• Великие переселения.
• Возникшая необходимость новой организации.
• Деревенская община.
• Общинная работа.
• Судебная процедура.
• Междуродовое право.
• Пояснения, заимствованные из теперешней жизни.
• Буряты.
• Кабилы.
• Кавказские горцы.
• Африканские племена.
Изучая первобытных людей, нельзя не удивляться развитию общительности, которую человечество проявляло с самых первых шагов своей жизни. Следы человеческих обществ были найдены в остатках каменного века, как позднейшего, так и древнейшего; а когда мы начинаем изучать современных дикарей, образ жизни которых не отличается от образа жизни человека в позднейшем каменном веке (неолитическом периоде), мы находим, что эти дикари связаны между собой чрезвычайно древнею родовою организациею, которая дает им возможность комбинировать свои слабые индивидуальные силы, наслаждаться жизнью сообща и подвигаться вперед в своем развитии. Человек, таким образом, не представляет исключения в природе. Он также подчинен великому началу взаимной помощи, которая обеспечивает наилучшие шансы выживания только тем, кто оказывает друг другу наибольшую поддержку в борьбе за существование. Таковы были заключения, к которым мы пришли в предыдущих главах.
Как только, однако, мы переходим к высшей стадии цивилизации и обращаемся к истории, которая уже может рассказать нам кое-что об стадии, мы бываем поражены той борьбой и теми столкновениями, которые раскрывает нам история. Старые узы, по-видимому, совершенно порваны. Племена воюют с племенами, одни роды с другими, индивидуумы с индивидуумами; и из этой хаотической борьбы враждебных сил человечество выходит разделенным на касты, порабощенное деспотами, распавшееся на отдельные государства, которые всегда готовы вступить в войну одно против другого. И, вот, перелистывая такую историю человечества, философ-пессимист с торжеством приходит к заключению, что война и угнетение являются истинной сущностью человеческой природы; что войнолюбивые и хищнические инстинкты человека могут быть, в известных пределах, обузданы только какою-нибудь могучею властью, которая путем силы водворила бы мир и, таким образом, дала бы возможность немногим благодарным людям подготовлять лучшую жизнь для человечества в грядущие времена.
А, между тем, стоит только подвергнуть повседневную жизнь человека в течение исторического периода рассмотрению более тщательному, как это и было сделано за последнее время многими серьезными исследователями человеческих учреждений, и жизнь эта немедленно получает совершенно иную окраску. Оставляя в стороне предвзятые идеи большинства историков и их видимое пристрастие к драматическим сторонам истории, мы видим, что самые документы, которыми они обыкновенно пользуются, по существу таковы, что в них преувеличивается та часть человеческой жизни, которая отдавалась на борьбу, и совершенно не дается должной оценки мирной работе человечества. Ясные и солнечные дни теряются из виду, ради описания бурь и шквалов. Даже в наше время громоздкие летописи, которые мы припасаем для будущего историка в нашей прессе, наших судах, наших правительственных учреждениях и даже в наших беллетристических произведениях и поэзии, страдают той же односторонностью. Они передадут потомству самые подробные описания каждой войны, каждого сражения и схватки, каждого спора и акта насилия, они сохранят эпизоды всякого рода индивидуальных страданий; но в них едва ли сохранятся какие-либо следы бесчисленных актов взаимной поддержки и самопожертвования, которые каждый из нас знает из личного опыта; в них почти не обращается внимания на то, что составляет истинную сущность нашей повседневной жизни — наши общественные инстинкты и нравы. Неудивительно поэтому, если летописи прошлых времен оказались такими несовершенными. Летописцы древности неизменно заносили в свои сказания все мелкие войны и всякого рода бедствия, постигавшие их современников; но они не обращали никакого внимания на жизнь народных масс, хотя именно массы занимались больше всего мирным трудом, в то время как немногие предавались возбуждением борьбы. Эпические поэмы, надписи на памятниках, мирные договоры, — словом, почти все исторические документы носят тот же характер: они имеют дело с нарушениями мира, а не с самим миром. Вследствие этого, даже те историки, которые приступали к изучению прошлого с наилучшими намерениями, бессознательно рисовали изуродованное изображение того времени, которое они стремились изобразить; и для того, чтобы восстановить действительное отношение между борьбой и единением, мы обязаны теперь заняться детальным анализом мелких фактов и бледных указаний, случайно сохранившихся в памятниках прошлого; объяснить их с помощью сравнительной этнологии; и, после того как мы столько наслышались о том, что разделяло людей — воссоздать камень за камнем те общественные учреждения, которые объединяли их.
Вероятно, уже недалеко то время, когда всю историю человечества придется написать сызнова, в новом направлении, принимая в расчет оба сейчас указанные течения человеческой жизни и оценивая роль, которую каждое из них сыграло в эволюции. Но, пока такой труд будет совершён, мы можем уже воспользоваться громадною подготовительною работою, выполненною в последние годы и дающею уже возможность восстановить, хотя в общих чертах, это второе течение, долго оставшееся в пренебрежении. Из тех периодов истории, которые изучены лучше других, мы можем уже набросать несколько картин жизни народных масс, с целью — показать, какую роль, в течение этих периодов, играла взаимная помощь. При этом, краткости ради, мы не обязаны непременно начинать с египетской, или даже греческой и римской истории, потому что в действительности эволюция человечества не имела характера неразрывной цепи событий. Несколько раз случалось так, что цивилизация обрывалась в данной местности, у данной расы, и начиналась снова в ином месте, среди иных рас. Но каждое её новое возникновение начиналось всегда с того же родового быта, который мы видели сейчас у дикарей. Так что, если взять последнее возникновение нашей теперешней цивилизации, — с того времени, когда она началась заново, в первых столетиях нашей эры, среди тех народов, которых римляне называли «варварами», — мы будем иметь полную гамму эволюции, начиная с родового быта и кончая учреждениями нашего времени. Этим картинам и будут посвящены последующие страницы.
Учёные ещё не согласились между собою насчёт тех причин, которые около двух тысяч лет тому назад двинули целые народы из Азии в Европу и вызвали великие переселения варваров, положившие конец Западно-Римской империи. Географу, однако, естественно представляется одна возможная причина, когда он созерцает развалины некогда густонаселенных городов в теперешних пустынях Средней Азии, или же исследует старые русла рек, ныне исчезнувших, и остатки озёр, некогда громадных, которые ныне свелись чуть не до размеров небольших прудов. Причина эта — высыхание: совсем недавнее высыхание, продолжающееся и поныне, с быстротой, которую мы раньше считали невозможным допустить.[136]
С подобным явлением человек не мог бороться. Когда обитатели северо-западной Монголии и восточного Туркестана увидели, что вода уходит от них, им не оставалось другого выхода, как спуститься вдоль широких долин, ведущих к низменностям и теснить на запад обитателей этих низменностей.[137] Племя за племенем, таким образом, вытеснялось в Европу, вынуждая другие племена двигаться и передвигаться в течение целого ряда столетий на запад, или же обратно на восток, в поисках за новыми, более или менее постоянными местами жительства. Расы смешивались с расами во время этих переселений, аборигены — с пришельцами, арийцы — с урало-алтайцами; и ничего не было бы удивительного, если бы общественные учреждения, которые объединяли их у себя на родине, совершенно рухнули во время этого наслоения различных рас друг на друга, совершавшегося тогда в Европе и Азии. Но эти учреждения не были разрушены: они только подверглись такому видоизменению, какого требовали новые условия жизни.
Общественная организация тевтонцев, кельтов, скандинавов, славян и других народов, когда они впервые пришли в соприкосновение с римлянами, находилась в переходном состоянии. Их родовые союзы, основанные на действительной или же на предполагаемой общности происхождения, прослужили для объединения их в течение многих тысячелетий. Но подобные союзы отвечали своей цели только до тех пор, пока в пределах самого рода не появлялось отдельных семейств. Однако же, в силу указанных выше причин, отдельные патриархальные семьи медленно, но неудержимо создавались среди родового быта, и их появление, в конце концов, очевидно, вело к индивидуальному накоплению богатств и власти, к их наследственной передаче в семье и к разложению рода. Частые переселения и сопровождавшие их войны могли только ускорить распадение родов на отдельные семьи, а рассеивание племён во время переселений и их смешение с чужеземными представляли как раз те условия, которыми облегчалось распадение прежних союзов, основанных на узах родства. Варварам, — т. е. тем племенам, которых римляне называли «варварами», и которых, следуя классификации Моргана, я буду называть тем же именем, в отличие от первобытных племён, или «дикарей», — предстояло, таким образом, одно из двух: либо дать своим родам разбиться на слабосвязанные между собою группы семейств, из которых наиболее богатые семьи (в особенности те, у которых богатство соединялось с функциями жреца, или с военной славой) захватили бы власть над остальными: или же — отыскать какую-нибудь новую форму общественного строя, основанного на каком-нибудь новом начале.
Многие племена были не в силах сопротивляться раздроблению: они разорялись и были потеряны для истории. Но более энергичные племена не распались: они вышли из испытания, выработавши новый общественный строй — деревенскую общину, — которая и продолжала, объединят их в течение следующих пятнадцати или даже более веков. У них выработалось представление об общей территории земли, приобретённой ими и защищаемой их общими усилиями, и это представление заступило место угасавшего уже представления об общем происхождении. Их боги постепенно потеряли свой характер предков и получили новый — местный, территориальный характер. Они становились божествами или впоследствии святыми данной местности; «Земля» отождествлялась с её обитателями. Вместо прежних союзов по крови вырастали земельные союзы, и этот новый строй, очевидно, представлял много удобств при данных условиях. Он признавал независимость семьи и даже усиливал эту независимость, так как деревенская община отказывалась от всяких прав на вмешательство в то, что происходило внутри самой семьи; он давал также гораздо больше свободы личной инициативе; он не был по существу враждебен союзам между людьми различного происхождения, а между тем он поддерживал необходимую связь в действиях и в мыслях общинников; и, наконец, он был достаточно силён, чтобы противостоять властолюбивым наклонностям меньшинства, слагавшегося из колдунов, жрецов и профессиональных или прославившихся воинов. Вследствие этого, этот новый строй стал первичной клеточкой всей будущей общественной жизни, и у многих народов деревенская община сохранила этот характер вплоть до настоящего времени.
Теперь уже известно — и едва ли кем-либо оспаривается, — что деревенская община вовсе не была отличительной чертой славян или древних германцев. Она была распространена в Англии, как в саксонский, так и в нормандский периоды, и удерживалась местами вплоть до девятнадцатого века;[138] она же являлась основой общественной организации древней Шотландии, древней Ирландии и древнего Уэльса. Во Франции, общинное владение и общинный передел пахотной земли деревенским мирским сходом держались, начиная с первых столетий нашей эры, до времён Тюрго, нашедшего мирские сходы «чересчур шумными», а потому и начавшего уничтожение их. В Италии, община пережила римское владычество и возродилась после падения римской империи. Она являлась общим правилом среди скандинавов, славян, финнов (в pittäyä, и, вероятно, в kihlakunta) у куров и у ливов. Деревенская община в Индии в прошлом и в настоящем, арийская и не арийская, — хорошо известна, благодаря сделавшим эпоху в этой области трудам сэра Генри Мэна; и Эльфинстон описал её у афганцев. Мы находим её также в монгольском «улусе», в кабильском thaddоагt'e, в яванской dеssа, в малайской коtа или tоfа и под разнообразными наименованиями в Абиссинии, в Судане, во внутренней Африке, у туземных племён обеих Америк и у всех мелких и крупных племён на островах Тихого океана. Одним словом, мы не знаем ни одной человеческой расы, ни одного народа, которые не прошли бы в известном периоде через деревенскую общину. Уже один этот факт опровергает теорию, в силу которой деревенскую общину в Европе старались представить порождением крепостного права. Она сложилась гораздо ранее крепостного права, и даже крепостная зависимость не смогла разбить её. Она представляет универсальный фазис эволюции человеческого рода, естественное перерождение родовой организации, — по крайней мере у всех тех племён, которые играли или до настоящего времени играют какую-нибудь роль в истории.[139]
Деревенская община представляла собою естественно выросшее учреждение, а потому полного однообразия в её построении не могло быть. Вообще говоря, она являлась союзом семей, считавших себя происходящими от одного общего корня и владевших сообща известной территорией. Но у некоторых племён, при известных обстоятельствах, семьи чрезвычайно разрастались, прежде чем от них почковались новые семьи; в таких случаях, пять, шесть или семь поколений продолжали жить под одной кровлей или внутри одной загородки, владея сообща хозяйством и скотом и собираясь для еды перед общим очагом. Тогда слагалось то, что известно в этнологии под именем «неделёной семьи» или «неделённого домохозяйства», какие мы до сих пор встречаем по всему Китаю, в Индии, в южно-славянской «Задруге» и случайно находим в Африке, в Америке, Дании, Северной России, в Сибири («семейские») и Западной Франции.[140] У других племён, или же при других обстоятельствах, которые ещё в точности не определены, семьи не достигали таких больших размеров; внуки, а иногда и сыновья, выходили из домохозяйства тотчас по вступлении в брак, и каждый из них клал начало своей собственной ячейке. Но как делённые, так и неделённые семьи, как те, которые селились вместе, так и те, которые селились врозь, по лесам, все они соединялись в деревенские общины; несколько деревень соединялись в роды, или племена, а несколько родов объединялись в конфедерации. Таков был общественный строй, который развился среди так называемых «варваров», когда они начали оседать на более или менее постоянное жительство в Европе.
Долгая эволюция потребовалась на то, чтобы род стал признавать отдельное существование в нём патриархальной семьи живущей в отдельной хижине, но, даже после такого признания, род, всё-таки, вообще говоря, ещё не признавал личного наследования собственности. Те немногие вещи, которые могли принадлежать лично индивидууму, или уничтожались на его могиле, или погребались вместе с ним. Деревенская община, напротив того, вполне признала частное накопление богатства в пределах семьи и наследственную его передачу. Но богатство понималось исключительно в форме движимого имущества, включая сюда скот, орудия и посуду, оружие и жилой дом, который, «подобно всем вещам, могущим быть уничтоженными огнём», причислялся к той же категории.[141] Что же касается до частной поземельной собственности, то деревенская община не признавала и не могла признать ничего подобного и, говоря вообще, не признает такого рода собственности, и по настоящее время. Земля была общей собственностью всего рода или целого племени, и сама деревенская община владела своею частью родовой территории лишь до тех пор, пока род или племя — точных границ здесь нельзя установить — не находил нужным нового распределения деревенских участков. Так как расчистка земли из под леса и распашка целины в большинстве случаев производились целыми общинами, или по крайней мере, объединённым трудом нескольких семей, — всегда с разрешения общины, — то вновь очищенные участки оставались за каждой семьёй на четыре, на двенадцать, на двадцать лет, после чего они уже рассматривались как части пахотной земли, принадлежащей всей общине. Частная собственность или «вечное» владение землею были так же несовместимы с основными понятиями и религиозными представлениями деревенской общины, как ранее они были несовместимы с понятиями родового быта, так что потребовалось продолжительное влияние римского права и христианской церкви, которая вскоре восприняла законы языческого Рима, чтобы освоить варваров с возможностью частной земельной собственности.[142] Но даже тогда, когда такая собственность или владение на неопределённое время было признано, собственник отдельного участка оставался в то же время совладельцем общинных пустошей, лесов и пастбищ. Мало того, мы постоянно видим, в особенности в истории России, что когда несколько семейств, действуя совершенно порознь, завладевали какой-нибудь землёй, принадлежавшей племенам, на которых они смотрели как на чужаков, семьи захватчиков вскоре объединялись между собой и образовывали деревенскую общину, которая в третьем или четвёртом поколении уже верила в общность своего происхождения. Сибирь по сию пору полна таких примеров.
Целый ряд учреждений, отчасти унаследованных от родового периода, начал теперь вырабатываться на этой основе общинного владения землёй, и продолжал вырабатываться за те долгие ряды столетий, которые потребовались, чтобы подчинить варваров власти государств, организованных по римскому или византийскому образцу. Деревенская община была не только союзом для взаимной поддержки во всевозможных формах, для защиты от насилия и для дальнейшего развития знаний, национальных уз и нравственных понятий; причём каждое изменение в юридических, военных, образовательных или экономических правах общины решалось всеми — на мирском сходе деревни, на родовом вече, или на вече конфедерации. Община, будучи продолжением рода, унаследовала все его функции. Она представляла universitas, «мир» в себе самой.
Охота сообща, рыбная ловля сообща, и общественная обработка насаждений фруктовых деревьев были общим правилом при старых родовых порядках. Общественная обработка полей стала таким же правилом в деревенских общинах варваров. Правда, что прямых свидетельств в этом направлении мы имеем очень мало, и что в древней литературе мы находим всего несколько фраз у Диодора и у Юлия Цезаря, относящихся к обитателям Липарских островов, одному из кельто-иберских племён, и к свевам. Но зато нет недостатка в фактах, доказывающих, что общинная обработка земли практиковалась у некоторых германских племён, у франков и у древних шотландцев, ирландцев и валлийцев (Welsh).[143] Что же касается до позднейших пережитков общественной обработки, то они — просто бесчисленны. Даже в совершенно романизированной Франции общинная пахота была обычным явлением всего каких-нибудь двадцать пять лет тому назад в Морбигане (Бретань).[144] Старинный Уэльский cyvar, или сборный плуг, мы находим, напр., на Кавказе, а общинная обработка земли, отведенной в пользование сельского святилища, представляет обычное явление у кавказских племён, наименее затронутых цивилизацией;[145] подобные же факты постоянно встречаются среди русских крестьян. Кроме того, хорошо известно, что многие племена Бразилии, центральной Америки и Мексики обрабатывали свои поля сообща, и что тот же обычай широко распространен по сию пору среди малайцев, в Новой Каледонии, у некоторых негритянских племен и т. д.[146] Короче говоря, общинная обработка земли представляет такое обычное явление у многих арийских, урало-алтайских, монгольских, негритянских, краснокожих индейских, малайских и меланезийских племен, что мы должны смотреть на нее, как на всеобщую — хотя и не единственно возможную — форму первобытного земледелия.[147]
Нужно помнить, однако, что общинная обработка земли еще не влечет за собою необходимо общинного потребления. Уже в родовом быте мы часто видим, что, когда лодки, нагруженные фруктами или рыбой, возвращаются в деревню; то привезенная в них пища разделяется между отдельными хижинами и «длинными домами» (в которых помещаются или несколько семейств, или молодежь), причем пища приготовляется отдельно у каждого отдельного очага. Обычай садиться за трапезу в более узком кругу родственников или сотоварищей, таким образом, проявляется уже в раннем периоде родовой жизни. В деревенской общине он становится правилом. Даже пищевые продукты, выращенные сообща, обыкновенно делились между домохозяевами, после того, как часть их была отложена в запас для общинного пользования. Впрочем, традиция общественных пиров благочестиво сохранялась. При всяком удобном случае, как напр., в дни, посвященные повиновению предков, во время религиозных празднеств, при начале и по окончании полевых работ, а также по поводу таких событий, как рождение детей, свадьбы и похороны, община собиралась на общественный пир. Даже в настоящее время в Англии, мы находим пережиток этого обычая, хорошо известный под именем «после жатвенной вечери» (harvest supper): он удержался дальше всех таких обычаев.
Даже долгое время после того, как поля перестали обрабатываться сообща, всею общиной, мы видим, что некоторые земледельческие работы продолжают выполняться миром. Некоторая часть общинной земли до сих пор во многих местах обрабатывается сообща, в целях помощи неимущим, а также для образования общинных запасов, или же для употребления продуктов подобного труда во время религиозных празднеств. Ирригационные каналы и арыки роются и чинятся сообща. Общинные луга косятся миром; и одно из самых вдохновляющих зрелищ представляет русская деревенская община во время такого покоса, когда мужчины соперничают друг с другом в широте размаха косы и быстроте косьбы, а женщины ворошат скошенную траву и собирают ее в копны; мы видим здесь, чем мог бы быть, и чем должен был бы быть людской труд. Сено, в таких случаях, делится между отдельными домохозяевами, и, очевидно, что никто не имеет права брать сено из стога у своего соседа, без разрешения; но ограничение этого общего правила, встречаемое у осетин на Кавказе, очень поучительно: как только начнет куковать кукушка, возвещая о наступлении весны, которая вскоре оденет все луга травой, каждый получает право из соседского стога, сколько ему нужно сена для прокормления своего скота.[148] Таким образом, снова утверждаются древние общинные права, как бы для того, чтобы доказать, насколько неограниченный индивидуализм противоречит человеческой природе.
Когда европеец-путешественник высаживается на каком-нибудь островке Тихого океана и, увидав вдали группу пальмовых деревьев, направляется к ней, его обыкновенно поражает открытие, что маленькие деревушки туземцев соединены между собой дорогами, которые вымощены крупными камнями и вполне удобны для босоногих туземцев; — во многих отношениях они напоминают «старые дороги» в Швейцарских горах. Подобные дороги были проложены «варварами» по всей Европе, и надо постранствовать по диким, мало населенным странам, лежащим вдали от главных линий международных сообщений, чтобы понять размеры той колоссальной работы, которую выполнили варварские общины, чтобы победить дикость необразимых лесных и болотистых пространств, какую представляла из себя Европа около двух тысяч лет тому назад. Отдельные семьи, слабые и без нужных орудий, никогда не смогли бы победить дикую тайгу. Лес и болота победили бы их. Одни только деревенские общины, работая сообща, могли осилить эти дикие леса, эти засасывающие трясины и безграничные степи. Грубые дороги и гати, паромы и деревянные мосты, которые зимой снимались и строились снова после весеннего половодья, окопы и частоколы, которыми обносились деревни, земляные крепостцы, небольшие башни и вышки, которыми бывала усыпана территория — все это было делом рук деревенских общин. А когда община разрасталась, начинался процесс ее почкования. На некотором расстоянии от первой вырастала новая община, и, таким образом, шаг за шагом леса и степи попадали под власть человека. Весь процесс создания европейских наций был в сущности плодом такого почкования деревенских общин. Даже в настоящее время, русские крестьяне, если только они не совсем задавлены нуждой, переселяются общинами, миром поднимают целину и миром же сообща роют себе землянки, а потом строят дома, когда селятся в бассейне Амура или же в Канаде. Даже англичане, в начале колонизации Америки, возвращались к старой системе: они селились и жили общинами.[149]
Деревенская община была главным оружием варваров в их тяжелой борьбе с враждебной природой. Она также являлась связью, которую варвары противопоставляли угнетению со стороны наиболее ловких и сильных, стремившихся усилить свою власть в те тревожные времена. Воображаемый «варвар» — человек, сражающийся и убивающий людей из-за пустяков и «кровожадный» дикарь наших книжников. Действительный варвар, напротив того, в своей жизни подчинялся целому сложному ряду учреждений, проникнутых внимательным отношением к тому, что может быть полезным или же пагубным для его племени или же конфедерации, причем установление этого рода благоговейно передавались из поколения в поколение в стихах и песнях, в пословицах и трехстишиях (триадах), в изречениях и наставлениях. Чем более мы изучаем этот период, тем более убеждаемся мы в тесноте уз, связывавших людей в их общинах. Всякая ссора, возникавшая между двумя односельчанами, рассматривалась как дело, касающееся всей общины — даже оскорбительные слова, которые вырвались во время ссоры, рассматривались как оскорбление общины и ее предков. Подобные оскорбления надо было окупить извинениями и легкою пенею в пользу обиженного и в пользу общины.[150] Если же ссора заканчивалась дракой и ранами, то человек, присутствовавший при этом и не вмешавшийся для прекращения ссоры, рассматривался, как если бы он сам нанес причиненные раны.[151]
Юридическая процедура была проникнута тем же духом. Каждый спор, прежде всего, отдавался на рассмотрение посредников, или третейских судей, и в большинстве случаев разрешался ими, так как третейский суд играл чрезвычайно важную роль в варварском обществе. Но если дело было слишком серьезно и не могло быть разрешено посредниками, оно отдавалось на обсуждение мирского схода, который был обязан «найти приговор», и произносил его всегда в условной форме: т. е. «обидчик должен выплатить такое-то возмездие обиженному, если обида будет доказана», обида же доказывалась или отрицалась шестью или двенадцатью лицами, которые подтверждали или отрицали факт обиды под присягою; к Божьему суду прибегали только в том случае, если оказывалось противоречие между двумя составами соприсягателей обеих тяжущихся сторон. Подобная процедура, остававшаяся в силе более чем две тысячи лет, достаточно говорит сама за себя; она показывает, насколько тесны были узы, связывавшие между собой всех членов общины. При том, нужно помнить, что, кроме своего нравственного авторитета, мирский сход не имел никакой другой силы, чтобы привести свой приговор в исполнение. Единственной, возможной угрозой непокорному было бы объявление его изгоем, находящимся вне закона; но даже и эта угроза была обоюдоострым оружием. Человек, недовольный решением мирского схода, мог заявить, что он выходит из своего рода и присоединяется к другому роду, — а это была ужасная угроза, так как, по общему убеждению, она непременно навлекала всевозможные несчастия на род, который мог совершить несправедливость по отношению к одному из своих сочленов.[152] Сопротивление справедливому решению, основанному на обычном праве, было просто «невообразимо», по очень удачному выражению Генри Мэна, так «закон, нравственность и факт представляли в те времена нечто нераздельное».[153] Нравственный авторитет общины был настолько велик, что даже в гораздо более позднюю пору, когда деревенские общины подпали уже в подчинение феодальным владельцам, они тем не менее удерживали за собой юридическую власть; они только предоставляли владельцу, или его представителю, «находить» вышеупомянутые условные приговоры, в согласии с обычным правом, которое он клялся сохранять в чистоте, причем ему предоставлялось взимать в свою пользу ту пеню (fred), которая прежде взыскивалась в пользу общины.[154] Но в течение долгого времени сам феодальный владелец, если он являлся совладельцем общинных пустошей и выгонов, подчинялся в общинных делах решениям общины. Принадлежал ли он к дворянству или к духовенству, он обязан был подчиняться решению мирского схода — «Wer daselbst Wasser und Weid gehorsams ein» — «кто пользуется здесь правом на воду и пастбища, тот должен повиноваться», — говорит одно старинное изречение. Даже когда крестьяне стали рабами феодальных владельцев, — последние обязаны были являться на мирской сход, если сход вызывал их.[155]
В своих представлениях о правосудии варвары, очевидно, недалеко ушли от дикарей. Они также считали, что всякое убийство должно повлечь за собой смерть убийцы; что нанесение раны должно быть наказано нанесением точь-в-точь такой же раны, и что обиженная семья обязана сама исполнить приговор, произнесённый в силу обычного права, т. е. убить убийцу, или одного из его сородичей, или же нанести известного рода рану обидчику, или одному из его ближних. Это было для них священной обязанностью, долгом по отношению к предкам, который должен быть выполнен вполне открыто, а никоим образом втайне и получить возможно широкую огласку. Поэтому самые вдохновенные места саг и всех вообще произведений эпической поэзии посвящены прославлению того, что тогда считалось правосудием, т. е. родовой мести. Сами боги присоединялись в таких случаях к смертным и помогали им.
Впрочем, преобладающей чертой правосудия варваров является уже, с одной стороны, стремление ограничить количество лиц, которые могут быть вовлечены в войну двух родов из-за кровавой мести, а с другой стороны, — стремление устранить зверскую идею о необходимости отплачивать кровью за кровь и ранами за раны, и желание установить систему вознаграждений обиженному за обиды. Своды «варварских» законов, которые представляли собрания постановлений обычного права, записанных для руководства судей — «сначала допускали, затем поощряли и, наконец, требовали» замены кровавой мести вознаграждением, как это заметил Кенигсвартер.[156] Но представлять эту систему судебного возмездия за обиды, как систему штрафов, которые давали, будто бы, богатому человеку carte blanche, т. е. полное право поступать, как ему вздумается, — доказывает совершенное непонимание этого учреждения. Вира, т. е. Wergeld, выплачивавшаяся обиженному, совершенно отлична от небольшого штрафа, или fred,[157] выплачивавшегося общине или её представителю; и вира обыкновенно назначалась такая высокая за всякого рода насилие, что, конечно, она не могла являться поощрением для подобного рода поступков. В случае убийства, вира обыкновенно превышала все возможное имущество убийцы. «Восемнадцать раз восемнадцать коров» — таково вознаграждение у осетин, не умеющих считать свыше восемнадцати; у африканских племён вира за убийство достигает 800 коров, или 100 верблюдов с их приплодом, и только у более бедных племён она спускается до 416 овец.[158] Вообще, в громадном большинстве случаев, виру за убийство невозможно было уплатить, так что убийце оставалось одно: убедить, своим раскаянием, обиженную семью, чтобы она усыновила его. Даже теперь, на Кавказе, когда родовая война из-за кровавой мести заканчивается мировою, обидчик прикасается губами к груди старшей женщины в роде, и становится, таким образом, «молочным братом» всех мужчин обиженной семьи.[159] У некоторых африканских племён убийца должен отдать свою дочь или сестру в замужество одному из членов семьи убитого; у других племён он обязан жениться на вдове убитого; и во всех таких случаях он становится, после этого, членом семьи, мнение которого выслушивается во всех важных семейных делах.[160]
Кроме того, варвары не только не относились с пренебрежением к человеческой жизни, но они вовсе не знали тех ужасающих наказаний, которые были введены позднее светским и духовным законодательством, под римским и византийским влияниями.
Если право саксов назначало смертную казнь довольно легко, даже за поджог и вооруженный грабёж, то другие варварские кодексы прибегали к ней только в случаях предательства по отношению к своему роду и святотатства по отношению к общинным богам, видя в смертной казни единственное средство умилостивить богов.
Всё это, очевидно, очень далеко от предполагаемой «нравственной распущенности» варваров. Напротив того, мы не можем не любоваться глубоко нравственными началами, которые были выработаны древними деревенскими общинами и которые нашли себе выражение в уэльских трехстишиях, в легендах о короле Артуре, в ирландских комментариях (Брегон),[161] в старых германских легендах и т. д., а также до сих пор выражаются в поговорках современных варваров. В своём введении к «Tlie Story of Burnt Njal» Джордж Дазент очень верно охарактеризовал следующим образом качества нормана, как они определяются на основании саг:
«Открыто и мужественно делать предстоящее ему дело, не страшась ни врагов, ни недругов, ни судьбы… быть свободным и отважным во всех своих поступках; быть ласковым и щедрым по отношению к друзьям и сородичам; быть суровым и грозным по отношению к врагам (т. е. к тем, кто подпал под закон кровавой мести), но даже и по отношению к ним выполнять все должные обязанности… Не нарушать перемирия, не быть передатчиком и клеветником. Не говорить за глаза о человеке ничего такого, чего не посмел бы сказать в его присутствии. Не прогонять от своего порога человека, ищущего пищи или крова, хотя бы он был даже твоим врагом».[162]
Такими же или даже еще более возвышенными принципами проникнута вся уэльская эпическая поэзия и триады. Поступать «с кротостью и по принципам беспристрастия», по отношению к людям, без различия будут ли они врагами или друзьями, и «исправлять причинённое зло» — таковы высшие обязанности человека; «зло — смерть, добро — жизнь», восклицает поэт-законодатель.[163] «Мир был бы нелепым, если бы соглашения, сделанные на словах, не почитались», — говорит закон Брегона. А смиренный мордвин-шаманист, восхваливши подобные же качества, прибавляет, в своих принципах обычного права, что «между соседями корова и подойник — общее достояние», что «корову надо доить для себя и для того, кто может попросить молока»; что «тело ребёнка краснеет от удара, но лицо того, кто бьёт ребёнка — краснеет от стыда»,[164] и. т. д. Можно было бы наполнить много страниц изложением подобных же нравственных начал, которые «варвары» не только выражали, но которым они следовали.
Здесь необходимо упомянуть еще одну заслугу древних деревенских общин. Это то, что они постепенно расширяли круг лиц, солидарно связанных между собою. В период, о котором мы говорим, не только роды федерировались в племена, но и племена, в свою очередь, даже хотя бы и различного происхождения, объединялись в конфедерации. Некоторые союзы были настолько тесны, что, например, вандалы, оставшиеся на месте, после того, как часть их конфедерации ушла на Рейн, а оттуда перешла в Испанию и Африку, в течение сорока лет охраняли общинные земли и покинутые деревни своих союзников; они не завладевали ими до тех пор, пока не убедились, через особых посланцев, что их союзники не намерены более возвратиться. У других варваров мы встречаем, что земля обрабатывалась одною частью племени, в то время как другая часть сражалась на границах их общей территории или за её пределами. Что же касается до лиг между несколькими племенами, то они представляли самое обычное явление. Сикамбры объединились с херусками и свевами; квады с сарматами; сарматы с аланами, карпами и гуннами. Позднее, мы видим также, как понятие о нациях постепенно развивается в Европе, гораздо раньше, чем что-либо вроде государства начало слагаться где бы то ни было в той части материка, — которая была занята варварами. Эти нации — так как невозможно отказать в имени нации Меровингской Франции, или же России одиннадцатого и двенадцатого века, — эти нации были, однако, объединены между собою ничем иным, как единством языка и молчаливым соглашением их маленьких республик, избирать своих князей (военных защитников и судей) из одной только определённой семьи.
Войны, конечно, были неизбежны; переселения неизбежно влекут за собой войну, но уже Генри Мэн, в своём замечательном труде о племенном происхождении международного права, вполне доказал, что «человек никогда не был ни так свиреп, ни так глуп, чтобы подчиняться такому злу, как война, не употребивши некоторых усилий, чтобы предотвратить его». Он показал также, как велико было «число древних учреждений, обличавших намерение предупредить войну, или найти для неё какую-нибудь альтернативу».[165] В сущности, человек, вопреки обычным предположениям, такое не войнолюбивое существо, что, когда варвары, наконец, осели на своих местах, они быстро утратили навык к войне, — так быстро, что вскоре должны были завести особых военных вождей, сопровождаемых особыми Scholae или дружинами, для защиты своих сёл от возможных нападении. Они предпочитали мирный труд войне, и самое миролюбие человека было причиной специализации военного ремесла, причём в результате этой специализации получилось впоследствии рабство и все войны «государственного периода» в истории человечества.
История встречается с большими затруднениями в своих попытках восстановить учреждения варварского периода. На каждом шагу историк находит бледные указания на то или другое учреждение, которых он не может объяснить при помощи одних лишь исторических документов. Но прошлое тотчас же озаряется ярким светом, как только мы обращаемся к учреждениям многочисленных племён, до сих пор ещё живущих под таким общественным строем, который почти тождествен со строем жизни наших предков, варваров. Тут мы встречаем такое обилие материалов, что затруднение является в выборе, так как острова Тихого океана, степи Азии и плоскогорья Африки оказываются настоящими историческими музеями, заключающими образчики всех возможных промежуточных стадий, пережитых человечеством при переходе от родового быта дикарей к государственной организации. Рассмотрим несколько таких образчиков.
Если мы возьмём, например, деревенские общины монголо-бурят, в особенности тех, которые живут в Кудинской степи, на верхней Лене, и более других избежали русского влияния, то мы имеем в них довольно хороший образчик варваров в переходном состоянии, от скотоводства к земледелию.[166] Эти буряты до сих пор живут «неделёнными семьями», т. е., хотя каждый сын после женитьбы уходит жить в отдельную юрту, но юрты, по крайней мере, трёх поколений находятся внутри одной изгороди, и неделённая семья работает сообща на своих полях и владеет сообща своими неделёнными домохозяйствами, скотом, а также «телятниками» (небольшие огороженные пространства, на которых сохраняется мягкая трава для выкормки телят). Обыкновенно каждая семья собирается для еды в своей юрте, но когда жарится мясо, то все члены неделённого домохозяйства, от двадцати до шестидесяти человек, пируют вместе. Несколько неделённых семей, живущих в одном урочище, а также меньшего размера семьи, поселившиеся в том же месте (в большинстве случаев они представляют остатки неделённых семей, разбившихся по какой-нибудь причине), составляет улус, или деревенскую общину. Несколько улусов составляют «род» — вернее племя, — а все сорок шесть «родов» Кудинской степи объединены в одну конфедерацию. В случае надобности, вызываемой теми или другими специальными нуждами, несколько «родов» вступают в меньшие, но более тесные союзы. Эти буряты не признают частной поземельной собственности — землей владеют улусы сообща, или точнее ею владеет вся конфедерация, и в случае необходимости происходит передел земли между различными улусами, на сходе всего рода, между сорока шестью родами на вече конфедерации. Следует заметить, что та же самая организация существует у всех 250.000 бурят Восточной Сибири, хотя они уже более трёхсот лет находятся под властью России и хорошо знакомы с русскими порядками.
Несмотря на всё сказанное, имущественное неравенство быстро развивается у бурят, особенно с тех пор, как русское правительство начало придавать преувеличенное значение избираемым бурятами «тайшам» (князьям), которых оно считает ответственными сборщиками податей и представителями конфедераций в их административных и даже коммерческих сношениях с русскими. Таким образом, открываются многочисленные пути к обогащению немногих, идущему рука об руку с обеднением массы, вследствие захвата русскими бурятских земель. Тем не менее у бурят, особенно Кудинских, держится обычай (а обычай — сильнее закона), согласно которому, если у семьи пал скот, то более богатые семьи дают ей несколько коров и лошадей, на поправку. Что же касается бедняков, бессемейных, то они едят у своих сородичей; бедняк входит в юрту, занимает — по праву, а не из милости — место у огня и получает свою долю пищи, которая всегда самым добросовестным образом делится на равные части; спать он остаётся там, где ужинал. Вообще, русские завоеватели Сибири были настолько поражены коммунистическими обычаями бурят, что они назвали их «братскими» и доносили в Москву: «У них всё сообща; всё, что у них есть, они делят между всеми». Даже в настоящее время, когда Кудинские буряты продают свою пшеницу, или посылают свой скот для продажи русскому мяснику, все семьи улуса или даже рода ссыпают пшеницу в одно место и сгоняют скот в одно стадо, продавая всё оптом, как бы принадлежащее одному лицу. Кроме того, каждый улус имеет свой запасный хлебный магазин для ссуд на случай надобности, свои общинные печи, чтобы печь хлеб (four banal французских общин) и своего кузнеца, который подобно кузнецу в индийских сёлах,[167] будучи членом общины, никогда не получает платы за работу в пределах общины. Он должен выполнять всю нужную кузнечную работу даром, а если он употребит свои часы досуга на выделку чеканных посеребрённых железных пластинок, служащих у бурят для украшения одежды, то при случае он может продать их женщине из другого рода, но женщине, принадлежащей к его собственному роду, он может только подарить их.
Купля-продажа вовсе не может иметь места в пределах общины, и это правило соблюдается так строго, что когда какая-нибудь зажиточная бурятская семья нанимает работника, он должен быть взят из другого рода, или же из русских; замечу, что такой обычай насчёт купли-продажи существует не у одних бурят: он так широко распространён между современными варварами, — арийцами и урало-алтайцами — что он должен был быть всеобщим у наших предков.
Чувство единения в пределах конфедерации поддерживается общими интересами всех родов, их общими вечами и их празднествами, которые обыкновенно происходят в связи с вечами. То же самое чувство поддерживается, впрочем, и другим учреждением, — племенной охотой, аба, которая очевидно представляет отголосок очень отдалённого прошлого. Каждую осень все сорок шесть Кудинских родов сходятся для такой охоты, добыча которой делится потом между всеми семьями. Кроме того, время от времени созывается национальная аба, для утверждения чувства единства у всей бурятской нации. В таких случаях, все бурятские роды, разбросанные на сотни вёрст к востоку и к западу от озера Байкала, обязаны выслать специально для этой цели своих выбранных охотников. Тысячи людей собираются на такую национальную охоту, причём каждый привозит провизии на целый месяц. Все доли провизии должны быть равны, а потому, прежде чем сложить вместе все запасы, каждая доля взвешивается выборным старшиной (непременно — «от руки»: весы были бы профанацией древнего обычая). Вслед за тем, охотники разделяются на отряды, по двадцати человек в каждом, и начинают охоту, согласно заранее установленному плану. В таких национальных охотах вся бурятская нация переживает эпические традиции того времени, когда она была объединена в одну могущественную лигу. Могу также прибавить, что подобные же охоты — обычное явление у краснокожих индейцев и у китайцев на берегах Уссури (kadа).[168]
В кабилах, образ жизни которых был так хорошо описан двумя французскими исследователями,[169] мы имеем представителей варваров, подвинувшихся несколько дальше в своём земледелии. Их поля орошаются арыками, удобряются и вообще хорошо возделаны, а в гористых областях каждый кусок удобной, земли обрабатывается заступом. Кабилы пережили немало превратностей в своей истории; они следовали некоторое время мусульманскому закону о наследовании, но не могли примириться с ним, и лет полтораста тому назад вернулись к своему прежнему родовому обычному праву. Вследствие этого, землевладение имеет у них смешанный характер, и частная земельная собственность существует наряду с общинным владением. Во всяком случае, основой теперешнего общественного строя является деревенская община (thaddart), которая обыкновенно состоит из нескольких неделённых семей (kharoubas), признающих общность своего происхождения, а также из нескольких, меньшего размера, семей чужаков. Деревни группируются в роды, или племена, (ârch); несколько родов составляют конфедерацию (thak'ebilt); и, наконец, несколько конфедераций иногда слагаются в лигу, — главным образом для целей вооруженной защиты.
Кабилы не знают никакой другой власти, кроме своей djemmâa, или мирского схода деревенской общины. В нём принимают участие все взрослые мужчины, и они собираются для этого, или прямо под открытым небом, или же в особом здании, имеющем каменные скамьи. Решения djemmâa, очевидно, должны быть приняты единогласно, т. е. обсуждение продолжается до тех пор, пока все присутствующие согласятся принять известное решение, или подчинятся ему. Так как в деревенской общине не бывает такой власти, которая могла бы заставить меньшинство подчиниться решению большинства, то система единогласных решений практиковалась человечеством везде, где только существовали деревенские общины, и практикуется по сию пору там, где они продолжают существовать, т. е. у нескольких сот миллионов людей на всём пространстве земного шара. Кабильская djemmâa сама назначает свою исполнительную власть — старшину, писаря и казначея; она сама раскладывает подати и заведует распределением общинных земель, равно как и всякими общеполезными работами. Значительная часть работ производится сообща: дороги, мечети, фонтаны, оросительные каналы, башни для защиты от набегов, деревенские ограды и т. п., — всё это строится деревенской общиной, тогда как большие дороги, мечети более крупных размеров и большие базары являются делом целого рода. Многие следы общинной обработки земли существуют до сих пор, и дома продолжают строиться всем селом, или же с помощью всех мужчин и женщин своего села. Вообще, к «помочам» прибегают чуть ли не ежедневно, для обработки полей, для жатвы, для построек и т. п. Что же касается ремесленных работ, то каждая община имеет своего кузнеца, которому даётся часть общинной земли, и он работает для общины: когда подходит время пахоты, он обходит все дома и чинит плуги и другие земледельческие орудия бесплатно, выковать же новый плуг считается благочестивым делом, которое не может быть вознаграждаемо деньгами, или вообще какой-либо платой.
Так как у кабилов уже существует частная собственность, то среди них, очевидно, есть и богатые, и бедные. Но, подобно всем людям, живущим в тесном обращении и знающим, как и откуда начинается обеднение, они считают бедность такою случайностью, которая может посетить каждого. «От сумы да от тюрьмы не отказывайся», — говорят русские крестьяне; кабилы прилагают к делу эту поговорку, и в их среде нельзя подметить ни малейшей разницы в обращении между бедными и богатыми; когда бедняк созывает «помочь» — богач работает на его поле, совершенно так же, как бедняк работает в подобном же случае на поле богача.[170] Кроме того, djemmâa отводит известные сады и поля, иногда возделываемые сообща, для пользования беднейших членов общины. Много подобных обычаев сохранилось до сих пор. Так как более бедные семьи не в состоянии покупать для себя мяса, то оно регулярно покупается на суммы, составляющиеся из штрафных денег, из пожертвований в пользу djemmâa, или из платы за пользование общинным бассейном для выжимки оливкового масла, и это мясо распределяется поровну между теми, кто по бедности не в состоянии купить его для себя. Точно также, когда какая-нибудь семья убивает овцу и быка не в базарный день, деревенский глашатай выкрикивает об этом по всем улицам, чтобы больные люди и беременные женщины могли получить сколько им нужно мяса.
Взаимная поддержка проходит красной нитью по всей жизни кабилов, и если один из них, во время путешествия за пределами родной страны, встречает другого кабила в нужде, он обязан прийти к нему на помощь, хотя бы и рисковал для этого собственным имуществом и жизнью; если же такая помощь не была оказана, то djemmâa человека, пострадавшего от подобного эгоизма, может жаловаться, и тогда djemmâa эгоиста тотчас же вознаграждает потерпевшего. В данном случае, мы наталкиваемся, таким образом, на обычай, хорошо известный всякому, изучавшему средневековые купеческие гильдии. Всякий чужеземец, являющийся в кабильскую деревню, имеет право зимой на убежище в доме, а его лошади могут пастись в течение суток на общинных землях. В случае нужды, он может, впрочем, рассчитывать почти на безграничную поддержку. Так, во время голода 1867–1868 годов, кабилы принимали и кормили всякого, без различия происхождения, кто только искал убежища в их деревнях. В области Деллис собралось не менее 12.000 человек, пришедших не только из всех частей Алжирии, но даже из Марокко, причём кабилы кормили их всех. В то время, как по всей Алжирии люди умирали с голода, в кабильской земле не было ни одного случая голодной смерти; кабильские djemmâa, лишая себя часто самого необходимого, организовали помощь, не прося никакого пособия от правительства и не жалуясь на обременение: они смотрели на это, как на свою естественную обязанность.
И в то время, как среди европейских колонистов принимались всевозможные полицейские меры, чтобы предотвратить воровство и беспорядки, возникавшие вследствие наплыва чужестранцев, никакой подобной охраны не потребовалось на кабильской территории: djemmâa не нуждались ни в защите, ни в помощи извне.[171]
Я могу лишь вкратце упомянуть о двух других чрезвычайно интересных чертах кабильской жизни: а именно, об институции, именуемой anaya, имеющей целью охрану в случае войны колодцев, оросительных арыков, мечетей, базарных площадей и некоторых дорог, и об институции cof, о которой я скажу ниже. В anaya мы собственно имеем целый ряд установлений, стремящихся уменьшить зло, причиняемое войной, и предупреждать войны. Так, базарная площадь — anaya, в особенности, если она находится близ границы и служит местом, где встречаются кабилы с чужеземцами; никто не смеет нарушать мира на базаре, и если возникают беспорядки, они тотчас же усмиряются самими чужестранцами, собравшимися в городе. Дорога, по которой ходят деревенские женщины к фонтану за водой, также считается anaya в случае войны и т. д. Что же касается до cof'а, то это установление представляет широкораспространенную форму ассоциации, в некоторых отношениях сходной с средневековыми Bürgschaften или Gegilden, а также представляет общество, существующее, как для взаимной защиты, так и для различных целей, умственных, политических, религиозных, нравственных и т. д., которые не могут быть удовлетворены территориальною организациею общины, рода или конфедерации. Cof не знает территориальных ограничений; он набирает своих членов в различных деревнях, даже среди чужеземцев, и он оказывает своим сочленам защиту во всевозможных случаях жизни. Вообще, он является попыткой дополнения территориальной группировки, группировкою внетерриториальною, в целях дать выражение взаимному сродству всякого рода стремлений за пределами данной территории. Таким образом, свободные международные ассоциации вкусов и идей, которые мы считаем одним из лучших проявлений нашей современной жизни, берут своё начало из древнего варварского периода.
Жизнь кавказских горцев даёт другой ряд чрезвычайно поучительных примеров того же рода. Изучая современные обычаи осетин — их неделённые семьи, их общины и их юридические понятия— профессор М. Ковалевский, в замечательной работе, «Современный обычай и древнее право», мог шаг за шагом сравнивать их с подобными же установлениями древних варварских законов и даже имел возможность подметить первоначальное нарождение феодализма. У других кавказских племён мы иногда находим указания на способы зарождения деревенской общины, в тех случаях, когда она не была родовою, а вырастала из добровольного союза между семьями разного происхождения. Такой случай, наблюдался, например, недавно, в хевсурских деревнях, обитатели которых принесли клятву «общности и братства».[172] В другой части Кавказа, в Дагестане, мы видим рост феодальных отношений между двумя племенами, причём оба остаются в то же время сложенными в деревенские общины, сохраняя даже следы родовых «классов», таким образом, мы имеем в этом случае живой пример тех форм, которые принимало завоевание Италии и Галлии варварами. Победители лезгины, покорившие несколько грузинских и татарских деревень в Закатальском округе, не подчинили эти деревни власти отдельных семей; они организовали феодальный клан, состоящий теперь из 12.000 домохозяев в трёх деревнях и владеющий сообща не менее чем двадцатью грузинскими и татарскими деревнями. Завоеватели разделили свою собственную землю между своими родами, а роды в свою очередь поделили её на равные части между семьями; но они не вмешиваются в дела djemmâa своих данников, которые до сих пор практикуют обычай, упоминаемый Юлием Цезарем, а именно: djemmâa решает ежегодно, какая часть общинной территории должна быть обработана, и эта земля разделяется на участки, по количеству семей, причём самые участки распределяются по жребию. Следует заметить, что хотя пролетарии не являются редкостью среди лезгин, — живущих при системе частной поземельной собственности и общего владения рабами[173] — они очень редки среди крепостных грузин, продолжающих держать свою землю в общинном владении. Что же касается до обычного права кавказских горцев, то оно очень схоже с правом лангобардов и салических франков, причём некоторые его постановления бросают новый свет на юридическую процедуру варварского периода. Отличаясь очень впечатлительным характером, обитатели Кавказа употребляют все усилия, чтобы ссоры не доходили до убийства; так, напр., у хевсуров дело скоро доходит до обнажённых мечей; но если выбежит женщина и бросит среди ссорящихся кусок полотна, служащий ей женским головным убором, шашки тотчас же спускаются в ножны, и ссора прекращается. Головной убор женщины является в данном случае anaya. Если ссора не была прекращена вовремя и кончилась убийством, то вира, налагаемая на убийцу, бывает так значительна, что виновник будет разорён на всю жизнь, если его не усыновит семья убитого; если же он прибегнул к кинжалу в мелкой ссоре и нанёс раны, он навсегда теряет уважение своих сородичей. Во всех возникающих ссорах ведение дела поступает в руки посредников; они выбирают судей из среды своих сородичей, — шесть в маловажных делах и от десяти до пятнадцати в делах более серьёзных, — и русские наблюдатели свидетельствуют об абсолютной неподкупности судей. Клятва имеет такое значение, что люди, пользующиеся общим уважением, освобождаются от неё, — простое утверждение совершенно достаточно, тем более, что в важных делах хевсур никогда не поколеблется признать свою вину (я имею, конечно, в виду хевсура, ещё не затронутого цивилизацией). Клятва, главным образом, сохраняется для таких дел, как споры об имуществе, в которых, кроме простого установления фактов, требуется ещё известного рода оценка их. В подобных случаях, люди, которых утверждение повлияет решающим образом на разрешение спора, действуют с величайшей осмотрительностью. Вообще, можно сказать, что варварские общества Кавказа отличаются честностью и уважением к правам сородичей.
Различные африканские племена представляют такое разнообразие в высшей степени интересных обществ, стоящих на всех промежуточных ступенях развития, начиная с первобытной деревенской общины и кончая деспотическими варварскими монархиями, что я должен оставить всякую мысль дать хотя бы главные результаты сравнительного изучения их учреждений.[174] Достаточно сказать, что, даже при самом жестоком деспотизме королей, мирские сходы деревенских общин и их обычное право остаются полноправными в широком круге всяких дел. Закон государственный позволяет королю отнять жизнь у любого подданного, просто из каприза, или даже для удовлетворения прожорливости, но обычное право народа продолжает сохранять ту же сеть учреждений, служащих для целей взаимной поддержки, которая существует среди других варваров или же существовала у наших предков. А у некоторых, наиболее благоприятно-поставленных племён (в Борну, Уганде, Абиссинии) и в особенности у богосов, некоторые требования обычного права одухотворены действительно изящными и утончёнными чувствами.
Деревенские общины туземцев обеих Америк носили тот же характер. Бразильские тупи, когда они были открыты европейцами, жили в «длинных домах», занятых целыми родами, которые сообща возделывали свои зерновые посевы и маниоковые поля. Арани, подвинувшиеся гораздо дальше на пути цивилизации, обрабатывали свои поля сообща; также и укаги, которые, оставаясь при системе первобытного коммунизма и «длинных домов», научились проводить хорошие дороги и в некоторых областях домашнего производства[175] не уступали ремесленникам раннего периода средневековой Европы. Все они жили, повинуясь тому же обычному праву, образчики которого были даны на предыдущих страницах.
На другом конце мира мы находим малайский феодализм, который, однако, оказался бессильным искоренить негарию, т. е. деревенскую общину, с её общинным владением, по крайней мере частью земли, и перераспределением её между негариями целого рода.[176] У альфурусов Минегасы мы находим общинную трехпольную систему обработки земли; у индейского племени уайандотов (Wyandots) мы встречаем периодическое перераспределение земли всем родом; равным образом, во всех тех частях Суматры, где мусульманское право ещё не успело вполне разрушить старый родовой строй, мы находим неделённую семью (suca); и деревенскую общину (kota), сохраняющую свои права на землю, даже в таких случаях, когда часть её была расчищена без разрешения со стороны общины.[177] Но сказать это, значит сказать вместе с тем, что все обычаи, служащие для взаимной защиты и для предупреждения родовых войн из-за кровавой мести и вообще всякого рода войн, обычаи, на которые мы вкратце указали выше, как на типичные обычаи для общины, также существуют и в данном случае. Мало того: чем полнее сохранилось общинное владение, тем лучше и мягче нравы. De Stuere положительно утверждает, что везде, где деревенская община была менее подавлена завоевателями, наблюдается меньшее неравенство материального благосостояния, и самые предписания кровавой мести отличаются меньшей жестокостью и, наоборот, везде, где деревенская община, была окончательно разрушена, «жители страдают от невыносимого гнёта со стороны деспотических правителей».[178] И это вполне естественно. Так что, когда Waitz заметил, что те племена, которые сохранили свои родовые конфедерации, стоят на высшем уровне развития и обладают более богатою литературою, чем те племена, у которых эти узы разрушены, он высказал именно то, что можно было предвидеть, заранее.
Приводить дальнейшие примеры, значило бы уже повторяться — так поразительно походят друг на друга варварские общины, не взирая на разность климатов и рас. Один и тот же процесс эволюции совершался во всём человечестве, с удивительным однообразием. Когда, разрушаемый изнутри отдельной семьёй, а извне — расчленением переселявшихся родов и необходимостью для них принимать в свою среду чужаков, родовой строй начал разлагаться, на смену ему выступила деревенская община, основанная на понятии об общей территории. Этот новый строй, выросший естественным путем из предыдущего родового строя, позволил варварам пройти через самый смутный период истории, не разбившись на отдельные семьи, которые неизбежно погибли бы в борьбе за существование. При новой организации развились новые формы обработки земли; земледелие достигло такой высоты, которая большинством населения земного шара не была превзойдена вплоть до настоящего времени; ремесленное домашнее производство достигло высокой степени совершенства. Дикая природа была побеждена, чрез леса и болота были проложены дороги, и пустыня заселилась деревнями, отроившимися от материнских общин. Рынки, укрепленные города, церкви, — выросли среди пустынных лесов и равнин. Мал-помалу стали вырабатываться представления о более широких союзах, распространявшихся на целые племена и на группы племён, различных по своему происхождению. Старые представления о правосудии, сводившиеся просто к мести, медленным путём подвергались глубокому видоизменению, и идея исправления нанесённого ущерба заняла место идеи об отмщении. Обычное право, которое по сию пору остается законом повседневной жизни для двух третей человечества, если не более, выработалось понемногу при этой организации, равно как и система обычаев, стремившихся к предупреждению угнетения масс меньшинством, силы которого росли, по мере того, как росла возможность личного накопления богатств. Такова была новая форма, в которую вылилось стремление масс к взаимной поддержке. И прогресс — экономический, умственный и нравственный — которого достигло человечество при этой новой народной форме организации, был так велик, что когда, позднее, начали слагаться государства, они просто завладели, в интересах меньшинства, всеми юридическими, экономическими и административными функциями, которые деревенская община уже отправляла на пользу всем.
Глава V
Взаимная помощь в средневековом городе
• Рост власти в варварском обществе.
• Рабство в деревнях.
• Восстание укреплённых городов: их освобождение; их партии.
• Гильдии.
• Двойственное происхождение свободного средневекового города.
• Его автономная юрисдикция и самоуправление.
• Почётное положение, занятое трудом.
• Торговля, производимая гильдиями и городом.
Общительность и потребность во взаимной помощи и поддержке настолько прирожденны человеческой природе, что мы не находим в истории таких времён, когда бы люди жили врозь, небольшими обособленными семьями, борющимися между собою из-за средств к существованию. Напротив, современные исследования доказали, как мы это видели в двух предыдущих главах, что, с самих ранних времён своей доисторической жизни, люди собирались уже в роды, которые держались вместе идеей об единстве происхождения всех членов рода и поклонением их общим предкам. В течение многих тысячелетий родовой строй служил для объединения людей, хотя в нём не имелось решительно никакой власти, чтобы сделать его принудительным. Эта бытовая организация наложила глубокую печать на всё последующее развитие человечества; и когда узы общего происхождения стали ослабевать, вследствие частых и далёких переселений, причём развитие отдельной семьи в пределах самого рода также разрушало древнее родовое единство, — тогда новая форма объединения, основанная на земельном начале, т. е. деревенская община, — была вызвана к жизни общественным творчеством человека. Это установление, в свою очередь, послужило для объединения людей в продолжение многих столетий, давая им возможность развивать более и более свои общественные учреждения и вместе с тем способствуя им пройти чрез самые мрачные периоды истории, не разбившись на ничем не связанные между собою сборища семей и индивидуумов; благодаря ему, они смогли сделать дальнейшие шаги в своей эволюции и выработать целый ряд второстепенных общественных учреждений, из которых многие дожили вплоть до настоящего времени. Мы видели это в предыдущих двух главах. Теперь же нам предстоит проследить дальнейшее развитие той же, всегда присущей человеку, склонности ко взаимной помощи. Взявши деревенские общины, так называемых варваров, в тот период, когда они вступали в новый период цивилизации, после падения западной римской империи, мы должны теперь изучить те новые формы, в которые вылились общественные потребности масс в течение средних веков, в особенности — поскольку они нашли себе выражение в средневековых гильдиях и в средневековом городе.
Так называемые варвары первых столетий нашей эры так же, как и многие монгольские, африканские, арабские и т. п. племена, до сих пор находящиеся в той же стадии развития, не только не походили на кровожадных животных, с которыми их часто сравнивают, но напротив, неизменно предпочитали мир войне. За исключением немногих племён, которые во время великих переселений были загнаны в бесплодные пустыни или на высокие нагорья и, таким образом, вынуждены были жить периодическими набегами на своих более счастливых соседей, — за исключением этих племён, громадное большинство германцев, саксов, кельтов, славян и т. д., как только они осели на своих новозавоёванных землях, немедленно вернулись к сохе, или заступу, и к своим стадам. Самые ранние варварские кодексы уже изображают нам общества, состоящие из мирных земледельческих общин, а вовсе не из беспорядочных орд людей, находящихся в беспрерывной войне друг с другом. Эти варвары покрыли занятые ими страны деревнями и фермами;[179] они расчищали леса, строили мосты чрез дикие потоки, прокладывали гати чрез болота и колонизировали совершенно необитаемую до того пустыню; рискованные же военные занятия они предоставляли братствам, scholae, или дружинам беспокойных людей, собиравшихся вокруг временных вождей, которые переходили с места на место, предлагая свою страсть к приключениям, своё оружие и знание военного дела для защиты населения, желавшего одного: чтобы ему представили жить в мире. Отряды таких воителей приходили и уходили, ведя между собою родовые войны из-за кровавой мести; но главная масса населения продолжала пахать землю, обращая очень мало внимания на своих мнимых вождей, пока они не нарушали независимости деревенских общин.[180] И эта масса новых засельщиков Европы выработала теперь системы землевладения и способы обработки земли, которые до сих пор остаются в силе и в употреблении у сотен миллионов людей. Они выработали свою систему возмездия за причинённые обиды, вместо древней родовой кровавой мести; они научились первым ремёслам; и, укрепивши свои деревни частоколами, земляными городками и башнями, куда можно было скрываться в случае новых набегов, они вскоре предоставили защиту этих башен и городков тем, кто из войны сделал себе ремесло.
Именно это миролюбие варваров, а отнюдь не их будто бы войнолюбивые инстинкты, стало, таким образом, источником их последовавшего затем порабощения военными вождями. Очевидно, что самый образ жизни вооружённых братств давал дружинникам гораздо больше случаев к обогащению, чем их могло представляться хлебопашцам, жившим мирною жизнью в своих земледельческих общинах. Даже теперь мы видим, что вооруженные люди по временам предпринимают флибустьерские экспедиции, чтобы перестрелять африканских матабэлов и отнять у них их стада, хотя матабэлы стремятся лишь к миру и готовы купить его, хотя бы дорогой ценой; и, очевидно, что в старину дружинники не отличались большею добросовестностью, чем современные флибустьеры. Так приобретали они скот, железо (имевшее в то время чрезвычайно высокую ценность,[181] и рабов; и хотя большая часть награбленного добра растрачивалась тут же, в тех достославных пирах, которые воспевает эпическая поэзия — всё же некоторая часть оставалась и служила для дальнейшего обогащения. В то время было ещё множество невозделанной земли, и не было недостатка в людях, готовых обрабатывать её, лишь бы только достать необходимый скот и орудия. Целые сёла, доведённые до нищеты болезнями, падежами скота, пожарами или нападениями новых пришельцев, бросали свои дома и шли вразброд, в поисках за новыми местами для населения. В России, по настоящее время, сёла бредут врозь по тем же причинам. И вот, если кто-нибудь из hirdmen'ов, т. е. старших дружинников, предлагал выдавать крестьянам несколько скота для начала нового хозяйства, железа для выковки плуга, а не то и самый плуг, а также свою защиту от набегов и грабежей, и если он объявлял, что на столько-то лет новые посельщики будут свободны от всяких платежей, прежде чем начать выплату долга, то переселенцы охотно садились на его землю. А впоследствии, когда, после упорной борьбы с недородами, наводнениями и лихорадками, эти пионеры начинали уплачивать свои долги, они легко попадали в крепостную зависимость у защитника территории. Богатства, несомненно, накоплялись этим путём, а за богатством всегда следует власть.[182] Но всё-таки, чем больше мы проникаем в жизнь тех времён — шестого и седьмого столетий нашей эры, — тем более мы убеждаемся, что для установления власти меньшинства потребовался, помимо богатства и военной силы, еще один элемент. Это был элемент закона и права, — желание масс сохранить мир и установить то, что они считали правосудием, и это желание дало вождям дружин, — королям, герцогам, князьям и т. п. — ту силу, которую они приобрели двумя или тремя столетиями позже. Та же идея правосудия, выросшая в родовом периоде, но понимаемого теперь как должное возмездие за причинённую обиду, прошла красной нитью чрез историю всех последовавших установлений; и в значительно большей мере, чем военные или экономические причины, она послужила основой, на которой развилась власть королей и феодальных владетелей.
Действительно, главною заботою варварских деревенских общин было тогда (как и теперь, у современных нам народов, стоящих на той же ступени развития), быстрое прекращение семейных войн из-за кровавой мести, которые могли возникнуть вследствие ходячих в то время представлений о правосудии. Как только возникала ссора между двумя общинниками, в неё немедленно вступалась община, и мирской сход, выслушавши дело, назначал размер виры (wergeld) т. е. возмездия, которое следовало выплатить пострадавшему, или его семье, а равным образом и размер пени (fred) за нарушение мира, которая, уплачивалась общине. Внутри самой общины раздоры легко улаживались таким путём. Но, когда являлся случай кровавой мести между двумя различными племенами, или двумя конфедерациями племён, тогда — несмотря на все меры, принимавшиеся для предупреждения подобных войн,[183] —трудно было найти такого посредника или знатока обычного права, которого решение было бы приемлемо обеими сторонами, по доверию к его беспристрастию и знакомству с древнейшими законами. Затруднение это ещё более осложнялось тем, что обычное право различных племён и конфедераций не одинаково определяло размеры виры в различных случаях. Вследствие этого явился обычай брать судью из среды таких семей, или таких родов, которые были известны сохранением древнего закона во всей чистоте, знанием песен, стихов, саг и т. д., при помощи которых закон удерживался в памяти; и сохранение закона таким путём стало своего рода искусством, «мистерией», тщательно передаваемой из поколения в поколение в известных семьях. Так в Исландии и в других скандинавских странах на всяком Allthing или национальном вече, lovsögmathr (сказатель прав) распевал на память всё обычное право, для поучения собравшихся; а в Ирландии, как известно, существовал особый класс людей, имевших репутацию знатоков древних предании, и вследствие этого пользовавшихся большим авторитетом в качестве судей.[184] Затем когда мы находим в русских летописях известие, что некоторые племена северо-западной России, видя всё возраставшие беспорядки, происходившие оттого, что «род восстал на род», обратились к норманским варягам (varingiar) и просили их стать судьями и начальниками дружин; когда мы видим далее князей, выбираемых неизменно в течение следующих двух столетий из одной и той же норманской семьи, мы должны признать, что славяне допускали в этих норманнах лучшее знакомство с законами того обычного права, которое различные славянские роды признавали для себя подходящим. В этом случае, обладание рунами, служившими для записи древних обычаев, являлось положительным преимуществом на стороне норманнов; но в других случаях имеются некоторые указания на то, что за судьями обращались к «старшему» роду, т. е. к ветви, считавшейся материнскою, и что решения этих судей считались самыми справедливыми.[185] Наконец, в более позднюю пору, мы видим явную склонность выбрать судей из среды христианского духовенства, которое в то время ещё придерживалось основного, теперь забытого, принципа христианства, — что месть не составляет акта правосудия. В то время христианское духовенство открывало свои церкви, как места убежища для людей, убегавших от кровавой мести; и оно охотно выступало в качестве посредника в уголовных делах, всегда противясь старому родовому началу — «жизнь за жизнь и рана за рану».
Одним словом, чем глубже мы проникаем в историю ранних установлений, тем меньше мы находим оснований для военной теории происхождения власти. Судя по всему, далее та власть, которая позднее стала таким источником угнетения, имела своё происхождение в мирных наклонностях масс.
Во всех случаях суда, пеня (fred), которая часто доходила до половины размера виры (wergeld), поступала в распоряжение мирского схода или веча, и с незапамятных времён она употреблялась для производства работ, служивших для общей пользы и защиты. До сих пор она имеет то же назначение (возведение башен) у кабилов и у некоторых монгольских племён; и мы имеем прямые исторические свидетельства, что даже гораздо позднее судебные пошлины, в Пскове и в некоторых французских и германских городах, шли на поправку городских стен.[186] Поэтому, совершенно естественно было, чтобы штрафы вручались судьям, которые, в свою очередь, обязаны были поддерживать дружину вооружённых людей, содержавшуюся для защиты территории, а также обязаны были приводить приговоры в исполнение. Это стало всеобщим обычаем в восьмом и девятом веке, даже в тех случаях, когда судьёй был выборный епископ. Таким образом, появлялись зачатки соединения в одном лице того, что мы теперь называем судебною и исполнительною властью. Но власть герцога, короля, князя и т. п. строго ограничивалась этими двумя функциями. Он вовсе не был правителем народа — верховная власть всё ещё принадлежала вечу; он не был даже начальником или князем, но считался равным ему.[187] Король или князь являлся полновластным господином лишь в своей народной милиции, так как, когда народ брался за оружие, он находился под начальством отдельного, также выбранного вождя, который не был подчинён королю, личных вотчинах. Фактически, в языке варваров, слово konung, koning или cyning — синоним латинского pex, — не имело другого значения, как только временного вождя, или предводителя отряда людей. Начальник флотилии судов, или даже отдельного пиратского судна, был также konung, и вплоть до настоящего времени заведующий рыбной ловлей в Норвегии называется Not-kong — «Король сетей».[188] Почтения, которым впоследствии стали окружать личность короля, в то время ещё не существовало, и тогда как изменнический поступок по отношению к роду наказывался смертью, за убийство короля накладывалась вира, причём король лишь оценивался во столько-то раз выше обыкновенного вольного человека.[189] А когда король Кну (или Канут) убил одного из своих дружинников, то сага изображает его, созывающим дружинников на сходку (thing), во время которой он стал на колени, умоляя о прощении. Ему простили его вину, но лишь после того, когда он согласился уплатить виру, в девять раз более обычной виры, причём из этой виры одну треть получал он сам, за потерю своего дружинника, одна треть была отдана родственникам убитого и одна треть (в виде fred) — дружине.[190] В сущности, нужно было, чтобы совершилась полнейшая перемена в ходячих понятиях, под влиянием церкви и изучения римского права, прежде чем идея о святой неприкосновенности начала прилагаться к личности короля.
Я вышел бы, однако, за пределы настоящих очерков, если бы захотел проследить постепенное развитие власти из вышеуказанных элементов. Такие историки, как Грин и г-жа Грин для Англии, Огюстен Тьерри, Мишле и Люшер для Франции, Кауфман, Янсен, и даже Нич в Германии, Лео и Ботта для Италии, Беляев, Костомаров и их последователи для России, и многие другие, подробно рассказали об этом. Они показали, как население, вполне свободное и только соглашавшееся «кормить» известное количество своих военных защитников, постепенно впадало в крепостную зависимость от этих покровителей, как отдача себя под покровительство церкви, или феодального владельца (cummendation), становилась тяжелою необходимостью для свободных граждан, будучи единственною защитою от других феодальных грабителей; как замок каждого феодального владельца и епископа становился разбойничьим гнездом, — словом, как вводилось ярмо феодализма — и как крестовые походы, освобождая всех, кто носил крест, дали первый толчок к народному освобождению. Но нам нет надобности здесь рассказывать всё это, так как главная наша задача — проследить теперь работу построительного гения народных масс, в их учреждениях, служивших делу взаимной помощи.
В то самое время, когда, казалось, последние следы свободы исчезли у варваров, и Европа, подпавшая под власть тысячи мелких правителей, шла прямо к установлению таких теократий и деспотических государств, какие обыкновенно следовали за варварской стадией в предыдущие эпохи цивилизации, или же шла к созданию варварских монархий, какие мы теперь видим в Африке, в то самое время жизнь в Европе приняла новое направление. Она пошла по направлению, подобному тому, которое однажды уже принято было цивилизацией в городах древней Греции. С единодушием, которое кажется нам теперь почти непонятным, и которое очень долгое время действительно не понималось историками, городские населения, вплоть до самых маленьких посадов, начали свергать с себя иго своих светских и духовных господ. Укреплённое село восстало против замка феодального владельца: сперва оно свергло его власть, затем — напало на него и, наконец, разрушило его. Движение распространялось от одного города к другому; в скором времени в нём приняли участие все европейские города, и менее чем в сто лет свободные города возникли на берегах Средиземного, Немецкого и Балтийского морей, Атлантического океана и у фиордов Скандинавии; у подножья Аппенин, Альп, Шварцвальда, Грампианских и Карпатских гор; в равнинах России, Венгрии, Франции и Испании. Везде вспыхивало то же самое восстание, имевшее везде одни и те же черты, везде проходившее чрез те же фазы и везде приводившее к одним и тем же результатам.
В каждом местечке, где только люди находили, или думали найти, некоторую защиту в своих городских стенах, они вступали в «соприкасательства» (co-jurations), «братства» и «дружества», объединённые одною общею идеею, и смело шли навстречу новой жизни взаимной помощи и свободы. И они успели в осуществлении своих стремлений настолько, что в триста, или четыреста лет вполне изменился самый вид Европы. Они покрыли страну прекрасными роскошными зданиями, являвшимися выражением гения свободных союзов свободных людей, зданиями, которых мы до сих пор не превзошли по красоте и выразительности; они оставили в наследие последующим поколениям все искусства и все ремёсла, и вся наша современная цивилизация, со всеми достигнутыми ею и ожидаемыми в будущем успехами, представляет лишь дальнейшее развитие этого наследия. И когда мы теперь стараемся определить, какие силы произвели эти великие результаты, мы находим их — не в гении индивидуальных героев, не в мощной организации больших государств и не в политических талантах их правителей, но в том же самом потоке взаимной помощи и взаимной поддержки, работу которого мы видели в деревенской общине и который оживился и обновился в средние века нового рода союзами, — гильдиями, вдохновленными тем же духом, — но отлился уже в новую форму.
В настоящее время хорошо известно, что феодализм не повлёк за собой разложение деревенской общины. Хотя феодалам и удалось наложить ярмо крепостного труда на крестьян и присвоить себе те права, которые раньше принадлежали деревенской общине (подати, выморочные имущества, налоги на наследства и браки), крестьяне, тем не менее, удержали за собой два основных общинных права: общинное владение землёй и собственные суды. В былые времена, когда король посылал своего фогта (судью) в деревню, крестьяне встречали последнего с цветами в одной руке и оружием в другой, и задавали ему вопрос: какой закон намерен он применять, тот ли, который он найдёт в деревне, или тот, который он принёс с собой? В первом случае ему вручали цветы и принимали его, а во втором — вступали с ним в бой.[191] Теперь же крестьянам принимать судью, посылаемого королём или феодальным владельцем, так как не принять его они не могли; но всё-таки сохранили юрисдикцию мирского схода и сами назначали шесть, семь, или двенадцать судей, которые действовали совместно с судьёю феодального владельца в присутствии мирского схода, в качестве посредников или лиц, «находящих приговор». В большинстве случаев, королевскому или феодальному судье не оставалось даже ничего другого, как только подтвердить решение общинных судей и получить обычный штраф (fred). Это драгоценное право собственной юрисдикции, которое в то время влекло за собой и право на собственную администрацию и на собственное законодательство, сохранилось среди всех столкновений и войн, и даже законники, которыми окружил себя Карл Великий, не могли уничтожить это право: они были вынуждены подтвердить его. В то же самое время, во всех делах, касавшихся общинных владений, мирской сход удерживал за собой верховное право и, как было показано Маурером, он часто требовал подчинения себе со стороны самого феодального владельца, в делах, касавшихся земли. Самое сильное развитие феодализма не могло сломить этого сопротивления; деревенская община твёрдо держалась за свои права; и когда в девятом и десятом столетиях, нашествия норманнов, арабов и венгерцев ясно показали, что военные дружины в сущности не в силах охранять страну от набегов, — по всей Европе крестьяне начали укреплять свои поселения каменными стенами и крепостцами. Тысячи укреплённых центров были воздвигнуты тогда, благодаря энергии деревенских общин, а раз вокруг общин воздвигались стены, и в этом новом святилище создались новые общие интересы, — жители быстро поняли, что теперь, за своими стенами, они могут сопротивляться не только нападениям внешних врагов, но и нападениям внутренних врагов, т. е. феодальных владельцев. Тогда новая свободная жизнь начала развиваться внутри этих укреплений. Родился средневековый город.[192]
Ни один период истории не служит лучшим подтверждением созидательных сил народа, чем десятый и одиннадцатый век, когда укрепленные деревни и торговые местечки, представлявшие своего рода «оазисы в феодальном лесу», начали освобождаться от ярма феодалов и медленно вырабатывать будущую организацию города. К несчастью, исторические сведения об этом периоде отличаются особенною скудностью; нам известны его результаты, но очень мало дошло до нас о том, какими средствами эти результаты были достигнуты. Под защитою своих стен, городские веча — иные совершенно независимо, другие же под руководством главных дворянских или купеческих семей — завоевали и утвердили за собой право выбора военного защитника города (defensor municipii) и верховного судьи, или, по крайней мере, право выбирать между теми, кто изъявлял желание занять это место. В Италии, молодые коммуны постоянно изгоняли своих защитников (defensores или dоmini), причём общинам приходилось даже сражаться с теми, которые не соглашались добровольно уйти. То же самое происходило и на востоке. В Богемии как бедные так и богатые Bohemicægentismagnietparvinobileset ignobiles) одинаково принимали участие в выборах;[193] а веча русских городов регулярно сами избирали своих князей — всегда из одной и той же семьи, Рюриковичей, — вступали с ними в договоры (ряду) и выгоняли князя, если он вызывал неудовольствие.[194] В то же самое время, в большинстве городов Западной и Южной Европы было стремление назначать в качестве защитника (defensor), епископа, которого избирал сам город; причём епископы так часто стояли первыми в защите городских привилегий (иммунитетов) и вольностей, что многие из них, после смерти, были признаны святыми или специальными покровителями различных городов. Св. Утельред в Винчестере, св. Ульрик в Аугсбурге, св. Вольфганг в Ратисбоне, св. Хериберк в Кёльне, св. Адальберт в Праге, и т. д. и множество аббатов и монахов стали святыми своих городов, за то, что защищали народные права.[195] И при помощи этих новых защитников, светских и духовных, граждане завоевали для своего веча полные права на независимую юрисдикцию и администрацию.[196]
Весь процесс освобождения подвигался понемногу, благодаря непрерывному ряду незаметных актов преданности общему делу, совершаемых людьми, выходившими из среды народных масс — неизвестными героями, самые имена которых не сохранились в истории. Поразительное движение, известное под названием «Божьего мира» (treuga Dei), при помощи которого народные массы стремились положить предел бесконечным родовым войнам из-за кровавой мести, продолжавшимся в среде знатных фамилий, зародилось в юных вольных городах, причём епископы и граждане пытались распространить на дворянство тот мир который, они установили у себя внутри своих городских стен.[197] Уже в этом периоде торговые города Италии, и в особенности Амальфи (который имел выборных консулов с 844 года и часто менял своих дожей в десятом веке[198]), выработали обычное морское и торговое право, которое позднее стало образцом для всей Европы; Равенна выработала в ту же пору свою ремесленную организацию, а Милан, который первую свою революцию произвёл в 980 году, стал крупным торговым центром, причём его ремёсла пользовались полной независимостью уже с одиннадцатого века.[199] То же можно сказать относительно Брюгге и Гента, а также нескольких французских городов, в которых Mahl или forum (вече) стало совершенно независимым учреждением.[200] И уже в течение этого периода началась работа артистического украшения городов произведениями архитектуры, которым мы удивляемся поныне, и которые громко свидетельствуют об интеллектуальном движении, совершившемся в ту пору. «Почти по всему миру были тогда возобновлены храмы», — писал в своей хронике Рауль Глабер, и некоторые из самых чудных памятников средневековой архитектуры относятся к этому периоду: удивительная древняя церковь Бремена была построена в девятом веке; собор святого Марка в Венеции был закончен постройкой в 1071 году, а прекрасный собор в Пизе — в 1063 году. В сущности, умственное движение, которое описывалось под именем Возрождения двенадцатого века[201] и Рационализма двенадцатого века,[202] и было предшественником реформации, берёт своё начало в этом периоде, когда большинство городов представляло ещё простые кучки небольших деревенских общин, обнесённых одною общею стеною.
Но ещё один элемент, кроме деревенской общины, требовался, чтобы придать этим зарождавшимся центрам свободы и просвещения единство мысли и действия и ту могучую инициативу, которые создали их силу в двенадцатом и тринадцатом веке. При возраставшем разнообразии в занятиях, ремёслах и искусствах и увеличении торговли с далёкими странами, требовалась новая форма единения, которой ещё не давала деревенская община, и этот необходимый новый элемент был найден в гильдиях. Много томов было написано об этих союзах, которые, под именем гильдий, братств, дружеств, минне, артелей в России, еснафов в Сербии и Турции, амкари в Грузии и т. д., получили такое развитие в средние века и сыграли такую важную роль в деле освобождения городов. Но историкам пришлось проработать более шестидесяти лет над этим вопросом, прежде чем была понята универсальность этого учреждения и его истинный характер. Только теперь, когда напечатаны, были и изучены сотни гильдейских статутов и определена их связь с римской collegia и ещё более древними союзами в Греции и Индии,[203] мы можем с полною уверенностью утверждать, что эти братства являлись лишь дальнейшим развитием тех же самых принципов, воздействие которых мы видели уже в родовом строе и в деревенской общине.
Ничто не может лучше обрисовать эти средневековые братства, чем те временные гильдии, которые возникали на торговых кораблях. Когда ганзейский корабль, вышедший в море, пройдёт, бывало, первые полдня по выходе из порта, капитан (Schiffer) обыкновенно собирал на палубе весь экипаж и пассажиров и обращался к ним, по свидетельству одного современника, со следующей речью:
«Так как мы теперь находимся в воле Бога и волн», — говорил он, — «то все мы должны быть теперь равны друг другу. И так как мы окружены бурями, высокими волнами, морскими разбойниками и другими опасностями, то мы должны поддерживать строгий порядок, дабы довести наше путешествие до благополучного конца. Поэтому мы должны помолиться о попутном ветре и добром успехе и, согласно морскому закону, избрать тех, которые займут судейские места (Schöffen—stellen)». Вслед затем экипаж выбирал фогта и четырёх scabini, которые и становились судьями. В конце плавания фогт и scabini слагали с себя обязанности и обращались к экипажу со следующей речью: — «Всё, что случилось на корабле, мы должны простить друг другу и считать, как бы мёртвым (todtund ab sein lassen). Мы судили по справедливости и в интересах правосудия. Поэтому просим вас всех, во имя честного правосудия, забыть всякую злобу, какую можете питать друг на друга и поклясться на хлебе и соли, что не будете вспоминать о прошлом с враждой. Но, если кто-нибудь считает себя обиженным, то пусть он обратится к ландфогту (судье на суше) и до заката солнца просит у него правосудия». По высадке на берег все взысканные в пути штрафы (fred) передавались портовому фогту для раздачи бедным.[204]
Этот простой рассказ, быть может, лучше всего характеризует дух средневековых гильдий. Подобные организации возникали повсюду, где только появлялась группа людей, объединённых каким-нибудь общим делом: рыбаков, охотников, странствующих купцов, строителей, оседлых ремесленников и т. д. Как мы видели, на корабле имелась уже морская власть в руках капитана; но ради успеха общего предприятия, все собравшиеся на корабле, богатые и бедные, хозяева и экипаж, капитан и матросы, соглашались быть равными в своих личных отношениях, — соглашались быть просто людьми, обязанными помогать один другому, — и обязывались разрешать все могущие возникнуть между ними несогласия при помощи судей, избранных всеми ими. Точно также, когда некоторое количество ремесленников — каменщиков, плотников, каменотёсов и т. п. — собиралось вместе, для постройки, скажем, собора, то, хотя все они являлись гражданами города, имевшего свою политическую организацию, и хотя каждый из них, кроме того, принадлежал к своему цеху, тем не менее, сойдясь на общем предприятии — на деле, которое они знали лучше других, они соединялись ещё в организацию, скреплённую более тесными, хотя и временными узами: они основывали гильдию, артель, для постройки собора.[205] Мы видим то же самое и в настоящее время, в кабильском cof[206]: у кабилов есть своя деревенская община, но она оказывается недостаточной для удовлетворения всех политических, коммерческих и личных потребностей объединения, вследствие чего устанавливается другое, более тесное, братство, в форме cof'а.
Что же касается до братского характера средневековых гильдий, то для выяснения его можно воспользоваться любым гильдейским статутом. Если взять, например, skraa какой-нибудь древней датской гильдии, мы прочтём в ней, во-первых, что в гильдии должны господствовать общие братские чувства; затем идут правила относительно само юрисдикции в гильдии, в случае ссоры между двумя гильдейскими братьями, или же между братом и посторонним; и, наконец, перечисляются общественные обязанности братьев. Если у брата сгорит дом, если он потеряет своё судно, или пострадает во время богомолья, то все братья должны прийти на помощь ему. Если брат опасно заболеет, то два брата должны пребывать у его постели, пока не минует опасность, а если он умрёт, то братья должны похоронить его — немаловажная обязанность в те времена частых эпидемий — и проводить его до церкви и до могилы. После смерти брата, если оказывалось необходимым, они обязаны были позаботиться о его детях; очень часто вдова становилась сестрою в гильдии.[207]
Вышеуказанные две главные черты встречаются в каждом из братств, основанных для какой бы то ни было цели. Во всех случаях члены именно так относились друг к другу и называли друг друга братьями и сестрами;[208] в гильдии все были равны. Гильдии сообща владели некоторою собственностью (скотом, землёй, зданиями, церквами или «общими сбережениями»). Все братья клялись позабыть все прежние родовые столкновения из-за кровавой мести; и, не налагая друг на друга невыполнимого обязательства никогда больше не ссориться, они вступали в соглашение, чтобы ссора никогда не переходила в семейную вражду, со всеми последствиями родовой мести, и чтобы за разрешением ссор братья не обращались ни к какому иному суду, кроме гильдейского суда самих братьев. В случае же, если брат вовлекался в ссору с посторонним для гильдии лицом, то братья были обязаны поддерживать брата, во что бы то ни стало; был ли он справедливо или несправедливо обвинён в нанесении обиды, братья должны были оказать ему поддержку и стараться довести дело до миролюбивого решения. Если только насилие, совершённое братом, не было тайным — в последнем случае он был бы вне закона — братство стояло за него.[209] Если родственники обиженного человека хотели немедленно мстить обидчику новым нападением, то братство снабжало его лошадью для побега, или же лодкой, парой вёсел, ножом и сталью для высекания огня; если он оставался в городе, его повсюду сопровождали для охраны двенадцать братьев; а тем временем, братство всячески старалось устроить примирение (composition). Когда дело доходило до суда, братья шли в суд, чтобы клятвенно подтвердить правдивость показаний обвиняемого; если же суд находил его виновным, они не давали ему впасть в полное разорение или попасть в рабство, вследствие невозможности уплатить присужденную виру: они все участвовали в уплате виры, совершенно так же, как это делал в древности весь род. Только в том случае, если брат обманывал доверие своих собратьев по гильдии или даже других лиц, он изгонялся из братства «с именем негодного» (tha scal han maeles af brodrescap met nidings nafh).[210]
Таковы были руководящие идеи этих братств, которые постепенно распространялись на всю средневековую жизнь. Действительно, нам известны гильдии, возникавшие среди людей всех возможных профессий: гильдии рабов,[211] гильдии свободных граждан и гильдии смешанные, состоявшие из рабов и свободных граждан; гильдии, организованные для специальных целей — охоты, рыбной ловли или данной торговой экспедиции, распадавшиеся, когда специальная цель была достигнута, и гильдии, существовавшие в течение столетий, в данном ремесле или отрасли торговли. И по мере того, как жизнь выдвигала всё большее и большее разнообразие целей, соответственно росло и разнообразие гильдий. Вследствие этого, не только торговцы, ремесленники, охотники и крестьяне объединялись в гильдии, но мы находим гильдии священников, живописцев, учителей в народных школах и в университетах, гильдии для сценической постановки «Страстей Господних», для постройки церкви, для развития «мистерии» данной школы искусства или ремесла, гильдии для специальных развлечений — даже гильдии нищих, палачей и проституток, причём все эти гильдии были организованы по тому же двойному принципу собственной юрисдикции и взаимной поддержки.[212] Что же касается до России, то мы имеем положительные свидетельства, указывающие, что самое дело созидания России было настолько же делом рыболовных, охотничьих и промышленных артелей, сколько и результатом почкования деревенских общин. Вплоть до настоящего дня Россия покрыта артелями.[213]
Уже из вышеприведённых замечаний видно, насколько ошибочен был взгляд ранних исследователей гильдий, когда они считали сущностью этого учреждения годовое празднество, обыкновенно устраиваемое гильдией. В действительности, общая трапеза всегда бывала в самый день, или на другой день после того, когда происходило избрание старшин, обсуждение нужных изменений в уставах и очень часто обсуждение тех ссор, которые возникали между братьями;[214] наконец в этот день иногда возобновляли присягу на верность гильдии. Общая трапеза, подобно пиру на древнем родовом мирском сходе, — mahl или malum, — или бурятской «аба», или приходскому празднику и пиру по окончании жатвы, служила просто для утверждения братства. Она символизировала те времена, когда всё было в общем владении рода. В этот день, по крайней мере, всё принадлежало всем; все садились за один и тот же стол, всем подавалась одна и та же пища. Даже в гораздо более поздний период обитатели богадельни одной из Лондонских гильдий садились в этот день за общий стол, рядом с богатым альдерменом. Что же касается до различия, которое некоторые исследователи пытались установить между старыми саксонскими «гильдиями миролюбия» (frith guild) и так называемыми «общительными» или «религиозными» гильдиями, то относительно этого можно сказать, что все они были гильдиями миролюбия в вышеуказанном смысле,[215] и все они были религиозны в том смысле, в каком деревенская община или город, поставлены под покровительство специального святого, являются социальными и религиозными. Если институция гильдий получила такое обширное распространение в Азии, Африке и Европе, если она просуществовала тысячелетия, снова и снова возникая всякий раз, когда сходные условия вызывали её к жизни, то это объясняется тем, что гильдия представляла собою нечто гораздо большее, чем простая ассоциация для совместной еды, или для хождения в церковь в известный день, или для устройства похорон на общий счёт. Она отвечала глубоко-вкоренной потребности человеческой природы; и она совмещала в себе все те атрибуты, которые впоследствии государство присвоило своей бюрократии и полиции и ещё многое другое. Гильдия была ассоциацией для взаимной поддержки, «делом и советом», во всех обстоятельствах и во всех случайностях жизни; и она была организацией для утверждения правосудия, с тем, однако, отличием в данном отношении от государства, что в дело суда она вводила человеческий, братский элемент, вместо элемента формального, являющегося существенной характерной чертой государственного вмешательства. Даже, когда он появлялся пред гильдейским судом, гильдейский брат был судим людьми, которые знали его хорошо, стояли с ним рядом при совместной работе, сидели не раз за общей трапезой и вместе исполняли всякие братские обязанности: он отвечал пред людьми равными ему и действительными братьями, а не пред теоретиками закона, или защитниками чьих-то иных интересов.[216]
Очевидно, что учреждение, так прекрасно приспособленное для удовлетворения нужд единения, не лишая притом индивидуума его инициативы, должно было расширяться, расти и укрепляться. Затруднение было только в том, чтобы найти такую форму, которая позволяла бы союзам гильдий федерироваться между собою, не входя в столкновение с союзами деревенских общин, и объединяла бы те и другие в одно гармоническое целое. И когда подобная форма комбинации была найдена — в свободном городе, — и ряд благоприятных обстоятельств дал городам возможность заявить и утвердить свою независимость, они выполнили это с таким единством мысли, которое может вызвать удивление, даже в наш век железных дорог, телеграфов и прессы. Сотни хартий, которыми города утвердили акт своего объединения, дошли до нас, и во всех этих хартиях утверждаются одни и те же руководящие идеи, — несмотря на бесконечное разнообразие потребностей, зависевших от большей или меньшей полноты освобождения. Везде город организовывался, как двойная федерация — небольших деревенских общин и гильдий.
«Все принадлежащие к содружеству города» — так говорится, например, в хартии, выданной в 1188 году гражданам города Эр (Aire) Филиппом, графом Фландрским, — «обещались и подтвердили клятвой, что они будут помогать друг другу, как братья, во всём полезном и честном; что если один обидит другого, словом или делом, то обиженный не будет мстить, ни сам, ни его сородичи… он принесёт жалобу, и обидчик заплатит должное возмездие за обиду, согласно решению, произнесённому двенадцатью выборными судьями, действующими в качестве посредников. И если обидчик или обиженный, после третьего предостережения, не подчинится решению посредников, он будет исключён из содружества, как порочный человек и клятвопреступник».[217]
«Каждый из членов общины будет верен своим соприсягавшим и будет подавать им помощь и совет, согласно тому, что ему подскажет справедливость», так говорится в Амьенской и Аббевильской хартиях. — «Все будут помогать друг другу, каждый по мере своих сил, в границах общины, и не допустят, чтобы один брал что-либо у другого общинника или один заставлял другого платить какие-нибудь поборы (contributions)» читаем мы в хартиях Суассона, Компьена, Санлиса и многих других городов того же типа.[218]
«Коммуна» — писал Жильбер де-Ножан — «есть присяга во взаимной помощи (mutui adjutori conjuratio)»… «Новое и отвратительное слово. Благодаря ей, крепостные (capite sensi) освобождаются от всякой крепостной зависимости; благодаря ей, они освобождаются от платы тех поборов, которые, обыкновенно, всегда платились крепостными».[219]
Та же самая освободительная волна прокатилась в двенадцатом веке по всей Европе, захватывая как богатые, так и самые бедные города. И если мы можем сказать, что, вообще говоря, первыми освободились итальянские города (многие ещё в одиннадцатом, а некоторые и в девятом веке), то мы всё-таки не можем указать центра, из которого распространилось бы это движение. Очень часто маленький посад, где-нибудь в центральной Европе, становился во главе движения своей области, и большие города принимали его хартию за образец для себя. Так, напр., хартия маленького городка Лорриса (Lorris) была принята 83-ю городами в юго-восточной Франции, а хартия Бомона (Beaumont) послужила образцом более чем для пятисот городов и городков в Бельгии и во Франции. Города сплошь да рядом отправляли специальных депутатов в соседний город, чтобы получить копию с его хартии, и на основании её вырабатывали собственную конституцию. Впрочем, города не довольствовались простым списыванием хартий друг у друга: они составляли свои хартии, в соответствии с уступками, которые им удалось вырвать у своих феодальных владельцев; и в результате, как заметил один историк, хартии средневековых коммун отличаются таким же разнообразием, как и готическая архитектура их церквей и соборов. Та же руководящая идея во всех, — так как собор символизировал союз прихода и гильдии в вольном городе — и то же бесконечно богатое разнообразие в деталях.
Самым существенным пунктом для освобождавшегося города была собственная юрисдикция, которая влекла за собой и собственную администрацию. Но город не был просто «автономной частью государства» — подобные двусмысленные слова ещё не были изобретены в то время, — он составлял государство само по себе. Он имел право объявлять войну и заключать мир, право заключать федерации и вступать в союзы со своими соседями. Он был самодержавным в своих собственных делах и не вмешивался в чужие. Верховная политическая власть могла находиться всецело в руках демократического веча (форума), как это было, например, в Пскове, где вече посылало и принимало посланников, заключало договоры, призывало и изгоняло князей, или вовсе обходилось без них целые десятки лет; или же высшая политическая власть была передана в руки нескольких знатных купеческих или даже дворянских семей, или же она была захвачена ими, как это бывало в сотнях городов Италии и Средней Европы. Но принцип всегда оставался тот же; город являлся государством, и — что, пожалуй, ещё более замечательно, — когда власть в городе бывала узурпирована торговою аристократиею или даже дворянством, внутренняя жизнь города и демократизм его повседневных отношений терпели от этого мало ущерба: они мало зависели от того, что можно назвать политическою формою государства.
Секрет этого кажущегося противоречия заключается в том, что средневековый город не был централизованным государством. В течение первых столетий своего существования, город едва ли можно было назвать государством, поскольку дело шло об его внутреннем строе, так как средние века вообще так же чужды были нашей современной централизации функций, как и нашей территориальной централизации: каждая группа имела тогда свою долю верховной власти.
Обыкновенно город был разделён на четыре квартала или же на пять, шесть или семь «концов» (секторов), расходившихся от центра. При этом, каждый квартал или конец, в общем, представлял известный род торговли и ремесла, преобладавший в нём, хотя в то же время в каждом квартале или конце, могли жить люди, занимавшие различные общественные положения и предававшиеся различным занятиям — дворянство, купцы, ремесленники и даже полукрепостные. Каждый конец, или квартал, представлял, однако, совершенно независимую единицу. В Венеции каждый остров представлял независимую политическую общину, которая имела свою организацию ремесла и торговли, свою торговлю солью (покупаемую для своих граждан), свою собственную юрисдикцию и администрацию и свой собственный форум; поэтому избрание всею Венециею того или другого дожа ничего не изменяло во внутренней независимости каждой из этих единичных общин.[220] В Кёльне, жители разделялись Ha Geburschaften и Heimschaften (viciniae), т. е., соседские гильдии, образование которых относится к франконскому периоду, и каждая из этих гильдий имела своего судью (Burrichter) и обычных двенадцать выборных заседателей (Schöffen) своего фогта и своего greve, или начальника гильдейской милиции.[221] История древнего Лондона, до завоевания, — говорит Грин — является историей «известного числа маленьких групп, рассеянных на пространстве, окружённом городскими стенами, причём каждая группа сама по себе развивалась, со своими учреждениями, гильдиями, юрисдикцией, церквами и т. д. и только мало-помалу эти группы объединялись в муниципальный союз».[222] А когда мы обращаемся к летописям русских городов, Новгорода и Пскова, которые отличаются, и те и другие, обилием чисто местных подробностей, мы узнаём, что и «концы» в свою очередь состояли из независимых «улиц», из которых каждая, хотя и была преимущественно населена рабочими известного ремесла, тем не менее имела среди своих жителей также и купцов и землевладельцев, и составляла отдельную общину. Улица несла общую ответственность за всех своих членов в случае преступления, она обладала собственной юрисдикцией и администрацией, в лице «уличанских старост», имела собственную печать, (символ государственной власти), и в случае нужды собиралось уличанское вече; у неё была, наконец, своя собственная милиция, выбранные ею священники, и она имела свою собственную коллективную жизнь и свои коллективные предприятия.[223]
Таким образом, средневековый город являлся двойною федерациею; всех домохозяев, объединённых в небольшие территориальные союзы — улицу, приход, конец, — отдельных личностей, объединённых общею клятвою в гильдии, сообразно их профессиям. Первая федерация была плодом деревенско-общинного происхождения города; вторая же была плодом последующего роста, вызванного новыми условиями.
Главною задачею средневекового города было обеспечение свободы, самоуправления и мира, главною же основою городской жизни, как мы сейчас увидим, когда будем говорить о ремесленных гильдиях, являлся труд. Но «производство» не поглощало всего внимания средневекового экономиста. Своим практическим умом он понимал, что надо гарантировать «потребление», чтобы производство было возможно, а потому обеспечение «всеобщей потребности в пище и помещении, для бедных и для богатых» (gemeine notduzft nud gemach armer und richer)[224] было основным началом для каждого города. Скупать пищевые продукты и другие предметы первой необходимости (уголь, дрова и т. п.), прежде чем они попадут на рынок, или скупать их при особенно благоприятных условиях, недоступных для других, — словом, preempcio, — совершенно воспрещалось. Всё должно было идти сперва на рынок и там быть предоставлено для покупки всеми, вплоть до того времени, когда звон колокола возвестит о закрытии рынка. Только тогда мог мелочный торговец покупать оставшиеся продукты, но и в этом случае, его прибыль должна была быть «честной прибылью».[225] Кроме того, если хлебник, по закрытии рынка, покупал зерно оптом, то каждый гражданин имел право потребовать для себя известное количество этого зерна (около половины полумеры) по оптовой цене, если он заявил подобное требование до окончательного заключения торга; но равным образом, и каждый хлебопекарь мог предъявить подобное же требование, если горожанин покупал рож для перепродажи. Чтобы смолоть зерно, достаточно было привезти его на городскую мельницу, где оно бывало смолото в свой черёд, по определённой цене; хлеб же можно было печь в four banal, т. е. в общинной печи.[226] Одним словом, если город терпел нужду, то от неё терпели, более или менее, всё, но помимо подобных несчастий, пока существовали свободные города, в их стенах никто не мог умереть от голода, как это, к несчастью, чересчур часто случается в наше время.
Впрочем, все эти правила относятся уже к позднейшим периодам жизни городов; так как в начале своей жизни вольные города обыкновенно сами закупали все пищевые продукты для потребления горожан. Документы, недавно опубликованные Чарльзом Гроссом, содержат совершенно определённые данные на этот счёт и подтверждают его вывод, что прибывавшие в город грузы пищевых продуктов «покупались особыми городскими чиновниками, от имени города, и затем распределялись между горожанами — купцами, причём никому не позволялось покупать товары, выгруженные в порту, покуда муниципальные власти не откажутся купить их. Таков — прибавляет Гросс, — был, по-видимому, общераспространенный приём в Англии, в Ирландии, в Уэльсе и в Шотландии».[227] Даже в шестнадцатом столетии мы видим, что в Лондоне производилась общинная покупка зерна, «для удобства и выгоды во всяких видах Города и Палаты Лондона и всех Граждан и Жителей его, насколько это от нас зависит», — как писал мэр в 1565 году.[228] В Венеции, вся торговля зерновым хлебом, как теперь хорошо известно, находилась в руках города; а «кварталы», по получении зернового хлеба из управления, которое заведовало ввозом, должны были разослать по домам всех граждан квартала количество, приходившееся на долю каждого.[229] Во Франции, город Амьен закупал соль и распределял её между всеми гражданами по покупной цене;[230] и даже в настоящее время мы встречаем во многих французских городах halles, которые раньше были муниципальными депо для ссыпки зерна и соли.[231] В России, это также было обычным явлением в Новгороде и Пскове.
Надо сказать, что весь вопрос об общинных покупках для потребления граждан, и о способах, какими совершались эти закупки, до сих пор не получил ещё должного внимания со стороны историков; но там и сям встречаются очень поучительные факты, проливающие новый свет на этот вопрос. Так, среди документов Гросса имеется устав города Килькенни, относящийся к 1367 году, и из этого документа мы узнаём, как устанавливались цены на товары. «Купцы и матросы», — говорит Гросс, — «должны были под присягою показать покупную цену своих товаров и издержки, сделанные на перевозку. Тогда мэр города и два добросовестных назначали цену (named the price), по которой товары должны были продаваться». То же правило соблюдалось и в Торсо для товаров, приходивших «с моря или с суши». Этот способ «назначения цены» так хорошо согласуется именно с теми представлениями о торговле, которые преобладали в средние века, что он должен был быть во всеобщем ходу. Установление цены третьим лицом было очень древним обычаем; и для всякого рода обмена в пределах города, несомненно, прибегали также очень часто к определению цен, не продавцом или покупателем, а третьим лицом, — «добросовестным». Но этот порядок вещей отодвигает нас к ещё более раннему периоду истории торговли, а именно, к тому времени, когда вся торговля главными продуктами велась целым городом, и купцы были лишь комиссионерами, доверенными от города для продажи товаров, которые город вывозил. Так, Ватерфордский устав, тоже опубликованный Гроссом, говорит, что «все товары, какого бы то ни было рода… должны быть покупаемы мэром и судебными приставами (balives), которые назначены общинными покупщиками (для города) в данное время, должны быть распределены между всеми свободными гражданами города (за исключением только собственного добра свободных граждан и жителей)». Этот устав едва ли можно истолковывать иначе, как допустивши, что вся внешняя торговля города производилась его доверенными агентами. Кроме того, у нас имеется прямое свидетельство, что именно так было поставлено дело в Новгороде и Пскове. Господин Великий Новгород и Господин Великий Псков сами посылали свои купеческие товары в дальние страны.
Нам известно также, что почти во всех средневековых городах Средней и Западной Европы каждая ремесленная гильдия обыкновенно покупала сообща все сырые продукты для своих братьев, и продавала продукты их работы чрез посредство выборных; и едва ли допустимо, чтобы внешняя торговля не велась тем же порядком, — тем более, что как хорошо известно историкам, вплоть до тринадцатого века, не только все купцы данного города считались в чужой стране ответственными, как корпорация, за долги, сделанные кем-либо из них, но также и весь город был ответственным за долги, сделанные каждым из его граждан — купцов. Только в двенадцатом и тринадцатом веке Рейнские города вошли в специальные договоры, которыми уничтожалась эта круговая порука.[232] И, наконец, мы имеем замечательный Ипсвический документ, напечатанный Гроссом, из которого видно, что торговая гильдия этого города состояла из всех тех, кто числился свободными гражданами города и изъявил согласие платить свой взнос (свою «hansе») в гильдию, причём вся община обсуждала сообща, как лучше поддерживать торговую гильдию и какие дать ей привилегии. Торговая гильдия (the Merchant guibl) Ипсивича является, таким образом, скорее корпорациею доверенных города, чем обыкновенною частною гильдиею.
Одним словом, чем более мы знакомимся с средневековым городом, тем более мы убеждаемся, что он не был простою политическою организациею для охраны известных политических свобод. Он представлял попытку организации — в более широком размере, чем это было сделано в деревенской общине, — тесного союза для целей взаимной помощи и поддержки, для потребления и производства, и для общительной жизни вообще, — не налагая для этого на людей оковы государства, но предоставляя наоборот полную свободу для проявления созидательного гения каждой отдельной группы людей, в области искусства, ремесел, науки, торговли и политического строя. Насколько эта попытка была успешна, мы лучше всего увидим, рассмотрев в следующей главе организацию труда в средневековом городе и отношения городов к окружавшему их крестьянскому населению.
Глава VI
Взаимная помощь в средневековом городе
(Продолжение)
• Сходства и различия между средневековыми государствами.
• Ремесленные гильдии: атрибуты государства в каждой из них.
• Отношение города к крестьянам; попытки освободить их.
• Феодальные владельцы.
• Результаты, достигнутые средневековым городом: в области искусств, в области образования.
• Причины упадка.
Средневековые города не были организованы по какому-нибудь заранее намеченному плану, в силу воли какого-нибудь постороннего населению законодателя. Каждый из этих городов был плодом естественного роста в полном смысле этого слова: он был постоянно видоизменяющимся результатом борьбы между различными силами, снова и снова приспособлявшимися друг к другу, соответственно живой силе каждой из них, а также согласно случайностям борьбы и поддержке, которую они находили в окружающей их среде. Вследствие этого, не найдётся двух городов, которых внутренний строй, и исторические судьбы были бы тождественны; и каждый из них, взятый в отдельности, меняет свою физиономию из века в век. Но тем не менее, если окинуть широким взглядом все города Европы, то местные и национальные различия отходят вдаль, и мы поражаемся существующим между всеми ими удивительным сходством, хотя каждый из них развивался сам по себе, независимо от других и в иных условиях. Какой-нибудь маленький городок на севере Шотландии, населенный бедными рабочими и рыбаками; или же богатый город Фландрии, с его мировою торговлею, роскошью, любовью к удовольствиям и одушевленною жизнью; итальянский город, разбогатевший от сношений с Востоком и вырабатывающий в своих стенах утончённый художественный вкус и утончённую цивилизацию; и, наконец, бедный, главным образом, занимавшийся земледелием, город в болотно-озёрной области России, — по-видимому, мало имеют общего между собою. А между тем, руководящие черты их организации и дух, которым они проникнуты, поражают своим семейным сходством. Везде мы находим те же самые федерации маленьких общин, или приходов, и гильдий; те же самые «пригороды» вокруг города-матери; то же самое вече; те же внешние эмблемы независимости. Защитник (defensor) города, под различными наименованиями и в различных одеяниях, представляет одну и ту же власть, защищая одни и те же интересы; заготовка пищевых запасов, труд, торговля — организованы в тех же самых общих чертах; внутренние и внешние столкновения ведутся из тех же побуждений; мало того, самые лозунги, выдвинутые во время этих столкновений и даже формулы, употребляемые в городских летописях, уставах, документах, оказываются те же; и архитектурные памятники, будут ли они по стилю готическими, римскими или византийскими, выражают те же самые стремления и те же идеалы; они задуманы были и строились тем же путём. Многие несходства оказываются просто различиями в возрасте двух городов, а те несходства между парами городов, которые имели реальный характер, повторяются в различных частях Европы. Единство руководящей идеи и одинаковые причины зарождения сглаживают различия, являющиеся результатом климата, географического положения, богатства, языка и религии. Вот почему мы можем говорить о средневековом городе вообще, как о вполне определенной фазе цивилизации: и хотя в высшей степени желательны исследования, указывающие на местные и индивидуальные особенности городов, мы все же не можем указать главные черты развития, которые были общи всем им.[233]
Нет никакого сомнения, что защита, которая обыкновенно и повсеместно оказывалась торжищу, ещё со времён ранней варварской эпохи, играла важную, хотя и не исключительную роль в деле освобождения средневековых городов. Варвары раннего периода не знали торговли внутри своих деревенских общин; они торговали лишь с чужестранцами, в известных определённых местах и в известные, заранее определенные дни. И чтобы чужестранец мог являться на место обмена, не рискуя быть убитым в какой-нибудь войне, ведущейся двумя родами из-за кровавой мести, торжище всегда ставилось под особое покровительство всех родов. Оно было также неприкосновенно, как и место религиозного поклонения, под сенью которого оно обыкновенно устраивалось. У кабилов рынок до сих пор annaya, подобно тропинке, по которой женщины носят воду из колодцев; ни на рынок, ни на тропинку нельзя появляться вооружённым, даже во время междуплеменных войн. В средневековые времена рынок обыкновенно пользовался точно такою же защитою.[234] Родовая месть никогда не должна была преследоваться на площади, где собирался народ для торговых целей, а, равным образом, в известном радиусе вокруг этой площади; и если в разношёрстной толпе продавцов и покупателей возникала какая-нибудь ссора, её следовало предоставить на разбор тем, под покровительством которых находился рынок, т. е. суду общины, или же судье епископа, феодального владельца, или короля. Чужеземец, являвшийся с торговыми целями, был гостем, и даже носил это имя. Даже феодальный барон, который, не задумываясь, грабил купцов на большой дороге, относился с уважением к Weichbild, т. е. к шесту, который стоял на рыночной площади и на верхушке которого находился либо королевский герб, либо перчатка, либо образ местного святого, или просто крест, смотря по тому находился ли рынок под покровительством короля, местной церкви или веча.[235]
Легко понять, каким образом собственная юрисдикция города могла развиться из специальной юрисдикции рынка, когда таковая была уступлена, добровольно или нет, самому городу. И подобное происхождение городских вольностей, которое можно проследить в очень многих случаях, неизбежно наложило свой отпечаток на их дальнейшее развитие. Оно дало преобладание торговой части общины. Горожане, владевшие в данное время домом в городе и бывшие совладельцами городских земель, очень часто организовывали тогда торговую гильдию, которая и держала в своих руках торговлю города; и хотя, вначале, каждый гражданин, бедный или богатый, мог вступить в торговую гильдию, и даже самая торговля велась по-видимому в интересах всего города, его доверенными, тем не менее торговая гильдия постепенно превратилась в своего рода привилегированную корпорацию. Она ревниво не допускала в свои ряды пришлое население, которое вскоре начало стекаться в свободные города, и все выгоды, получавшиеся от торговли, она удерживала в пользу немногих «семей» («les familes», «старожилы»), которые были гражданами во время провозглашения городом своей независимости. Таким образом, очевидно грозила опасность возникновения торговой олигархии. Но уже в десятом веке, а ещё более того в одиннадцатом и двенадцатом столетиях, главные ремёсла также организовались в гильдии, которые и могли, в большинстве случаев, ограничить олигархические тенденции купцов.
Ремесленная гильдия, в те времена, обыкновенно сама продавала произведённые её членами товары и сообща покупала для них сырые материалы, причём её членами одновременно состояли, как купцы, так и ремесленники. Вследствие этого, преобладание, полученное старыми ремесленными гильдиями, с самого начала вольной жизни городов, дало ремесленному труду то высокое положение, которое он занимал впоследствии в городе.[236] Действительно, в средневековом городе ремесленный труд не являлся признаком низшего общественного положения; напротив, он носил следы того высокого уважения, с каким к нему относились раньше в деревенской общине. Ручной труд рассматривался в средневековых «мистериях» (артелях, гильдиях), как благочестивый долг по отношению к согражданам, как общественная функция (Amt), столь же почётная, как и всякая другая. Идея «справедливости» по отношению к общине и «правды» по отношению к производителю и к потребителю, которая показалась бы такой странной в наше время, тогда проникала весь процесс производства и обмена. Работа кожевника, медника, сапожника должна быть «правдивая», добросовестная, писали тогда. Дерево, кожа, или нитки, употребляемые ремесленниками, должны быть «честными»; хлеб должен быть выпечен «по совести» и т. д. Перенесите этот язык в нашу современную жизнь, и он покажется аффектированным, неестественным; но он был совершенно естественным и лишённым всякой аффектации в то время, так как средневековый ремесленник производил не на неизвестного ему покупателя, он не выбрасывал своих товаров на неведомый ему рынок: он, прежде всего, производил для своей собственной гильдии; для братства людей, в котором все знали друг друга, в котором были знакомы с техникой ремесла и, назначая цену продукту, каждый мог оценить искусство, вложенное в производство данного предмета и затраченный на него труд. Кроме того, не отдельный производитель предлагал общине товары для покупки, — их предлагала гильдия, а община, в свою очередь, предлагала братству объединённых общин те товары, которые вывозились ею и за качество которых она отвечала перед ними. При такой организации, для каждого ремесла являлось делом самолюбия не предлагать товаров низкого качества, а технические недостатки или подделки затрагивали всю общину, так как, по словам одного устава, «они разрушают общественное доверие».[237] Производство, таким образом, являлось общественной обязанностью и было постановлено под контроль всей amitas, всего содружества, вследствие чего ручной труд, покуда существовали вольные города, не мог опуститься до того низменного положения, до которого он дошёл теперь.
Различие между мастером и учеником, или между мастером и подмастерьем (compayne, Geselle) существовало уже с самых времён основания средневековых вольных городов; но вначале это различие было лишь различие в возрасте и степени искусства, а не во власти и богатстве. Пробыв семь лет учеником и доказав своё знание и способности в данном ремесле специально выполненною работою, ученик сам становился мастером. И только гораздо позднее, в шестнадцатом веке, когда королевская власть уже разрушала городскую и ремесленную организацию, сделалось возможным стать мастером просто по наследству или в силу богатства. Но это была уже пора всеобщего упадка средневековой промышленности и искусства.
В ранний, цветущий период средневековых городов, в них не было много места для наёмного труда, и для индивидуальных наёмщиков. Работа ткачей, оружейников, кузнецов, хлебопёков и т. д. производилась для гильдии и для города: а когда в строительных ремёслах нанимались ремесленники со стороны, они работали, как временные корпорации (как это и в настоящее время наблюдается в русских артелях), труд которых оплачивался всей артели целиком. Работа на отдельного хозяина стала распространяться позднее; но и в этих случаях работник оплачивался лучше, чем он оплачивается, даже в Англии, теперь, и гораздо лучше, чем он оплачивался обыкновенно во всей Европе в первой половине девятнадцатого столетия. Торольд Роджерс в достаточной степени ознакомил английских читателей с этим фактом; но то же самое следует сказать и о континентальной Европе, как это доказывается исследованиями Фальке и Шёнберга, а также многими случайными указаниями. Даже в пятнадцатом столетии каменщик, плотник или кузнец получал в Амьене подённую плату в размере четырёх sols, соответствовавших 48-ми фунтам хлеба или 1/8 части маленького быка (bouvard). В Саксонии, плата Geselle в строительном ремесле была такова, что, выражаясь словами Фальке, рабочий мог купить на свой шестидневный заработок три овцы и пару сапог.[238] Приношения рабочих (Geselle) в различных соборах также являются свидетельством их сравнительной зажиточности, не говоря уже о роскошных приношениях некоторых ремесленных гильдий и об их расходах на празднества и пышные процессии.[239] Действительно, чем более мы изучаем средневековые города, тем более мы убеждаемся, что никогда труд не оплачивался так хорошо и не пользовался общим уважением, как в то время, когда жизнь вольных городов стояла на своей высшей точке развития.
Мало того. Не только многие стремления наших современных радикалов были уже осуществлены в средние века, но даже многое из того, что теперь считается утопическим, принималось тогда, как нечто вполне натуральное. Над нами смеются, когда мы говорим, что работа должна быть приятна; но по словам средневекового Куттенбергского устава, «каждый должен находить удовольствие в своей работе и никто не должен, проводя время в безделии (mit nichts thun), присваивать для себя то, что произведено прилежанием и работой других, ибо законы должны быть щитом для ограждения прилежания и труда».[240] И среди всех современных разговоров о восьмичасовом рабочем дне, не мешало бы вспомнить об уставе Фердинанда 1-го, относящемся к императорским каменноугольным копям; согласно этому уставу рабочий день рудокопа полагался в восемь часов, «как это ведётся исстари (wie vor Alters herkommen), а работа после полудня субботы была совершенно запрещена. Более продолжительный рабочий день был очень редок, говорит Янссен, тогда как более краткий случался довольно часто. По словам Роджерса, в Англии, в пятнадцатом веке, «рабочие работали лишь 48 часов в неделю».[241] Субботний полупраздник, который мы считаем современною победою, был в сущности древним средневековым учреждением; это был банный день для значительной части членов общины, а послеобеденное время по средам было банным временем для Geselle.[242] И хотя в то время ещё не существовало школьных завтраков — вероятно потому, что детей не посылали в школу голодными, — выдача денег на баню детям, если этот расход был затруднителен для их родителей, представляло обычное явление в разных городах. Что же касается до рабочих конгрессов, то и они также были обычным явлением в средние века. В некоторых частях Германии ремесленники одного и того же ремесла, но принадлежавшие к различным общинам, обыкновенно собирались ежегодно для обсуждения вопросов, относящихся к их ремеслу, для определения сроков ученичества, условий путешествия по своей стране, считавшегося тогда обязательным для всякого рабочего, заработной платы и т. д. В 1572 году города, принадлежавшие к Ганзейскому союзу, формально признали за ремесленниками право собираться периодически на конгрессы, и принимать всякого рода резолюции, поскольку последние не будут противоречить городским уставам, определявшим качество товаров. Известно, что такие рабочие конгрессы, отчасти международные (как и сама Ганза), были созваны хлебопёками, литейщиками, кожевниками, кузнецами, шпажниками и бочарами.[243]
Организация гильдии требовала, конечно, тщательного надзора над ремесленниками со стороны гильдии и для этой цели всегда назначались специальные присяжные. Замечательно, однако, то обстоятельство, что пока города жили свободной жизнью, не слышно было жалоб на этот надзор; между тем, как, когда в дело вмешалось государство, и конфисковало собственность гильдии и разрушило их независимость в пользу собственной бюрократии, жалобы становятся просто бесчисленными.[244] С другой стороны, огромный прогресс в области всех искусств, достигнутый при средневековой гильдейской системе, является наилучшим доказательством того, что система эта не была препятствием для развития личной инициативы.[245] Дело в том, что средневековая гильдия, подобно средневековому приходу, «улице» или «концу» не была корпорациею граждан, поставленных под контроль государственных чиновников; она была союзом всех людей, объединённых данным производством, и в состав её входили: присяжные закупщики сырых продуктов, продавцы произведённых товаров и ремесленники — мастера, подмастерья («Compaynes») и ученики. Для внутренней организации данного производства собрание этих лиц обладало верховными правами, пока оно не затрагивало других гильдий, — в каком случае дело переносилось на рассмотрение гильдии гильдий, — т. е. города. Но, помимо указанных сейчас функций, гильдия представляла ещё и нечто другое. Она имела собственную юрисдикцию, собственную военную силу; имела собственные общие собрания, или вече, собственные традиции борьбы, славы и независимости и собственные сношения с другими гильдиями того же ремесла или занятия в других городах. Одним словом она жила полной органической жизнью, которая происходила оттого, что она обхватывала полностью все жизненные функции. Когда город призывался к оружию, гильдия выступала как отдельный отряд (Schaar), вооруженная принадлежавшим ей оружием, (а в более позднюю эпоху — с собственными пушками, с любовью изукрашенными гильдией), под начальством, ею же избранных, начальников. Одним словом, гильдия была такая же независимая единица федерации, какой была республика Ури или Женевы пятьдесят лет тому назад в Швейцарской конфедерации. Ввиду этого, сравнивать гильдии с современными тред-юнионами, или профессиональными союзами, лишёнными всех атрибутов государственной верховной власти и сведёнными к выполнению двух-трёх второстепенных функций, — столь же неразумно, как сравнивать Флоренцию или Брюгге с какой-нибудь французской деревенской общиной, влачащей жалкое существование под гнётом наполеоновского кодекса, или же с русским городом, управляющимся по городскому уложению Екатерины II-ой. И те, и другие имеют своего выборного голову, а последний имеет даже и ремесленные цехи; но разница между ними — вся та разница, какая существует между Флоренцией, с одной стороны, и какой-нибудь деревушкой усиные Ключи во Франции или Царевококшайском с другой; или же между Венецианским дожем и современным деревенским мэром, снимающим шапку пред писцом господина субпрефекта.
Средневековые гильдии были в состоянии отстаивать свою независимость; а когда, позднее, особенно в четырнадцатом веке, вследствие некоторых причин, на которые мы сейчас укажем, старая городская жизнь начала претерпевать глубокие изменения, тогда более молодые ремёсла оказались достаточно сильными, чтобы завоевать себе, в свою очередь, должную долю в управлении городскими делами. Массы, сорганизованные в «младшие» гильдии, восстали, чтобы вырвать власть из рук растущей олигархии, и в большинстве случаев они добились успеха, — и тогда они открывали новую эру расцвета вольных городов. Правда, в некоторых городах восстание младших гильдий было потушено в крови, и тогда рабочим беспощадно рубили головы, как это было в 1306 году в Париже и в 1371 году в Кёльне. В таких, случаях городские вольности, после такого поражения, быстро приходили в упадок, и город подпадал под иго центральной власти. Но в большинстве городов было достаточно жизненных сил, чтобы выйти из борьбы обновлёнными и с запасом свежей энергии.[246] Новый период юношеского обновления был тогда их наградой. В города вливалась волна новой жизни, которая и находила себе выражение в великолепных новых архитектурных памятниках, в новом периоде преуспеяния, во внезапном прогрессе техники и изобретений и в новом интеллектуальном движении, которое вскоре и повело к эпохе Возрождения и Реформации.
Жизнь средневекового города являлась целым рядом тяжёлых битв, которые пришлось вести горожанам, чтобы добыть себе свободу и удержать её. Правда, во время этой суровой борьбы развилась крепкая и стойкая раса бюргеров; правда, что эта борьба воспитала любовь и обожание родного города, и что великие деяния, совершённые средневековыми общинами, вдохновлялись именно этой любовью. Но жертвы, которые пришлось понести общинам в борьбе за свободу, были, тем не менее, очень тяжелы, и выдержанная общинами борьба внесла глубокие источники раздоров в самую их внутреннюю жизнь. Очень немногие города успели, благодаря стечению благоприятных обстоятельств, добиться свободы сразу, причём они, в большинстве случаев, так же легко и потеряли ее. Громадному же большинству городов пришлось бороться по пятидесяти и по сто лет, а иногда и более, чтобы добиться первого признания своих прав на свободную жизнь, и ещё другую сотню лет, пока им удалось поставить свою свободу на прочном основании: хартии двенадцатого века были только первыми ступенями к свободе.[247] В действительности средневековый город оставался укреплённым оазисом среди страны, погруженной в феодальное подчинение, и ему приходилось силою оружия утвердить своё право на жизнь.
Вследствие причин, вкратце указанных в предыдущей главе, каждая деревенская община постепенно подпадала под иго какого-нибудь светского или духовного властелина. Дом такого властелина мало-помалу обращался в замок, а его собратьями по оружию становились теперь наихудшего сорта авантюристы, всегда готовые грабить крестьян. Помимо барщины, т. е. трёх дней в неделю, которые крестьяне должны были работать на господина, с них взыскивали теперь всякого рода поборы за всё: за право сеять и жать, за право грустить или веселиться, за право жить, жениться, и умирать. Но хуже всего было то, что их постоянно грабили вооруженные люди, принадлежащие к дружинам соседних феодалов, которые смотрели на крестьян, как на домочадцев их господина, а потому, если у них вспыхивала родовая война из-за кровавой мести с их владельцем — вымещали всё на крестьян, на их скоте и их посевах. А между тем, все луга, все поля, все реки и дороги — всё вокруг города и каждый человек, сидевший на земле, были под властью какого-нибудь феодального владельца.
Ненависть бюргеров к феодальным баронам нашла себе очень меткое выражение в редакции некоторых хартий, которые они заставили своих баронов подписать. Генрих V, например, должен был подписать в хартии, данной городу Шпейеру в 1111 году, что он освобождает бюргеров от «отвратительного и негодного закона о выморочном владении, которым город был доведён до глубочайшей нищеты» — Von dem scheusslichen und nichtswürdigen Gesetze, welches gemein Budel genannt wird… (Kallsen, т. 1, 307). В coutume города Байонны имеются такие строки: «народ древнее господ. Народ, численностью своей превосходящий другие сословия, желая мира, создал господ для обуздания и усмирения могущественных», и т. д. (Giry, Etablissements de Rouen», т. I, 117, цит. у Luchaire, стр. 24). Хартия, предложенная для подписания королю Роберту, не менее характерна. Его заставили сказать в ней: «Я не буду грабить ни быков, ни других животных. Я не буду захватывать купцов, отнимать у них деньги или налагать на них выкуп. От Благовещения до дня Всех Святых я не буду захватывать на лугах ни лошадей, ни кобыл, ни жеребят. Я не буду сжигать мельниц, и не буду грабить муку… Я не буду оказывать покровительства ворам», и т. д. (Pfister напечатал этот документ, воспроизведённый также у Luchaire). Хартия, «дарованная» Безансонским архиепископом Hugues, в которой он должен был перечислить все бедствия, причинённые его правами на крепостное владение, не менее характерна.[248] Много можно было бы привести таких примеров.
Удержать свою свободу среди такого, окружавшего их, своеволия феодальных баронов, было бы невозможно, а потому вольные города были вынуждены начать войну вне своих стен. Горожане стали посылать своих эмиссаров, чтобы поднимать деревни и руководить их восстанием; они принимали деревни в состав своих корпораций; и, на конец, они начали прямую войну против дворянства. В Италии, где деревни были густо усеяны феодальными замками, война приняла героические размеры и велась обеими сторонами с суровым ожесточением. Флоренции пришлось целые семьдесят семь лет вести кровавые войны, чтобы освободить свой contado от дворян; но когда борьба была победоносно закончена (в 1181 году), всё пришлось начинать сызнова. Дворянство собралось с силами и образовало свои собственные лиги, в противовес лигам городов и, получая свежую поддержку, то от императора, то от папы, затянуло войну ещё на 130 лет. То же самое произошло в Риме, в Ломбардии, — по всей Италии.
Чудеса храбрости, смелости и настойчивости были совершены горожанами во время этих войн. Но луки и боевые топоры городских ремесленников не всегда брали верх над одетыми в латы рыцарями, и многие замки успешно выдержали осаду, несмотря на замысловатые осадные машины и настойчивость осаждавших горожан. Некоторые города, — как напр., Флоренция, Болонья и многие другие во Франции, Германии и Богемии, — успели освободить окружающие их деревни, и замечательное благосостояние и спокойствие были им наградою за их усилия. Но даже в этих городах, а тем более в городах менее могучих, или менее импульсивных, купцы и ремесленники, истощённые войной и ложно понимая свои собственные выгоды, заключили с баронами мир, так сказать, продавши им крестьян. Они заставляли барона принять присягу на верность городу; его замок сносился до основания, и он давал согласие выстроить дом и жить в городе, где он становился теперь согражданином (corn-bourgeois; con-cittadino); но взамен, он сохранял большинство своих прав над крестьянами, которые, таким образом, получали лишь частичное облегчение от лежавшего на них крепостного бремени. Горожане не поняли, что им следовало дать равные права гражданства крестьянину, на которого им приходилось полагаться в деле снабжения города пищевыми продуктами; и вследствие этого непонимания, между городом и деревней образовалась с тех пор глубокая пропасть. В некоторых случаях, крестьяне только переменили владельцев, так как город выкупал права барона и продавал их по частям своим собственным гражданам.[249] Крепостная зависимость оставалась, таким образом, и только гораздо позднее, к концу тринадцатого века, революция младших ремесел положила ей конец; но, уничтоживши личную крепостную зависимость, она в то же время отнимала у крестьян землю.[250] Едва ли нужно прибавлять, что города вскоре почувствовали на себе роковые последствия такой близорукой политики: деревня стала врагом города.
Война против замков имела ещё одно вредное последствие. Она втянула города в продолжительные войны между собою — что и дало возможность сложиться у историков теории, бывшей в ходу до недавнего времени, согласно которой города потеряли свою независимость вследствие взаимной зависти и борьбы друг с другом. Особенно поддерживали эту теорию историки-империалисты, но она сильно поколеблена новейшими исследованиями. Несомненно, что в Италии города воевали друг с другом с упорным ожесточением; но нигде, кроме Италии, междоусобия городов не принимали таких размеров; да и в самой Италии городские войны, в особенности в раннем периоде, имели свои специальные причины. Они были (как это уже показали Сисмонди и Феррари) продолжением войны против замков — неизбежным продолжением борьбы свободного муниципального и федеративного принципа против феодализма, империализма и папства. Многие города, освободившиеся только отчасти из-под власти епископа, феодального владельца, или императора, были силою втянуты в борьбу против свободных городов дворянами, императором и церковью, политика которых сводилась к тому, чтобы не давать городам объединиться, и вооружить их друг против друга. Эти особливые условия (отчасти отразившиеся и на Германии) объясняют, почему итальянские города, из которых одни искали поддержки у императора для борьбы с папой, а другие — у церкви для борьбы с императором, вскоре разделились на два лагеря, Гибеллинов и Гвельфов, и почему то же разделение проявилось и внутри каждого города.[251]
Огромный экономический прогресс, достигнутый большинством итальянских городов, как раз в то время, когда эти войны были в самом разгаре,[252] и легкость, с которою заключились союзы между городами, дают ещё более верное понятие о борьбе городов и ещё более подрывают вышеупомянутую теорию. Уже в 1130–1150 годах начали слагаться могущественные городские лиги; и немного лет спустя, когда Фридрих Барбаросса напал на Италию и, поддерживаемый дворянством и несколькими отсталыми городами, пошёл на Милан, народный энтузиазм с силою пробудился во многих городах под влиянием народных проповедников. Кремона, Пиаченца, Брешиа, Тортона и др. пришли на выручку; знамена гильдий Вероны, Падуи, Виченцы и Тревизы развевались вместе в лагере городов, против знамён императора и дворянства. В следующем году образовалась Ломбардская лига, а лет через шестьдесят мы уже видим, что эта лига усилилась союзами со многими другими городами и представляет прочную организацию, хранящую половину своей военной казны в Генуе, а другую половину — в Венеции.[253] В Тоскане, Флоренция стояла во главе другой могущественной лиги, к которой принадлежали Лукка, Болонья, Пистойя и др. города, и которая играла важную роль в поражении дворянства в средней Италии; более же мелкие лиги были в то время самым обычным явлением. Таким образом, несомненно, что хотя и существовало соперничество между городами, и нетрудно было посеять раздоры между ними, но это соперничество не мешало городам объединяться для общей защиты своей свободы. Только позднее, когда города стали каждый маленьким государством, между ними начались войны, как это всегда бывает, когда государства начинают бороться между собою за верховное преобладание или из-за колоний.
Подобные же лиги сформировались с подобною же целью в Германии. Когда, при наследниках Конрада, страна стала ареною нескончаемых родовых войн из-за кровавой мести между баронами, города Вестфалии образовали лигу против рыцарей, причём одним из пунктов договора было обязательство, никогда не давать взаймы денег рыцарю, который продолжал бы укрывать краденые товары.[254] В то время, как «рыцари и дворянство жили грабежом и убивали, кого хотели», как говорится в Вормской Жалобе (Wormser Zorn), рейнские города (Майнц, Кёльн, Шпейер, Страсбург и Базель) взяли на себя инициативу образования лиги, для преследования грабителей и поддержания мира, которая вскоре насчитывала шестьдесят вошедших в союз городов. Позднее, лига Швабских городов, разделённых на три «мирных округа» (Аугсбург, Констанц, и Ульм) преследовала ту же цель. И хотя эти лиги были сломлены,[255] они продержались довольно долго, чтобы показать, что в то время, как предполагаемые миротворцы — короли, императоры и церковь — возбуждали раздоры и сами были беспомощны против разбойничавших рыцарей, толчок к восстановлению мира и к объединению исходил из городов. Города, — а не императоры, — были действительными созидателями национального единства.[256]
Подобные же федерации, с однородными целями, организовывались и между деревнями, и теперь, когда Luchaire обратил внимание на это явление, можно надеяться, что мы вскоре узнаем больше подробностей об этих федерациях. Нам известно, что деревни объединялись в небольшие федерации в contado Флоренции; также в подчинённых Новгороду и Пскову областях. Что же касается Франции, то имеется положительное свидетельство о федерации семнадцати крестьянских деревень, просуществовавшей в Ланнэ (Laonnais) в течение почти ста лет (до 1256 г.) и упорно боровшейся за свою независимость. Кроме того, в окрестностях города Laon существовали три крестьянские республики, имевшие присяжные хартии, по образцу хартий Ланнэ и Суассона, — причём, так как их территории были смежными, они поддерживали друг друга в своих освободительных войнах. Вообще, Luchaire полагает, что многие подобные федерации возникли во Франции в двенадцатом и тринадцатом веке, но в большинстве случаев документальные известия о них утеряны. Конечно, незащищенные, как города, стенами, деревенские федерации легко разрушались королями и баронами; но при некоторых благоприятных обстоятельствах, когда они находили поддержку в городских лигах, или защиту в своих горах, подобные крестьянские республики становились независимыми единицами Швейцарской Конфедерации.[257]