Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Нечто невообразимое - Александр Сергеевич Потупа на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Не думаю, что сегодня кто-нибудь решился бы дать однозначный ответ на этот вопрос. Эксперимент открывает лишь усредненную картину, но реакции конкретной личности не обязаны следовать чему-то среднему. Тем более, если речь идет о личности, особым образом включенной в поле социального усилителя, о личности с избыточным уровнем власти… Вообще любой психолог знает, сколь непредсказуемо человеческое поведение, сколь мощным последствием обладают подчас внешне безобидные и вроде бы слабенькие стимуляторы. А уж правдомат слабеньким стимулятором не назовешь.

Вряд ли существует взрывчатка эффективней обычной голой правды, и не только в плане преобразования отдельной личности. Это взрывчатка социальная! Наступают мгновения, когда без правды уже невозможно, когда путь в лучшее будущее преграждается совершенно непроходимыми завалами горами собственных ошибок на пройденных этапах, горами отходов, которые мы словно бульдозером толкаем перед собой. Толкаем до тех пор, пока не упираемся в них намертво. И тогда, как правило, не обойтись без взрывных работ — что поделаешь…

Но бог с ними, с общими рассуждениями, попробую вкратце рассказать о так называемых настораживающих сигналах.

Пожалуй, самый яркий среди них связан с ситуацией, в которую попал после излечения в нашем Центре директор крупного универсама И. Г. Фалич. Буквально за месяц-другой у Игоря Григорьевича развился острый синдром преследования — в каждом посетителе магазина виделся ему сотрудник ОБХСС. Фалич был уверен, что под него «копают», что его хотят не просто поймать по мелочи, а взять крупно, ему мерещилось 15 лет лагерей особого режима, конфискация, высшая мера, опозоренная семья и все такое… Он снял со сберкнижки свои, думаю, вполне трудовые сбережения (рублей 700) и ночью закопал их посреди двора, пытался оформить дарение несуществующей дачи, продал за бесценок свой допотопный «Запорожец». Впрочем, с этими и другими фактами можно ознакомиться куда подробней, запросив медицинское дело Фалича в нашем Центре. Оттуда же можно узнать, что Фалич полностью излечился.

Однако его трудовая реабилитация вызвала, деликатно выражаясь, немалые трудности. Перед заболеванием он пользовался великолепной репутацией в своем райпищеторге и во всем городе. Поэтому его сразу возвратили к исполнению директорских обязанностей в универсаме. И тут-то у него начались проблемы. Фалич отказался от обычного директорского «загашника», попросту перестал придерживать дефицитные продукты, потом вмешался в работу своего стола заказов, точнее — попытался проверить, кому именно и в каком количестве отпускается дефицит.

Последствия он ощутил довольно быстро. Районное начальство сначала слегка обиделось на него, потом указало. Он не отреагировал, как говорится, закусил удила, попробовал даже установить истину через газету. К сожалению, в массе тех, кто, по его мнению, был в состоянии стоять в общей очереди, оказалось два или три инвалида, действительно нуждающихся в спецобслуживании. Один из них пожаловался наверх, и Фалича оперативно подвели под увольнение. Если не ошибаюсь, перед этим торг один или два раза обеспечил ему срыв плана…

По-моему, его дело до сих пор обсуждается в самых серьезных инстанциях, думаю, рано или поздно его восстановят в должности. Жаль, если поздно, — того, чего терпеливо ждет и непременно дожидается общество, не всегда дано дождаться отдельному хорошему человеку.

Игорь Григорьевич заходил ко мне примерно год назад, рассказывал о своих мытарствах. Я был рад, что он не сломался, что результат лечения устойчив, и в этом плане могу рассматривать данный случай как лучшую рекламу для правдомата. Конечно, я понимаю тех, кто, следуя недавней идее Топалова, говорит о некой «психосейфеторной десоциализации», о нарушении механизмов социальной адаптации, якобы имевшем место у моих пациентов. Полезная кое для кого адаптация действительно нарушена. Быть может, те, кому полезна такая адаптация, пережили бы плевок в собственную физиономию или удар, именуемый пощечиной. Но удар по распределителю, то есть по источнику своей особистости, своей несмешиваемости с толпой они никому не простят.

Два других случая, пожалуй, не менее показательны.

Молодой учитель литературы В. И. Лаптенко участвовал в качестве добровольца в одной из наших коротких экспериментальных серий. Потом на своем уроке он сообщил ученикам, что недолюбливает стихи Маяковского. Кто-то из родителей проявил сверхбдительность, донес директору школы дескать, Владимир Иванович вслух критикует великого поэта, чем развращает юные души, одновременно привлекая их внимание к каким-то сомнительным внепрограммным произведениям. К счастью, директор оказался человеком разумным, указав возмущенному родителю, что Лаптенко имеет право на собственное мнение, что стихи Маяковского не обязаны всем нравиться, а внепрограммно зачитанная поэма Пастернака «Лейтенант Шмидт» тоже способствует правильному воспитанию юношества… На этом конфликт угас.

И, наконец, история с еще одним добровольцем — К. С. Голубевичем, известным в нашем городе футболистом. Заварилась она вкрутую, но окончилась почти смешно. Старшего тренера команды, с которым Костя сцепился после добровольного участия в нашей экспериментальной серии, убрали буквально через две недели. Для этого потребовалось не выявление весьма пакостной атмосферы, созданной в команде старшим тренером, — то, о чем заговорил вслух Голубевич, а всего-навсего два рядовых разгрома на своем поле… Сейчас, насколько я знаю, Костя Голубевич успешно забивает голы и не имеет особых трений с новым руководством.

Этим исчерпываются мои сведения о так называемых настораживающих сигналах. Думаю, не все проходило гладко и у других наших пациентов и добровольных участников экспериментов. Наверняка многие из них с трудом выбирались на новый уровень социальной адаптации, но, по-моему, мы все можем только пожелать друг другу этого самого нового уровня.

8

Перехожу теперь ко второму эпизоду, к событиям, связанным с товарищем Карпулиным.

Первое знакомство с ним произошло в кабинете Топалова, но дальнейшие контакты возникли несколько позже, когда разразилась гроза над головой профессора Клямина. В тот период я активно искал выход на высокое начальство, имея в виду помочь Клямину выпутаться из инверсиновой истории. Случайная встреча с писателем Иваном Максимуком (о ней, как и о ее последствиях, я расскажу далее) облегчила мою задачу. Оказалось, что Максимук накоротке знаком с Кимом Спиридоновичем и ему ничего не стоит организовать аудиенцию.

Ким Спиридонович любезно пригласил нас на свою дачу, где и состоялась беседа. Я ее очень хорошо запомнил.

Карпулин начал с нескольких комплиментов в мой адрес — дескать, давно не встречались ему столь смелые в смысле социальной активности научные работники, дескать, ему приятно, что я добился встречи не ради себя самого, а во спасение своего старого учителя…

— Но вы ведь прекрасно понимаете, — сказал Карпулин, — что вся эта история с инверсином выглядит некрасиво и Клямин дал своим недоброжелателям сильные козыри…

— Однако Александру Семеновичу нужно помочь, — невежливо перебил я. Поймите, это талантливейший исследователь и врач, за ним с полтысячи людей, возвращенных к полноценной жизни, возвращенных в основном из тех состояний, которые другими оценивались как безнадежные. Мы действительно не понимаем до конца действия инверсина, но факт остается фактом — инверсин снимает какие-то избыточные напряжения и возвращает многим людям человеческий облик. А со мной — просто досадная ошибка, вроде бы никому не повредившая. И я готов публично защищать те же свои позиции без всякого инверсина.

— Ты серьезно? — улыбнулся Ким Спиридонович. — Но нельзя защитить незащитимое. Скажи спасибо, что твой выпад против коллектива списали на временную невменяемость.

— Если всякое правдивое высказывание списывать на временную невменяемость, останется неуклонный рост благосостояния, — ухмыльнулся Максимук.

— Брось, Ваня, — обрезал его Карпулин. — Дело-то нешуточное.

— Не надо ничего списывать, — сказал я, сжигая, как мне казалось, все мосты. — Постоянный отрыв сотрудников на неквалифицированные работы — это постоянная невменяемость. Посудите сами, Ким Спиридонович, нас отрывают ежегодно на 15–20 дней — на картошку, на уборку двора и прилегающих территорий, на овощехранилище, на заготовку сена, на возведение дома методом народной стройки… Какая тут, к черту, эффективность, какой научно-технический прогресс! У нас стоят экспериментальные серии, у нас лежат больные, а мы играем в игру под названием «На все руки мастера»…

— Как он тебя бреет! — снова вмешался Максимук.

— Он меня? — удивился Ким Спиридонович. — Это я скоро побрею их Чолсалтанова. Под нуль! Он же, бездельник старый, никому ничего не разъясняет… Уверен, понимаешь ли, что его палец, многозначительно указующий на небо и на высокое начальство, лучше всего убеждает интеллигенцию. Ты вот думаешь, Вадим Львович, что никому, кроме тебя, такие очевидности в голову не приходят, да? Думаешь, мы тут, наверху, сплошные кандидаты в ваш Центр, этакие слабоумненькие? Ты панорамно смотри, Вадим Львович, панорамно! Где взять людей — вот в чем проблема. Нам не хватает людей для уборки урожая и для заготовки кормов, для подметания улиц и для строительства. Между тем все хотят кушать мясо с картошкой, хотят ходить по чистым улицам и жить в отдельных благоустроенных квартирах. Было бы идеально обеспечить каждый фронт работ соответствующими специалистами, но не выходит, пока, понимаешь ли, не вытанцовывается все по-научному… И мы вынуждены затыкать прорывы. Предложите что-нибудь, найдите, черт возьми, лучшее решение — без прорывов и без профессорского картофелекопания! Дайте вариант, в котором каждая морковка и каждый килограмм городского мусора обходились бы нам дешевле — без таких моральных и материальных потерь!

— На это работа экономистов и плановиков, — возразил я. — Почему они не делают своей работы? И зачем вы принимаете их порочные варианты?

— Ты что, ребенок? — уже с некоторым возмущением перебил меня Карпулин. — Эти люди тоже поставлены в определенные рамки, они обрамлены уровнем финансирования каждой конкретной сферы, они вынуждены решать задачи сегодняшние, а сегодня нужно, чтобы не было голодных и бездомных. Ни в коем случае! Завтра многое изменится, но до завтра надо дожить. Это вашему брату кажется — древняя иллюзия ученых-естественников, — что каждый шаг должен делаться сугубо рационально, разумнейшим способом. Но ваше рацио постоянно рвущаяся сеть, и часто приходится прикрывать дырки грудью.

— Делай дырки, ибо всегда найдется затыкающая их грудь! — хохотнул Максимук.

— А ты, Иван, брось! Ты мне не совращай молодого человека. Над ним уже поработали неплохие совратители. Тот же Клямин…

— Что Клямин? — не понял я.

— А то! Ты полагаешь, Клямину ставят в вину только инверсин? Инверсин — это, если угодно, последняя капля, толчок, повод… Ты думаешь, мы забыли его дворницкую демонстрацию?

— Какую-какую? — переспросил Максимук.

— Ага, тебе будет интересно! Несколько лет назад лабораторию профессора Клямина хотели бросить на уборку строительного мусора в подшефной школе. Разумеется, его лично туда никто не звал, требовалось выделить десять человек на один день. Конечно, Топалов тут переусердствовал — в лаборатории Клямина всего-то с полтора десятка сотрудников и лаборантов. Но профессор поступил по-своему — он запретил своим людям выходить на уборку, он пошел туда один с метлой и лопатой и ровно на 10 дней. Скандал получился страшный — как раз в это время к Клямину приехала какая-то научная делегация и он принимал ее в школьной раздевалке во время собственного обеденного перерыва. По-моему, тогда у Чолсалтанова появились первые седые волосы и, конечно, выговор без занесения…

— Готовый материал для рассказа, — прокомментировал Максимук.

— Кому для рассказа, а кому — для персонального дела. Меня из-за этого в Москву тогда вызывали. А вы говорите… Да ты, Вадим Львович, без всякого инверсина фрондерством от Клямина заразился, разве нет?

— Но, мне кажется, все это мелочи, — сказал я. — Это не снижает значимости работ Клямина. Ему надо помочь.

— Ты полагаешь, что наплевательское отношение к коллективу не снижает ценности работника? Ведь Клямину-то плевать было, как выглядит его родной Центр и даже родной город в глазах московских и зарубежных ученых… Ему лишь бы свою точку зрения отстоять…

— Чего обиды вспоминать-то, — примирительно вмешался Максимук. — Ты бы, Кимушка, и вправду подумал насчет помощи…

— Боюсь, это уже невозможно, — хмуро ответил Карпулин. — Строго говоря, за небрежное обращение с экспериментальными средствами против Клямина уголовное дело возбудить могли. Но суть в ином — он несовместим с Топаловым, а после той сцены в кабинете окончательно несовместим. И, конечно, за всем этим стоят и его дворницкая демонстрация, и многолетнее неприятие Топалова как ученого — вспомни хотя бы знаменитое выступление на ученом совете…

Я помнил, очень хорошо помнил. Тогда Клямин исключительно ярко нарисовал картину топаловской научной школы, нарисовал едва ли не единым мазком — несущийся автомобиль мировой науки и топаловцы, пытающиеся лизнуть задний бампер, придав ему тем самым дополнительный блеск… И я знал, что такого никто не прощает.

— В общем, много всего, — продолжал Карпулин, — и мне, откровенно говоря, не справиться. Топалов поднял страшную бучу, а его связям можно позавидовать… Разве что удастся сохранить за Кляминым должность профессора-консультанта, не знаю…

И он встал с кресла, давая понять, что разговор окончен. После этого мы не встречались около трех лет, до недавних пор, когда и произошел инкриминируемый мне второй эпизод.

9

На этот раз Карпулин пригласил меня на свою дачу по собственной инициативе. Мы опять приехали с Максимуком и сразу поняли, что Ким Спиридонович пребывает в крайне плохом настроении. Только что грохнула история с Топаловым и Кларой Михайловной, и я знал, что могучие связи нашего шефа заставляют Карпулина ехать в Москву для принятия какого-то окончательного решения.

Карпулин подробно расспросил о случившемся, между прочим, намекнул, что на меня и мой правдомат запросто могут собак навешать, именно так и сказал: «собак навешать».

Поведением Топалова он был искренне возмущен, высказался в том смысле, что с академика за это три шкуры спустить следует (дословно: «три шкуры»). Я попытался возразить, что данный случай, разумеется, безобразен, но фактически за Топаловым тянутся куда более пакостные дела, на которые никто особого внимания не обращал, тот же Клямин, к примеру… Ким Спиридонович совсем помрачнел.

— Слушай, не трави ты мне душу с этим Кляминым. Мы ж все задним умом крепки… Теперь я и сам понимаю, что виноват, не представлял я, что старик такой большой ученый. У нас ведь как — нередко лишь некролог взвешивает личность…

Между прочим, Клямин умер ровно через три месяца после увольнения из Центра. Я знаю, что Карпулин пытался сохранить за стариком хотя бы консультантскую позицию, но и это не удалось. И Клямин, ампутированный от своей лаборатории, от дела всей своей жизни, быстро угас. Быстро и тихо.

— Так вот живет рядом с тобой рядовой, вроде бы, профессор с дурным характером, — продолжал Карпулин. — Живет, хлеб жует, начальству кровь портит, статейки пишет, больных лечит… Вдруг помер, и на тебе — только из-за рубежа два десятка соболезнований. И выясняется, что Нобелевскую он не получил лишь по нашей собственной отечественной нерасторопности…

— Брось, Кимушка, сопли пускать, — перебил его Максимук. — Сначала ты перед топаловскими связями дрожал, а теперь каешься. Поздно и ни к чему. Надо о живых думать, о тех, чьим семьям еще не шлют соболезнований. О заживо забытых!

— А тебе, Иван, это не грозит, — огрызнулся Карпулин. — Ты у нас прижизненно признанный, у тебя уже собрание сочинений выходить начинает. Твои таланты не заметить нельзя, ты у нас классик классовый…

— А ты не издевайся, — темнея лицом, ответил Максимук. — Может, мне-то цена и полтора дерьма, но не в этом дело. Ты о таких, как Вадим, думать должен. Ведь его прибор вот-вот пойдет вслед за инверсином, а ты через годик-другой снова крокодиловы слезы лить начнешь…

Я уже тогда чувствовал, что зря Ким Спиридонович шпильки Максимуку подпускает, знал, что есть уже у Ивана Павловича нечто, за рамки выходящее, но об этом позже. А тогда я промолчал, подло промолчал — показалось, заступись я за Максимука, Карпулин решит, что я и сам в непризнанные гении лезу через наверняка нелюбезную его сердцу оппозицию официальной классике. Воистину выверт мозгов, и как помогла бы в тот момент малюсенькая таблетка инверсина…

— Ладно, — примирительно сказал Ким Спиридонович, — я с тобой, Ваня, как-нибудь отдельно поругаюсь. А сейчас давай-ка я лучше объясню Вадиму Львовичу, зачем я его пригласил. Так вот, нужен мне твой прибор, Вадим Львович, понимаешь? Боюсь я поездки, честно говорю — боюсь. Получается, зря я столько лет Топалова поддерживал, а нынче выгораживать его сил нет. И головомой за него принимать не желаю, не хочу стоять на ковре и кивать, дескать, виноват-простите-больше-не-буду… Я бой дать хочу. Время сейчас такое пошло — самый раз бой давать. Но чувствую — струсить могу. Ты меня пойми, Вадим Львович, по-человечески пойми, я перед тобой, как на исповеди. Я на танки в штыки ходил — не боялся, а нынче коррозия какая-то накопилась — всего боюсь… Как это по-вашему называется: когда всего боятся?

— Панафобия.

— Вот! Значит, я панафоб… Не единственный, конечно, теперь целое племя панафобов развелось, не знают, что с собой делать. Всего понимаешь, боятся — кресло потерять, зарплату, распределитель, персональную машину, загранкомандировки… Не то что гавкнуть не могут — пискнуть стесняются. Чтоб ненароком события не опередить, вроде как в одиночку из окопа не выскочить. А из всех дыр топаловы лезут, свой темп навязать пытаются — им выгодно, чтоб все в окопах отсиживались и «ура» кричали и чтоб зачет велся — кто громче кричит, тот и прогрессивней. Из всех дыр лезут… Страшно, Вадим Львович, а?

— Вам от него с неделю как страшно стало, а мне — с тех пор, как я с Топаловым работаю. И привык потихоньку.

— Привык и ничего не боишься?

— Почему ничего? Дело потерять боюсь. Соберут завтра правдоматы и на запчасти спишут — чему радоваться! Но, я думаю, Ким Спиридонович, этого общество еще больше бояться должно. Оно-то куда больше потеряет.

— Вот ты как все выворачиваешь! — выкрикнул Карпулин. — Общество за твое дело больше тебя переживать должно, да?

— До чего ж ты все-таки профессиональный демагог, Кимушка, — вмешался Максимук. — Все-то тебе с ног на голову перевернуть бы. Скородумов, между прочим, дело говорит, дело, о котором тебе и печься бы в первую очередь. Хороший прибор топаловы забьют, автор поседеть может, с ума сойти, в речке утопиться, но общество-то больше автора пострадает, во-первых, талант оно утратило, во-вторых, ограблено оно на целый хороший прибор, а в-третьих, что, быть может, хуже всего, сто молодых-зеленых смекнут, что лучше не высовываться, лучше на рост личного благосостояния силы класть. Считай, еще сто приборов потеряно и еще сто умников в ряды сверхактивных потребителей переметнулись…

— Кончай агитировать! — резко прервал его Карпулин. — Сейчас время другое, сейчас все это понимают, все, так сказать, интенсифицированы.

— Другое? Ты, Кимушка, очень уж лозунгами увлекаешься. Нельзя время просто так другим объявить. Оно не внешняя субстанция, оно нашими собственными делами прорастает — не река за окном, а живое существо, сплетение наших душ. Другое время — это другие люди, с иной напряженностью души. А у нас пока ненапряженных пруд пруди, и никто их вмиг не интенсифицирует. Это как у медиков, пусть Вадим меня поправит, если ошибусь. Идет эпидемия или целая пандемия какой-нибудь холеры, и одно дело — поставить диагноз и начать борьбу с ней, другое — объявить всех здоровыми. И уж совсем смешно, когда все больные хором вопят, что они абсолютно здоровы и вполне интенсифицированы. Прямо чудо святого Иоргена… Мы переживаем пандемию социальной эйфории, и нам еще предстоит от нее излечиться и стать реалистами, и только тогда время станет другим…

Я уже знал, что с Максимуком не стоит спорить о времени — по крайней мере не с нашей подготовкой. И слава Богу, Ким Спиридонович не был настроен на такой спор.

— Куда уж бедному панафобу переспорить известного письменника, усмехнулся он. — Так ты, Вадим Львович, одолжишь меня своим правдоматом, а?

Я засомневался. У Кима Спиридоновича были изрядные головные боли последствие военной еще контузии. В своей работе с правдоматом я сталкивался с похожими случаями и никаких отрицательных явлений не наблюдал, и все же… Я высказал ему свои сомнения.

— Значит, Ивану можно, всем можно, а мне нельзя, — стал сердиться Карпулин. — Я перед тобой на колени встану, этого добиваешься?

— Помоги ему, Вадим, — встрепенулся Максимук. — Ему миг чистой правды нужен. А она по большому счету никого еще не гробила, ей-богу.

В общем, меня уговорили. Подчеркиваю, в клинических картинах, аналогичных отмеченной у Карпулина, никаких противопоказаний к использованию правдомата выявлено тогда не было. Этот факт следствие может установить по соответствующим экспериментальным протоколам и историям болезней. Через час я доставил правдомат Карпулину и объяснил, как им пользоваться.

Мы договорились, что Карпулин воспользуется аппаратом только один раз и сеанс будет длиться не более двадцати минут. Последнее очень существенно — это так называемое оптимальное время разовой психосейфеторной накачки, установленное экспериментально. Я знал, что удлинение сеанса хотя бы на 7-10 минут ведет к нежелательному последействию — возникает своеобразное «фобическое эхо», у человека могут развиваться избыточные страхи за свое поведение в фазе полной правдивости. В нескольких экспериментах мне приходилось выводить испытуемых из такого состояния, гасить эхо, прибегая к одному-двум дополнительным сеансам.

Отсюда и жесткое ограничение в инструкции, которой был снабжен Карпулин, — ни в коем случае не заходить за границу двадцати двух минут. Любой врач пояснит, что лекарство при должной избыточности дозы способно превратиться в яд…

Дальнейшее известно мне в следующей версии. Карпулин отбыл в Москву, выступил там по делу Топалова крайне резко и со многими обобщениями. «Сильным связям» Топалова замять скандал не удалось. Однако и Кима Спиридоновича предупредили, что вопрос о его пребывании на посту будет рассмотрен особо.

Через день после того, как действие правдомата кончилось, с Карпулиным стали происходить странные вещи. Он с сопровождающим его помощником едва добрался до дому и почти тут же попал в наш Центр с острым паранойяльным синдромом. Я сделал попытку взять его на излечение — убежден, что мой аппарат постепенно вывел бы его из тяжелого состояния и даже полностью излечил бы. Но меня к Карпулину не подпустили, а через несколько дней отстранили от клинической практики и вообще от работы.

К сожалению, Карпулин решился на удвоение сеанса. Счетчик на психосейфеторе, приобщенном к моему делу в качестве вещественного доказательства, ясно показывает, что последний сеанс аппарата длился 45 минут. Об этом я узнал совсем недавно и полагаю, что формально этот факт освобождает меня от ответственности.

Действительно, если вы по просьбе соседа-сердечника дали ему флакон кардиомина, разве ваша вина, что он выпил сразу 60 капель? Формально — нет!

Но если вы видели полубессознательное состояние больного, его трясущиеся руки, если тем более вы врач, то следовало помогать до конца самому приготовить нужную дозу.

Вот именно этого я себе простить не могу — как врач-исследователь, способный профессионально разбираться в психическом состоянии окружающих, и просто как человек. Я не сумел уловить тогда, во время последнего разговора, всей напряженности Карпулина, его трясущихся рук, трясущейся души, переоценил его относительную внешнюю уравновешенность. Он постеснялся пригласить меня в совместную поездку, а я счел неудобным предложить такой вариант. Опять-таки сработал подловатый прогноз — дескать, вдруг Ким Спиридонович решит, что я навязываю свое присутствие в Москве, чтобы как-то дополнительно повлиять на судьбу Топалова…

Московские действия Карпулина привели к тому, что Топалова уволили, исключили и возбудили против него уголовное дело.

Именно тогда Топалов решил пропустить удар мимо себя — с его стороны последовало заявление, обвиняющее меня в подстрекательстве его, Топалова, к хулиганским действиям с использованием особо опасных психотропных средств и в доведении (с помощью тех же средств) крупного руководящего работника до острого психического заболевания. Основная идея этого заявления, разосланного во все мыслимые органы и инстанции, — наш с Кляминым хитро придуманный заговор против существующего порядка, тщательно спланированные удары по столпам означенного порядка и все такое. Клямин выступает в этом заговоре лишь как своевременно разоблаченный идеолог, я — как опаснейший исполнитель. Право же, странно, что Топалов не указывает конкретных солидных сумм, которые, по его мнению, должна была бы выплачивать мне та или иная империалистическая разведка…

И в этот момент произошло нечто, еще более страшное, — событие, инкриминируемое мне как третий эпизод.

10

Сразу подчеркну, что последний шаг писателя Ивана Павловича Максимука стал и моей личной трагедией. Если бы осуждение меня вплоть до высшей меры могло бы что-нибудь исправить, вернуть назад, я, не задумываясь, признал бы любую степень своей вины и настаивал бы на этом во всех инстанциях. Но, к сожалению, вернуть ничего нельзя.

С Иваном Павловичем я познакомился совершенно случайно — примерно за неделю до инверсиновой истории. Работа над правдоматом застопорилась. Безнадежно застряла внешнеторговая заявка на аппаратуру, необходимую для расшифровки некоторых ритмов, а самостоятельный монтаж наверняка потребовал бы года или двух беспросветных мучений. И, как обычно, некому и не на что было жаловаться — кто, собственно, в ответе за мой иссякающий энтузиазм?

В тот вечер я не спешил домой, сидел на набережной и соображал, на сколько еще хватит сил и не выяснится ли потом, после пары лет труда над самодельным дешифратором, что главное все еще впереди. Можно ли было тогда догадаться, что до первой действующей модели психосейфетора оставалось чуть меньше года…

А тогда сложности обступали со всех сторон, и ни в чем не просматривалось упрощений — ни на работе, ни дома.

Жена, Елизавета Игнатьевна, все более нервно воспринимала мою оппозицию Топалову. Из-за этой оппозиции, довольно справедливо полагала она, тонут в неопределенности перспективы остепенения, и зарплата остается столь скромной, что непонятно — то ли мне краснеть за нее, то ли ей, зарплате, за меня. А дети растут неудержимо, и вместе с ними дрожжевым тестом разбухают всевозможные потребности. И углов в нашей маленькой квартире не становится больше, их вообще не осталось, этих углов, приткнуться негде. Мы вчетвером до предела насытили свои тридцать квадратных метров, и ничего лучшего нигде не маячит. Потому как многое лучшее упирается в ту же оппозицию, и все более чувствительные ограничения в различных благах — еще не самый страшный среди намечающихся тупиков.

Лиза, надо сказать, замечательно держалась до тех пор. И в то время она не сводила дело к банальному: «О семье бы подумал…» Нет, все обстояло сложней. Лиза попыталась оседлать некую философскую волну. Впрочем, не она одна, на той же волне атаковали меня и некоторые друзья. И отмахнуться никак не удавалось, да и следовало ли отмахиваться?

Меня и самого размывали изнутри те же вопросы. Что мы впускаем в мир? Чем обернутся в конце концов все эти мощные средства управления индивидуальной психикой, химические и электронные? С одной стороны, до чего ж здорово стимулировать человека к искренности, подтолкнуть его к реальному поименованию явлений, до сих пор вслух не именованных и оттого вроде бы не существующих. С другой — здорово ли? Для кого-то искусственный приступ искренности станет смертным приговором — разве трудно вообразить себе роль психосейфетора или того же инверсина в условиях террористического режима… Так что черт его знает, какую нечисть выпустим мы с Кляминым и Грейвом в разные уголки нашего пестрого и не слишком терпимого к откровенностям мира. И кого считать ответственным за жизни, сгубленные при помощи наших аппаратов и препаратов? Как говорится, кому Господь счет предъявит?

Вероятно, я практически начисто лишен так называемого оппенгеймерова комплекса. Думаю, физики-ядерщики виноваты в испоганивших Землю взрывах не более, чем другие граждане, ибо укажите мне пальцем на того, кто хотя бы весьма косвенно (хотя бы частью своего налога и глубиной молчания) не способствовал развитию ядерных программ. Переложить основную ответственность на ученых и изобретателей — тот простенький трюк, которым кое-кто из власть имущих вот уже почти полвека пытается обмануть общественное мнение. Но опасны-то не сами игры, а игроки, особенно творцы игровых правил, те из них, для которых любая новизна лишь средство расширения и упрочения своей власти. То же самое относится к пугающим достижениям генной инженерии и вот теперь — к мощным психотропным средствам нового поколения.

Лиза пыталась убедить меня в то время, что такая позиция толкает ученых к личной безответственности относительно собственных экспериментов. Мы, пожалуй, до сих пор не сошлись во взглядах. Возможно, разумеется, что моя точка зрения во многом обусловлена сильной негативной реакцией на всякий фактор, требующий отказа от главной моей работы, реакцией как бы автоматической. Но не исключено, что суть расхождений лежит глубже, и я не так уж ошибаюсь, отрицая «святую обязанность» ученого отказаться от естественного развития исследований и утаивать результаты, которые лично он считает опасными. По-моему, такой вариант борьбы с неприятными последствиями научно-технического прогресса едва ли не самый опасный, как опасны, впрочем, и все глобального масштаба решения, принимаемые одиночкой или в очень узком кругу, то есть в условиях отсутствия гласности. Новое мышление — то, которое только и позволит нам выжить, несовместимо ни с государственной, ни с частной секретностью, оно рождается из искренности. Нельзя одновременно протягивать руки для приветствия и водить друг друга за нос. Ибо ущемленные носы обретают подчас воистину гоголевскую самостоятельность и без спросу суются в наши души, и решают за нас вопросы жизни и смерти…

Но, должно быть, я сильно увлекся описанием собственных размышлений, вряд ли играющих важную роль для дальнейшего. Просто состояние было запоминающееся — на редкость мерзкое в смысле обилия навалившихся и хитро переплетенных проблем, состояние, лейтмотивом которого служит заглушающий иные мысли внутренний шепоток: «Плюнуть бы на все…»

И страшно болела голова — уже несколько дней подряд. Я думал, спокойный часок в сквере хоть чем-то поможет, но ни набережная, ни удобная скамейка, ни выданное самому себе милостивое разрешение бездельничать целый вечер — ничто не приносило облегчения.

Внезапно ко мне подбежал огромный черный дог. Я ни с того ни с сего испугался, вскочил. Дог зарычал. К счастью, тут же подоспел хозяин собаки, Иван Павлович Максимук.

Он извинился и сразу же нацепил намордник своему догу. Потом представился, присел рядом, и мы как-то с ходу разговорились. Максимук общался легко, пожалуй, даже с некоторым блеском. Он, слава Богу, кратко охарактеризовал дружелюбие своего Лорда и выразил удивление его случайной агрессивностью. Пошутил: «Настоящая собака чует угрозу своему хозяину…» И, как выяснилось много позже, был недалек от истины…

Потом Максимук запросто перешел на «ты», и это не звучало обидно, у меня тоже возникло ощущение давнего и доброго знакомства. Минут через двадцать я понял, что пора бежать домой — стратегические размышления все равно перебиты, а семья-то ждет. Но уходить не хотелось. Не знаю, почувствовал ли Иван Павлович мои колебания, но внезапно он предложил зайти к нему в гости, разделить с ним хоть на полчасика небольшую радость.

Пожалуй, все это выглядело странно, к тому же я вообще не люблю таких вот знакомств по касательной, точнее — их нередких последствий в форме излияния души или чего иного, душу замещающего. Но в тоне его было столько искренности и простоты, что мне как-то и в голову не пришло отказать.

Дома Максимук представил меня своей супруге Софье Алексеевне («Мой вариант Софьи Андреевны…» — усмехнулся он), с удовольствием продемонстрировал огромную свою библиотеку — тысячи три или четыре отлично подобранных книг.

Потом мы пили чай с фантастически вкусным тортом, а в качестве пролога — по стопочке чего-то экзотического и крепкого под бутерброды с черной икрой. Сам Максимук так и не сообщил мне причину микроторжества, сделала это Софья Алексеевна, находившаяся в исключительно приподнятом настроении. Оказывается, тем утром было утверждено в плане пятитомное собрание сочинений Максимука («После больших, знаете ли, треволнений…» прокомментировала Софья Алексеевна), и я оказался, можно сказать, первым из читателей, получившим право поздравить живого классика.

Беда, однако, заключалась в том, что я не мог числить себя в славной когорте читателей Ивана Максимука, ибо буквально ни одного его произведения никогда не читал и, могу поклясться, в руках никогда не держал. Но хозяева мои в избытке великодушия простили мне этот грех, снабдили толстенным его романом с дарственной надписью («Новостройка», роман в трех частях с прологом и эпилогом) и взяли слово (вместе с номером моего телефона), что ровно через неделю я загляну к ним снова и расскажу о своих впечатлениях.

Я распрощался с радушными Максимуками в твердой уверенности, что внимательно прочту роман и постараюсь высказать автору все самые теплые слова, которые придут на ум. Но уже в трамвае, пролистав большую книгу, я понял, что прочесть ее не смогу (просто не захочу), и потому не судьба мне, должно быть, снова увидеться с ее автором.



Поделиться книгой:

На главную
Назад