Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Комментарий к роману "Евгений Онегин" - Владимир Владимирович Набоков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

В изданиях первой главы 1825 и 1829 гг. за предисловием следовала (с. XI–XXII) пьеса-пролог или Vorspiel[84] со свободной схемой рифмовки, написанная четырехстопным ямбом (и заканчивающаяся выразительной фразой в прозе). Она называлась «Разговор книгопродавца с поэтом», была написана 26 сентября в Михайловском и перепечатана в виде отдельного стихотворения (не связанного с ЕО, с которым и в самом деле не имела ничего общего) в первом Собрании сочинений нашего поэта (1826; вышло в свет 28 декабря 1825 г.). Пушкин велел брату Льву датировать это стихотворение в печати 1823 г., по-видимому, с целью не допустить вызываемых некоторыми стихами (например, 144–159) ассоциаций с пребыванием автора в Одессе в начале лета 1824 г., когда у него был роман с графиней Елизаветой Воронцовой

<…>

РАЗГОВОР КНИГОПРОДАВЦА С ПОЭТОМКнигопродавец[85] Стишки для вас одна забава, Немножко стоит вам присесть, Уж разгласить успела слава Везде приятнейшую весть: Поэма, говорят, готова, Плод новых умственных затей. Итак, решите, жду я слова: Назначьте сами цену ей. Стишки любимца муз и граций Мы вмиг рублями заменим И в пук наличных ассигнаций Листочки ваши обратим. О чем вздохнули так глубоко, Нельзя ль узнать? Поэт                            Я был далеко: Я время то воспоминал, Когда, надеждами богатый, Поэт беспечный, я писал Из вдохновенья, не из платы. Я видел вновь приюты скал И темный кров уединенья, Где я на пир воображенья, Бывало, музу призывал. Там слаще голос мой звучал; Там доле яркие виденья, С неизъяснимою красой[86], Вились, летали надо мной В часы ночного вдохновенья! Все волновало нежный ум:[87] Цветущий луг, луны блистанье, В часовне ветхой бури шум, Старушки чудное преданье. Какой-то демон обладал Моими играми, досугом; За мною всюду он летал, Мне звуки дивные шептал, И тяжким, пламенным недугом Была полна моя глава; В ней грезы чудные рождались; В размеры стройные стекались Мои послушные слова И звонкой рифмой замыкались. В гармонии соперник мой Был шум лесов иль вихорь буйный, Иль иволги напев живой, Иль ночью моря гул глухой, Иль шепот речки тихоструйной. Тогда в безмолвии трудов, Делиться не был я готов С толпою пламенным восторгом, И музы сладостных даров Не унижал постыдным торгом; Я был хранитель их скупой: Так точно в гордости немой, От взоров черни лицемерной Дары любовницы младой Хранит любовник суеверный. Книгопродавец Но слава заменила вам Мечтанья тайного отрады: Вы разошлися по рукам, Меж тем как пыльные громады Лежалой прозы и стихов Напрасно ждут себе чтецов И ветреной ее награды. Поэт Блажен, кто про себя таил Души высокие созданья И от людей, как от могил, Не ждал за чувства воздаянья! Блажен, кто молча был поэт И, терном славы не увитый, Презренной чернию зарытый, Без имени покинул свет! Обманчивей и снов надежды, Что слава? шепот ли чтеца? Гоненье ль низкого невежды? Иль восхищение глупца? Книгопродавец Лорд Байрон был того же мненья[88]; Жуковский то же говорил[89]; Но свет узнал и раскупил Их сладкозвучные творенья. И впрямь, завиден ваш удел: Поэт казнит, поэт венчает; Злодеев громом вечных стрел В потомстве дальном поражает; Героев утешает он; С Коринной[90] на киферский трон Свою любовницу возносит. Хвала для вас докучный звон; Но сердце женщин славы просит: Для них пишите, их ушам Приятна лесть Анакреона: В младые лета розы нам Дороже лавров Геликона. Поэт Самолюбивые мечты, Утехи юности безумной! И я, средь бури жизни шумной, Искал вниманья красоты, Глаза прелестные читали Меня с улыбкою любви; Уста волшебные шептали Мне звуки сладкие мои… Но полно! в жертву им свободы Мечтатель уж не принесет; Пускай их Шаликов[91] поет, Любезный баловень природы. Что мне до них? Теперь в глуши Безмолвно жизнь моя несется; Стон лиры верной не коснется Их легкой, ветреной души; Не чисто в них воображенье: Не понимает нас оно, И, признак Бога, вдохновенье Для них и чуждо и смешно. Когда на память мне невольно Придет внушенный ими стих, Я так и вспыхну[92], сердцу больно: Мне стыдно идолов моих. К чему, несчастный, я стремился? Пред кем унизил гордый ум? Кого восторгом чистых дум Боготворить не устыдился? Книгопродавец Люблю ваш гнев. Таков поэт! Причины ваших огорчений Мне знать нельзя, но исключений Для милых дам ужели нет? Ужели ни одна не стоит Ни вдохновенья, ни страстей[93] И ваших песен не присвоит Всесильной красоте своей? Молчите вы? Поэт                             Зачем поэту Тревожить сердца тяжкий сон? Бесплодно память мучит он. И что ж? какое дело свету? Я всем чужой Душа моя Хранит ли образ незабвенный? Любви блаженство знал ли я? Тоскою ль долгой изнуренный, Таил я слезы в тишине? Где та была, которой очи[94], Как небо, улыбались мне? Вся жизнь, одна ли, две ли ночи? …………………………………………………[95] И что ж? Докучный стон любви, Слова покажутся мои Безумца диким лепетаньем. Там сердце их поймет одно, И то с печальным содроганьем: Судьбою так уж решено. Ах, мысль о той души завялой Могла бы юность оживить И сны поэзии бывалой Толпою снова возмутить! Она одна бы разумела Стихи неясные мои; Одна бы в сердце пламенела Лампадой чистою любви. Увы, напрасные желанья! Она отвергла заклинанья, Мольбу, тоску судьбы[96] моей: Земных восторгов излиянья, Как божеству, не нужно ей. Книгопродавец Итак, любовью утомленный, Наскуча лепетом молвы, Заране отказались вы От вашей лиры вдохновенной. Теперь, оставя шумный свет, И муз, и ветреную моду, Что ж изберете вы? Поэт                                     Свободу. Книгопродавец Прекрасно. Вот же вам совет. Внемлите истине полезной: Наш век — торгаш; в сей век железный Без денег и свободы нет. Что слава? — Яркая заплата На ветхом рубище певца. Нам нужно злата, злата, злата: Копите злато до конца! Предвижу ваше возраженье; Но вас я знаю, господа: Вам ваше дорого творенье, Пока на пламени труда Кипит, бурлит воображенье; Оно застынет, и тогда Постыло вам и сочиненье. Позвольте просто вам сказать: Не продается вдохновенье, Но можно рукопись продать. Что ж медлить! уж ко мне заходят Нетерпеливые чтецы; Вкруг лавки журналисты бродят, За ними тощие певцы: Кто просит пищи для сатиры, Кто для души, кто для пера; И признаюсь — от вашей лиры Предвижу много я добра. Поэт Вы совершенно правы. Вот вам моя рукопись. Условимся.

Посвящение

He мысля гордый свет забавить, Вниманье дружбы возлюбя, Хотел бы я тебе представить 4 Залог достойнее тебя, Достойнее души прекрасной, Святой исполненной мечты, Поэзии живой и ясной, 8 Высоких дум и простоты; Но так и быть – рукой пристрастной Прими собранье пестрых глав, Полусмешных, полупечальных, 12 Простонародных, идеальных, Небрежный плод моих забав, Бессонниц, легких вдохновений, Незрелых и увядших лет, 12 Ума холодных наблюдений И сердца горестных замет.

Последовательность рифм: ababececdiidofof (здесь, как и везде, гласные стоят вместо женских рифм). Размер: четырехстопный ямб. История напечатания этой пьесы (сочиненной 29 декабря 1827 г., после того, как три главы ЕО вышли в свет и шесть были завершены) весьма примечательна.

Первое издание главы первой (печатание закончено 7 февраля 1825 г., поступило в продажу через девять дней) было посвящено брату Льву («Посвящено брату Льву Сергеевичу Пушкину»). Лев Пушкин (1805–1852), уезжая из Михайловского в первой неделе ноября 1824 г., взял с собой в Петербург точную копию первой главы, чтобы напечатать ее там с помощью Плетнева (см. ниже). Лев Пушкин был восторженным литературным доброхотом, но небрежным в денежных делах и, что того хуже, распространял рукописные стихи брата, читал их на званых вечерах и разрешал пушкинским поклонникам их переписывать. Он обладал замечательной памятью и изрядной художественной проницательностью. Летом 1825 г. в Михайловском ссыльный начал роптать и следующей весной взорвался. Баратынский изо всех сил старался оправдать «Левушку», но отношения Пушкина с непутевым братом так и не обрели былой теплоты.

Гораздо больше усердия проявил Петр Плетнев (1792–1865), тихий, высокообразованный человек, исступленно преданный таланту и поэзии. В 1820-е гг. он преподавал историю и литературу благородным девицам и кадетам в различных учебных заведениях; в 1826 г. давал уроки в императорском дворце; с 1832 г. был профессором русской литературы в Петербургском университете, а в 1840 г. стал его ректором.

В конце октября 1824 г. Пушкин писал Плетневу из Михайловского в Петербург. Вот черновик письма (тетрадь 2370, л. 34):

«Ты издал дядю моего. Творец Опасного соседа Достоин очень был того, Хотя покойная Беседа И не жалела лик его[97]. Теперь издай меня, приятель, Плоды пустых моих трудов; Но ради Феба, мой Плетнев, Когда ты будешь свой издатель?

Беспечно и радостно полагаюсь на тебя в отношении моего Онегина — созови мой Ареопаг, ты, Ж<уковский>, Гнед<ич> и Дельвиг — от вас ожидаю суда и с покорностию приму его решение. Жалею, что нет между вами Бара<тын-ского>, говорят, он пишет [поэму]».

Первая ссылка в этом стишке (четырехстопный ямб) относится к Василию Пушкину (незначительному поэту, 1767–1830), дяде Пушкина по отцовской линии. Его лучшим произведением была названная здесь сатирическая поэма «Опасный сосед» (1811), герой которой распутник Буянов появится и в ЕО (см. коммент. к гл. 5, XXVI, 9 и XXXIX, 12) как «брат двоюродный» самого Пушкина и первый претендент на руку Татьяны (гл. 7, XXVI, 2). Далее речь о литературной вражде между прогрессистами, или западниками (кружок «Арзамас»), и архаистами, или шишковистами (кружок «Беседа»), вражде, не имевшей абсолютно никаких последствий для развития русской литературы и отмеченной дурными манерами с обеих сторон (см. коммент. к гл. 8, XIV, 13). Плетнев занимался публикацией стихотворений Василия Пушкина («Стихотворения», Санкт-Петербург, 1822), не включивших, конечно, «Опасного соседа».

Участие Плетнева в этом деле выражалось следующим образом. В 1821 г. Вяземский написал из Московской губернии своему петербургскому корреспонденту Александру Тургеневу и попросил последнего организовать подписку на печатание стихотворений Василия Пушкина. Тургенев медлил, ссылаясь (1 ноября 1821 г.) на то, что, поскольку ему «некогда садить цветы в нашей литературе», когда «надобно вырвать терние, да и не оттуда», он перепоручил это предприятие Плетневу. Хлопотами Плетнева было собрано пятьсот рублей; но лишь к концу апреля 1822 г. (отсрочка, которая чуть с ума не свела бедного Василия Пушкина) удалось найти достаточно подписчиков — в основном усилиями добрейшего Вяземского, — чтобы отдать книгу в печать. Я не смог обнаружить, какие финансовые договоренности связывали Плетнева и Александра Пушкина, но в том, как Плетнев взялся за издание главы первой ЕО, прелестно охарактеризовав ее в письме к автору от 22 января 1825 г. как «карманное зеркало петербургской молодежи», чувствуется радость поистине бескорыстная.

Пушкинисты обвиняют Плетнева, что он-де был плохим корректором и мало сделал для посмертной славы Пушкина. Но не забудем, что Плетнев стал первым биографом нашего поэта («Современник», 1838, XL).

Впервые посвящение появилось в отдельном издании (около 1 февраля 1828 г.) глав четвертой и пятой: «Петру Александровичу Плетневу» с датой «29 декабря 1827 г.»; хотя посвящение вводит лишь эти две главы, его содержание подразумевает всю совокупность пяти глав романа. Дружба, породившая такое посвящение, скорее всего, должна оставаться безоблачной даже после утраты первой легкомысленной пылкости, и есть все основания полагать, что Пушкин очень старался загладить нанесенную Плетневу обиду (см. ниже); но, вообще говоря, посвящения обычно становятся обузой для всех, с кем связаны. В первом полном издании ЕО (23 марта 1833 г.) эта пьеса была как-то робко перемещена в конец книги (с. 268–269), в примечания, где под номером 23 было сказано: «Четвертая и пятая главы вышли в свет с следующим посвящением П. А. Плетневу». Ниже приводился текст. Затем во втором полном и последнем прижизненном издании (январь 1837 г.) после временного пребывания в означенном чистилище посвящение вернулось на прежнее место в начало романа, где и разместилось на двух страницах (VII и VIII) перед с. 1 без всякого упоминания имени Плетнева. Но злоключения его на сем не кончились. Если допустимо судить по экземпляру редкого издания 1837 г. в собрании Байярда Л. Кильгура Мл. (№ 688) Хотоновской библиотеки Гарвардского университета, в некоторых книжках, должно быть, существовал четвертый лист с посвящением, ошибочно вплетенный между с. 204 (окончанием гл. 7, II, 9) и с. 205.

Плетнев писал очень слабые стихи. В ужасающей небольшой элегии, неуклюжей и смиренной, а впрочем, вполне безобидной, напечатанной в журнале Александра Воейкова «Сын отечества» (1821, VIII), Плетнев изобразил — от первого лица! — нечто, претендующее на ностальгические переживания в Риме поэта Батюшкова (с которым он лично даже не был знаком). Тридцатичетырехлетннй Константин Батюшков, незадолго до того перенесший первые приступы сумасшествия, которому суждено было продлиться еще тридцать четыре года, вплоть до смерти поэта в 1855 г., был возмущен этой «элегией» намного сильнее, чем если бы пребывал в здравом уме. Это несчастное происшествие, особенно мучительное ввиду восторженного преклонения Плетнева перед Батюшковым, нашло резкий отклик в пушкинской переписке. О «бледном, как мертвец», слоге Плетнева Пушкин безжалостно отозвался в письме брату от 4 сентября 1822 г., а последний «по ошибке» показал его доброму другу Плетневу. В ответ Плетнев тут же обратился к Пушкину с очень слабым, но трогательным стихотворением («Я не сержусь на едкий твой упрек»), где выражает сомнение, что он, Плетнев, сможет сказать о своих собратьях-поэтах, с которыми его соединили «искусства в общий круг»:

«Мне в славе их участие дано; Я буду жить бессмертием мне милых». Напрасно жду! С любовию моей К поэзии, в душе с тоской глубокой, Быть может, я под бурей грозных дней Склонюсь к земле как тополь одинокий.

Плетнев послал свое стихотворение из Петербурга в Кишинев примерно осенью 1822 г., а Пушкин в (декабрьском?) ответном письме, от коего до нас дошел лишь черновик, как мог утешал расстроенного любителя муз и приписал свои «легкомысленные строки» о стиле Плетнева «так называемой хандре», которой часто бывает подвержен. «Не подумай, однако, — продолжает Пушкин в черновике, — что не умею ценить неоспоримого твоего дарования. […] Когда я в совершенной памяти — твоя гармония, поэтическая точность, благородство выражений, стройность, чистота в отделке стихов пленяют меня как поэзия моих любимцев».

Пушкинское посвящение — не более чем продолжение цитированных утешительных, но лживых заверений. И в течение пятнадцати лет этот альбатрос висел на шее у нашего поэта.

***

Повинное посвящение — это не только добрые слова другу, которого надо было обласкать; оно не только очерчивает некоторые настроения и темы романа, но также является прообразом трех структурных приемов, которые будут использованы автором в ЕО: 1) строки с деепричастиями; 2) строки с определениями; 3) прием перечисления.

Начальные строки с деепричастиями, как это часто бывает у Пушкина, словно парят над контекстом, и точки их соприкосновения неоднозначны. Стихи эти можно понять следующим образом: «Так как я не собираюсь забавлять свет и так как больше всего меня заботит мнение друзей, я бы хотел предложить тебе нечто лучшее, чем все это». Но придаточное может присоединяться к главному предложению и по-иному: «Хотелось бы мне заботиться только о мнении друзей, тогда-то я мог бы предложить тебе нечто лучшее».

За первым четверостишием следуют строки с определениями и перечни, образующие то, что я назвал «приемом перечисления (или инвентаря)». «Мой залог должен был бы быть достойнее тебя и твоей прекрасной души. Твоя душа исполнена 1) святой мечты, 2) живой и ясной поэзии, 3) высоких дум и 4) простоты. Но так и быть — прими это собранье пестрых глав, которые характеризуются (здесь следует описание залога) как 1) полусмешные, 2) полупечальные, 3) простонародные (или „реалистические“) и 4) идеальные. Залог этот в то же время является небрежным плодом (здесь следует перечисление) 1) бессонниц, 2) легких вдохновений, 3) незрелых и увядших лет, 4) ума холодных наблюдений и 5) сердца горестных замет».

1 Манера ставить в начале посвящения или обращения оборот с отрицанием не нова. В Англии этот прием использовался еще в XVII в. Посвящение поэмы «Лето» (1727) Джеймса Томсона Высокочтимому господину Додингтону (Джорджу Баббу Додингтону, барону Мелькомбу, 1691–1762) начинается с той же ноты: «Не моя цель…»

4—5 …залог… души прекрасной... — фр. gage… d'une belle âme, распространенные лирические галлицизмы тех времен. «Vous verrez quelle belle âme est ce Жуковский»[98], — писал Пушкин Прасковье Осиповой 29 июля 1825 г.

6 Святой исполненной мечты… — Некоторые редакторы поддались искушению принять за окончательный исправленный вариант странную опечатку в издании 1837 г., в результате которой эпитет «святой исполненной мечты» сливается со следующим словом: «святоисполненной» (невозможное соединение). Думается мне, что корректор (сам Пушкин?), заметив предыдущую опечатку «святой исполненной мечты», вписал краткий знак столь размашисто и неряшливо, что он наложился на последнюю букву первого слова, к которой должен был бы добавить недостающий штрих сверху, и создалось ложное впечатление, что эти два слова должно соединить.

11—17 Ср.: Джеймс Битти (1735–1803), письмо XIII доктору Блэклоку от 22 сентября 1766 г.: «Не так давно начал я поэму [ „Менестрель“, 1771, 1774], писанную манерой и строфой Спенсера, в которой намереваюсь дать широкий простор своему воображению и быть смешным или трогательным, описательным или чувствительным, нежным или сатирическим, как подскажет мне настроение» (в кн.: Уильям Форбс, «Рассказ о жизни и произведениях Джеймса Битти» / William Forbes, «An Account of the Life and Writings of James Beattie». 2 ed., Edinburg, 1807, I, 113).

Байрон цитирует эту фразу в предисловии к первым двум песням «Чайльд Гарольда» (февраль 1812 г.), и она вполне соответствует намерениям Пушкина. Пишотов перевод (1822) звучит так: «…en passant tour à tour du ton plaisant au pathétique, du descriptif au sentimental, et du tendre au satirique, selon le caprice de mon humeur»[99] (OEuvres de Lord Byron, 1822, vol. II).

15—17 «лет… замет» — Более совершенный отголосок довольно неуклюжих стихов Баратынского в поэме «Пиры» (1821; см.: гл. 3, XXX, 1), стихи 252–253:

Собранье пламенных замет Богатой жизни юных лет…

Здесь слышится и еще один, более любопытный, хотя и не столь явный отголосок двух строк (7–8) Батюшкова из стихотворного посвящения в двадцать три строки «К друзьям», открывающего часть II (октябрь 1817 г.) сборника «Опыты в стихах и прозе»:

[Дружество найдет] Историю моих страстей, Ума и сердца заблужденья...

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Эпиграф

И жить торопится, и чувствовать спешит. Князь Вяземский

К. Вяземский — князь Петр Вяземский (1792–1878), малозначительный поэт, жестоко страдал от влияния французского рифмоплета Пьера Жана Беранже; в остальном же это был виртуоз слова, тонкий стилист-прозаик, блистательный (хотя отнюдь не всегда заслуживающий доверия) мемуарист, критик и острослов. Пушкин очень любил Вяземского и соперничал с ним в зловонности метафор (см. их переписку). Князь был воспитанником Карамзина, крестником Разума, певцом Романтизма и ирландцем по матери (О'Рейли){6}.

Вяземскому, первым (4 ноября 1823 г.) узнавшему из письма Пушкина о работе над ЕО, отведена в романе необычайно приятная роль: он открывает роман (эпиграфом взята 76-я строка его стихотворения «Первый снег»; см. также гл. 5, III, где Вяземский соседствует с Баратынским); он каламбурит, оживляя путешествие Татьяны в Москву (см. пушкинское примеч. 42 и мой коммент. к гл. 7, XXXIV, 1 о Мак-Еве); и наконец, уже в Москве доверенным лицом автора приходит на выручку Татьяне, когда та отбывает скучнейшую светскую повинность (см. коммент. к гл. 7, XLIX, 10).

Стихотворение «Первый снег» (1816–1819, опубликовано в 1822[100]) написано шестистопным ямбом и состоит из 105 стихов со свободной схемой рифмовки. Пусть приветствует весну «баловень» юга, где «тень душистее, красноречивей воды», я — «сын пасмурных небес» севера, «обыклый к свисту вьюг», и я «приветствую… первый снег» — вот суть начала. Далее следует описание нагой осени, а затем — волшебства зимы: «лазурью… горят небес вершины… блестящей скатертью подернулись долины… темный изумруд посыпав серебром, на мрачной сосне… синим зеркалом… пруд окован». Эти образы, лишь четче очерченные, у Пушкина повторяются в 1826 г. (ЕО, гл. 5,I) и особенно в 1829 г. (стихотворение «Зимнее утро», написанное четырехстопным ямбом). Первая треть произведения Вяземского позади. Далее следует описание смельчаков-конькобежцев, празднующих «ожиданный возврат» зимы (ср. ЕО, гл. 4, XLII, конец 1825 г.); затем мелькает сцена заячьей охоты («взор нетерпеливый допрашивает след»), а за ней — портрет разрумянившейся на морозе дамы (оба образа имеют параллели у Пушкина в стихотворении «Зима», 1829, александрийский стих). Несущиеся сани (на них аллюзия в ЕО, гл. 5, III, 5—11) затем сравниваются с пролетающей молодостью (стихи 75–76):

По жизни так скользит горячность молодая, И жить торопится, и чувствовать спешит!

<…>

Первую из этих строк Шишков, критикуя (см. коммент. к гл. 8, XIV, 13), назвал слишком галльской: «ainsi glisse la jeune ardeur»; вторую Пушкин поставил эпиграфом к главе.

Дальше у Вяземского (пересказываю прозой): «Счастливые годы! Но что я говорю [псевдоклассический галлицизм „que dis-je“]?.. Любовь нам изменяет… в памяти души живут души утраты, и с тоскою прежнею я клянусь всегда приветствовать — не тебя, красивая весна, но тебя,

О первенец зимы блестящей и угрюмой! Снег первый, наших нив о девственная ткань!»

(стихи 104–105)

Лексика стихотворения пышна, несколько архаична и изобилует лишь Вяземскому присущими идиолектизмами, делающими его язык мгновенно отличаемым от весьма затертого языка современников-подражателей Пушкина (хотя на самом деле как поэт Вяземский был слабее, скажем, Баратынского) Кажется, будто смотришь сквозь не совсем прозрачное увеличительное стекло. Следует заметить, что эпиграф Пушкин взял из заключительной, философской части стихотворения, но при упоминании в гл. 5, III (см. коммент. к гл. 5, III, 6) обращался к его центральной, живописующей части.

Пушкин в Кишиневе получил от Вяземского из Москвы опубликованный «Первый снег» (который знал в рукописи с 1820 г.) всего за два месяца до того, как была написана первая строфа ЕО.

I

«Мой дядя самых честных правил, Когда не в шутку занемог, Он уважать себя заставил 4 И лучше выдумать не мог. Его пример другим наука; Но, боже мой, какая скука С больным сидеть и день и ночь, 8 Не отходя ни шагу прочь! Какое низкое коварство Полуживого забавлять, Ему подушки поправлять, 12 Печально подносить лекарство, Вздыхать и думать про себя: Когда же черт возьмет тебя!»

1 Мой дядя самых честных правил… — <…> Начало, с точки зрения переводчика, не самое благодатное, и перед тем, как двинуться дальше, следует задержать внимание читателя на некоторых фактах.

В лагере литературных новаторов в 1823 г. Пушкин соперников не имел (огромная пропасть отделяет его от, скажем, Жуковского, Батюшкова и Баратынского — группы малозначительных поэтов, наделенных более или менее равным талантом, от которых следует незаметный переход к уже откровенно второстепенной поэзии Вяземского, Козлова, Языкова и т. д.); но в лагере архаистов году в 1820 по крайней мере один соперник у него был: великий баснописец Иван Крылов (1769–1844).

В любопытнейшем прозаическом отрывке (тетрадь 2370, л. 46, 47) — «воображаемом разговоре» автора с царем (Александром I, правил с 1801 по 1825 г.), который поэт набросал зимой 1824 г. во время своего вынужденного уединения в Михайловском (с 9 августа 1824 г. по 4 сентября 1826 г.), автор произносит следующие слова: «Онегин печатается [глава первая]: буду иметь честь отправить 2 экз. в библиотеку Вашего Величества к Ив. Андр. Крылову» (Крылов с 1810 г. имел синекуру в публичной библиотеке Петербурга). Начальная строка ЕО является (что, как я заметил, известно русским комментаторам) отзвуком 4-го стиха басни Крылова «Осел и мужик», написанной в 1818-м и напечатанной в 1819 г. («Басни», кн. VI, с. 177). В начале 1819 г. в Петербурге Пушкин слышал, как сам полнотелый поэт исполнял ее — со смаком, преисполнившись юмора — в доме Алексея Оленина (1764–1843), известного мецената. В тот памятный вечер, среди всевозможных развлечений и игр, двадцатилетний Пушкин почти не заметил дочку Оленина Аннет (1808–1888), за которой будет столь страстно и столь несчастливо ухаживать в 1828 г. (см. коммент. к гл. 8, XXVIa, варианты), зато заметил племянницу г-жи Олениной Анну Керн, урожденную Полторацкую (1800–1879), которой, при второй с ней встрече (в июле 1825 г., в имении под Псковом), он посвятит знаменитые стихи, начинающиеся словами «Я помню чудное мгновенье…», и подарит их ей, вложив в неразрезанный экземпляр отдельно изданной первой главы ЕО (см. коммент. к гл. 5, XXXII, 11), в обмен на веточку гелиотропа с ее груди{7}.

4-й стих басни Крылова гласит: «Осел был самых честных правил». Крестьянин поручил ослу стеречь огород, и тот не тронул ни единого листа капусты, но скакал по грядкам так рьяно, что все перетоптал — и был бит хозяйской дубиной: нечего с ослиным умом браться за серьезное дело; но не прав и тот, кто ставит сторожем осла.

1—2 Чтобы эти два стиха стали понятны, вместо запятой следует поставить двоеточие, иначе запутается и самый скрупулезный переводчик. Так, прозаический перевод Тургенева-Виардо, в основном точный, начинается с ляпсуса: «Dès qu'il tombe sérieusement malade, mon oncle professe les principes les plus moreaux»[101].

1—5 Первые пять стихов гл. 1 заманчиво неопределенны. Полагаю, что на самом деле таков и был замысел нашего поэта: начать рассказ с неопределенности, дабы затем постепенно эту первоначальную туманность для нас прояснить. На первой неделе мая 1825 г. двадцатипятилетний Евгений Онегин получает от слуги своего дядюшки письмо, в котором сообщается, что старик при смерти (см. XLII). Онегин тотчас выезжает к дяде в имение — к югу от С.-Петербурга. На основании ряда путевых подробностей (рассмотренных мною в комментариях к путешествию Лариных в гл. 7, XXXV и XXXVI) я расположил бы все четыре имения («Онегино», «Ларино», Красногорье и усадьбу Зарецкого) между 56-й и 57-й параллелью (на широте Петербурга, что на Аляске). Иными словами, усадьбу, которая достается в наследство едва приехавшему туда Евгению, я поместил бы на границе бывших Тверской и Смоленской губерний, в двух сотнях миль к западу от Москвы, то есть примерно на полпути между Москвой и пушкинским имением Михайловское (Псковская губерния, Опочецкий уезд), миль 250 к югу от С.-Петербурга — расстояние, которое Евгений, приплачивая ямщикам и станционным смотрителям и меняя лошадей каждый десяток миль, мог покрыть за день-другой{8}.

Онегин катит; тут мы с ним и знакомимся. Строфа I воспроизводит смутно-дремотные обрывки его мыслей: «Мой дядя… честных правил… осел крыловский честных правил… un parfait honnête homme[102]истинный дворянин, но, в общем-то, дурак… лишь теперь уважать себя заставил, когда занемог не в шутку… il ne pouvait trouver mieux![103]не мог лучше выдумать — всеобщее признание… да поздно… другим хорошая наука… я и сам могу тем же кончить…»

Примерно такой внутренний монолог рождается в сознании Онегина и во второй половине строфы обретает конкретный смысл. Онегин будет избавлен от пытки у постели умирающего, которую нарисовал себе с таким ленивым отвращением: образцовый дядюшка оказывается в еще большей степени honnête homme, или honnête âne[104], чем думает его циничный племянник. Правила поведения предписывают уходить незаметно. Как мы прочтем в одной из самых разудалых строф, когда-либо посвященных смерти (гл. 1, LIII), дядя Сава (думаю, что это имя в рукописи относится именно к нему{9}) не позволяет себе ни минуты насладиться уважением, причитающимся ему в силу литературной традиции древних драм о наследстве, дошедшей до нас со времен по меньшей мере Рима.

То одно, то другое в этих начальных строчках порождает отклики в сознании читателя, который вспоминает то «моего дядю… человека безукоризненной прямоты и честности» из гл. 21 Стерновой «Жизни и мнений Тристрама Шенди, джентльмена» (1759; Пушкин читал французский перевод, сделанный «par une société de gens de lettres»[105] в Париже в 1818 г.), то строку 7 строфы XXVI «Беппо» (1818). «Женщина строжайших правил» (Пишо в 1820 г, переводит: «Une personne ayant des principes très sévères»[106]), то начальный стих строфы XXXV, гл. 1 «Дон Жуана» (1819): «Покойный дон Хосе был славный малый» (Пишо в 1820 г. переводит: «C'était un brave homme que don Jose»[107]), то сходное расположение и интонацию 4-й строки LXVII строфы гл. 1 «Дон Жуана»: «…и, конечно, этот метод был всех умней» (Пишо переводит: «C'était ce qu'elle avait de mieux à faire»[108]). Эта цепь реминисценций может превратиться у схолиаста в разновидность помешательства, однако несомненно то, что, хотя в 1820–1825 гг. Пушкин английского практически не знал, его поэтический гений сумел-таки сквозь примитивно рядящегося под Байрона Пишо, сквозь банальности Пишо и парафразы Пишо расслышать не фальцет Пишо, но баритон Байрона. Подробнее о знании Пушкиным Байрона и о неспособности Пушкина овладеть азами английского языка см. мой коммент. к гл. 1, XXXVIII.

Любопытно сравнить следующие отрывки.

ЕО, гл. 1, I, 1–5 (1823):

Мой дядя самых честных правил, Когда не в шутку занемог, Он уважать себя заставил И лучше выдумать не мог Его пример другим наука…

«Моя родословная», строфа VI, стих 41–45 (1830):

Упрямства дух нам всем подгадил: В родню свою неукротим, С Петром мой пращур не поладил И был за то повешен им. Его пример будь нам наукой…

«Моя родословная» написана четырехстопными ямбами и состоит из 84 перекрестно рифмующихся строк: восьми октетов и постскриптума из четырех четверостиший; написана Пушкиным 16 октября и 3 декабря 1830 г., вскоре после завершения первого варианта гл. 8 ЕО, в ответ на пасквиль критика Фаддея Булгарина в «Северной пчеле», где тот высмеивал живой интерес Пушкина к своему 600-летнему дворянскому роду в России и к эфиопским корням (см. Приложение I). По интонации строки 41–45 до странности похожи на первые пять стихов ЕО; женские рифмы в строках 2 и 4 аналогичны (ЕО: правил — заставил, «Моя родословная»: подгадил — поладил), а строки 5 почти совпадают.

Зачем поэту понадобилось в «Моей родословной» имитировать вульгарную песню Беранже «Простолюдин» («Le Vilain», 1815) с рефреном «Je suis vilain et très vilain»[109]? Объяснить это можно лишь привычкой пушкинского гения, забавы ради, подражать посредственности.

6 …Какая скука — или, как полувеком раньше сказал бы лондонский фат, «How borish».



Поделиться книгой:

На главную
Назад