— Так, ну, а что же именно он должен был делать?
— А что все тигры делают: прыгать через горящий обруч.
— Вы слышите! Он ещё мог устроить в доме пожар.
— Так! Видите ли, мальчик не знает, что в дрессировке используются природные данные животного. Его метод превращения бульдога в тигра ничего не имеет общего с нашим театром, которого пока ещё нет: мы только задумали его создать во дворе.
Вкратце я, конечно, тут же рассказала о деятельности будущего театра, чтобы потом ни одна мама не сердилась на нас и не добавляла приставки «лже».
Затем пошла лекция о дрессировке. Итак, следовательно, бульдог был не костромская игрушка, вроде фанерного балалаечника. Того в какую краску хочешь — в ту и покрась, и он исполняет свои коленца, если подёргаешь за верёвочку. Можно ли обращаться так с животными? Наверное, можно, если дрессировщик смотрит на них как на фанеру. Но ведь не для этого создаём мы свой театр во дворе! И метод дрессировки у нас другой. Тут стала я рассказывать о дедушке Дурове. Помнила ли я его? Конечно, нет. Мне было всего три месяца от роду, когда дедушки не стало. Меня назвали Наташей, именем его первой дочери, а в наследство дали вот это чувство огромной любви к своей работе. У этой работы есть лапы, хвосты, а главное, говорящие глаза.
Я рассказывала о дедушке Дурове, каким я его представляла. Обыкновенный человек, он становился волшебником, прикасаясь ко всему живому, что его окружало. Сумел из болонки сделать киноактрису, открыл свою сказочную железную дорогу, известную даже сейчас каждому малышу. Он доказал, что можно сломить инстинкт нападения и заставить мирно уживаться волка и козла, крысу и кошку, лисицу и петуха.
Вскоре от рассказа мне пришлось перейти к показу, и бедный бульдог, единственное четвероногое для моего неожиданного представления, должен был садиться по правильной методе. Я брала в руку печенье и заносила руку так, чтобы моя кисть была над мордой собаки, но не совсем на уровне глаз.
Бульдогу хотелось печенья, хотелось не упускать лакомство из виду. Но держать голову запрокинутой было неудобно, и бульдогу приходилось присаживаться. Когда он это делал, я приговаривала: «Сидеть, Гром, сидеть!» — и давала ему вкусное печенье.
Но вот печенье съедено, дрессировка окончена на сегодня, а мне снова приходится рассказывать. Меня просят ещё и ещё. Я вспоминаю своё детство, проведённое в цирке. Вспоминаю сорок первый год.
Смоленск, война, а цирк работает, потому что цирк, как и все, был на своём посту. Недалеко от цирка находился детский сад. Я часто приходила туда со своим попугаем. Детям нравилось, как попугай кричал: «Доброе утро?» — и объявлял: «Сегодня в цирке Дуров!» Попугай прекрасно лаял и мяукал, в ответ на стук кричал: «Кто там?» Пожалуй, это и был весь запас его человеческих слов, если не считать одной песенки, но об этом дальше. Город был полон грохотом близких взрывов, ужасом первых бомбёжек и напряжённо-лихорадочным настроением людей. Попугай, как и все животвые в цирке, чуявший беду, растерял от страха весь запас человеческих слов, кроме двух: он ошалело выкрикивал одну фразу: «Кто там?» Но однажды попугай оказался героем дня.
Биография попугая была неизвестна даже нам. Его подарили отцу матросы.
Он совсем не говорил и часами хохлился в кл&тке, реагируя лишь на кошку. Ни одного русского слова попугай не произнёс, сколько его ни учили. Как-то я зашла с ним во двор цирка, где слон принимал душ. Командуя слоном, отец кричал: «Лили, ком цурюк!» — что означало: «Иди назад!» Вообще по старой традиции дрессировщики иногда употребляют в работе немецкие слова. Услышав их, попугай неожиданно встрепенулся и залился весёлой песенкой на немецком языке. Дома, уже ради шутки, отец поздоровался с попугаем по-немецки, и тот снова спел песенку. Прошёл год; попугай, «вспомнив» немецкую песенку, словно обрёл дар речи, легко заучил русские словч и фразы, а немецкие больше не повторял. Вскоре и мы перестали вспоминать этот забавный случай, а военные тревоги и совсем вытеснили его из нашей памяти. Был получен приказ срочно эвакуировать государственные ценности и учреждения из Смоленска: фронт приближался к городу. Последнее представление в цирке, упаковка за кулисами.
И вдруг появился человек, срочно требующий Дурова. Его провели в гардеробную.
— Юрий Владимирович, — сказал он, обращаясь к моему отцу, — хорошо, что ещё успел вас застать! Уполномочен передать: приказ не действителен. Вы пока остаётесь здесь.
— Значит, цирк получил разрешение выступать в частях действующей армии?
Наконец-то! — обрадовался отец.
В это время в конюшню упала «зажигалка» (так называли мы для краткости термитные бомбы). Отец бросился туда. Незнакомец остался один в гардеробной, опасливо посматривая на раздражённого бомбёжкой гепарда. Возвратившись, отец застал удивительную сцену: попугай выкрикивал развесёлую немецкую песенку, гепард скалил клыки на пришельца, а тот, зажатый между гримировальным столиком и стеной, боялся пошевелиться.
— Вы знаете немецкий язык? — спросил незнакомца вскользь отец, отгоняя гепарда.
— Увы! К сожалению, кроме родного русского, не говорю ни на одном, разве что чуть-чуть балакаю по-украински. Однако сейчас речь о другом. Я остаюсь от управления комитета руководить прифронтовой бригадой.
— Очень хорошо. Тогда позвольте распорядиться, чтобы прекратили упаковку. Извините, что ещё на несколько минут я оставлю вас в этой весёлой компании, — указал отец на гепарда и заливающегося песней попугая.
— Только, пожалуйста, ненадолго! — с досадой обронил пришелец.
Ему действительно долго ждать не пришлось. Через несколько минут два красноармейца выводили его из гардеробной.
Пожалуй, в истории следовательской практики это был первый случай, что диверсанта помог обнаружить цирковой попугай. Отец моментально сообразил, что песенку могли вызвать у попугая только слова, сказанные по-немецки.
Были и настоящие подвиги четвероногих. Смоляне до сих пор помнят выражение «Лили-бум». Лили — слониха, ей в ту пору шёл тридцатый год, и весила она 240 пудов. Она работала и днём и вечером: днём — дружинницей на улицах, а вечером — актрисой в цирке. После вражеского налёта туда, где фугасная бомба проделала воронку или в щепы разнесла дом, срочно с дрессировщиком спешила дружинница Лили. К ней привыкли, её не боялись, и когда раздавалась команда «Лили-бум!», слониха становилсь живым тягачом и подъёмным краном: вытаскивала из воронки машину, разбирала брёвна разбитого дома. Сколько любви и благодарности доставалось ей в те дни! Когда Лили вели на вокзал вместе с цирковой кавалькадой, суровые глаза горожан теплели, провожая её, как солдата. Слониха шла с трудом, левая нога была прострелена и забинтована.
В вагоне Лили почувствовала себя легче, но обрушившаяся на вокзал бомбёжка заставила её «на нервной почве» совершить свой единственный дурной поступок. Людей в вагоне не было, все грузили клетки на платформы, и слониха, заметив ларь с продовольствием, без труда открыла крышку и стала жевать двухнедельные запасы на дорогу, щедро делясь со своими неразлучными друзьями: верблюдом Баядерой и карликовым осликом Пиком. Если б не раненная на боевом посту нога, пришлось бы Лили отвечать по всей строгости: продовольствия после её «работы» осталось только на двое суток.
Я могла бы без устали рассказывать о цирке и о четвероногих артистах, но было уже поздно. Прикорнувший у ног своей хозяйки бульдог Гром так храпел, что не хватало только молнии. И я прервала мою «краткую» речь. Она, как оказалось, длилась три часа и снискала много сторонников нашему будущему театру… А на следующий день я упивалась победой, глядя, как по двору гуляет «химический» Гром — бульдог, окрашенный в тигра чертёжной тушью.
ЗАВ. ПОСТАНОВОЧНОЙ ЧАСТЬЮ, ИЛИ ИВАН ГРИГОРЬЕВИЧ — «НЕ „ЗАНОЗА“»
Вскоре театр стал явью. Уже в красном уголке громоздился первый нехитрый реквизит: погремушки, куклы, сетка от гамака. Кружок «Умелые руки» приступал к тому, чего пока не умел. Там выпиливали деревянные бутылочки для кота и строили «кошкин дом», готовили цифры для собаки-математика. Но, как и в любом деле, здесь тоже были свои упрямые «но», те самые, которые приходилось извлекать, словно занозы.
К занозам относились двое не доверявшие театру людей. То было начальство дома: домоуправ и дворник. Домоуправ предусмотрительно молчал, доверив наблюдение за нашим театром родительскому комитету. Дворник высказывался вслух. Почти каждая репетиция начиналась с его «напутствия».
— И чего людям надо! Двор построен навырост: хочешь, в песочек играй, хочешь, на качелях побалуйся, опять же постарше если, так футбол, теннис или ещё чего — всего достаточно. Нет, понимаете ли, мало. — Он вздыхал, подходил к клетке с пятью крысами, пересчитывал их про себя, затем продолжал: — Если одной когда-нибудь не досчитаюсь — жалобу подам.
Распускать по дому крыс не позволю — вредительство одно получается. Грязь только разводят.
Однако с каждым днём речь его становилась добрее. Он всё чаще останавливался у клетки с крысами и как-то сделал для себя приятное открытие.
— Гляди-ка! — удивлённо говорил он. — Ведь пакость какая, и то чистоту любит. Ишь, морду лапочкой, лапочкой оттирает, умывается вроде. А шёрстку языком волос к волосу кладёт. Н-да, учитесь, — обращался он к нам. — Важно чистоту любить, а важнее — соблюдать. Они вот соблюдают.
Вскоре одним жестом дворник навсегда снял с себя прозвище «Заноза», которое обычно ребята произносили шёпотом за его спиной. Придя на репетицию, он достал из карманов три кулька семечек и сказал:
— Изъял у нарушителей в пользу театра. Пускайте подсолнух в дело, пусть крысики пощёлкают. Заслужили.
С тех пор он стал для нас всеми уважаемый Иван Григорьевич. Теперь ни одной репетиции не проходило без его участия. Иван Григорьевич лично наблюдал за установлением прожектора и макета земного шара. В последнем номере концерта стая голубей должна была слетаться в луче прожектора на макет земного шара. Символика финала была замечательной, зато репетиции трудны и плачевны. Состав голубиного ансамбля, где все были солистами, всё время менялся. К нам слеталось из-за корма такое количество голубей, что всем не хватало места на земном шаре, установленном в центральной клумбе.
Ещё мешали и воробьи. Чуя корм, они, как репьи, увязывались за голубями и портили всю картину. Я сокрушалась, ребята нервничали, а Иван Григорьевич нас успокаивал:
— Право, чего носы повесили? Воробьёв рассматривать надо вроде самодеятельности. Заинтересовались, и хорошо. Радоваться надо, что они при театре. Ведь от безобразия вы их отвлекаете. Раньше они по весне почки на сирени склёвывали, а теперь некогда — репетируют. Театр ваш, значит, полезен. Понимаете, ребятушки, штука какая получается!
Как-то Иван Григорьевич привёл к нам не репетицию мальчишек из соседнего двора.
— Принимайте как делегацию, — отрекомендовал мальчишек, выглядевших сорванцами. — Пусть здесь уму-разуму наберутся. Видали, кроме войны, у них во дворе ничего придумать не могут, — возмущённо закончил Иван Григорьевич.
— Да мы же не в войну играем…
— А что же?
— Мы шпиона ловим.
— Тогда почему дрались? — допрашивал Иван Григорьевич.
— Никто шпионом быть не хочет. По считалочке выпало Мишке, а он всех свиньями обозвал. Тут мы ему сначала за свиней, а потом уже по-настоящему, как полагается шпиону. Ведь Мишка расхныкался — пошёл домой жаловаться.
Разве такой может быть героем или космонавтом? Колька вот может, а он нет — ябеда.
Тут выступил вперёд наш мечтатель, веснушчатый Рыжик, Лёня Тютькин.
— А давайте-ка моего бульдога воздушным шпионом сделаем, в театре покажем.
— Нельзя, — задумчиво ответил Миша, — во-первых, воздушный шпион — шпион-лётчик. А твой бульдог летать не умеет; во-вторых, бульдог уже и судья на футболе и в пожарной команде занят.
— Всегда ты ничего не понимаешь, — обиделся Лёня и вопросительно посмотрел на меня. — Может, орла достать можно?
— Орёл не подойдёт, — ответил Миша Агафьин. — Хоть и хищник, но о нём говорить так нельзя. Вспомни: «Орлёнок, орлёнок…» — запел он и добавил: — Орёл — свобода, сила. А шпион… свинья, и только!
— Правильно, Миша. Вот если бы у нас была свинья, тогда бы обязательно мы сделали сценку про шпиона.
С пылом и жаром вели свою первую репетицию самые, пожалуй, молодые дрессировщики. Так мало было животных в их работе, такие были эти животные будничные, но любовь и вдохновенье вдруг превращали кошку в диковинку, а морскую свинку — в небылицу, которая есть на самом деле. Мы с Иваном Григорьевичем улыбались, глядя на них, и каждый из нас думал, конечно, о своём. Я ведь тоже когда-то верхом на палочке лихо гналась за фашистом, обиженно чувствуя себя рядовым, потому что командиром конного батальона был девятилетний мальчишка. Детство для меня — оно уже становилось дорогим воспоминанием, для них было сейчас жизнью. Будто отвечая на мои мысли, Иван Григорьевич сказал, покачав головой:
— Ведь и мне — не смейтесь, не всегда был стариком — доводилось играть в красных и белых. Теперь не то! Знают, пострелята, такое, что нам сниться-то не могло. Они вон о космических кораблях говорят так, будто всегда на них, как на троллейбусе, ездили…
Спустя два дня у лифта, в маленькой комнатке, появился ещё один артист.
И рукой Ивана Григорьевича было выведено объявление: «Посторонним вход воспрещён». Внизу красовалась табличка: «Подсобное помещение театра зверей нашего двора».
Какая неописуемая радость охватила всех нас: помещение и… поросёнок.
Живой, хрюкающий поросёнок!
— Мне его к празднику родственники на закуску прислали. Отдаю его вам.
Делайте что хотите. Только учтите, хоть и артист он будет, но… жильё таким артистам не предусмотрено в черте города, а второе, самое главное, — поросёнок будет расти, новой жилплощади у нас в доме не сыщешь. В первом случае для него домоуправ сделал исключение, во втором — это уж точно!
Но нас не смутили такие проблемы. Поросёнок был. С ним начинали репетиции. Ребята носили ему и корм и обмундирование. Он визжал, упирался на примерках костюма.
Иван Григорьевич гордился своей бывшей закуской. Смеялся с нами над поросёнком, не желавшим спускаться на парашюте с балкона, и радовался, когда парашютист совершил полёт. И всё же в добрые глаза Ивана Григорьевича прокрадывалась грусть: парашютист рос!
— Не волнуйтесь, Иван Григорьевич, после нашей премьеры мы отдадим поросёнка в Уголок Дурова. Там ему зачислят в стаж даже это время, и он будет трудиться, а потом с почётом выйдет на пенсию, — успокаивала я Ивана Григорьевича, который теперь стал заведующим постановочной частью.
ПЕРВЫЙ ЗРИТЕЛЬ — РОМКА РАКЕТОНОСИТЕЛЬ
С появлением театра «Малышка» всем пионерам нашего двора захотелось немедленно стать дрессировщиками, и они забыли о своей обязанности заботиться о малышах. Ватаги от двух до пяти и от пяти до семи лет делали набеги на клумбы, строили песочные дворцы на мостовой, дрались из-за лопаток и оглашали двор воинственным, упрямым плачем. Всё это (если выражаться словами председателя родительского комитета) ежедневно напоминало, что «дошкольникам нужна забота и надзор».
— Давайте с ними беседу проведём, — предложил Миша Агафьин.
— Попробуй, — насмешливо отозвалась Кета, самая ловкая дрессировщица нашего театра. — Хуже моего брата ничего нет на свете. Папа уверяет, будто недостатки пройдут с возрастом. Но Ромке вот уже скоро шесть лет, а он ни капельки не изменился.
— Давайте я малышам прочту лекцию на тему… — Лёня Тютькин взмахнул вихром и замолчал, подыскивая полезную тему.
— Правильно, правильно. Прочти, есть ли жизнь на Марсе, — засмеялась Кета, — а они у тебя будут спрашивать: что такое жизнь и что такое Марс. А вместо тебя ответит мой братец: Марс — это у нас на даче была овчарка, а у неё водились блохи. И что бабушка говорила: «Легче в лесу с моими очками найти гриб, чем блоху на Марсе».
— Кетка, получишь ещё, посмейся только! — обиделся Лёня. — Я же хочу помочь театру. А ты! Эх!..
— Один ты, что ли, хочешь помочь? И я хочу! А как поможешь, если мама навязала мне Ромку и он за мной везде хвостом бегает? — Кета огорчённо покачала головой и добавила: — А я от него с трудом отвязываюсь.
— Ну уж с трудом, — протянул Миша Агафьин. — Ракетой прилетаешь на репетиции. Эх! Кетка-ракетка!
— Не дразнись! — вскипела Кета.
— Да, здесь нужно хорошенько подумать, — прервала я ребят.
Однако думать долго не пришлось. Под вечер ко мне в дверь тихонько позвонили, звонок был отрывист и еле слышен. Собака, лежавшая под дверью, настороженно подняла уши. Вскоре послышалось шарканье палки о стенку, и снова такой же тихий звонок. Я открыла дверь. На пороге стоял мальчик лет четырёх-пяти с большой линейкой, которой, очевидно, он и нажимал на звонок.
— Ты за бумагой? — спросила я, помня о недавних детских кампаниях по сбору утильсырья.
— Нет!
— Ну тогда за пробками и пузырьками?
— Да нет, я гость.
— Какой гость? — удивилась я.
— Здесь живёт Дурова. Я — Рома. Кета дрессирует у неё в гостях. Меня не берёт с собой. Я, знаете, Ракетоноситель. Это папа так говорит. Я сам пришёл. Вот, — вздохнул мальчик и спокойно, уже без разговора, вошёл ко мне.
— Значит, ты и есть Рома Ракетоноситель? Рада с тобой познакомиться.
Хочешь стать дрессировщиком? — произнесла я то, что теперь привыкла говорить каждому маленькому гражданину нашего дома.
— Не-а. Лучше пылесосом.
— Что?! — опешила я.
— Ага. Он вот шумит сильно-сильно, с грязью возится, а его никогда не ругают, только если уж испортится, конечно.
— Теперь понятно. Мне обидно, что я ничем тебе в этом не смогу помочь.
— А вы театр покажите. Я пришёл сам посмотреть.
— Ты, выходит, зритель?
— Нет, я Рома, Кета мне сестра. Только я ещё младший.
— Раз ты смотришь всё-всё в театре — ты зритель. — Я это сказала скорее для себя, потому что теперь была понятна помощь Лёни. Рыжик проведёт большую работу со зрителем. У меня тут же в уме возник план, но рядом стоял кроха зритель и требовал показа театра.
— Идём, Рома. Театр ведь во дворе.
Мы вышли с ним из парадного, он увидел знакомый ему и ничем не изменившийся двор. Подозрительно смерив меня взглядом, Ромка тотчас спросил:
— Где театр? Ну где?
— Здесь, — ответила я и для полной убедительности топнула ногой по песку.
— Я не вижу где.