— Есть одно средство, — сказала она под конец, — самое верное.
И старуха поведала о средстве, считавшемся универсальным среди простого народа, которое, хотя новое поколение сочтет его не иначе как плодом фантазии Эжена Сю, действительно еще использовалось у пас в Дании: отвратительный обычай привести несчастного малютку на место казни и там вымолить у преступника дозволения испить его теплой крови, когда голова его будет отделена от тела.
Мария содрогнулась: нет, об этом не может быть и речи!
Вскоре они стали располагаться на ночлег. Для девочки и бабушки устроили постель в телеге. Местечко в ногах телеги было предложено Кристиану. Мать девочки и Мария, завернув юбки на голову, сели на вязанку соломы, прислонившись к телеге спиной.
Кругом стало совсем тихо; слышен был плеск источника и глубокое дыхание спящих. Кристиан — помолился на ночь, как учила его мать, и закрыл глаза, но заснуть ему не удалось. С некоторым страхом думал он о слабоумной девочке, чьих ног касались его ноги; она спала глубоко и крепко. Он поднял глаза к небу, высокому-высокому, бездонно-синему, усыпанному бесчисленными звездами; Большая Медведица сияла как раз у него над головой. Мальчик не спал и не бодрствовал: он видел сны, но сознавал, что это сны. Он помнил, где находится, потому что по-прежнему слышал журчанье источника, но, оглядываясь кругом, находил в том, что видел, удивительное сходство с садом еврея, где он однажды играл с Наоми; только здесь все было гораздо больше, шире, просторнее. Небо посветлело, ему слышался голос Наоми, она даже позвала его по имени, но он не решался ответить, потому что ведь от этого могла проснуться безумная девочка, которая спала у его ног. Все вокруг стало как будто уютнее, каким-то домашним. Увидел он и аиста, который летел над его головой, нес пищу своим птенцам. Наоми сидела рядом с Кристианом, он смотрел в ее большие черные глаза, она сыпала на него душистые цветочные лепестки и говорила, что это деньги. Они так чудесно играли, и, как и в первый раз, он отдал ей в залог свои глаза и губы, и она в самом деле взяла их, это было больно, и все вокруг окутал ночной мрак, но Кристиан слышал, как отъезжает ее карета. «Прощай! Прощай!» — крикнула Наоми, и карета взмыла высоко в воздух. Тогда Кристиан встал, и, хотя ему жгло пустые глазницы и окровавленные губы, Наоми больше всего занимала его мысли. Он чувствовал себя легким, как пушинка в воздухе, и способным полететь вслед за ней, но безумная девочка проснулась и удержала его. Она обвила руками его ноги и держала крепко-крепко, а карета между тем уносилась все дальше. Кристиан напряг все свои силы, чтобы вырваться, и… проснулся. Это был coir, подумал он, но далеко в небе все еще грохотали колеса, и что-то тяжелое навалилось на ноги Кристиана. Он приподнял голову. Девочка сидела, похожая на белоснежного мерцающего эльфа, грудь и плечи были обнажены, густые волосы развевались… но видел он ее лишь один миг, фосфорическое сияние, окружавшее ее, погасло, стало темно, хоть глаз выколи, а далеко в небе загрохотали раскаты грома.
— Я горю, — сказала девочка. — Как будто из меня вытекла вся кровь, и в моем теле одно лишь жаркое пламя. Ты спишь, мальчик?
Кристиан не решился ответить. Девочка, стоявшая на коленях у его ног, и вправду была сумасшедшая, она сорвала с себя одежду, воздела к небу обнаженные руки.
— Ты слышишь, как ревут быки там наверху? — спросила она. — Они бегут с быстротой оленей, а рога у них огненные! Если они боднут тебя, ты умрешь, если они коснутся твоего дома, он сгорит! Самое большое дерево разлетится в щепки. Видишь ты эти рога? Они блестят, как медь и олово. Не бойся! Сейчас они промчатся мимо, только маленькие телята еще побегут за ними. У них коротенькие рожки, вот они зигзагом выступают из-за края черной тучи!
Ослепительная молния и последовавший тут же за пей удар грома перебудили всех спящих вокруг. Испуганно вскочили женщины. Старуха кинулась к полуголой девочке, которая стояла во весь рост посреди телеги. Буря подхватила ее длинные волосы и легкое одеяло, окутывавшее разве, что ее ноги, и взметнула то и другое высоко в воздух.
У всех зашлось дыхание. Каждый старался как мог прикрыть своего больного. Кристиана укутали большой лошадиной попоной, но следующий порыв ветра набросился на нее с такой силой, что ее унесло бы прочь, если бы Мария не прижала ее своим телом. Деревья и кусты гнулись как тонкие былинки, листья и ветки летали вокруг, и посреди всего этого хаоса Кристиан слышал, как девочка поет, а женщины молятся.
Сверкнула устрашающая молния, и тут же оглушительный грохот прокатился над ними. Телега заходила ходуном, и на мгновение ослепительный свет озарил все вокруг. Кристиан увидел каждый куст, каждое дерево, церковь и дома с величайшей отчетливостью, а впереди, в телеге девочка в одной белой холщовой рубахе вновь поднялась на ноги. Она расправила руками свои длинные волосы, испустила дикий крик и спрыгнула на землю; в то же мгновение кромешная тьма вновь окутала все вокруг. Воцарилась мертвая тишина.
— Где Люция? — закричали мать и бабушка. — Куда она подевалась?
Они протягивали руки во все стороны, но натыкались лишь на кусты и деревья. Хлынул проливной дождь. Гром заглушал отчаянные крики обеих женщин. Бабушка ощупывала руками землю, мать умчалась в дождь и мрак, зовя: «Люция! Люция!» Кристиан крепко прижался к своей матери; то была ужасная ночь.
Еще одна молния и удар грома, такой же силы, как и тогда, когда исчезла девочка, — и вот уже гроза, казалось, утихомирилась, молнии и гром стали слабее, дождь падал редкими каплями. Но тем страшнее было несчастной матери, которая, не зная, где искать свою горемычную дочь, бежала, не разбирая дороги. На мгновение, когда ей подмигнула молния, ей померещилось что-то белое, парящее над полем; она бросилась туда, но на ее пути вставали то пригорок, то куст, через чьи ветви приходилось продираться. Ей казалось, что среди дождя и завывания ветра она слышит голос дочери, хотя на самом деле рев бури заглушал всякий звук. Идти можно было только по ветру, который гнал ее вперед, как игрушку. Порой женщине даже чудилось, что ее приподняло и несет над землей. Наконец она остановилась перед высоким пригорком, машинально поднялась на него, и тут же вихрь столкнул ее вниз, в высокую траву по другую сторону. При свете молнии она увидела перед собой старую господскую усадьбу Эребакке-Лунде с башней, широкими пилястрами и готическими эркерами. Женщина оказалась в парке со старомодно подстриженными живыми изгородями и белыми каменными статуями; почудилось ли несчастной матери при свете молнии, что шевельнулась одна из них, или то была ее дочь? Ноги у бедняжки подкосились; дрожащим голосом звала она дочь по имени, а буря между тем взвихряла молодую зелень на деревьях и желтую палую листву на земле…
Рано утром Кристиан пробудился от глубокого сна. Мария и старуха сидели впереди, на оглобле и, ловя каждое слово, слушали рассказ матери Люции. Она только что вернулась, и ее счастье было так же велико, как прежде — страх. Теперь ее дочь спит крепким здоровым сном у садовника в Эребакке-Лунде; мать отыскала ее в парке среди белых статуй. Девочка сидела на корточках, прижавшись головой к пьедесталу одной из них. Из-за непогоды в усадьбе не спали; в доме садовника светились окна, и там испуганная мать нашла помощь. Люцию уложили в постель. «Матушка, я же совсем не одета!» — сказала девочка, когда, задрожав всем телом от могучей молнии, ударившей совсем рядом, пришла в сознание. Потом она заплакала, потом испугалась, но наконец закрыла глаза и теперь спит сном праведника.
— Как знать, быть может, Господь смилостивился над нею, — сказала старая бабушка. — Она была здорова телом и душой, как мы с вами, но однажды после такой же непогоды, как нынче, пришла домой с поля, где молния ударила в дерево, разбив его в щепки. Случилось ли при этом что-нибудь с девочкой, или еще до грозы она спала на солнце и получила солнечный удар, или тут приложила руку нечистая сила, желая показать, как она способна замутить мозг человека, — никто не знает, но девочка лишилась рассудка. Это было ясно. Мы приезжаем с ней к источнику уже второй раз. Господи, просвети ее разум или забери ее!
IX
Как славно быть солдатом!
К середине дня окрестности источника приобрели праздничный вид. На зеленом лугу, где ночью вздыхали и молились, теперь под звуки скрипки и кларнета, наяривающих старинный английский танец, парни и девушки распивали кубок любви — той любви, которую чувствует кровь, но не душа.
В деревне раскинулась пестрая ярмарка. Обувь и горшки, веселые балаганы и мелочной товар — просто глаза разбегаются. Кристиан, как видно, уже сделал покупку: свою старую шляпу он нес в руке, а на голове у него красовалась новая, еще завернутая в газету и перевязанная веревочкой. Вместе с родителями он стоял у сверкающей лавки, где ослепляли глаз шелковые шапочки, вышитые орнаментом с блестками, висели восхитительные в своей пошлости нюрнбергские картинки, изображавшие прусских солдат и турок в гареме. «Похоже на школу для девочек», — сказала Мария. Рядом расположился бродячий торговец-итальянец с доской, на которой стояли гипсовые фигурки, незатейливые, но пользующиеся спросом в этих краях: выкрашенные зеленой краской попугайчики и статуэтка Наполеона. Портной тут же, как умел, заговорил по-итальянски, помогая себе жестами, и Мария сказала фельдфебелю, что ей одно ясно: они говорят не по-немецки. Когда слышишь родной язык на чужбине, это действует, как мелодии детства на стариков, даже если поет их резкий, пронзительный голос. Итальянец заулыбался, закивал, что-то залопотал и даже подарил Кристиану попугайчика с отбитым хвостом.
Совсем рядом на шесте развевались шелковые ленты и клетчатые платки. Шест был прибит к столу, за которым стоял некто знакомый и кричал им: «Здравствуйте!» Это был старый Юль, который некогда служил у деда Наоми и потом повез обгоревшие останки своего господина хоронить на кладбище отцов.
— Да, с внучкой все хорошо, — ответил он на вопрос, — маленькая Наоми не знает нужды. Она носит шелк и муслин, на пальцах у нее золотые кольца, а на груди бриллианты; она похорошела и стала прекрасна, как библейская Эсфирь.
— Давно ли вы заходили в имение?
— Нет, я туда не хожу, таков уговор. Я не был там с тех пор, как мой господин обратился в уголь и пепел и я пришел туда как вестник, чтобы рассказать, что бедное дитя осталось одно на всем белом свете. Я говорил с молодым графом и старой графиней, хоть от нее и воротит скулы, как от горьких лекарств, которые она пьет. Но я такой человек! Мне хватает места на земле, даже если я и не захожу на чужую. У Наоми все хорошо. Ах, как вспомню ее несчастную мать — никогда я не видел женщины прелестнее, а теперь цветок превратился в прах, ее белые зубы украшают безобразный скелет.
— А этот платок украсит тебя, моя прелестница, — сказал портной, указывая Марии на голубой ситец в крупных красных и желтых цветах. — Бери его! Мы теперь богаты.
Он хлопнул по карману, где лежали деньги — половина суммы, пятьсот риксдалеров, — и предписание заступить на место молодого крестьянина в армии.
Мария покачала головой, глубоко вздохнула, но все же не могла отвести глаз от платка — краски были такие яркие, узор такой своеобычный.
— Если я сегодня ваш первый покупатель, — сказал портной, — вы хорошо расторгуетесь, у меня легкая рука. Ну, не раздумывай так долго, Мария! Один Бог знает, когда мы в следующий раз попадем на ярмарку у источника, и будет ли тогда так же светить солнце, и найдется ли у нас столько же денег в карманах.
Он набросил красивый платок ей на шею, и она улыбнулась сквозь крупные слезы, в точности так же, как улыбнулась потом, дома, когда муж разложил ассигнации на столе и с довольным видом сказал:
— Гляди! И это только половина того, чего стоит твой муж. Ну, не надо плакать. Ведь соленая вода капает на деньги, и из них уходит счастье и благословение. Я стал унтер-офицером, это начало хорошей карьеры, так что ты оглянуться не успеешь, как тебя станут звать «мадам».
— Через две недели ты поедешь в Оденсе на учения, — сказала Мария, — ты говоришь, они продлятся лишь месяц, потом ты снова будешь со мной! Ну, это еще бабушка надвое сказала. Такой уж ты беспокойный на свет уродился. Ты не можешь иначе. Думаешь, я не слышала, как по ночам ты вздыхал во сне и говорил о чужих странах! Ты плакал как ребенок, и это разрывало мне сердце. Старый календарь, в котором ты за границей отмечал, где находился такого-то числа такого-то года, да-да, этот календарь, который ты так часто достаешь, заглядываешь в него и рассказываешь мне: «Боже милостивый, подумать только, в этот день столько-то лет назад я был там-то и там-то, а не сидел здесь на столе», — так вот, он кажется мне колдовской книгой, из которой ты не вычитал ничего хорошего. Теперь ты можешь вписать туда и день, когда бросил жену и ребенка. Не знай я тебя как облупленного, подумала бы, что там, за границей, ты влюбился и разлучница не снимает с огня колдовское варево, привораживая тебя, потому ты и мечешься. Но никто не любит тебя так, как я, и к ребенку ты привязан, это я твердо знаю, и совесть моя спокойна.
— Мария, — возразил муж, — не надрывай мне сердце. Если я поступил глупо, все равно сделанного не воротишь. Давай постараемся видеть во всем хорошее. Сегодня вечером к нам придут фельдфебель и крестный нашего малыша, пригласи еще перчаточника и старого Хеймерандта, и мы разопьем чашу пунша, как в канун свадьбы.
Никогда еще Кристиан не видел так много людей в их маленькой комнатке — целых девять человек. Крестный принес с собой скрипку, он играл танцы и рассказывал истории про жену, которая гнусавила, и мужа, который говорил тоненьким голоском; обоим он точно подражал на скрипке. Было много смеха и песен, вечер получился веселым.
Но тем печальнее было следующее утро, а всего хуже был тот день, когда отец уезжал в Оденсе. Мария и Кристиан проводили его до Кверндрупа, а там взобрались оба на высокий пригорок, где стояла церковь, чтобы еще раз, пока это было возможно, увидеть повозку, откуда отец махал им шляпой. Но повозка скрылась за поворотом, и больше они не могли его видеть. Тогда Мария прижалась головой к церковной стене и заплакала. Потом она тихо бродила среди могил, поправляла увядшие венки, там и сям выпалывала траву.
— Кто еще спит так спокойно, как они! — сказала Мария. — Но до могилы надо пройти трудный путь.
Вокруг церкви на пригорке венцом стояли высокие старые деревья; на каждое пастор повесил небольшие таблички с набожными изречениями для поднятия духа и восстановления сил.
— Жаль, что это рукописные буквы, — сказала Мария. — Иначе я могла бы прочитать их. А ты можешь, дитя мое?
Кристиан прочел ей набожные слова, и они легли ей на душу, будто каждое дерево таило в маленькой табличке Нагорную проповедь.
— Господь может сделать так, что все будет хорошо, — сказала Мария. — А теперь мне хочется узнать, что ждет нас в будущем.
Она спустилась в деревню и подошла к одному из крайних домов, где хлебная печь полукругом выступала на дорогу. Лошадиная подкова, прибитая к порогу, и половинка огнива в дверном косяке указывали на то, что здесь не хотят иметь дело со злыми духами. Это был дом той самой мудрой женщины.
Поставили кофейник, и в гуще на дне чашки пророчица увидела надежду и отчаяние, но надежда преобладала — надежда, что прокладывает кусочек бархата между оковами раба и его исхудавшими членами, надежда, что пишет слово «помилование» на смертоносном мече палача, надежда, чей нежный голос поет сладкие, но фальшивые песни. Мария осмеливалась надеяться.
Каждое письмо, приходившее с тех пор, сочилось маслом утешений. Время шло. «Он приедет через неделю», — сообщала Мария друзьям и соседям. «Сегодня осталось только шесть дней!» И в назначенный день он приехал, вот это была радость! Бедняга Кристиан хворал и лежал в постели, сила источника еще не победила его недуг. Но ведь отец пришел домой, и Мария ликовала, правда, недолго: счастье сменилось горем, горе излилось в слезах. Только на одну эту ночь муж мог остаться с нею: его осчастливили милостью провести дома сорок восемь часов. Полк выступает, путь лежит в Голштинию, где они должны соединиться с французскими частями; северогерманская армия, поддержанная шведами, угрожает границе.
— Не тужи, Мария! Ты будешь гордиться мною. А когда мы возьмем добычу, я позабочусь о тебе, мы еще можем разбогатеть. Ну не плачь, так уж сложилось. Сегодня мы проведем приятный вечерок, потом я два-три часика посплю — ив Оденсе. Я не больше устал от перехода, чем если бы дошел сюда от больницы святого Йоргена! Какая досада, что я вижу тебя в слезах, а ребенка больным и жалким! Неужели последний вечер останется в моей памяти таким унылым?
— Нет, — сказала Мария, — не останется, — и раздавила последние слезинки между темными ресницами.
Накрыли стол, пришел крестный и стал расхваливать солдатскую жизнь, сказал, что, может быть, и он к ним присоединится, когда они меньше всего будут этого ожидать. Больной Кристиан так и не смог встать с постели; он заснул и проснулся только утром от отцовского поцелуя. Глаза отца и сына встретились, жгучая слеза упала на губы мальчика, и отец поспешно вышел из комнаты. Мария последовала за ним.
Весь день она была тиха и задумчива.
— У тебя больше нет отца, — это были ее единственные слова.
Датский корпус в составе десяти тысяч солдат должен был присоединиться к французской армии под командованием маршала Даву. Их целью были Голштиния и Мекленбург. «Вперед!» — звала барабанная дробь, и войско поспешало за ней; но еще быстрее поднялись перелетные птицы, которые уже в теплые летние дни предчувствовали зимний холод севера.
— Вот летят аисты, — сказал портной. — Но в этом году я лечу вместе с ними.
И он не мог оторвать от стаи глаз, пока она не растворилась в голубом небе, как рой мошкары.
У датской границы стояло вражеское войско; сыны степей, азиаты с донских лиманов, в развевающихся кафтанах с копьями наперевес гарцевали по датским пашням; бог войны — в этом веке его называли Наполеоном — сражался в одиночку против рыцарей всех стран. Это был его последний большой турнир, и потому он сражался один; маленькая Дания была у него на посылках, но силы ее не соответствовали готовности преданного, восторженного сердца.
Для тех, кто остался дома, дни и недели пролетали в неизвестности и ожидании. Немало славных сражений было выиграно в Мекленбурге, но в Германии французы терпели поражение, и потому Даву вынужден был отступить, преследуемый Бернадотом, который возглавлял северогерманскую армию. Непрестанные марши, то вперед, то назад, стычки на передовых постах и неуверенность в завтрашнем дне. Датский корпус под командованием Фредерика Гессенского был разделен на три бригады; одна, под командованием генерала Лальмана, заняла Любек, другая отступила к Ольдеслоэ, в то время как часть северогерманской армии вместе со шведскими вспомогательными частями преследовала третью.
Где был отец Кристиана, которого тоска по Венериной Горе выманила из тихого родного дома? Видел ли ты колонну солдат, движущуюся по полю, видел ли ты ее, после того как прозвучал приказ: «на смерть»? Точно огромный крокодил с пестрой блестящей шкурой из мундиров и штыков, вытянула она свое гигантское тело. Пушечные выстрелы — голос исполинского зверя, пороховой дым — его дыхание. Ты не видишь отдельных чешуек, которые в бою отрываются от исполинского туловища, а ведь каждая чешуйка — это человеческая жизнь. Для того чтобы смертельные удары были заметны, надо разрубить на куски все огромное тело; как у разрубленного червя, дрожит, барахтаясь, пытаясь убежать, каждая часть на земле.
Мария получила большое густо исписанное письмо с печатью, за которое потребовали при вручении крупную сумму денег. Оно гласило:
«Сударыня!
Не впадайте в отчаяние, прочитав мое послание, хотя, конечно, у Вас есть на то причина. Мы стояли в Любеке, но генерал хотел пощадить город и потому отошел через Сегеберг к Борнхёведу. Как Вы, должно быть, знаете, между этими городами лежит безлесная равнина. До этого несколько (много) дней подряд шли дожди, дороги были никуда не годные, два шага вперед — шаг назад, и мы совсем выбились из сил; буквально по пятам пас преследовала шведская конница, которая была сильнее нас, но все же дело не заходило дальше отдельных коротких перестрелок между дозорами. Пока еще Вам рано приходить в отчаяние, сударыня, горестная весть вряд ли появится на этой странице письма. Я бы мог, конечно, сообщить Вам ее сразу, но чем позже узнаешь такое, тем лучше. Во второй половине дня мы подошли к Борнхёведу; здесь равнина сменилась более пересеченной местностью, так что мы были лучше защищены от вражеской конницы. Теперь скажу Вам, что принц Гессенский приказал занять Борнхёвед, а сам с двумя другими датскими бригадами вышел нам навстречу. Польские копьеносцы, которых здесь называют пикинерами, замыкали наш отряд. Чтобы удержать врага на расстоянии, пока бригада входит в город, принц поставил на дороге перед городом две пушки, а рядом с ними батальон метких стрелков, среди которых был мой друг, Ваш благоверный — ведь письмо, как Вы уже наверняка поняли, написано о нем. Но не отчаивайтесь: как говорится, сегодня ты, а завтра я. Прямо перед нами развертывалась шведская конница; наш батальон с каждой стороны стоял сомкнутыми колоннами, одна хотела перестроиться в каре, но вражеская конница проскакала мимо и атаковала Борнхёвед, а другая часть стояла перед нами; паши ряды смешались, и, если бы враг воспользовался этим, с нами было бы покончено, но он этого не сделал. Сударыня, письмо получается длинным, но Вы должны знать все подробности, и поэтому я переписываю большую часть своего рапорта, чтобы Вы полностью могли оценить обстоятельства. Мы сформировали батальон, но часть вражеской конницы, как я уже сказал, прорвалась к Борнхёведу, польские пикинеры, которые замыкали нашу бригаду, испугались и врезались в голштинских конников, а те, в свою очередь, в авангард. Артиллерия, стоявшая впереди всех, полностью преграждала дорогу, возникла ужасная давка, более сотни солдат были растоптаны и погибли страшной смертью. В такой давке сражаться было невозможно. Враги напирали бок о бок. Тем временем датская пехота палила из ружей как могла, шведам пришлось отступить обратно к дороге, где стояли наши батальоны, они уходили по рвам, пригибаясь к лошадиным шеям, но двести человек погибли во время отступления. Расчеты двух пушек защищались храбро и до последнего солдата продолжали стрелять картечью, но в живых остался только один человек, лейтенант. Стало быть, сударыня, Вы вдова. Приношу свои соболезнования.
С глубочайшим почтением и дружбой,
Йордсак, фельдфебель».
X
Надежды прочь!
На плахе страх сумел я превозмочь
И с твердостью встречаю ночь.
«Смерть» — целый мир боли заключается в этом коротком словце. Это раздвоенный меч, который, убивая то, что дорого нашему сердцу, одновременно проникает в грудь и к нам, так, что у нас чернеет в глазах и мир кажется нам темным, хотя миллионам счастливцев светит солнце. Только одно слово, такое же короткое, дает нам силы подняться, вдыхает в нас надежду, только одно слово — «Бог».
— Что ж, я была к этому готова, — сказала Мария, но готова она не была.
Мрачное, слякотное предзимье давило, как гробовая доска, особенно на тех, кто и так был убит горем. Небо было серое, дождь и мокрый снег падали на грязные улицы. Мрак снаружи и мрак внутри, в мыслях.
— Не плачь, матушка, — сказал Кристиан, — а не то заболеешь, и тоже умрешь, и оставишь меня одного. Ты можешь стирать и гладить, я — играть на скрипке, мне будут платить деньги, и как-нибудь мы проживем.
— Ангел ты мой, — сказала Мария, — дай я поцелую твои глазки и твои сладкие губы. Ради тебя мне придется жить, иначе что будет с тобой?
Никогда еще Рождество не приближалось так тихо и так грустно, как в эту зиму.
— Хозяин усадьбы в Эрбеке все-таки порядочный человек. Он прислал мне хлеба, и масла, и гуся на Рождество. Вот только не имеет ли он на меня виды? Нет, этого шага я не сделаю больше ни в жизнь. На Рождество я приглашу твоего крестного, хоть я его и не люблю, но ради тебя пойду на это. Может, когда ты станешь постарше, он помянет тебя в своем завещании.
Стол был накрыт. Сердце Кристиана исполнилось рождественской радости. Мария достала книгу псалмов.
— У вас есть голос, — сказала она крестному. — Вы пойте, а мы будем вам подтягивать.
— Я не знаю ни одного псалма, — ответил он. — Эта книга послужит нам для другого: мы раскроем ее наугад и она предскажет нам судьбу. В этом что-то есть! Все, что должно с нами случиться, записано в этой большой книге, так же как в нашей крови и нашей душе.
Мария открыла книгу.
— Свадебный псалом! — воскликнула она. — На этот раз гаданье не получилось. Я больше не выйду замуж. Я хочу одного: видеть моего мальчика здоровым и сильным и помочь ему добиться успеха в жизни.
— Это зависит от его звезды, — сказал крестный. — Мы можем сделать что-то сами, но не слишком много. Коли в нем заложено, что он будет воровать или бегать за женщинами, изменить это нельзя. Пусть его воспитывают самые порядочные люди, пусть внушают ему самые благородные мысли — все равно, ежели зло сидит в нем, оно выйдет наружу. Его можно попридержать, но только до определенной черты: наступит час, наступит возраст, когда оно вырвется с тем большей силой. Дикий зверь сидит в каждом, у одного это прожорливый волк, у другого змея, которая умеет ползать на брюхе и лизать пыль. Зверь внутри нас неистребим: все дело только в том, кто сильнее — он или мы, а сила человека никогда не зависит от него самого.
— Господи, избави нас от лукавого, — прошептала Мария, опустив глаза.
Ей показалось, что злой дух, которого она боялась, сидит с ней за одним столом. Речи, которые она слышала, были вроде эльфов: спереди они казались реальными и красивыми, но сзади у них была пустота — признак того безбожного мира, к которому они принадлежали.
— Я много читал, — продолжал крестный, — читал о чужеземных народах. На земле живет много народов, и все они разные. То, что мы считаем грехом, другие находят правильным. Дикарь съедает своего врага, и тамошний священник говорит ему: теперь ты попадешь на небо! У турка много жен, и его Бог обещает ему еще больше жен в раю. Генерал получает ордена и славу, воюя на службе у короля, хотя война эта несправедливая, в то время как кто-то другой, столь же умный и находчивый, становится вором. Все дело в обычаях, и кто сказал нам, что мы следуем лучшим обычаям, если поступаем как все? Кто знает, быть может, зверь внутри имеет больше прав, чем человек, исполняющий законы, которым его научили? Разве это не правда?
— Правда, — сказала Мария, — но это дурные мысли. — Она со страхом отложила книгу псалмов, разрезала гуся и перевела разговор на другую тему: — Лишь бы мой милый Кристиан поправился! Я, впрочем, знаю одно средство, мне говорили о нем многие, но слишком уж это жутко! Выпить горячей крови…
— Только не это! — воскликнул крестный. — Я сроду не мог видеть, как отрубают голову курице! Я знаю более невинное средство — так называемую магию, и именно в такой святой вечер, как сегодня, следует ею заниматься. Я произнесу несколько сокровенных тайных слов, и мальчик выпьет ледяной воды из моей горсти.
Мария отпрянула:
— Вы были на войне? Вы убили человека?
Лицо крестного побелело как мел.
— Типун вам на язык! — буркнул он, отводя глаза.
— Однажды у нашего причала стояло шведское судно; я говорила со шкипером о болезни моего мальчика и советовалась, как ее излечить; я рассказала о средстве, которое известно у нас в стране: выклянчить у кого-нибудь глиняный горшок, набрать в него крови преступника на месте казни и чтобы больной выпил эту кровь. Тогда шкипер сказал, что у них в Скопе бытует такое же поверье, но есть и другое: если в помощи нуждается ребенок, то достаточно, чтобы он выпил холодной воды из руки, которая пролила человеческую кровь, это подействует не хуже. Поэтому, сказал шкипер, я бы обратился к какому-нибудь солдату, побывавшему на войне, или даже к самому палачу. Эти слова и те, что вы произнесли только что…
— Похожи, — перебил ее крестный. — Да, вы правы. Но что сказали бы вы, если бы я дал вам горсть цветочных семян, целый род прекрасных цветов, а вы взяли бы их и они лежали бы у вас, пока не потеряли бы свою силу? Не было ли бы это то же самое, что вытоптать целый цветочный луг? У нас в Норвегии есть предание о девушке, которая боялась рожать детей и потому в вечер своей свадьбы, в свадебном венце и фате, отправилась на водяную мельницу, где жила ведьма; она попросила ведьму сделать так, чтобы у нее никогда не рождались дети, и ведьма дала ей двенадцать зерен, которые невеста должна была бросить под колесо; девушка сделала это, не задумываясь, но каждое зернышко, упавшее в воду, издавало диковинный звук, похожий на вздох: это разрывалось сердце ребенка. Девушка вышла замуж, но детей не имела и, только став седой старухой, испугалась содеянного. На ее руках не было крови, и все же она была убийцей. И душа ее мучилась, как будто она кого-то убила. Однажды в полночь она пришла в церковь, чтобы замолить свой грех, и там увидела у алтаря своих двенадцать нерожденных сыновей, а позади них — их нерожденных детей, целый род, они заполняли все коридоры церкви, и тогда она опустилась на колени и стала молиться — она, убийца целого рода[10]…
Вы понимаете смысл этого предания? Таких убийц — убийц целого рода — много бродит по свету. Таков и я, таким и останусь. В моей крови живет отвращение к физической близости с женщиной. Со спокойной совестью разрешите мальчику испить из моей руки. Хоть на ней и не видно крови, на самом деле она по локоть ею обагрена.
Он задержал дыхание, чтобы скрыть глубокий вздох.
— Не иначе как вы больны, — сказала Мария и посмотрела на него со страхом.
Когда крестный ушел и Мария с Кристианом укладывались спать, она сказала:
— Никогда больше не буду приглашать твоего крестного к нам. Как будто сам дьявол побывал у нас в гостях. Сложи-ка руки и помолись на ночь. Я научу тебя одной молитве, из моего молитвенника, она как раз подходит к этому случаю.
«Солнце на лето, зима на мороз», — гласит старая пословица. В новом году выдалось много дней, когда царил пронизывающий холод. В комнате было совсем темно, и замерзшие окна приходилось оттаивать при помощи горшка с горящими углями.
— Теперь проселочная дорога стала гладкой, как пол в комнате, трескучий мороз пошел ей на пользу, — сказал крестьянин из Эрбека однажды, когда приехал в гости к Марии. — Вам надо взбодриться! Поедемте ко мне! Возьмите с собой мальчика, я жду вас в фургоне.
— Я буду рада доставить ребенку удовольствие, — ответила она.
И если она сделает глупость и второй раз выйдет замуж, то это будет тоже только ради ребенка, но этого она в жизни не сделает… и все же не успела трава в ближайший год превратиться в солому, как Мария стала колебаться между «да» и «нет».
— Я пошла на это только ради тебя, мое дорогое дитя, — сказала она.
Кристиан плакал; новый отец совсем не был ни добрым, ни веселым. Он бранил скрипку и называл его игру надоедливым пиликаньем.
— Мария! Ты знаешь, что всегда была мне по вкусу. Тем не менее ты вышла за другого, я тоже женился на другой, но теперь мы оба свободны, мне нужна хозяйка в моем доме, мать для моего сына. Я мог бы жениться на Ане Птичнице, она красивая женщина! У нее двое детей, за каждого она будет получать десять риксдалеров в год в течение десяти лет; это целый капитал, из-за одного этого стоит подумать о женитьбе. У тебя пет ничего, и еще мальчишка в придачу, но я тебя люблю, и если ты согласна, то в это воскресенье пастор огласит наш брак.
Мария протянула ему руку.
— Да, это ради тебя, дитя мое, — повторила она, и зеленые луга, усадьба и скотина весело промелькнули в ее мыслях, заслонив мужчину, целый год занимавшего их, хотя он любил странствия больше, чем свою жену и дом.
Чем горше ты плачешь, тем скорее выплачешь свое горе. Из вдовьего. покрывала шьется свадебная фата, и над этим смеются венки из цветов — тот, что на голове у невесты, и тот, что на челе у покойника. Да, он смеется даже в гробу и своими пестрыми красками рассказывает мертвецу: горе и ты сам позабудетесь, позабудетесь, словно история, которую прочли в книге и над которой пролили несколько слезинок. Да, вот что рассказывают покойнику смеющиеся цветы, пока сами не поблекнут и не рассыплются в прах, и тогда скелет в гробу посмеется над тем, что вот и они тоже навеки умолкли, как он.
— Ну, вот и пришел конец нашей игре на скрипке, — сказал крестный. — Я думал, все будет по-другому, но человек предполагает, а Бог располагает. Теперь тебе предстоит не играть на скрипке, а ходить за плугом. Ты пойдешь по другой дороге, а может быть, просто сделаешь крюк. Этого нельзя знать заранее. Но старую скрипку я тебе подарю. Нотную тетрадь с маленькими пьесками тоже. И книжку с картинками про хитрого Лиса, ведь ты так любишь ее. Бери, бери! Я люблю тебя, а ты меня. Верно? Не плачь, малыш! Только поцелуй меня! Да, так, и еще раз! Обними меня за шею. Запомни навсегда то, что я тебе сейчас скажу. Перебесись в юности, чтобы к зрелым годам пресытиться необузданностью и буйством. Грехи юности люди прощают, зрелого человека они судят более сурово. Лови радость, пока молод, чтобы в старости не плакать о том, что у тебя нет грехов; грехи в жизни необходимы, как соль в пище. Лучше взять от жизни слишком много, чем потом в одиночестве вздыхать о том, что не наслаждался ею, покуда мог. Такую запись я делаю в твоем альбоме.