Скрипнула дверь в каморку, в кромешную темноту кто-то, пыхтя и отдуваясь, принес свет лучины в одной руке и блюдце с кашей в другой. Мужичонка - лопоток. Еда по договору да Тычок без уговору.
Справил дом и первый гость в нем. Безрод отложил меч и встал.
- Доброго здоровьичка хозяевам! любопытные Тычковы глазки обежали всю каморку.
Ты гляди, не ушел! Прорва терпения с козлиной бородой!
- И тебе хлеба соли покушать, лебедя порушать!
Тычок проскользнул внутрь и положил на бочку деревянное блюдце с кашей и остатними после целого дня кусочками мяса.
- Ты кто ж будешь, добрая душа?
- Я-то? Да Тычок, неопределимых годов мужичок. Вот, в гости припожаловал, незван, неждан, не стану ли гнан?
- Оставайся.
Любопытство так и перло из Тычка, он ерзал, сглатывал, глазки блестели, ровно самоцветы, его распирало изнутри, еще немного и прожжет на ведре дырку тощим задом. Поди сам сюда нос сунул, сам у Комеля в столовые напросился. Любознайство и под кандалы подведет. Безрод молчал. Ждал.
- А я вот давеча слыхал, что разбита чернолесская дружина.
Издалека зашел. А если поближе, да покороче - то, откуда, мол, ты человече, с чем пришел? Человек как человек, вопрос как вопрос.
- Побили.
- А вот еще люди бают...
Безрод ухмыльнулся, встал с ведра, высыпал из калиты рублево на крышку, выбрал рубль поменьше, повернулся к незамолкающему Тычку и сунул в ладошку.
- Гулять так гулять. Прикупи-ка меду.
Тычка будто ветром сдуло, только глазками хлопнул и уж нет его, и лишь ведро на ушках качается.
Возник лопоток так же резво, только дверь хлопнула. Большая чара, да две поменее, ломоть хлеба, грибов полплошки, соленья в тряпке, все в охапке, прижато к тощей, воробьиной груди, сам едва не падает, дороги не видать.
- Ну будь здоров Тычок...
Разошлись за полночь. Безрод самолично отвел Тычка домой. Пьяненький, он орал срывающимся голоском похабные песни, два раза навлекал бессонную стражу, но те, подойдя поближе, только плевались с досады. Тычок обижался, надувал щеки, фыркал и отплевывался вслед. А у самого дома неопределимых годов мужичок сник, стих, зашептал на ухо, что страшнее бабы де зверя нет. Нет и все тут! Но что страшная баба супротив храброго сердца? В самых дверях храброе сердце просило ну хоть до сенцов вместе, а уж там он один на один, а? Безрод прислонил к перильцам нового своего знакомца, стукнул в дверь, подождал. Дверь открылась, мощная бабья рука ухватила храброе сердце за шиворот, втащила в дом и громко хлопнула дверью.
2
Поднимался по лестнице, стараясь не скрипеть, вроде бы и весу не много а и не обманешь ступени. Поскрипывают, да так негромко, по-домашнему, будто мать ворчит беззлобно, лишь для виду, для порядка. Вот и дверь в каморку. Вроде никого не разбудил. Полуночничали тихо, едва Тычок расходился, взял под руки, да и вывел на улицу. Славный старик, душа нараспашку, как ни хорохорится, а все ж старик. Тяжко одному, а та Жичиха и не жена и не дочь вовсе, а так, сбоку припеку, живет за ней как приживалка, за скотиной ходит. Веселый старик, все года его не в волосах, многим бы тот волос - в глазах, льет мед по чарам, а в глазах такая горечь, хоть всю бочку меду в нутро влей, слаще не станет. Такой вот Тычок, неопределимых годов мужичок.
А я вот давеча слыхал, что разбита чернолесская дружина. Разбита. Наголову. Не сегодня - завтра начнут стекаться в город, побитые, злые, увидишь еще, Тычок, своими глазами увидишь. Особо удачливые уже здесь, меды пьют, разносолом заедают. А вот еще люди бают... Ох, Тычок, бают, и все правду, одно не бают, как тяжко лежать на поле, под вороньем, и сочиться кровью, когда падает солнце и приходят сумерки, как трясешься под ознобом всю ночь и лишь малого не хватило - простонать, когда воеводы люди, кто уцелел, за раненными приходили, как открыл глаза, а они уж уходят, и только спины гнутся под тяжестью ран своих и чужих, тех, кого на плечах тащили, и такое отчаяние не вдруг заглодало... И как порубили-таки оставшихся, тем же утром, в лесочке. Такие же остатние, кривые, косые, еле на ногах стоящие. Превозмогла сила силушку. И как полз двое суток а на третьи встал и уже не соображал больно или нет, только шум в голове и слышал.
Через седмицу будут уже здесь, обложат лодьями всю губу, ни выйти ни войти, такая вот, Тычок, урожайная осень, кому хлебом уродилась, кому воинской удачей, а островные так и просто полощутся в урожае побед, ниспосланных им с небес красным Тниром, так уж встало, что именно нынче взошло сеянное весной. Еще раненько весной, как стихли голодные зимние ветры, ладились оттниры разбрестись неторенными пенными дорогами, но ино легли кости красного Тнира, кого мор на лето в постель бросил, кого обманула ветреница удача, водившая корабли все морскими глухоманями, кто наторговал с воробьиный нос или был бит, а проев за лето весь запас, на его излете, злые, отощавшие, числом несчетны как никогда, слетевшиеся в стаю, ринулись оттниры сюда. Остановилось в груди сердце, когда увидал черные точки на море, сперло дыхание. С северным ветром, что волос взбил, пахнуло скорой собственной кончиной, и хочешь пышно спровадься в небеса, обложив себя трупами, хочешь скромно живи на этом свете, пройдя к жизни по телам безжалостных добытчиков уговаривайся в том со своими богами. Десять лодий припало тогда к берегу, десять лодий, страшная сила! Но еще больше следом шло. И хлынули рыбоеды на берег, несчетны, свирепы, голодны, злы, жадны, сильны. Рюги, тьерты, гойги, эйяры...
Безрод стащил с себя рубаху, развернул плащ, достал из его недр рваное на тряпки исподнее, встал на колени перед горящей лучиной, положил перед собой меч.
- Человек - скуден век, скрипуче да живуче, жить мне вертко да помирать терпко, - обернул тряпьем рукоять меча, напевая да потирая рукоять, раскачался из стороны в сторону.
- ...то же тело, да клубком свертело, думка за горами, а смерть за плечами! - напевая, все потирал рукоять и раскачивался.
- Да будьте времена переходчивы, хвори отходчивы, кто помер - лежит, некому тужить, за сим усопшим - мир, выжившим - пир. - отложил меч обернутый тряпьем, взялся за себя. Размотал пущенное вкруг живота, через грудь на плечо, через другое обратно вкруг живота полотно, все в засохшей рже. Последние пяди отнимал осторожно, прилипло, отдирал с мясом.
- А на веку - что на долгом волоку, жить дольше - зреть больше, - полилась кровь. Безрод осторожно размотал с рукояти меча чистое еще от крови полотнище, протянул руки с полотнищем к слабенькому огоньку плошки, закрыл глаза. Ох, не всяк порван железом должен сам словом здравится, сведущих то мужей и жен дело, видано ли, чтобы волхвованием простые вои занимались? Но нет никого за спиной. Сам себе только и нужен, сам за себя в ответе, самому грешить, самому и виниться. Только и осталось, что за лишь себя глотки пришлым рвать. Больше не за кого. И к ворожцам княжовым не подашься, кто таков, чей человек, вопросов не оберешься. И поднимай Безрод бороду в темные небеса, проси присмотра за таинством, творимым в темной ночке, пусть огонек плошки станет молодшеньким дневному свету, через неровное пламечко пусть заглянет сюда ратный бог и присмотрит, поправит. Не впервой здравиться самому, но впервой ворожбой. Боязно. А времени мало. Через несколько дней запрут губу полуночники и это конец. Но есть еще дело. Самое важное.
- кто родится - кричит, умирает - молчит, и лишь тот не кричит, у кого не болит... - бросил конец полотнища на рану, повел вкруг живота к боку, закрыл и
там, повел через грудь на шею, запер кровь на плече, обратно на тулово и несколько раз вокруг, прихватывая колотую рану на спине. В мече душа живет, девица огневица, самого солнца дочь, богу ратному сестрица, в малиновом пламени входит она в клинок пока раскален, и кузнец, расторопен и сноровист, с богами разговаривает, запирает ее в лезво да приговаривает: Житься тебе, огневица, душа девица, лепо и благостно да никогда тягостно, в новом доме светло, заботой да ласкою тепло, вражью попити кровушку, да воздвигнуть заступу горюшку...
Огневица войдет в новый дом через огненные ворота, а останется ли, отец ее да брат лишь и ведают, бывает сразу не имет руку хозяина, а бывает и остается. Будущий хозяин меча льет кровь на раскаленный клинок, роднится с огневицей, а вышло ли, пришелся ли - время покажет. Безрод залил кровью весь клинок и ждал, будто муж, у кого жена на сносях - что да выйдет? А как спела потом в новом доме душа, когда камнем легонько постучал в лезво, будто в дверь, как разнесла вдвое три шлема вложенных друг в друга - сам готов был петь! Воистину, где пусто, а где и густо, не было родных ни единого, так дали боги друга поединного. Кому он завидовал, кто - ему, а всяк несчастлив тем, чего нет. Душа, помогай, хворь превозмогай, кроме тебя некому! И так запекло огнем раны, будто и впрямь дохнула на раны девица огневица, так горячо стало, хоть обратно тряпье рви.
- Руда затворяйся, за дело принимайся, по жилкам беги, меня береги... - заплясали перед глазами огненные сполохи, зарябило, задвоилось.
- ...гони далеко из ранена бока, из спины сеченой, копеишком меченой, немочь бранную, будто кошку драную, уходи, прощайся никогда не возвращайся! - затопило теплом всего, сморило, привалился набок и уснул. Плошка сама погасла, будто задул кто.
Утром встал чуть свет. На бочках, на стенах, на полу осел иней, а проворочался всю ночь, будто спал на горячих углях, несколько раз просыпался,
обводил мутным глазом кромешную темень, шептал: Пить... Пить, а подать-то и некому, да негде и взять! Дурной сон!
Безрод спустился на кухню. Девки стряпухи печь разводили, сами сонные, глаза еще трут, зевают, всего проглотят - не заметят, а проскользнул тенью мимо - даже и не обернулись. Вышел на улицу. Только-только отступила темень, еще не светло кругом - просто серо, еще видно все как в тумане, серое море слилось с таким же серым небом, и он долго искал глазами береговую линию.
Корабельщики уже сновали туда-сюда, сна ни в одном глазу, не зевают, не чешут затылки, будто и вовсе не ложились. Пока шел к пристани, едва шеи не посворачивали, едва глаза не проглядели, пальцем друг другу указуя: Глянь-ка ишь, чучело пошло! Шут шутом, но меч-то пошто? Думали не слышно. Не надо орать на всю пристань, вот и не будет слышно. А меч пошто, так вам-то на что? Про то сам знаю, никому не мешаю, а возникни нужда, будешь последний к кому обращусь. Безрод огляделся. Лодий - тьмы тьмущие, иные по сходням облегчают чрева на берег, пришли значит только что, иные грузятся, всходят по мосткам дюжинники с бочками на плечах, неспешные, каждому шажку цену знают. Те уходят не сегодня - завтра.
- Эй, парень, чего косишься? Сглазишь!
Безрод обернулся на голос. Этот мог с закрытыми глазами говорить парень любому. Не ошибется. Но крепок еще, ох крепок!
- Ты хозяин?
- По делу иль язык почесать?
- Дело.
Старик, крепкий словно дуб, зычно крикнул, приложив руки ко рту:
- Ми-и-ил! Ми-и-ил!
Над бортом одной из лодий выросла соломенная голова.
- Чего-о-о?
Безрод огляделся. Все кричат, хозяева одергивают кораблеводов, те -дюжинников, пристань, надрываясь, гомонит, точно птичий двор.
- Через плечо, сволота! Больно медленно-о-о!
- Управимся-я-я!
Старик, ставший от крика малиновым, спадал с лица.
- Ну, сказывай дело.
- Куда идешь и когда?
- То моя печаль.
- А возьми.
Старик оглядел неподпоясанного седого парня в одной невышитой рубахе, полуночный ветрище полощет ту, точно парус, а седой и глазом не ведет, и зубами не стучит, взгляни на него, и самому зябко станет, но стоит ведь, не трясется, будто сам жаром пышет.
- Куда тебе?
- В Торжище Великое.
Купец смерил седого с ног до головы. Не хлипок, не велик, а лишь к веслу бы привык.
- А к гребле приучен?
Безрод замялся. Возьмись только за весло - потечет как из резанной курицы.
- Приучен.
- Платы не возьму. На весле пойдешь.
На весле... А шут с ним, на весле, так на весле! Очень нужно в Торжище
Великое, очень! Время не ждет, да что время, жизнь не ждет!
- Ухожу через два дня.
- А звать-то?
- Дубиня.
Как есть Дубиня. Назовись Желтком пристань животы надорвала бы. А дуб он и есть дуб, хоть дуб назови желудевичем, хоть желудевича - дубом.
Дубиня еще долго смотрел вослед своему новому гребцу. Чем-то понравился старику этот неподпоясанный, худощавый парень, прижимавший к груди ножный меч. Неровно стриженный, верное, сам волос коротит, рублево бережет, ремня не берет на торгу, рублево, верное, опять же бережет, спит, поди, в хлеву, ест что попало. К девке едет что ли? А глаз холодом горит! Нет, не то...
- Эй, Дубиня, никак сынок сыскался? Эк же его перевернуло!
И таким грянула пристань хохотом, что проснуться должен был весь городище. И то, к слову, пора. Дубиня побагровел, заозирался кругом, схватил ближайший булыжник и вмиг обезлюдела пристань, только равнодушные ко всему дюжинники сходят всходят по мосткам с берега - на берег, и смех несется не пойми откуда. Смех есть, людей нет. Вот так.
- Тьфу, пустобрехи! - досадно крякнул Дубиня, роняя камень. -Ладно, голос-то я запомнил. Пристрою еще зубы-то прямиком под чело. То-то смеху будет! Кабы животину не надорвать!
Безрод заканчивал с миской каши, когда неспешно текшее утро корчмы
подстегнули взволнованные крики служанок:
- Идут, идут, уж в город вошли! А жаль-то какая! Что ж теперь будет?
Что будет, что будет? Сеча будет. Сечься будут насмерть. Спокойно доел кашу, хлебцем подобрал последние крупинки. А чья возьмет, то Ратнику толечко и ведомо. Зато я ведаю, что народишка поляжет - тьмы, и не всяк ворон потом сразу взлетит, чай не сопляки желторотые море перешли в бирюльки-то поиграть. Спустился на кухню, отдал миску, получил обворожительную улыбку, хотел было улыбнуться в ответ, да передумал. Не показано ему улыбаться, так кривят шрамы лицо, в такую страшную личину стягивают, что у милой девки мигом отпадет есть охота, не то, что улыбаться. А ведь не ела еще верное. То-то вывернуло бы. Повернулся спиной, будто бирюк бессловесный из распоследних, и зашагал к себе.
А по ступенькам встречь скатывались заспанные постояльцы, один за одним, на ходу запахивались, почесывались, терли глаза и бежали, верное, к главным городским воротам, через которые, вестимо, входила сейчас в городище рать чернолесских князей. То, что осталось, посеченное, порубленное воинство, устало ковыляющее, трясущееся в повозках. Тоже мне, нашли себе зрелище на воев битых - перебитых таращиться, будто на медведей скоморошных! Ишь катятся с лестниц, мало порты на ходу не падают, кабы не опоздать, ничего не пропустить и не выглядывать потом из-за спин, вытягивая шеи! Будто только за этим и явились! И такое зло обуяло, что взял, да и рявкнул вослед маленькому да пузатому, что и с ног бы снес, не прижмись Безрод вовремя хребтом к стене:
- Порты упали! Загремишь!
Купчина, замер с поднятой ногой, знать сердце в пятки ушло, опомнился, зашипел что-то, но Ничей явил купчине только спину, поднимающуюся вверх.
Больно скоро все. Не успеть Дубине к послезавтрему, и то ведь только сегодня начал товар сносить в чрево лодейное, а уж как дюжинник медлен да верен - то сам видел. Как-то скоро еще весь товар докупит? Сегодня одно, завтра - другое, глядишь разохотится медов подождать, последних перед холодами, да с медами и наладится в Торжище Великое. Дурак купцом не станет, купец-дурак до старости не доживет. Нет, не успеть до сечи. Не успеть. Каждая пара рук на счету. А каждая ли? Безрод сел на пол в своей каморке и усмехнулся. От судьбы не уйдешь, если суждено лить кровь - будешь лить, сколько должен земле отдать - столько и отдашь.
А как встанет под бочку на пристани, как окрасится рубаха красным, как бы Дубиня сам не погнал прочь. Нужна красная рубаха, как промокнет кровью -скажет, мол, о деле радею, вот и прею. А где ее взять красную? Большак красными рубахами не вымощен, на дереве не растут, жар-птицы в клювах на носят. Сменять? Хоть на старую, рваную? А кто красными рубахами богат? Ведомо, княжь. Пасть в ноги, бить челом, мол, выручай княже! Безрод ухмыльнулся, подхватил свой нехитрый скарб и, хлопнув дверью, вышел.
Шел, вертя головой по сторонам. Будто обезлюдел город. Шумит людской гомон, но далеко, словно за тридевять земель. Остались при мастерских один - двое, остальные ведомо где. У ворот. Охают, ахают, бабы причитают, будто на ноги поднимут кого. А глядишь и поднимут, бабий вой, не всяк вынесет вой, когда бывало самого в городище вносили посеченного, готов был встать и дать деру, только бы не слышать заунывный бабий клекот. Может все оттого, что некому плакать, некому встречать, не на чье плечо опереться, да нет притолоки, которой с удовольствием сам бы кланялся по десяти раз на дню? Может и поэтому, кто богов разберет? Оружейный конец, гончарный...
- Здравствовать тебе, красавица, да пригожим молодцам нравиться! - Безрод остановился у порога мастерской, выкликивая еле видную в тени горницы девушку. Или женщину. Отсюда не видать. А назвал женщину красавицей - что ж плохого?
- И тебе здравствовать, в жизни приятствовать. - действительно девушка, и ох как кстати пришлось бы ей то, чем приветил Безрод. Некрасивая, кривенькая, одно хорошо-милая и добрая, такие глазки не лгут. Верное полжизни отдала бы, чтобы на Здравствуй, красавица! выплыть из полутьмы белой лебедью, а не никому ненужной серой утицей. А смотри на меня, девка, и улыбайся, есть на свете белом моря глубже, беды злее, личины подлее.
- А в какой стороне, красавица, у вас расписной конец?
Девка едва не порскнула. Кому что, кто на войну собирается, кто к свадьбе наряжается.
- А вон там. - и вытянула руку аж на тот конец города. Как ни бегал от городских ворот, а идти мимо все ж придется. -А на что тебе расписной конец?
- А присватался к одной резвушке, навроде тебя, а она и нос воротит. Говорит, мол, сам сед, наживешь много бед...
Гончарова дочка аж рот раскрыла. Вот дуреха-то, даром что резвушка!
- ...уговорюсь с расписных дел мастерами, был седой, стану ржаной.
- Прямо в чан? - она в ужасе всплеснула руками.
- Прямо!
- Головой?
- Головой!
Гончаровна оторопела и пока колыхался в глазках ужас, Безрод чмокнул ее в румяную щечку и, ухохатываясь, ушел в расписной конец.
Пока шел, мрачнел. Всю площадь перед главными воротами запрудила толпа, через открытые ворота в город втягивались пощипанные рати, кто сам шел, кто на плечо друзей опирался, кого на телегах везли.
- Что же будет, что же будет? - только и слышалось кругом.
А ничего. Здоровые уйдут в дружинные избы, хворых возьмут ворожцы, тех, что потяжелее, остальных горожане на присмотр. Вот, что будет. А ты, баба, причитай сейчас, там не до того станет. Плачь, чтобы вся слеза ушла, а глаз высох, как возьмешь кого на уход - не до плача станет... Но вслух ничего не сказал. Обогнул по луке площадь, оставил за спиной. Шорный конец, тканый, бондарский, усмарский... Расписной. А чем-то глянулся Безроду домик по левую руку, третий от начала конца, уж и наличник семью цветами расписан, и ставни розовы, будто ногти женщины, а конькова грива бела, будто облака летом.
- Чего надо? - расписец неулыбчив, угрюм, мрачен.