрометные комиссары».
Но дело, конечно, не в названии (оно, при всей его занятности, все-таки не отражает содержания книги), а вот именно в содержании, а также в сдержанном пафосе молодого янки периода WW2, сквозящем сквозь строки внешне невозмутимого нарратива. Быть может, это покажется странным читателю в России, но именно поколение американцев сороковых годов XX века вызывает сейчас интерес и у них на родине, и в Европе. Это поколение кажется издалека воплощением лучших черт американизма, то есть некоей как бы особой расы, взращенной Господом специально для спасения человечества. Нынешние рыцари Белоголового орла, отягощенные доллароманией, вроде бы представляют собой лишь жалкое подобие тех отважных и наивных воителей и кормителей Европы и Океании.
Я брался за эту книгу трижды, Первый раз перелистал: там было много фотографий. С удивлением обнаружил, что военный персонал американского посольства в Москве в годы войны носил большие папахи советского генеральского образца, только не из серого, а из черного каракуля, с гербами в середине этих башен. Жаль, что я не знал этого, когда писал «Московскую сагу»: такой головной убор пришелся бы впору возлюбленному маршальши Градовой полковнику Тали-аферо. Нашел я там и фотографию милейшей девушки, переводчицы посольства, нашей будущей задушевной подруги, восьмидесятилетней Влады. Вообще на этих страницах немало мелькает молодых советских особ, иные из них в мундирах своих американских ухажеров внакидку. Собственно говоря, именно с русских девушек все и началось, но об этом чуть позже.
Второй раз я взялся читать, но, как говорится, «по диагонали», просто чтобы было о чем поговорить при встрече с автором. Удивила одна из идей вступления. Русские, пишет адмирал, только кажутся белой расой, на самом деле они ею не являются. Под прикрытием белой кожи, светлых глаз и русых волос в них таятся те, с кем они усердно перемешались на своих огромных плоских пространствах: монголы, татары, всевозможные тюрки и закавказцы. Вот отсюда и явилась их любовь к Сталину и подобострастие перед коммунистами. Со своей стороны, мы тут воскликнем: «Вот каковы были этнографы в резерве флота!» Хотел я было завязать с 90-летним адмиралом разговор о современных этносах, когда они останавливались у нас перед полетом в Иокогаму на открытие американо-японского центра его имени, однако тема эта лишь проскользнула в общей беседе за столом и была забыта.
Забылась и книга, куда-то запропастилась в разномастном сонмище «источников знаний» и лишь только в этом году перед окончанием моих «американских университетов» неожиданно выплыла на поверхность. Тогда я положил «Икрометных комиссаров» на свой ночной столик и в течение двух недель прочел ее от начала до конца, очевидно, для того, чтобы понять метафору этой жизни, с одной стороны, вроде бы пересекающей кубистическими пластами наш псевдобелый этнос, а с другой — кристаллизирующейся в единую, отчетливую, а потому не совсем понятную нам завершенную американскую фигуру.
Повествование начинается издалека. Добрая треть страниц— это лишь приближение к основной теме, службе в Советском Союзе в годы Второй мировой войны. Юный выпускник Военно-морской академии в Аннаполисе в начале 30-х направляется в Китай. С какой целью там тогда околачивались американцы, я не знаю, а Ника этого не объясняет, очевидно, думая, что это каждому известно, поскольку цель была большая. Там он играл в теннис с такими девушками, каких в Аннаполисе никогда не видел, Это были изящные, милые, ловкие и очень светские особы белого цвета, хотя и загорелые, Они все по-английски говорили очень свежо и ненапыщенно, пользовались и другими языками, в том числе и своим родным, русским. Это, собственноговоря, были девушки из русской белой эмиграции, и молодой лейтенант вознамерился войти в аристократическое общество. Командование не возражало: офицеру морской разведки не помешает русский язык. Кемп Толли начал брать уроки, благо в сетлменте Шанхая преподавателей русского языка было в избытке.
Через некоторое время, опять же с одобрения командования, он отправляется в еще более русские края, на север, в марионеточное государство Манджу-Го, где как ни в чем не бывало, то есть на полных птичьих правах, процветает русский город Харбин, а девушки там не менее изящны и остроумны и не меньше любят родную литературу, чем девушки Шанхая.
Я немало встречал в Америке людей, которые вот так понемногу, начав заниматься чем-то русским, втягивались с ушами, на всю жизнь. Что-то как-то чрезвычайно поражает сдержанных янки в русских людях (имеется в виду, конечно, интеллигенция), может быть, какая-то необычайная эмоциональность на грани того, что именуется «душевным трепетом»; что-то вроде этого, в общем несдержанность. Ну и, конечно, все эти Толстые, Достоевские, Чеховы, ну а уж если и до Пушкиных дойдет, считай, что обратного хода нет. Таким оказался и лейтенант флота Кемп Толли, «Ника».
Начав с эмигрантских девушек, он в конечном счете пересек основную границу и по Транссибирскому пути углубился в страну большевиков. Описывая свои путешествия тридцатых годов, он не очень отчетливо указывает их смысл; впрочем, чего вы еще ждете от офицера разведки?
На самолетах тогда, как сейчас, не летали, и все эти огромные пространства офицер Толли пересекал по железным дорогам. После СССР побывал он и в Третьем рейхе, в столице которого познакомился с молодыми тевтонами, безупречными в расовом отношений мерзавцами; так он их, во всяком случае, характеризует. Было ясно, что эти служащие имперских канцелярий готовятся к каким-то значительным событиям. Совершенно непонятно, почему после Германии он оказался в Прибалтике, и в частности в Риге, где вновь с восторгом присоединился к обществу русских светских девушек, в котором продолжал улучшать свой русский язык и знакомство с национальными характерами. По завершении этой почти фантастической миссии Кемп был отправлен обратно в Китай, к своим канонеркам на реке Ханьпу. Не знаю, знаком ли он был тогда с антиимпериалистическим выражением «политика канонерок»; в книге, во всяком случае, он его не употребляет.
В Европе мировая война еще проходила через свои судетские и австрийские репетиции, а в Азии японская стоглавая дракониха уже играла вовсю. Офицер Толли был отправлен на небольшом и вроде бы даже невоенном суденышке в многомесячное плавание по Филиппинскому и Индонезийскому архипелагам. Об этом разведывательном предприятии адмирал в отставке написал отдельную книгу, но я ее пока что не читал. В «Икрометных комиссарах» он лишь вскользь и в полушутливой форме упоминает, как они играли в кошки-мышки с охотившимися за ними японцами. Эта, быть может, самая опасная в его жизни эпопея закончилась благополучно в дружественной Австралии.
К тому времени война в Европе шла полным ходом. Поделив со Сталиным Восточную Европу и разгромив Францию, Гитлер вероломно вторгся в Советский Союз. На этом фоне Кемп получает новое назначение помощником военно-морского атташе в Москву. В Австралии, увы, не нашлось для него подходящего американского морского мундира, а в шортах и в майке ехать в Москву было как-то, ну скажем, недипломатично, В каком-то приморском баре Кемп рассказал «оссиз» об этой проблеме и ему нашли подходящий китель, правда не морской, а кавалерийский. Этот китель, очевидно, с большими накладными карманами, Ника упоминает не менее полдюжины раз; он явно им гордился. Ну, в общем, Белый дом сказал нам «надо», Пентагон ответил «есть»! Снялись с якоря и отправились, В буквальном смысле, господа, в буквальном! Самолетов помощникам атташе не предоставляли, рейсовых не было. Австралия, как известно, со всех сторон окружена водой, Значит — плыть! Плыть на чем дают. В кавалерийском мундире. Плыть в сторону Персии, там — наши!
Плыли долго. Индийский океан не мал и не прост. Пока плыли, Гитлер почти разбил Сталина и подошел к Москве. В Тегеране получили маршрут: летишь не в Москву, а в Куйбышев. Там уже курсировали транспортные «дугласы».
В Баку Кемп Толли получил первый советский завтрак, пиалу вареных слив. Это его ошеломило. В Сталинграде, впрочем, на аэродроме подали нормальный завтрак, если только это не был ужин. Здесь, собственно говоря, впервые на сцене появляется икра, которая затем постоянно украшает советские «сакуски», сервируемые для американцев, несмотря на трудности военного времени.
Средний американец, между прочим, не принадлежит к поклонникам икры. Многие даже испытывают к ней некоторую брезгливость: «рыбьи яйца», нет, нет, увольте! Наш Ника, однако, при своем космополитическом опыте не был средним, а русские аристократы знали толк в этом аппетитном афродизиаке.
Куйбышев, как известно, в первый год войны был «запасной столицей». Туда при приближении Гудериана драпанули правительство и иностранные посольства. Именно в этом городище, растянувшемся на многие мили вдоль Волги, завершилась огромная океанская одиссея будущего адмирала. Здесь он впервые получил свой «деск» и телефон. Здесь же произошла самая главная встреча его жизни.
Через день или два после прибытия, на улице возле посольства он увидел стройную девушку в красном свитере. Коллега познакомил Кемпа и переводчицу Владу. Моряк был поражен: что за девушка в советском Куйбышеве, а как говорит по-английски, такой свежести и изяществу позавидовали бы и красотки Харбина! Интересно отметить, что в своей книге адмирал не очень подробно повествует о том, как развивались их отношения, и совсем не упоминает того, что свой английский девушка приобрела в Лондоне, где много лет работал ее отец, советский специалист по международному праву. Ссылаясь уже на саму Владочку, хочу сказать, что к моменту встречи ее отец уже несколько лет пребывал в лагерях, куда доблестные чекисты его запихнули немедленно по возвращении из Лондона. Интересно отметить, как с началом войны, то есть во время тотального кризиса советской системы, изменились нравы НКВД, дочь «врага народа» была допущена переводчицей в американское посольство. Видимо, очень сильный система испытывала дефицит английского для общения с союзниками.
Основная и, в общем, поистине гигантская часть этих общений укладывается в два односложных слова через черточку: lend-lease. Морской отдел посольства был в самом центре ленд-лиза, потому что грандиозная помощь шла по морям, нашпигованным нацистскими подлодками.
Толли как молодого офицера то и дело направляли из Куйбышева, а потом и из спасенной Москвы в отдаленные приморские края, включая и близкий его сердцу Дальний Восток. Основным направлением все же оставался Север, Архангельск и Мурманск, куда в обход оккупированной Норвегии добирались союзные конвои. Добиралось, как известно, чуть больше 50 % транспортов, из них большая часть с пробоинами и искалеченным экипажем. Нужно было организовывать починку судов и лечение раненых, выяснять потребности советских ВМС, передавать им боевые корабли и снаряжение. Несмотря на все старания бесчисленных особистов изолировать американцев от жизни страны, перед Толли открывались картины чудовищных страданий и убожеств. Он довольно отчетливо описывает окостеневшие от холода толпы рабочих на причалах и лесопилках Северной Двины, где трудно было отличить заключенных от мобилизованных. Так перед ним открывалась вечная полуагония псевдобелой советской людской массы.
Однажды в Комсомольске-на-Амуре, где они инспектировали завод подводных лодок, на улице за ним помчались закутанные в непотребное тряпье мальчишки. «Фриц! — кричали они. — Смотрите, фриц идет!» Молодцеватый американский моряк так мало походил на советских, что его приняли за врага.
Пентагон вообще-то скуповат на повышения в чинах, однако по каким-то дипломатическим соображениям Кемп Толли до срока стал коммодором. Не исключено, что он был самым молодым коммодором по обе стороны Атлантики.
На молодых всегда сваливают всякую внеурочную работу, вот и он однажды припозднился в резиденции посла, именуемой Спасо-Хаус, возился с новым шифровальным устройством. Собравшись домой, он спустился в Большой Холл и увидел там толпу военных и штатских, которые активно закусывали и выпивали, стоя вокруг щедро накрытого стола. Сообразив, что ночью прибыла какая-то союзническая миссия, он тут же к ней присоединился, чтобы, как нынче говорят, «прогуляться на халяву».
Рядом с ним закусывал высокий англичанин с дополнительным признаком англичанства, отменно подстриженными усиками. Толли и сам был-с-усам и предложил тост:
«Давайте выпьем за клуб усатых: лорд Китчинер, Сталин, Гитлер, вы и я, идет?»
«Хорошая идея, коммодор», — сказал высокий.
«Зови меня Кемп», — предложил наш герой.
«А меня зовут Тони», — сказал новый друг. Это оказался не кто иной, как министр иностранных дел Великобритании Энтони Иден.
В Москве даже и при «затемнениях» существовала светская жизнь. Центром ее для дипломатов был Большой театр. Все с удовольствием туда съезжались, стараясь забыть войну, темные улицы, сирены воздушных тревог.
Увы, кроме волшебства больших балетов и опер, в театре происходила и довольно мерзкая деятельность советской секретной службы, В антрактах дипломатов без околичностей знакомили с хорошенькими женщинами, кагэбэшной агентурой. Кемпу, нашему дамскому угоднику, было, очевидно, нелегко удержаться от соблазнов, однако подобные встречи всякий раз еще больше утверждали его во мнении, что он живет в уродливой растленной стране. Пробиться к людям, которые в то же время совершали вооруженный подвиг, защищая свою страну от нацистов, было невозможно: дипломатов не допускали к театру боевых действий. Редкие встречи с фронтовиками несли в себе двусмысленность, порожденную тотальной слежкой. Однажды во время театрального разъезда к Толли и двум его друзьям подошел подвыпивший советский майор. Он стал расхваливать американцев, благодарить их за помощь, за джипы «виллисы», грузовики «студебеккеры», танки «шерманы», самолеты «дугласы» и «кобры», без которых на фронте пришлось бы туго.
Это было так неожиданно, что американцы не удержались и пригласили славного парня к себе в посольство, Тот с хохотом согласился. Они припрятали его в машине и провезли внутрь незаметно от милицейской стражи. Майор никогда прежде не встречался с иностранцами, тем более никогда не помышлял оказаться в американском посольстве. Сначала он восхищался всем, что увидел в квартире молодого коммодора: батареей замечательных крепких напитков, глянцевитыми журналами «Лайф» и «Тайм», проигрывателем, в который одновременно загружалась дюжина долгоиграющих джазовых пластинок и т. д. Потом после очередного скотча или джина произошел перелом. Майор вдруг стал почти истерически кричать, что американцы буржуи, такие же империалисты, как немцы, что мы, русские, еще вам покажем, вначале немцам, а потом американцам, таким вот, как вы, красавчикам-американчикам, если засранцы-американцы, у которых в жопе пальцы, с дороги, руки прочь от Красной армии гудбай, вглоттебягуляй! И ушел сам по себе. Было видно в окно, как прошел мимо сторожевой будки и исчез в ночи. Что с ним стало? Арестован? Расстрелян? Ушел от органов? Скрылся невредим? Проспали органы? А может быть, он и сам из органов? Тогда почему так распсиховался? Может быть, вдруг понял, какой опасности себя подвергает, рассевшись тут на таком невиданном американском диване, разглагольствуя о единстве с «товарищами по оружию», восхищаясь журнальчиками и пластинками, когда тут лучшие слухачи ГБ небось работают и записи прямо Берии на стол кладут. А может быть, он в ярость пришел, подумав, что вот для американцев вся эта роскошь привычна, а он, майор, ничего подобного в жизни не видел, да и не увидит больше никогда, и вот они сидят, такие холеные, чистые, высокомерные, такие представители какой-то высшей культуры, а он тут дрожит от страха, как на фронте никогда не дрожал, под пулей, задавленный мизерный русак, что только от водки оживает, человеком становится?
Подобных психологических русских загадок предстало немало перед коммодором Толли за те годы, что он провел в СССР. Не раз он испытывал пронзительное сострадание к людям этой неполноценно-белой расы, выбравшей для проживания необозримые поля непостижимой страны. Он стал внимательнее присматриваться к этим людям и был рад найти даже и среди них черты достоинства и сдержанности. В этом ключе он не раз упоминает главкома Северного флота адмирала Головко и его окружение. Эти были мало похожи на «икрометных комиссаров», хотя сами не упускали случая устроить щедрое застолье для «товарищей по оружию».
Вспоминая трагический провал совместного «челночного проекта», когда немцам за одну ночь удалось уничтожить 50 американских бомбардировщиков на аэродроме возле Полтавы, адмирал цитирует генерала Дина:
«Начиная с Новикова, Никитина и всего штаба ВВС и кончая женщинами, которые укладывали стальные маты для наших взлетно-посадочных полос, мы встречали только дух дружбы и сотрудничества. Мы вместе жили, работали, веселились, и только сверху, из Генштаба, НКВД, МИДа и от партийных лидеров, ближайших советников Сталина доходило до нас желание саботировать то, что с такой неохотой было одобрено».
Вот вам урок по русской психологии и путеводитель на будущее, продолжает адмирал. Даже метеорологический обмен, над которым вместе работали капитан Ноля и генерал-лейтенант Федоров, очень приятный парень, склонный к. сотрудничеству, был обречен на выброс намеренной волокитой и прямыми препятствиями сверху.
Между тем приближалось самое важное событие его жизни. Будучи друзьями этой семьи, мы об этом событии слышали часто и от Владочки, и от Ники, и от них вместе, так что я рассчитывал и в книге найти его подробное описание. Автор, однако, оказался скуп на подробности. Такого-то числа, пишет он, мы с Владой подали заявление в московский ЗАКС. Хочешь- не хочешь, но, употребив неверную букву в этой аббревиатуре, автор породнил ее с много раз употребленным словом «сакуски». На самом деле все эти закуски для Влады могли легко превратиться в баланду, а ЗАГС — в ГУЛАГ.
Кто знает, какие соображения появились в шакальем ведомстве в те дни, когда исход войны стал ясен. Во всяком случае, молодым переводчикам приказали закругляться. Среди них был, между прочим, Владин однокурсник и друг по имени Артур Аксенов. Вскоре он был арестован и провел большой срок в лагерях.
Влада, получив шакалий приказ, успела проскочить в посольство, в квартиру возлюбленного. «Что с тобой?» — спросил коммодор. «Нам нужно попрощаться, — пролепетала она. — Ты понимаешь… мне сказали… больше сюда не ходить…» Минута или две ушли у коммодора на размышление. Затем он пригладил усики, взял в зубы трубку и надел фуражку с гербом США: «Идем в ЗАКС!» За кадром — сильный взлет драматической музыки.
Существует какая-то смутная статистика, согласно которой несколько тысяч советских девушек, подруг западных военных, в том числе кинозвезда Зоя Федорова, к концу войны были отправлены в лагеря. Владочке, как и немногим другим, повезло увильнуть от шакальей хватки, она оказалась под прямой защитой посольства, да к тому же немалые лица, по слухам, были вовлечены в любовную историю коммодора Толли: посол Гарриман и его жена Кэтлин, миссис Рузвельт, сенатор Пеппер, а может быть, и ночной собутыльник по имени Тони.
В июне 1944 года коммодор Толли получил назначение штурманом на боевой корабль и покинул Москву. Предстояла далекая дорога на западное побережье Америки, где готовился к выходу в море быстроходный линкор «Северная Каролина». Завершающие страницы книги «Комиссары и кавиары» освещают весь прочитанный текст каким-то необычным, глубоко эмоциональным смыслом.
Первая остановка — Тегеран. За эти годы летаргический город превратился в бурлящую базу союзников. В СССР, пишет он, мы все уже привыкли к суровой и унылой жизни, забыли о Внешнем Мире. В Тегеране ему показалось, что он вылез из темного, затянутого паутиной погреба прямо в мир чистого солнца, где птицы поют, цветы цветут, а люди болтают друг с другом на улицах. Первый раз с тех пор он живет в настоящем отеле, сидит в настоящем баре и видит вокруг множество американских медсестер в шикарной форме, смеющихся и охотно танцующих со всеми, кто приглашает, с офицерами из командного центра Персидского залива, с летчиками и с транзитниками, вроде самого коммодора Толли. За эти годы он ни разу не ел ни апельсина, ни банана, ни разу не выходил из зоны надзора НКВД, К черту войну! Могу себе позволить отдых!
Я вообще-то не сентиментальный тип, пишет он, но тут, в ту первую ночь в отеле меня охватило какое-то особое приподнятое, ранее неведомое мне чувство. Что это было? Он не мог понять. Может быть, запах вызвал это чувство, американский запах, смесь женской парфюмерии с сигаретами «Кэмел» и «Лаки Страйк», вместе с гулом американских голосов. «Боже мой! Да ведь это же Америка! Это то, что я ЛЮБЛЮ! Только дважды в жизни я испытал такое ошеломляющее чувство», Первый раз это случилось с ним на борту крейсера «Хьюстон», отшвартованного в Шанхае на реку Ханьпу. Из-за поворота реки появился и пошел вдоль долгой линии иностранных торговых судов явившийся из океана большой старый военный транспорт «Henderson». На фоне грязного свинцового китайского неба трепетали его сверхразмерные ярчайшие флаги. Когда он. (по-английски вообще-то корабль, каким бы большим и страшным он ни был, называют «она») едва: ли не вплотную стал проходить мимо «Хьюстона», на борту крейсера прозвучал пронзительный сигнал горна: «Смирно! Приветствовать под козырек!» Оркестр заиграл «Звездное знамя». Это была ошеломляющая манифестация Америки. Все палубы «Хендерсона» были забиты морпехами, пополнением для 4-го полка, гордости Шанхая. Да, вот именно тогда я первый раз это почувствовал, вспоминает адмирал.
Второй раз это случилось в Маниле, на церемониальном военном балу в огромном кабаре Санта-Ана. Зал, величиной с половину футбольного поля, сверкал китайскими фонарями. Двести офицеров подразделения «Филиппинские скауты» в белых мундирах и черных брюках с разноцветными лампасами (пехота с синими, кавалерия с желтыми, артиллерия с красными) и их дамы в длинных испанских платьях с буфами на рукавах исполняли массовую кадриль, в то время как оркестр играл попурри, своего рода музыкальную бурю под сводчатым потолком. Толли смотрел на этот танец с балкона и сердце его воспаряло. «Вот она, наша империя! — думал или, вернее, чувствовал он. — Могучая, неудержимая Американская империя!»
Неподалеку от могилы адмирала уже несколько лет назад упокоена была его дочь Нина. Трагическая нелепость оборвала жизнь 40-летней женщины, матери трех прелестных девочек. Узнав о несчастье, он лег тогда лицом к стене и долго не вставал. «Никочка, что ты так лежишь?» — спросила Владочка. «Я скорблю», — ответил он и долго еще продолжал лежать.
Священник из церкви, которую построил для этих мест прапрадед Толли вместе с соседями-фермерами, читает над его телом заупокойную молитву. «Eternal rest grant to him, o, Lord, and let perpetual light shine upon him. May his soul and all the souls of the faithfully departed rest in peace…» В толпе иные шепчут вслед за ним. Иные сосредоточенно молчат. Третьи обмениваются умиротворенными взглядами и мягко улыбаются, как будто улыбкой этой обращаются к ушедшему, как будто говоря: мы все уйдем за тобой, добрый Толли, мы все уйдем друг за другом, и все пойдут друг за другом, те, кто за нами.
Здесь собрались только те, кому здесь должно было быть: шестеро внучек, родственники и друзья, соседи по графству и прихожане церкви, несколько стариков, служивших когда-то под началом сначала коммодора, а потом и адмирала Толли, офицеры современного флота и Военно-морской академии в Аннаполисе, люди академической компьюнити из университетов Гаучер и Джонс Хопкинс, с которыми семья Толли была связана в течение долгих лет. Порой могло показаться, что сам адмирал Толли стоит среди людей, по нему скорбящих. А вокруг лежали голубоватые холмы, по которым, словно в унисон с общим умиротворением, медленно прогуливались вальяжные меэрилендские лошади.
Я подумал, что впервые оказался в истинной сердцевине страны, что дала мне приют после изгнания с родины. Так или иначе, но именно такие тесные собрания лиц, преимущественно продолговатых, с высокими лбами, с твердыми подбородками, провожающие в последний путь основного старика округи, являются всякий раз сердцевиной того, что он подразумевал под словом Империя.
Я как русский, быть может, вообще не понимаю этого слова. Пока я рос, это слово никогда не употреблялось по отношению к Советскому Союзу. Я только лишь ощущал себя во власти чего-то столь же мрачного, сколь непреодолимого. Когда я вырос и осмелился размышлять, то понял, что живу в подлой и коварной социалистической империи, почти адекватной тюрьме.
Восторг, который испытывал Кемп Толли в иные минуты от ощущения принадлежности к Американской империи, связан с солнцем и ветром на мировых просторах, с запахом виргинского табака и женской парфюмерии, с парящими флагами и всегда с музыкой, будь то военный оркестр или танцевальный биг-бэнд.
Мои восторги, солнце и ветер, и запах виргинского табака, и женская прелесть так или иначе были прорывами из уз империи. Для адмирала Толли империя соединялась с понятием всеобщей свободы. Для меня свобода возникала при распаде империи. Увы, в той и в другой концепции, как это то и дело бывает на загадочном «пути Адама», возникают тупиковые противоречия, Вдохновенный империализм Толли так или иначе неотрывно связан с перемещениями, сближениями и разъединениями гигантских стальных тел, с крейсерами и авианосцами, с мобильными армадами страны свободы, так далеко уходящими от маленького холма в Мэриленде, да и вообще с гигантоманией и другими бесчисленными парадоксами этой страны.
Неизвестно откуда взявшийся долговязый офицер начинает отдавать лающие команды. Почетный караул совершает последнее перестроение, поднимает короткие карабины. После долгих странствий Нику опускают в его любимую землю. Троекратный салют. Церемония завершена.
Трали-вали и гений
В начале года я нашел в своей почте пакет из Санкт-Петербурга. В нем оказался восьмисотстраничный том сочинений Юрия Казакова, изданный «Азбукой-классикой». Петербурженка Ирина Киселева, приславшая мне этот исключительный дар, в трогательной диагональной надписи писала, что шлет мне эту книгу «на память о друге». Я начал читать все то, что уже читал в те старые годы вроссыпь, в различных журнальных публикациях, и уже не мог оторваться от этих тридцати рассказов, тринадцати текстов «Северного дневника» и еще одной чертовой дюжины фрагментов, и не только потому, что все это относится к вершинам российской словесности, но и потому, что за всей этой прозой видел Юру, литературного кореша, с которым часто выпивали, нередко и бузили, несли смешной вздор и говорили о серьезном. Эффект присутствия рано умершего автора был сравним только с выдающимся фильмом Аркадия Кордона «Послушай, не идет ли дождь», в котором замечательный артист Петренко возродил Юрия Казакова.
Нельзя переоценить своевременность этого издания посреди моря разливанного литературной халтуры. Для возникновения нового поколения творческих читателей нужно постоянно напоминать о мастерах пятидесятых и шестидесятых, среди которых едва ли не первым был Казаков. Вот почему я посвящаю ему сейчас несколько небольших эссе.
ПО СЛУХУ И НЮХУ
Среди различных признаков гениальности есть несколько довольно курьезных. Считается, например, что гения отличает гипертрофированное обоняние. Те, кто знал писателя Юрия Казакова, в этом никогда не усомнятся. У него нет ни одной прозы, в которую не влез бы его большой, с чуткими закрыльями нос.