Во двор вбежала в брезентовом бушлате Маринка.
— Веня, что мокнешь! Слазь! — крикнула Маринка на ходу.
Маринка вихрем влетела в горницу, сбросив бушлат, упала на скамейку и, зажав между колен руки, сквозь звонкий хохот лепетала:
— Маменька, сестрицы... Погребенко! Ох! Не могу! Ха-ха-ха! Идет!
— Куда идет?
— Идет, идет, маменька, милая! Сюда идет. За мной идет... Я по мосту — он за мной. Я бегом в гору — он за мной. Я в улицу — он за мной. Спрячьте меня, милые, куда-нибудь...
Маринка вскочила, с хохотом схватила мать за плечи, закружила, повернула лицом к двери и спряталась у нее за спиной.
В комнату вошел, сняв шапку, матрос. Две красные пушечки, накрест нашитые на рукаве бушлата, показывали, что матрос комендор.
— Здравия желаю всему честному семейству! — весело сказал матрос.
Веселый голос его не вязался с нахмуренным, строгим лицом.
— Здравствуй, Погребенко, здравствуй, — ответила за всех мать.
Ее голос, жесткий и суровый, противоречил открытому, веселому взгляду. Марина, прижавшись лицом к матери, щекотала ей спину губами, — вздрагивая от немого смеха.
— Зачем пожаловали?
— Нам желательно Марину Андреевну повидать. Кажись, будто она в дом вошла.
— Нету, матрос, ее дома! Не бывала еще.
— Шутите или нет, Анна Степановна? Как будто видел я...
— Не верьте глазам своим...
— Конечно, она у меня всегда в глазах: и днем, наяву, и ночью, во сне, — все ее вижу.
Марина подтолкнула мать навстречу матросу. Он попятился к двери.
Анна закричала, наступая:
— Что это, матрос, ты за девчонкой по улицам гоняешься? Али у тебя иных делов нет?
— Так ведь, Анна Степановна, она сама меня просила к обеду на мостике быть и обещала свое слово сказать...
— Какое еще такое слово у девчонки может быть?
— Скажу при всех без зазрения: я им открылся вполне. Они обещали мне сегодня, лишь три склянки пробьют, на мостике встретиться и дать ответ: любят они меня или нет.
— Согласна! Люблю! — прошептала в спину матери Марина и боднула ее головой.
Анна от этого толчка нагнулась кошкой готовой прыгнуть, и закричала:
— Ах ты, бесстыжий! В доме три невесты на выданье, а он за младшей бегает!
— Про меня, маменька, не говорите, — отозвалась Хоня, — я сестрам не помеха.
Погребенко посмотрел на Хоню, взглядом умоляя помочь ему.
Наташа, не обращая внимания на то, что делалось около нее, перебирала коклюшки.
Веня, войдя в комнату вслед за Погребенко, дрожал от холода и восторга, следя за этой сценой. Он то садился на скамью — и оставлял на ней мокрое пятно, то обегал кругом матери, хватая Маринку за платье, то кивал Погребенко, указывая ему, где надо искать Маринку, то кидался к Наташе и нашептывал ей на ухо, давясь от смеха:
— Вот чудак! Никак не догадается... где Маринка! А она ведь за маменькой...
— Да ну? — шепотом отвечает брату Наташа, не поднимая от работы головы. — Ты поди ее толкни.
Веня кинулся к матери и толкнул ее.
— Вот она где! Погребенко, держи ее!
Марина охватила мать по поясу руками.
— Ступай, сударь! — отпихнув Веню рукой, крикнула Анна. — У Марины еще и приданое не накладено. Скрыня у ней пустая!
Она стояла грудь с грудью против комендора.
Маринка толкала мать в спину, но Погребенко, улыбаясь, держал руки по швам, будто вытянулся перед командиром на борту корабля, и не хотел отступать ни на пядь.
Веня крикнул ему:
— Верно: у ней пусто! Вон гляди!
Веня бросился к Маринкиной скрыне, поднял ее за ручку, стукнул колесцами об пол и толкнул — скрыня покатилась по полу. Марина за спиной матери звонко захохотала.
Лицо Погребенко вспыхнуло солнцем от ее смеха.
Хоня, ласково светя глазами, вздохнув, тихо сказала:
— Он ее и без сундуков возьмет. Счастливая моя Маринушка!
— Правильно сказать изволили, Февронья Андреевна, — серьезно подтвердил Погребенко, — не в сундуках счастье.
— Видать, моя младшенькая из всех четырех дороже, — вздохнув, молвила Анна и с грустью прибавила: — Ты у меня, Алексей Иванович, стало быть, самое дорогое хочешь взять? Не отдам!
— Не отдадите — сам возьму!
Погребенко побледнел, глаза его гневно сверкнули...
Марина, смеясь, выглянула из-под мышки матери, как цыпленок высовывает голову из-под крыльев клуши. Она, сияя, смотрела в лицо комендора и так тихо, что почти сама не слыхала, шептала:
— Приходите нынче вечером на музыку на бульвар!
— Бывайте здоровы! Прощайте, Марина Андреевна...
Погребенко попятился к двери и исчез за нею.
— Ох! — вздохнула Анна Степановна. — Одного только Мокроусенко недостает... Ах!
Анна всплеснула руками. Не успела затвориться дверь за Погребенко, как снова тихо приотворилась и в комнату просунулась голова Мокроусенко.
— Чи можно, чи нельзя? — спросил Мокроусенко, хитро прищуриваясь.
Веня схватил дверь за скобу и потянул к себе, стараясь придавить шею Мокроусенко.
— От як? — удивился Мокроусенко. — То-то мне Погребенко сказав, що лучше б... — И он запел приятным голосом:
Лучше б было, лучше б было
Не ходить,
Лучше б было, лучше б было
Не любить!
Ой, Венька, задавил совсем! Не дайте, добрые люди, погибнуть христианской душе без покаяния! Отпусти, хлопче!
— Не пускай, не пускай его, Веня! — кричала Марина. — Дави!
Мокроусенко закатил глаза и захрипел. «Притворяется», — догадался Веня. Но ему сделалось жалко Мокроусенко. Мальчик выпустил скобу, и в комнату за головой Мокроусенко продвинулись боком его широкие плечи, а затем, вертя шеей, вошел и он весь. В горнице стало сразу тесно от его крупного, громоздкого тела.
Он отвесил низкий поклон Анне, касаясь мокрой шапкой земли:
— Добрый день, Анна Степановна!
Потом он отвесил по такому же поклону первой Хоне, потом в спину Наташе, не такой уж низкий, затем кивнул Марине, Вене погрозил пальцем:
— Ой, попадись ты мне, хлопче, на тихой улице!
— Сидайте, — пригласила Анна, — гостем будете. Если вы, Тарас Григорьевич, пришли до Ольги, то ее, видите сами, дома нет...
— Зачем до Ольги, я ее уже видел. Вас лицезреть было мое желание, Анна Степановна. Да кабы кто не знал, чудеснейшая Анна Степановна, что вы им мамаша, то, ей богу, сказал бы: вот две сестрицы.
Он указал левой рукой на Хоню, правой — на Анну.
— Чего это вы меня старите! — сердито отозвалась Хоня.
— Маменька, — воскликнула Марина, — он тебя хвалит, а сам на свой сундук глаза скосил!
— Мой сундук! Да никогда ж я не думал, что он мой, Анна Степановна! Я за дверью был, все слыхал. Вот дурни! В такие великие дни свататься! Не за тем к вам Мокроусенко является. Как бы сказать, чтобы вам угодить и себя не обидеть: Мокроусенко к вам с благородным намерением явился. Думаю, уж наверное, Могученки укладываются. Добра у них много. На три мажары не укладешь. Надо все связать, поднять — не женское это дело...
— Укладываться? Куда? Зачем? — в один голос вскричали встревоженные мать и дочери.
— Да как же ж! Ведь неприятель высадился, это уже не секретное дело: чуть не полста тысяч. И пушек множество... С сухого пути он нас достигнет не завтра, так через неделю.
— Затем и дали им вылезть на берег, чтобы прихлопнуть сразу. На море их не возьмешь: у них, слышно, чуть не половина кораблей на парах.
— Если уж его светлость дал им на берег высадиться, так и до города допустит...
— Неужто, милые мои?!
— Да как же ж? У них все войска со штуцерами[3], на тысячу шагов бьют прицельно. А наши — дай боже, чтобы на двести шагов. На всю армию у нас тысяча штуцерных, да и то по ротам, где по десятку, где по два десятка. Буду я дурень, если не припожалуют к нам на Северную сторону англичане, французы, турки...
— Мудрено им будет Северную взять! Там укрепление, — сказала Хоня.
— Не смею сказать ничего вопреки, ни одного словечка, Февронья Андреевна, —
Женщины засмеялись.
— Ох, вы уж расскажете, Тарас Григорьевич, только вас послушать!
— Быть мне в пекле, если соврал! Мне писарь штабной читал. Он эту бумажку для смеху списал. Стенка-то, говорит, в один кирпич, а инженеры себе домики построили — что твой каземат: пушкой не пробьешь.
— Воровство!
— У нас на флоте воровства нет. Блаженной памяти адмирал Михаил Петрович Лазарев на флоте дотла вывел.
Веня приоткрыл дверь и прислушался. На него никто не смотрел.
Он раза три хлопнул дверью, чтобы подзадорить Мокроусенко.
— Сынок, брось баловать!
— Я вижу, вы еще не взялись за сборы, — продолжал Мокроусенко, — а пора, пока дорогу на Бахчисарай не загородили.