В изданиях первой главы 1825 и 1829 гг. за предисловием следовала (с. XI–XXII) пьеса-пролог или Vorspiel[84] со свободной схемой рифмовки, написанная четырехстопным ямбом (и заканчивающаяся выразительной фразой в прозе). Она называлась «Разговор книгопродавца с поэтом», была написана 26 сентября в Михайловском и перепечатана в виде отдельного стихотворения (не связанного с
<…>
Посвящение
Последовательность рифм:
Первое издание главы первой (печатание закончено 7 февраля 1825 г., поступило в продажу через девять дней) было посвящено брату Льву («Посвящено брату Льву Сергеевичу Пушкину»). Лев Пушкин (1805–1852), уезжая из Михайловского в первой неделе ноября 1824 г., взял с собой в Петербург точную копию первой главы, чтобы напечатать ее там с помощью Плетнева (см. ниже). Лев Пушкин был восторженным литературным доброхотом, но небрежным в денежных делах и, что того хуже, распространял рукописные стихи брата, читал их на званых вечерах и разрешал пушкинским поклонникам их переписывать. Он обладал замечательной памятью и изрядной художественной проницательностью. Летом 1825 г. в Михайловском ссыльный начал роптать и следующей весной взорвался. Баратынский изо всех сил старался оправдать «Левушку», но отношения Пушкина с непутевым братом так и не обрели былой теплоты.
Гораздо больше усердия проявил Петр Плетнев (1792–1865), тихий, высокообразованный человек, исступленно преданный таланту и поэзии. В 1820-е гг. он преподавал историю и литературу благородным девицам и кадетам в различных учебных заведениях; в 1826 г. давал уроки в императорском дворце; с 1832 г. был профессором русской литературы в Петербургском университете, а в 1840 г. стал его ректором.
В конце октября 1824 г. Пушкин писал Плетневу из Михайловского в Петербург. Вот черновик письма (тетрадь 2370, л. 34):
Беспечно и радостно полагаюсь на тебя в отношении моего Онегина — созови мой Ареопаг, ты, Ж<уковский>, Гнед<ич> и Дельвиг — от вас ожидаю суда и с покорностию приму его решение. Жалею, что нет между вами Бара<тын-ского>, говорят, он пишет [поэму]».
Первая ссылка в этом стишке (четырехстопный ямб) относится к Василию Пушкину (незначительному поэту, 1767–1830), дяде Пушкина по отцовской линии. Его лучшим произведением была названная здесь сатирическая поэма «Опасный сосед» (1811), герой которой распутник Буянов появится и в
Участие Плетнева в этом деле выражалось следующим образом. В 1821 г. Вяземский написал из Московской губернии своему петербургскому корреспонденту Александру Тургеневу и попросил последнего организовать подписку на печатание стихотворений Василия Пушкина. Тургенев медлил, ссылаясь (1 ноября 1821 г.) на то, что, поскольку ему «некогда садить цветы в нашей литературе», когда «надобно вырвать терние, да и не оттуда», он перепоручил это предприятие Плетневу. Хлопотами Плетнева было собрано пятьсот рублей; но лишь к концу апреля 1822 г. (отсрочка, которая чуть с ума не свела бедного Василия Пушкина) удалось найти достаточно подписчиков — в основном усилиями добрейшего Вяземского, — чтобы отдать книгу в печать. Я не смог обнаружить, какие финансовые договоренности связывали Плетнева и Александра Пушкина, но в том, как Плетнев взялся за издание главы первой
Пушкинисты обвиняют Плетнева, что он-де был плохим корректором и мало сделал для посмертной славы Пушкина. Но не забудем, что Плетнев стал первым биографом нашего поэта («Современник», 1838, XL).
Впервые посвящение появилось в отдельном издании (около 1 февраля 1828 г.) глав четвертой и пятой: «Петру Александровичу Плетневу» с датой «29 декабря 1827 г.»; хотя посвящение вводит лишь эти две главы, его содержание подразумевает всю совокупность пяти глав романа. Дружба, породившая такое посвящение, скорее всего, должна оставаться безоблачной даже после утраты первой легкомысленной пылкости, и есть все основания полагать, что Пушкин очень старался загладить нанесенную Плетневу обиду (см. ниже); но, вообще говоря, посвящения обычно становятся обузой для всех, с кем связаны. В первом полном издании
Плетнев писал очень слабые стихи. В ужасающей небольшой элегии, неуклюжей и смиренной, а впрочем, вполне безобидной, напечатанной в журнале Александра Воейкова «Сын отечества» (1821, VIII), Плетнев изобразил — от первого лица! — нечто, претендующее на ностальгические переживания в Риме поэта Батюшкова (с которым он лично даже не был знаком). Тридцатичетырехлетннй Константин Батюшков, незадолго до того перенесший первые приступы сумасшествия, которому суждено было продлиться еще тридцать четыре года, вплоть до смерти поэта в 1855 г., был возмущен этой «элегией» намного сильнее, чем если бы пребывал в здравом уме. Это несчастное происшествие, особенно мучительное ввиду восторженного преклонения Плетнева перед Батюшковым, нашло резкий отклик в пушкинской переписке. О «бледном, как мертвец», слоге Плетнева Пушкин безжалостно отозвался в письме брату от 4 сентября 1822 г., а последний «по ошибке» показал его доброму другу Плетневу. В ответ Плетнев тут же обратился к Пушкину с очень слабым, но трогательным стихотворением («Я не сержусь на едкий твой упрек»), где выражает сомнение, что он, Плетнев, сможет сказать о своих собратьях-поэтах, с которыми его соединили «искусства в общий круг»:
Плетнев послал свое стихотворение из Петербурга в Кишинев примерно осенью 1822 г., а Пушкин в (декабрьском?) ответном письме, от коего до нас дошел лишь черновик, как мог утешал расстроенного любителя муз и приписал свои «легкомысленные строки» о стиле Плетнева «так называемой хандре», которой часто бывает подвержен. «Не подумай, однако, — продолжает Пушкин в черновике, — что не умею ценить неоспоримого твоего дарования. […] Когда я в совершенной памяти — твоя гармония, поэтическая точность, благородство выражений, стройность, чистота в отделке стихов пленяют меня как поэзия моих любимцев».
Пушкинское посвящение — не более чем продолжение цитированных утешительных, но лживых заверений. И в течение пятнадцати лет этот альбатрос висел на шее у нашего поэта.
Повинное посвящение — это не только добрые слова другу, которого надо было обласкать; оно не только очерчивает некоторые настроения и темы романа, но также является прообразом трех структурных приемов, которые будут использованы автором в
Начальные строки с деепричастиями, как это часто бывает у Пушкина, словно парят над контекстом, и точки их соприкосновения неоднозначны. Стихи эти можно понять следующим образом: «Так как я не собираюсь забавлять свет и так как больше всего меня заботит мнение друзей, я бы хотел предложить тебе нечто лучшее, чем все это». Но придаточное может присоединяться к главному предложению и по-иному: «Хотелось бы мне заботиться только о мнении друзей,
За первым четверостишием следуют строки с определениями и перечни, образующие то, что я назвал «приемом перечисления (или инвентаря)». «Мой залог должен был бы быть достойнее тебя и твоей прекрасной души. Твоя душа исполнена 1) святой мечты, 2) живой и ясной поэзии, 3) высоких дум и 4) простоты. Но так и быть — прими это собранье пестрых глав, которые характеризуются (здесь следует описание залога) как 1) полусмешные, 2) полупечальные, 3) простонародные (или „реалистические“) и 4) идеальные. Залог этот в то же время является небрежным плодом (здесь следует перечисление) 1) бессонниц, 2) легких вдохновений, 3) незрелых и увядших лет, 4) ума холодных наблюдений и 5) сердца горестных замет».
1 Манера ставить в начале посвящения или обращения оборот с отрицанием не нова. В Англии этот прием использовался еще в XVII в. Посвящение поэмы «Лето» (1727) Джеймса Томсона Высокочтимому господину Додингтону (Джорджу Баббу Додингтону, барону Мелькомбу, 1691–1762) начинается с той же ноты: «Не моя цель…»
4—5
6
11—17 Ср.: Джеймс Битти (1735–1803), письмо XIII доктору Блэклоку от 22 сентября 1766 г.: «Не так давно начал я поэму [ „Менестрель“, 1771, 1774], писанную манерой и строфой Спенсера, в которой намереваюсь дать широкий простор своему воображению и быть смешным или трогательным, описательным или чувствительным, нежным или сатирическим, как подскажет мне настроение» (в кн.: Уильям Форбс, «Рассказ о жизни и произведениях Джеймса Битти» / William Forbes, «An Account of the Life and Writings of James Beattie». 2 ed., Edinburg, 1807, I, 113).
Байрон цитирует эту фразу в предисловии к первым двум песням «Чайльд Гарольда» (февраль 1812 г.), и она вполне соответствует намерениям Пушкина. Пишотов перевод (1822) звучит так: «…en passant tour à tour du ton plaisant au pathétique, du descriptif au sentimental, et du tendre au satirique, selon le caprice de mon humeur»[99] (OEuvres de Lord Byron, 1822, vol. II).
15—17
Здесь слышится и еще один, более любопытный, хотя и не столь явный отголосок двух строк (7–8) Батюшкова из стихотворного посвящения в двадцать три строки «К друзьям», открывающего часть II (октябрь 1817 г.) сборника «Опыты в стихах и прозе»:
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Эпиграф
Вяземскому, первым (4 ноября 1823 г.) узнавшему из письма Пушкина о работе над
Стихотворение «Первый снег» (1816–1819, опубликовано в 1822[100]) написано шестистопным ямбом и состоит из 105 стихов со свободной схемой рифмовки. Пусть приветствует весну «баловень» юга, где «тень душистее, красноречивей воды», я — «сын пасмурных небес» севера, «обыклый к свисту вьюг», и я «приветствую… первый снег» — вот суть начала. Далее следует описание нагой осени, а затем — волшебства зимы: «лазурью… горят небес вершины… блестящей скатертью подернулись долины… темный изумруд посыпав серебром, на мрачной сосне… синим зеркалом… пруд окован». Эти образы, лишь четче очерченные, у Пушкина повторяются в 1826 г. (
<…>
Первую из этих строк Шишков, критикуя (см. коммент. к гл. 8, XIV, 13), назвал слишком галльской: «ainsi glisse la jeune ardeur»; вторую Пушкин поставил эпиграфом к главе.
Дальше у Вяземского (пересказываю прозой): «Счастливые годы! Но что я говорю [псевдоклассический галлицизм „que dis-je“]?.. Любовь нам изменяет… в памяти души живут души утраты, и с тоскою прежнею я клянусь всегда приветствовать — не тебя, красивая весна, но тебя,
Лексика стихотворения пышна, несколько архаична и изобилует лишь Вяземскому присущими идиолектизмами, делающими его язык мгновенно отличаемым от весьма затертого языка современников-подражателей Пушкина (хотя на самом деле как поэт Вяземский был слабее, скажем, Баратынского) Кажется, будто смотришь сквозь не совсем прозрачное увеличительное стекло. Следует заметить, что эпиграф Пушкин взял из заключительной, философской части стихотворения, но при упоминании в гл. 5, III (см. коммент. к гл. 5, III, 6) обращался к его центральной, живописующей части.
Пушкин в Кишиневе получил от Вяземского из Москвы опубликованный «Первый снег» (который знал в рукописи с 1820 г.) всего за два месяца до того, как была написана первая строфа
I
1
В лагере литературных новаторов в 1823 г. Пушкин соперников не имел (огромная пропасть отделяет его от, скажем, Жуковского, Батюшкова и Баратынского — группы малозначительных поэтов, наделенных более или менее равным талантом, от которых следует незаметный переход к уже откровенно второстепенной поэзии Вяземского, Козлова, Языкова и т. д.); но в лагере архаистов году в 1820 по крайней мере один соперник у него был: великий баснописец Иван Крылов (1769–1844).
В любопытнейшем прозаическом отрывке (тетрадь 2370, л. 46, 47) — «воображаемом разговоре» автора с царем (Александром I, правил с 1801 по 1825 г.), который поэт набросал зимой 1824 г. во время своего вынужденного уединения в Михайловском (с 9 августа 1824 г. по 4 сентября 1826 г.), автор произносит следующие слова: «Онегин печатается [глава первая]: буду иметь честь отправить 2 экз. в библиотеку Вашего Величества к Ив. Андр. Крылову» (Крылов с 1810 г. имел синекуру в публичной библиотеке Петербурга). Начальная строка
4-й стих басни Крылова гласит: «Осел был самых честных правил». Крестьянин поручил ослу стеречь огород, и тот не тронул ни единого листа капусты, но скакал по грядкам так рьяно, что все перетоптал — и был бит хозяйской дубиной: нечего с ослиным умом браться за серьезное дело; но не прав и тот, кто ставит сторожем осла.
1—2 Чтобы эти два стиха стали понятны, вместо запятой следует поставить двоеточие, иначе запутается и самый скрупулезный переводчик. Так, прозаический перевод Тургенева-Виардо, в основном точный, начинается с ляпсуса: «Dès qu'il tombe sérieusement malade, mon oncle professe les principes les plus moreaux»[101].
1—5 Первые пять стихов гл. 1 заманчиво неопределенны. Полагаю, что на самом деле таков и был замысел нашего поэта: начать рассказ с неопределенности, дабы затем постепенно эту первоначальную туманность для нас прояснить. На первой неделе мая 1825 г. двадцатипятилетний Евгений Онегин получает от слуги своего дядюшки письмо, в котором сообщается, что старик при смерти (см. XLII). Онегин тотчас выезжает к дяде в имение — к югу от С.-Петербурга. На основании ряда путевых подробностей (рассмотренных мною в комментариях к путешествию Лариных в гл. 7, XXXV и XXXVI) я расположил бы все четыре имения («Онегино», «Ларино», Красногорье и усадьбу Зарецкого) между 56-й и 57-й параллелью (на широте Петербурга, что на Аляске). Иными словами, усадьбу, которая достается в наследство едва приехавшему туда Евгению, я поместил бы на границе бывших Тверской и Смоленской губерний, в двух сотнях миль к западу от Москвы, то есть примерно на полпути между Москвой и пушкинским имением Михайловское (Псковская губерния, Опочецкий уезд), миль 250 к югу от С.-Петербурга — расстояние, которое Евгений, приплачивая ямщикам и станционным смотрителям и меняя лошадей каждый десяток миль, мог покрыть за день-другой{8}.
Онегин катит; тут мы с ним и знакомимся. Строфа I воспроизводит смутно-дремотные обрывки его мыслей: «Мой дядя… честных правил… осел крыловский честных правил…
Примерно такой внутренний монолог рождается в сознании Онегина и во второй половине строфы обретает конкретный смысл. Онегин будет избавлен от пытки у постели умирающего, которую нарисовал себе с таким ленивым отвращением: образцовый дядюшка оказывается в еще большей степени
То одно, то другое в этих начальных строчках порождает отклики в сознании читателя, который вспоминает то «моего дядю… человека безукоризненной прямоты и честности» из гл. 21 Стерновой «Жизни и мнений Тристрама Шенди, джентльмена» (1759; Пушкин читал французский перевод, сделанный «par une société de gens de lettres»[105] в Париже в 1818 г.), то строку 7 строфы XXVI «Беппо» (1818). «Женщина строжайших правил» (Пишо в 1820 г, переводит: «Une personne ayant des principes très sévères»[106]), то начальный стих строфы XXXV, гл. 1 «Дон Жуана» (1819): «Покойный дон Хосе был славный малый» (Пишо в 1820 г. переводит: «C'était un brave homme que don Jose»[107]), то сходное расположение и интонацию 4-й строки LXVII строфы гл. 1 «Дон Жуана»: «…и, конечно, этот метод был всех умней» (Пишо переводит: «C'était ce qu'elle avait de mieux à faire»[108]). Эта цепь реминисценций может превратиться у схолиаста в разновидность помешательства, однако несомненно то, что, хотя в 1820–1825 гг. Пушкин английского практически не знал, его поэтический гений сумел-таки сквозь примитивно рядящегося под Байрона Пишо, сквозь банальности Пишо и парафразы Пишо расслышать не фальцет Пишо, но баритон Байрона. Подробнее о знании Пушкиным Байрона и о неспособности Пушкина овладеть азами английского языка см. мой коммент. к гл. 1, XXXVIII.
Любопытно сравнить следующие отрывки.
«Моя родословная», строфа VI, стих 41–45 (1830):
«Моя родословная» написана четырехстопными ямбами и состоит из 84 перекрестно рифмующихся строк: восьми октетов и постскриптума из четырех четверостиший; написана Пушкиным 16 октября и 3 декабря 1830 г., вскоре после завершения первого варианта гл. 8
Зачем поэту понадобилось в «Моей родословной» имитировать вульгарную песню Беранже «Простолюдин» («Le Vilain», 1815) с рефреном «Je suis vilain et très vilain»[109]? Объяснить это можно лишь привычкой пушкинского гения, забавы ради, подражать посредственности.
6