Основной задачей коммунистической этики является принятие необходимости аморальных поступков. Эта наивысшая жертва, которую мы должны принести революции. Истинный коммунист убежден в том, что злодеяние обретает величие благодаря диалектике исторического развития 194.
Политическая концепция разоблачает и оправдывает исторический процесс и его жертвы. Любое деяние может быть оправдано этой идеей, которая -растиражированная как сам закон истории или природы - поднимается над отдельным человеком. Легализация сегодняшних грехов создает задел на будущее. Мы все знаем, к чему привел марксистский вариант телеологического отстранения этики - т.е., пренебрежения моралью во имя высшей цели - около 100 миллионов человек погибло. К чести Лукача надо сказать, что он, во всяком случае, признавал факт аморальности деяний. Такое осознание аморальности едва ли было присуще, скажем, членам Центрального комитета, возглавляемого Сталиным, в глазах которых соображения великого будущего затмевали собой соображения морали, или, вернее, последних не было вовсе. Некоторых людей охватывала столь непоколебимая вера в светлое будущее, что они не отказывались от нее, даже становясь жертвами явной несправедливости195. Но крах коммунизма в конце восьмидесятых показал, что политика лишилась своей грандиозной телеологической основы. Разумеется, и сегодня существуют государства, где религиозные и националистические воззрения становятся источником подобной позиции, но в связи с неуклонным ростом значимости прав человека в международном сообществе, преследования по политическим мотивам наблюдаются все реже и реже. Нам чужды великие политические замыслы, которым должен быть отдан абсолютный приоритет перед этическими, нравственными вопросами, мы не приемлем благую цель, доя достижения которой необходимо совершение зла. По большому счету мы больше не верим в эти далекие, всеоправдывающие цели.
Эти антителеологические воззрения отнюдь не новы. Они сформулированы еще Шопенгауэром, который, однако, исходил не из политических идеологий, но из различных метафизических концепций, рассмотренных нами ранее в этой главе. Шопенгауэра можно назвать родоначальником современного пессимизма. Современный пессимизм, который нужно четко отделять от античного упадничества, поскольку в своей основе они имеют совершенно разные взгляды на историю, - надо, вероятно, понимать как результат кризиса в традиционных космологиях196. Другими словами, пессимизм возник как реакция на необоснованность оптимизма. Шопенгауэр воспринимал мир как «преисподнюю», не имеющую права на существование197. Оптимизм, по Шопенгауэру, - жесткое воззрение, не придающее должного значения «неописуемым страданиям рода человеческого»198. Он утверждает, что не существует никакого промысла высшего порядка, который придал бы смысл страданиям отдельных людей, и что принцип, действующий в этом мире, названный Шопенгауэром «воля», слеп. Без этого верховного принципа страдания отдельного человека предстают во всей своей ужасающей сути - от них уже нельзя «отмахнуться», как это видно у Гегеля. «Действительный» мир тогда будет резко контрастировать с любым «вымышленным великолепием»199. Лейбницу же Шопенгауэр отвечает, что наш мир -наихудший из всех возможных миров200. Для пессимиста логика Провидения - это логика оптимиста, повернутая на 180 градусов: Все благое поглощается злом201. Невидимая рука в этом случае устраивает все наихудшем образом202.
Ницше также идет по стопам Шопенгауэра, не без основания называя последнего своим «великим учителем»203. Ницше настаивает на том, что нравственное и религиозное толкования истории, сливаясь, отпадают сами собой - поскольку нравственное толкование есть религиозное - и тогда неоспоримым фактом становится «абсурдность всего происходящего», «ничто в мире более не имеет никакого значения»204. Он пишет, что проклятием современного человека является не само страдание, а его бессмысленность205. Ницше пытается преодолеть это проклятие, вновь придавая страданию смысл. Новый человек, сверхчеловек больше не нуждается ни в оправдании зла, ни в Боге, пишет он206. Это теодицея Ницше: «Пессимизм силы заканчивается теодицеей, абсолютным принятием мира»207. Это принятие содержит признание страдания и даже утверждает в нем наслаждение. Он критикует тех, кто стремится устранить страдание, провозглашает еще «большее» страдание208. Ницшеанскую переоценку всех ценностей нельзя понимать как чистое обращение ценностей, т.е. простую смену знака с минуса на плюс или наоборот, и тем более не может быть и речи о тотальном своеволии, - скорее это новая мораль. Согласно учению Ницше, все, что требуется, - это по-новому оценить выродившиеся, по его утверждению, ценности. Ницше восстает против безоговорочности, с которой мы принимаем традиционные ценности, положительные и отрицательные величины, и поэтому из чисто полемического задора превозносит то, к чему мы обычно относимся с презрением. Мораль рабов должна исчезнуть. Эта мораль, не имеющая подлинных идеалов, сфокусированная на минимизации «зла», не способна предложить более возвышенного понятия о благе, понимая его только как отсутствие зла. Для Ницше эта мораль убога, лишена героизма. Он утверждает, что «человек должен стать лучше и злее»209. Ницше принимает как собственные, так и чужие страдания, поскольку «глубокое страдание возвышает»210. Он фетишизирует страдание в том, что может быть описано как секуляризированная версия иренейской теодицеи. Таким образом, инвертированная и секуляризированная теодицея Ницше, как и все прочие теодицеи, заканчивается отрицанием реальности зла.
Эта инверсия теодицеи доведена до крайности маркизом де Садом. Сад не только писатель, но и «ряженый философ»211, - его книги можно отнести к критике теодицей. Забота о справедливости, как. функция провидения, - один из «опаснейших софизмов философии», пишет он212. Героиня его романа Жюстина верит в эту справедливость, в то, что если не в этом, так в мире ином ей воздастся за все страдания: «Провидение сделало мучительной мою жизнь в здешнем мире, ну и что же? Тем сладостней будет миг вознаграждения. Подобные надежды служат мне утешением, утоляя горькие слезы, они вселяют в душу стойкость, так что я становлюсь способной вынести все то зло, что соблаговолил наслать на меня Бог»213. Собеседница Жюстины, Дюбуа, выражающая мысли самого Сада, переворачивает космологию Жюстины, принимая скорее злое, нежели благое провидение: «Впрочем, тебе следует лучше познакомиться с Провидением, моя девочка, с тем чтобы убедиться в одном: судьба иной раз приводит нас к тому, что злодеяние становится необходимым и мы получаем полную свободу делать зло, поскольку оно в равной мере с добром соответствует законам Провидения, которое извлекает выгоду и из одного, и из другого... рок всегда благоволит преступлению, оставляя несчастья людям добродетельным...»214
У Сада современный пессимизм обретает более радикальную форму, чем у Шопенгауэра или Ницше. Но с другой стороны, его позиция столь радикальна, что фактически сама себя опровергает. Кант пишет, что если нет справедливости, то и жить не стоит215. Мир, рисуемый Садом, не предназначен для жизни. Недостаток Сада - в его неумеренном стремлении к дихотомии добра или зла, царящего в мире. Если мир - не благо, значит - зло, из чего он заключает, что человеку необходимо соответствовать этому злу. Однако он не учитывает очевидной возможности того, что мир есть и добро, и зло, и именно наша задача - а не Бога или Провидения - сделать этот мир лучше. Эта простая сентенция является в то же время ключевой. Сад слишком увлечен игрой с мыслью об отвернувшемся от человечества Господе, не видя того, что отсутствие или безразличие Бога накладывает на самого человека ответственность за происходящее в мире. Мы помещены в мир, который налагает на нас обязательства. Проблема зла - это наша проблема.
Прозрение Иова - по ту сторону теодицеи
Предысторией книги Иова послужил спор между Богом и Сатаной. Сатана утверждает, что Иов любит Господа лишь за те блага, которыми Бог его одарил, тогда Бог позволяет Сатане забрать у Иова все, что он имеет и таким образом показать, что, несмотря на это, вера Иова будет также тверда, как и прежде. Иов лишился детей, слуг и животных, был еле жив от поразившей его болезни. Жена и друзья упрекали Иова, считая, что он, должно быть, заслужил такое наказание. Справедливость для них была превыше всего, и, исходя из этого, они не проявляли к Иову должного сочувствия и сострадания. Иов винил Бога, поскольку был убежден, что не заслужил таких страданий. В своем ответе Иову Бог апеллирует к силе, а не к справедливости. Господь говорит: «Ты хочешь ниспровергнуть суд Мой, обвинить Меня, чтобы оправдать себя? Такая ли у тебя мышца, как у Бога? И можешь ли возгреметь голосом, как Он?»216 Бог сразу переходит от обсуждения справедливости к вопросу о грубой силе. Само собой, Бог могущественней Иова, однако это совсем не означает, что он также и справедлив217. Опираясь на описанное в книге Иова, трудно прийти к иному выводу, кроме того, что Бог - аморальный тиран. С одной стороны, Господь предстает некоей стихией, что слепо разит, не задумываясь о справедливости, с другой стороны, Он требует любви и поклонения, как перед высшей справедливостью218. Между этими двумя аспектами нет никакой связи, и Бог ничем не доказывает свою справедливость. «Мудрость лучше силы», пишет Экклезиаст219, но в книге Иова Бог показывает не мудрость, а лишь грубую силу. Иов вопрошает: «Но где премудрость обретается»?220Вот ответ Господа: «Страх Господень есть истинная премудрость»221. Тем не менее мне кажется, Иов нашел мудрость в себе, а не в Боге, и мудрость эта есть простое понимание: Бог, а следовательно, и мир, несправедлив.
В конце книги Иова Бог восхваляет Иова и в то же время порицает его друзей: «И было после того, как Господь сказал слова те Иову, сказал Господь Елифазу Феманитянину: горит гнев Мой на тебя и на двух друзей твоих за то, что вы говорили о Мне не так верно, как раб Мой Иов»222. В действительности остается неясным, за что, собственно, Бог хвалит Иова и упрекает его друзей, имеется лишь расплывчатый намек на то, что Иов истинно судил о Боге, в то время как его друзья говорили неправду. О какой истине здесь идет речь? Квинтэссенцией речей друзей Иова является существование абсолютной справедливости, призрачность внешней невиновности Иова в постигших его несчастьях и в конечном счете иллюзорность несправедливости, поскольку за ней находится космическая справедливость, установленная Господом. Это как раз то, с чем не согласен Иов. И мы знаем, что Иов прав, ведь в начале книги Бог и Сатана поспорили, используя Иова как пешку в своей игре. Иов имел все, но, не заслуживая того, все потерял. Кроме того, аргументы Иова гораздо убедительнее ответа Господа - создается впечатление, что Иов прочел Богу лекцию о морали. В Библии немало мест, подтверждающих справедливое отношение Бога к людям: «Ибо нет лицеприятия у Бога»223. Однако несомненно, что Бог несправедлив по отношению к Иову, поскольку позволил бесчисленным несчастьям и страданиям обрушится на ничем не заслужившего их Иова. Экклезиаст также замечает: «Всего насмотрелся я в суетные дни мои: праведник гибнет в праведности своей; нечестивый живет долго в нечестии своем»224.
Утверждение, что якобы всемогущий Бог благ, не выглядит правдоподобно, коль скоро слово «благо» означает именно то, что мы привыкли под ним понимать. Лежащим на поверхности решением этого противоречия является неправомерность применения наших понятий о благе и зле по отношению к Богу, поскольку Господь непостижим для человека. В Евангелии от Матфея, Марка и Луки это выражено так: «Никто не благ, как только один Бог»225. Таким образом, мы должны четко различать человеческую доброту (которая, следовательно, является «ненастоящей») и единственно истинную благость Господа. Если наше представление о доброте, душевном благородстве опирается на человеческие поступки и именно это представление образует основу проблемы зла, то, как следствие, проблема зла утрачивает свою основу Следовательно, проблема в некотором смысле разрешена, ведь больше нет нужды отстаивать благость Господа. Однако тогда мы вынуждены отказаться и от того, что защищали изначально, а именно от представления о благом Боге. Кальвин делает это, утверждая, что нет справедливости выше, чем воля Божья, все свершаемое Господом справедливо226. Нам неведома божественная логика, - возможно, Господь придает понятию справедливости совершенно иной смысл, нежели мы. В таком случае мы не можем категорически утверждать, что «Бог справедлив». Еще Джон Стюарт Милль отметил, что принципы логики запрещают использовать один и тот же знак для обозначения двух различных предметов - по крайней мере, необходимо указать это различие - коль скоро наше понятие справедливости выработано в процессе взаимодействия с себе подобными, и предполагаемая божественная «справедливость» с ним несопоставима, то мы не вправе выдавать гипотетическое качество Господа за «справедливость»227. Поскольку качества Бога, по всей вероятности, непостижимы для человеческого интеллекта, мы не вправе говорить, что Бог «благ» или «справедлив»; допустимо лишь высказать, что Бог есть «X» и «Y», и при этом добавить, что мы не имеем ни малейшего представления о том, что означают эти «X» и «Y», признавая тем самым бессмысленность этого языкового выражения.
Этими, по сути, краткими замечаниями, приведенными в этой главе, я, подвергая сомнению каждую из теодицей, не стремлюсь уверить в том, что все они непоследовательны, неправдивы или иррациональны, - просто они достоверны лишь в весьма незначительной степени. Возможно, что логике не противоречит одновременная убежденность как в существовании благого, всемогущего и всеведущего Бога, - или исторического процесса, ставшего функциональным эквивалентом Бога, - так и в существовании зла. Последовательности тем не менее недостаточно для того, чтобы сделать эту убежденность обоснованной и рациональной. Кроме того, я считаю, что сама по себе теодицея является ошибочным взглядом на проблему зла, поскольку допускает не вполне серьезное отношение к страданию. Мы должны отказаться от теодицей и всего им подобного и признать, что зло есть зло. Надо не оправдывать зло, а сводить его к минимуму.
Давайте последуем за Иовом в том, что мир, с позиции человека - а другой позиции, на которой мы бы сохраняли связность рассуждения, у нас попросту нет, - совсем несправедлив. Это важный момент. Из-за того что друзья Иова пребывали в иллюзии космической справедливости, они остались глухи к страданиям Иова. Абстрактный, метафизический принцип закрыл двери состраданию. Это и есть их величайший грех. Теодицеи - это не столько объяснение божественной благодати и справедливости, сколько отрицание страданий и несправедливости.
Как пишет Карл Ясперс, непризнание или отрицание зла - само по себе является злом228. Теодицеи - зло, поскольку они годны лишь для оправдания и поддержания несправедливости. Справедливость - это не закон природы, но принцип, установленный людьми.
Стандартный подход - мир справедлив, решающее значение имеют наши качества и поступки, за которые мы будем вознаграждены или наказаны. Платон считает поэзию опасной потому, что поэты описывают драматические примеры того, как несправедливые люди чаще всего бывают счастливы, а справедливые — несчастны229. Очень важно создать картину справедливого мира, где добро встречает добро, а зло наказывается. Мысль Платона состоит в том, что только вера в справедливость является мотивацией благих поступков человека. Я не исключаю, что эта мысль имеет под собой основу, - однако проблема в том, что такая вера может привести к тому, что мы перестанем замечать фактически существующую несправедливость.
Для нас, живущих в мире, в котором Бог умер, справедливость больше не имеет вселенской опоры. Иов становится экзистенциалистским героем, видящим, что мир несправедлив, что он не подстраивается под наше понятие о справедливости. Тем не менее люди склонны верить в справедливость мира230. Это может показаться безобидной точкой зрения, которая, однако, приводит к взгляду на жертвы, как на заслуживших несчастья и притеснения, которым они подвергаются. Принцип справедливости, рассматриваемый описательно, а не нормативно, может привести к принятию зла. Ведь так недолго обвинить в страданиях жертву, а не преступника. К примеру, до начала Второй мировой многие голландские евреи считали, что их немецкие собратья, раз они подвергаются таким преследованиям, совершили что-то ужасное - ошибка этого вывода в предпосылке - эти люди действительно должны были заслужить преследования. Мир лишен теологического начала, отвечающего целям и нуждам человека. Человек появился на сравнительно позднем этапе становления мира, поэтому поистине наивно верить в то, что мир должен подстраиваться под наше представление о справедливости. Справедливость -это не данность, а цель, к которой мы стремимся.
Смерть Господа не делает человека Богом231, напротив - человек должен отказаться от представления о своей божественности232. Человек не обрел самодостаточности, скорее потерял всякую связь с тем, что могло ее гарантировать. Смерть всемогущего Бога не сделала всемогущим человека, а предала его неустойчивому миру. Это значит, что мы сосланы творить собственную историю, без всякой гарантии, что эта история будет развиваться в правильном направлении. Вместо того чтобы отбрасывать зло вместе с представлением о Боге, мы должны констатировать, что с исчезновением Бога зло стало чисто человеческой проблемой. Это наша проблема. Зло ведет свою игру рядом с нами, среди нас, что относится не только к нравственному, но и к физическому злу, источником которого мы сами не являемся. Природные феномены не принадлежат к области метафизики или мистики.
Катастрофы, связанные с природной стихией, также не имеют высшего смысла. Стихийные бедствия несут в себе лишь разрушение, не соотносимое ни с чем, кроме страдания и смерти. После краха традиционных космологии, наука взяла на себя роль проводника веры в прогресс, однако она все хуже справляется с задачей поддержания этой веры, поскольку череда событий, имевших место в двадцатом столетии, показала нам, какой деструктивный потенциал таит в себе наука. Заодно с тем, что называется «смерть великих повествований»233, мышление потеряло свое всеобъемлющее качество применительно к истории, а именно это качество придавало диалектический статус восприятию зла как части благой тотальности. Вне этого представления о тотальности зло проявляется как зло. Страдание лишается своего «во имя». Оно более не может быть оправдано обращением к чему-то высшему -инстанции, останавливающей поток вопросов и отвечающей на них, не существует. Вместо рационального мира, справедливо устроенного всемогущим, благим Богом, мы получаем мир, управляемый случаем234. Нам воздается не только по заслугам, но по большей части в зависимости от удачи и невезения. Поэтому в счастье и несчастье человека мы не должны видеть моральной подоплеки. Вера в присущую миру справедливость была все еще возможна в теоцентристском мире, где каждый получал то, что заслужил. Сегодня нас окружает мир, полный несправедливости, и наша задача -сделать все возможное, чтобы это исправить.
АНТРОПОЛОГИЯ ЗЛА
АНТРОПОЛОГИЯ ЗЛА
Мы и добры и злы, не только в том смысле, что порой поступаем хорошо, а порой дурно, но и в более значимом, глубоком смысле - обе категории необходимы для понимания того, кто мы
Предыдущая часть книги завершается следующим выводом - теология в главном не соотносится с проблемами, которые в этом мире зло ставит перед нами, я же рассматриваю теодицеи как теоретический тупик. Зло должно восприниматься как чисто человеческая, нравственная проблема. Это, чисто этическое, толкование зла содержит демифилогизацию, т.е. мы больше не вопрошаем quid est malum? (что есть зло?), а хотим понять unde malum faciamus? (почему мы творим зло?)235.
В этой части книги я, прежде всего, хочу обсудить, следует ли рассматривать человека в качестве основополагающего блага или зла, а затем составить типологию различных форм зла: демоническое зло, зло как средство, идеалистическое зло и зло глупости. После этого эти четыре формы зла будут подробно разобраны каждая в отдельности, что поможет дать ответ на вопрос, почему мы творим зло. Таким образом, мы подготовим почву для решения реальной задачи: какие действия мы должны предпринимать в отношении зла?
Человек - благой или злой?
В христианском учении человек понимается в значительной мере как зло. В Первой книге Моисея сказано: «И увидел Господь, что велико развращение человеков на земле, и что все мысли и помышления сердца их были зло во всякое время»236. И вновь: «...помышление сердца человеческого - зло от юности его»237. Эта мысль о присущем человеку зле четко сформулирована у Августина, в догмате первородного греха. Этот догмат оказал сильное влияние на мыслителей Запада. Он положил начало распространившейся традиции, которая все еще воздействует на наше мышление - в теориях рационального выбора, к примеру, априори утверждается, что рациональный человек стремится по максимуму реализовать свои личные интересы. Как Макиавелли, так и Гоббс опираются на эту Августинову антропологию238. Попытка Канта развить демифилогизированную, рациональную теорию о выборе человеком зла также состоялась благодаря Августину.
Согласно Макиавелли, человек всегда будет поступать плохо, если только необходимость не принудит его быть добродетельным239. По Гоббсу, все люди злы от рождения240. Причиной войны всех против всех является человеческая натура: стремление к поддержанию своего существования, богатству и славе приводит людей к естественному противостоянию241. Правда, Гоббс признает наличие у человека способности к сопереживанию, но она недостаточно сильна для того, чтобы воспрепятствовать непрекращающимся конфликтам. Именно на этой антропологии зиждется политическая философия Макиавелли и Гоббса, что доказывает, сколь важны наши размышления о сути «человеческой природы». По Макиавелли, государственная политика должна быть направлена на предупреждение зла, идущего от отдельного человека, поэтому он пытается найти стратегию, которая в наименьшей степени поощряет зло242.
Похожее воззрение встречается у Монтеня, утверждавшего, что человек от природы предрасположен к насилию243. В художественной литературе также можно найти массу примеров дурных «от природы» личностей. Скажем, в «Песнях Мальдорора» Лотреамона, где Мальдорор утверждает, что был создан злым, что зло - его натура и что он подчинен силе, превосходящей волю. Он говорит, что эта наклонность ко злу так же незыблема, как закон тяготенья244. То же относится и к герою романа Германа Мелвилла Клэггерту, в котором «таилась маниакальная злоба, отнюдь не привитая ему дурным воспитанием, развращающими книгами или распутной жизнью, но врожденная, присущая самой его натуре - короче говоря, "безнравственность от природы"»245.
Однако существуют и теории, в которых утверждается обратное - человек «от природы» благ. Быть может, наиболее известным представителем этого направления является Руссо. По его мнению, люди рождаются свободными, равными, самодостаточными, лишенными предрассудков, однако цивилизация превращает их в полную противоположность. Естественный человек - дикарь, счастливый и добрый, цивилизованный человек - несчастен и аморален246. Поскольку предполагается, что естественное состояние было благим, напрашивается вопрос, почему оно было оставлено, но Руссо в ответ лишь ссылается на «роковое стечение обстоятельств»247 и отговаривается общепринятым обращением к «естественным условиям»248. Природа блага, однако эта же самая природа приводит человека в цивилизацию, которая его развращает. Руссо возлагает вину за зло не на Бога, не на человеческое естество, а на цивилизацию, или, точнее: на цивилизованного человека249. Собственно говоря, у Руссо отсутствует категория «естественное зло»: зло понимается как явление, присущее только человеку и не существующее вне деятельности и страданий цивилизованного человека250. Даже цивилизованный человек сохраняет свою природную благость; проблема в том, что эта благость обретает извращенное выражение. Руссо утверждает, что «все естественные склонности, не исключая благотворительности, направленные и осуществляемые в обществе без должного благоразумия и выбора, перерождаются и становятся столь же вредными, сколь они были полезны в первоначальном своем порыве»251. Зло, однако, пребывает вне человеческой природы. Правда, будет не совсем правильным называть естественного человека Руссо благим, ведь скорее он внеморален - только разум цивилизованного человека способен в целом различать благо и зло252. Естественный человек целиком и полностью сосредоточен на своих личных потребностях и не стремится конкурировать с кем-либо или кому-нибудь вредить.
Может показаться, что взгляды Руссо и Макиавелли на человека являют собой полную противоположность, однако это вовсе не очевидно253. Макиавелли описывает человека как источник зла по отношению к общему благу цивилизованного общества, следовательно, Макиавелли определяет естественного человека как зло, поскольку его не заботит ничто, кроме него самого. Как для Руссо, так и для Макиавелли зло возникает при переходе от «природного» к «цивилизаторскому». Этот перелом может быть проиллюстрирован следующим примером:
9 января 1800 года из леса в Сен-Сернен во Франции вышел некто, ставший известным как «дикарь из Авейрона»254. Мальчик приблизительно 12 лет не умел говорить, рвался из закрытого пространства, внезапно, стоя, справлял нужду и срывал с себя одежду, если его пытались одеть, - кроме того, он порой кусал людей, проходивших на небольшом расстоянии от него. Обнаружение этого мальчика вызвало тогда большой энтузиазм, поскольку появилась отличная возможность проверить, насколько популярное представление о «благородном дикаре» соответствовало действительности255. Виктор, как позднее был назван мальчик, проявил себя существом, не ведающим морали: он не был ни добродетельным, ни аморальным, а в полном смысле внеморальным. Он «крал» все, что находил, но, поскольку он не имел представления о воровстве, правильнее будет сказать, что он брал все, что находил. В нем не было и намека на эмпатию или чего-либо духовного, что могло бы отозваться на обусловленную моралью реакцию других людей и изменить его поведение. Казалось, окружающие воспринимались им лишь как средство для утоления жажды, голода и других базовых потребностей. Имей Виктор представление о морали, его можно было бы отнести к законченным эгоистам. Однако он не был настроен враждебно и проявлял агрессию, только почувствовав угрозу своей безопасности. Он не стремился к доминированию, власти или положению. Виктор был не добрый и не злой, он находился в стадии, предшествовавшей духовности. Он соответствовал образу естественного человека, еще не вкусившего от древа познания и не познавшего добро и зло.
Что мы можем из этого почерпнуть? На мой взгляд, весьма немного. Наверное, лишь то, что понятие о первобытном естественном состоянии мало способствует нашему пониманию самих себя как духовных существ. Это состояние, в котором мы не пребываем, поэтому сложно использовать его в качестве источника информации о том, какие мы есть «на самом деле»256. Естественное состояние нам неведомо -возможно, потому, что его никогда и не было. Если мы хотим выяснить, каков человек «на самом деле», то мы должны основываться не на гипотетическом состоянии прошлого, ни на чем-либо подобном, а на поступках человека и на том, что его к этим поступкам побуждает.Существует только четыре возможных ответа на вопрос, блага или дурна духовная «природа» человека257:
1. Человек благ.
2. Человек зол.
3. Человек не благ и не зол.
4. Человек и благ и зол.
Имеется масса убедительных примеров всевозможных благих деяний, подтверждающих вариант (1), однако в пользу варианта (2) можно привести множество примеров злодейства - обе эти альтернативы не учитывают комплексность нашего поведения. Защитники (1) и (2) могут утверждать, что мы благи или злы от природы, но впоследствии отвернулись от блага и стали менее праведными или что мы сопротивляемся врожденному злу и становимся лучше. Однако оба этих утверждения нуждаются в подтверждении - они должны предъявить «естественного» человека и доказать его благость или зло. Далее, множество примеров в пользу (1) и (2) соответственно на первый взгляд противоречат варианту (3), но (3) можно трактовать так, что мы рождаемся духовно нейтральными, а затем становимся добрыми или злыми. Это допустимо, поскольку младенцу едва ли можно приписать какие-либо духовные качества, ведь он еще не обладает самосознанием и представлением о морали. Тем не менее младенец взрослеет и вместе с тем преобразуется в духовное существо -и тогда он становится не добрым или злым, а добрым и злым. Художественная литература изобилует персонажами, представляющими собой добро или зло в чистом виде, но реальные люди сочетают в себе как добро, так и зло. Некоторые добры в большей степени, другие в большей степени злы, но все без исключения добры и злы258. Таким образом, вариант (4) наиболее вероятен, если речь идет о людях, имеющих представление о морали.
Мы свободны, и как раз поэтому не являемся однозначно добрыми или злыми. Шеллинг был прав в том, что свобода изначально есть свобода для добра и зла259. Но эта свобода в действии, при принятии решения, всегда становится свободой для добра или зла260. Мы и добры и злы, не только в том смысле, что порой мы поступаем хорошо, а порой дурно, но и в более значимом, глубоком смысле - обе категории необходимы для понимания того, кто мы.
Типологии зла
Мне кажется, что при исследовании зла допускается методическая ошибка, связанная с тем, что многообразие его проявлений сводится всего-навсего к одной основополагающей форме. Больший результат дало бы составление типологии различных форм зла, и анализ того, как они соотносятся друг с другом. Когда К. Фред Элфорд проводил исследование восприятия человеком зла, некоторые из опрашиваемых утверждали, что одно слово - «зло» не отражает все множество его форм261. Разумная мысль. Элфорд объясняет это тем, что опрашиваемые хотели произвести градацию различных проявлений зла прежде всего с целью оправдать себя или кого-то другого, характеризуя свершенные ими проступки менее серьезной степенью зла. Я считаю, что подобная градация имеет практическое значение, на которое Элфорд не обратил никакого внимания. Разумеется, он заведомо разделяет зло наносимое и зло претерпеваемое, а также отчасти единичный дурной поступок и порочный образ жизни, однако воспринимает зло однозначно, словно оно всегда одинаково, словно в его основе лежит всегда один и тот же мотив: «То, что мы называем злом, есть импульсивное злонамеренное стремление к уничтожению. В недрах сознания (или, возможно, не так глубоко) не существует границы между желанием крепко сдавить другому руку и жаждой истреблять миллионы людей»262. Элфорд упускает из виду важнейшие отличия. Творящие зло имеют бесчисленное множество разных мотивов, несводимых к единственному базовому мотиву.
Различные формы зла могут классифицироваться согласно разным типологиям. Начиная с Лейбница, мы различаем физическое, метафизическое и нравственное зло: метафизическое зло - это несовершенство мира, физическое зло или естественное зло - это страдание, а зло нравственное - это грех263. Лейбниц также описывает нравственное зло как malum culpae, поскольку оно связано с виной. Нравственное зло может быть приписано только субъекту, обладающему способностью к самоопределению. Нравственное зло возмущает больше, чем зло естественное. Как замечает Руссо: «Во всех постигающих нас бедах мы обращаем больше внимания на намеренье, чем на результат. Упавшая с крыши черепица может причинить нам больше вреда, чем камень, пущенный нарочно злобной рукой, но она не вызовет в нас того сокрушения. Иногда удар не попадает в цель, но намеренье не может промахнуться»264. Разумеется, когда оползень стирает с лица земли целый поселок - это трагедия, однако куда возмутительней, если этот поселок жестоко уничтожается вооруженными силами.
Тем не менее не так-то просто обозначить четкую границу между естественным и нравственным злом. Для Джона Хика источником нравственного зла является человек, в то время как возникновение естественного зла имеет причины, не связанные с человеком265. Этот подход, на мой взгляд, не совсем удачен, потому что многие людские поступки, являющиеся злом, нельзя охарактеризовать как зло нравственное, поскольку бывает, что человек либо не понимает последствий содеянного, либо в момент действия, по тем или иным причинам, находится в состоянии, не позволяющем нам возложить на этого человека нравственную ответственность266. Дэвид Гриффин проводит черту между нравственным и естественным злом, утверждая, что нравственное зло содержит намерение причинить другому страдание, а непреднамеренные страдания причисляет к естественному злу267. Это деление мне кажется более приемлемым, однако наличие ясного намерения причинить другому страдания, на мой взгляд, является излишне жестким условием, поскольку оставляет за рамками многие формы зла, например, действия экономиста, который сосредоточен исключительно на заработке и не задумывается о том, что в результате его действий кто-то может пострадать, или, скажем, деятельность бюрократа, выполняющего свою работу, не принимая во внимание последствия. Исходя из всего вышеизложенного, я остановлюсь на довольно общем рабочем определении: индивид совершает нравственное зло, если он добровольно причиняет страдания другим против их воли и не считается с их человеческим достоинством. Причиняемое другим страдание вовсе не должно быть намеренным, оно может быть результатом беспечности - в этом случае индивида следует упрекнуть в беспечности, поскольку он был обязан быть предусмотрительнее.
Нравственное зло - одно из возможных проявлений свободы человека. Мир, лишенный свободных индивидуумов, все равно может содержать зло, однако тогда речь пойдет исключительно о естественном, а не о нравственном зле. Мир, лишенный свободы, может содержать бесконечное множество страданий, но только существо, способное поступить по-иному, можно упрекнуть в том, что этого не было сделано, и следовательно, обвинить в нравственном зле.
Итак, если ограничился нравственным злом, которое имеет прямое отношение к деятельности человека, и, таким образом, исключить естественное и метафизическое зло, то, не в даваясь в детали, можно выделить следующие основные четыре формы зла:
1. Демоническое зло - наименее распространенная форма. Многие теории описывают это зло, как зло ради самого зла. Я вижу в этом представлении массу белых пятен и подробно разберу их ниже. Я считаю, что и демоническое зло содержит в себе благо. В любом желании, хотя бы для его обладателя, должно быть благо, даже если само это желание в общем и целом следует рассматривать как зло. Удовлетворение желания - это благо, и если, к примеру, убийство на сексуальной почве приносит удовлетворение желания, оно, следовательно, имеет благую сторону, несмотря на то что, бесспорно, это убийство надо расценивать как зло. Фома Аквинский говорит в связи с этим, что благо присутствует даже в том, что само по себе есть зло268.
2. Зло-средство - это когда некто, прекрасно понимая, что совершает злодеяние, тем не менее реализует это зло, чтобы таким образом добиться некоей поставленной цели. Эта цель вполне может быть благородной, но средства - порочны. Итак, зло-средство касается исключительно средств, а не цели. Зло-средство имеет место, когда собственно злодеяние может быть легко отброшено, если цель, скажем богатство, может быть достигнута другим способом. Злодеяние само по себе не имеет действительной ценности. Исполнителю зла-средства не интересно само злодеяние, а лишь достигаемая цель. Эта цель может нести благо, зло или быть нейтральной.
3. Идеалистическое зло характеризуется тем, что исполнитель злодеяния верит в то, что на самом деле он творит добро. Карл Краус пишет: «Ничто так не питает зло, как стремление к идеалу»269. Стоит вспомнить о христианских крестовых походах, о судилищах над ведьмами и еретиками - вне всякого сомнения, многие из тех, кто притворял все это в жизнь, считали себя проводниками блага. Террористов в общем и целом также следует отнести к идеалистам. Без сомнения, многие большевики - пусть даже они приговаривали людей к смерти, зная об их невиновности, - тоже были идеалистами. Это можно заключить из того, что немало большевиков признавали себя виновными в преступлениях, которых не совершали, - причем признания эти влекли за собой смертную казнь - во имя партии и революции270. Многие нацисты также были идеалистами, движимые честолюбивым стремлением к построению лучшего общества, а эсэсовцы считали себя нравственной элитой271. То, что сам идеал поставлен с ног на голову, не делало его поборников менее идеалистичными. Идеалисту, в противоположность использующему зло как средство, зачастую не только морально допустимо, но фактически предписано моралью причинять другим вред во имя блага272. Противник олицетворяет собой зло, с которым необходимо бороться. Идеалист может признать, что некоторые поступки достойны сожаления, однако они всегда будут оправданы высшим благом. Часто исполнители зла, как уже было сказано, выдают себя за носителей блага, и часто они также верят в то, что творят добро. Однако убежденность в благости идеала не гарантирует истинности этой благости.
4. Особенностью зла глупости, напротив, является то, что исполнитель действует, не задумываясь над тем, хорошо или плохо он, собственно, поступает. Таким образом, зло глупости отличается от идеалистического зла, для которого характерны размышления исполнителя о добре и зле, но размышления ошибочные. Глупость надо понимать как вид легкомыслия, отсутствие рефлексии. Кант пишет: «Глупость - порождение злой души»273, однако нам следует полностью обратить это высказывание, выразив и противоположную мысль: зло в душе - порождение глупости. Именно эту форму зла Ханна Арендт описывает понятием, банальное зло.
Не всегда легко определить, какой из четырех перечисленных категорий принадлежит конкретный субъект или поступок, тем более что один и тот же субъект может быть отнесен сразу к нескольким категориям (например, когда к ведущему идеалистическому мотиву примешивается некое садистское удовольствие причинять другим людям страдание - и, мне кажется, никто из нас не застрахован от подобных садистических эмоций), однако мы можем использовать эти категории в качестве предварительной классификации. Идеалист может легко превратиться в фанатика, если он в определенной ситуации действует безответственно и, не задумываясь, рабски следует заранее заданному вектору поведения, - тогда идеалистическое зло переходит в зло глупости. Слабым местом категории «зло-средство» является его объемность, грозящая сделать эту категорию собирательным обозначением для большинства форм зла, ведь мотивированные поступки всегда возникают по пути к достижению цели. Общим признаком всех четырех типов зла является пренебрежение человеческим достоинством других людей.
Проблемой множества теорий зла является их сосредоточенность на самом поступке, как на цели действия, т.е. зло становится скорее самоцелью, нежели средством. Это демоническое зло - феномен чисто маргинальный. Сведение всего многообразия проявлений зла к демоническому типу приводит к тому, что остальные формы зла оказываются вне поля зрения. Кроме того, фокусировка исключительно на демоническом зле имеет своим следствием потерю нас самих как объектов исследования, ведь мы не склонны считать бесами самих себя, и таким образом проблематика зла теряет свою актуальность в вопросе понимания нашего собственного поведения. Зло не замкнуто на садистах и фанатиках, и большинство участников массовых убийств и тому подобного должны описываться как совершенно обычные люди. Поэтому утверждение, что все мы отчасти злы и способны на злодеяние, является вполне логичным, однако, хотя я и не противник этой позиции, она достаточно бесполезна, если мы не пытаемся установить, какие причины могут спровоцировать обычного человека на совершение злодеяния. Вопрос, которым мы обязаны задаться, звучит таю что должно произойти, чтобы я совершил такое?
Демоническое зло
Очевидно, что зло существует, если понимать его как то, что находится в противоречии с жизненными устремлениями и ценностями. Вопрос в том, существует ли также абсолютное зло, которое активно воплощается как таковое. Демоническое зло выглядит самодостаточным, существующим ради самого себя. Прежде всего, это впечатление основано на представлениях жертвы, а не на мотивах, которыми руководствуются палачи274. Именно поэтому нельзя использовать представления жертвы, как ключ к пониманию мотивов палача. Поступок, интерпретируемый жертвой как чистый садизм, совсем необязательно вызывает у палача сильное эмоциональное переживание. То, что для мёртвы становится важнейшим событием, накладывающим отпечаток на всю дальнейшую жизнь жертвы или даже разрушает ее, в глазах палача может выглядеть обычным, ничего не значащим эпизодом. Вероятно, мучитель не совсем отчетливо помнит каждую жертву еще и потому, что зачастую ничего не имеет против личности жертвы, а «просто делает свою работу», в то время как жертва продолжает переживать происшедшее всю дальнейшую жизнь. В большинстве случаев между негативным воздействием и позитивным результатом поступка для жертвы и палача соответственно существует огромная пропасть275. Практически всегда утрата жертвы несравнимо больше выгоды палача. Удовлетворение, которое может возникнуть после нанесения вреда объекту раздражения, быстро пройдет, тогда как жертва может пострадать на всю жизнь. Эта пропасть порождает тенденцию к эскалации конфликтов. Даже если обе стороны нанесли друг другу одинаковый вред, каждый чувствует себя пострадавшим в большей степени, чем другой.
Если мы думаем о некоем зверстве, то, как правило, занимаем позицию жертвы, поскольку не можем представить себя в роли мучителя. Мучитель видится чудовищем, ненормальным и бесчеловечным садистом. Однако большинство мучителей - довольно обычные люди, не отличающиеся какой-либо ярко выраженной предрасположенностью к садизму. В отношении негодяев из греческой хунты, бесчинствовавших в 1967-1974 годах, были проведены тщательные исследования, которые показали, что эти люди не были склонны к садистскому или авторитарному поведению ни до, ни после службы в армии. Ни в роду, ни в обстоятельствах их жизни не было ничего такого, что отличало бы этих людей от всех прочих276. Однако некоторые истязатели входят во вкус. Насилие возникает по одной причине, но продолжается уже по другой. Пытка обретает собственную ценность. Во время войны во Вьетнаме обычной практикой американцев было избиение на допросе вьетнамских военнопленных. Как правило, проводившие допросы начинали их без особого энтузиазма, поскольку это было для них обычной рутиной. Однако многие из них впоследствии говорили, что увлекались, избивая пленного вновь и вновь, они начинали получать удовольствие от происходящего и должны были урезонивать себя, чтобы это избиение не превратилось бы в жесточайшее зверство277. Иногда им удавалось справиться с собой, иногда нет, а порой они сознательно шли гораздо дальше. Многие позволяют себе увлечься войной278. «Подлинная история убийства» Джоанны Бурк (Joanna Bourke) изобилует цитатами из высказываний совершенно обычных солдат, считающих, что убивать - «наслаждение», это «забавно», «здорово»279. Генри де Ман описывает, как ему удалось попасть из миномета в группу неприятеля, так, что тела и части тел разлетались в разные стороны, - описание заканчивается следующими словами: «Я должен признать, что это был один из самых счастливых моментов в моей жизни»280. И Филип Капуто выражает схожее мнение: участие в сражении делало его «таким счастливым, как ничто другое». Советский солдат, прошедший Афганистан, говорит: «Со своими ребятами, всем вместе обрушиться на массу и убивать - захватывающе, даже весело»281. Важен следующий факт: большинство вернувшихся с войны людей продолжают вести в точности такую же жизнь, какую вели до войны. Было проведено множество исследований влияния опыта, полученного на войне, ее жестокости, на поведение людей в последующей гражданской жизни, однако роста насилия и криминала выявлено не было282. Реалии войны настолько отличны от ситуации обычной жизни, что, казалось бы, маловероятно перенесения одного в другое. И тем не менее находятся люди, жестокость которых выходит за рамки неординарных ситуаций и становится нормой жизни.
Серийные убийцы, более чем кто-либо другой отражают популярное представление о демоническом зле. Когда читаешь о таких серийных убийцах, как, скажем, Генри Ли Лукас (Henry Lee Lucas), создается впечатление, что единственным мотивом их поступков является не что иное, как сильнейшее наслаждение, которое они получают, причиняя жертве сильнейшее страдание. Лукас, к примеру, предпочитал связывать жертву, давая ей - как правило, жертвой становилась женщина - понять, что убьет ее. Затем он один за другим отрубал, отрезал или отпиливал ей пальцы рук и ног, чтобы она знала, что навсегда останется калекой, даже если ей удастся выжить283. Существуют другие, более страшные примеры, которые нет смысла здесь приводить. Суть в том, что мы имеем дело с поступками, причины которых трудно объяснить чем-либо, кроме желания причинять другим сильнейшие страдания, ради самого этого страдания. Можно назвать это аутичным насилием, актом насилия, являющимся самоцелью. Подобная жестокость выглядит необъяснимо, как чистейшее безумие. Ницше пишет:
Так говорит красный судья: то ради чего убил этот преступник? Он хотел ограбить».
Ноя говорю вам: душа его хотела крови, а не грабежа - он жаждал счастья ножа!
Но его бедный разум не понял этого безумия и убедил его. «Что толку в крови! - говорил он. - Не хочешь ли ты, по крайней мере, совершить при этом грабеж? Отмстить?»
И он послушался своего бедного разума: как свинец, легла на него его речь - и вот, убивая, он ограбил. Он не хотел стыдиться своего безумия284.
Если мы хотим объяснить некий поступок, то должны понять его цель, однако мы не в состоянии это сделать. Существуют убийства, которые нельзя объяснить припадком бешенства, желанием скрыть преступление или тем, что жертва сопротивлялась. Другими словами, хотя и редко, но совершаются убийства, не имеющие внятных мотивов285. Убийства ради убийства. Злодеяние, которое выглядит самодостаточным, злодеяние ради злодеяния - именно это я называю демоническим злом.
Злодеяние как самоцель
Монтень пишет:
Я не в состоянии был поверить, пока не увидел сам, что существуют такие чудовища в образе людей, которые рады убивать ради удовольствия, доставляемого им убийством, которые рады рубить и кромсать на части тела других людей и изощряться в придумывании необыкновенных пыток и смертей; при этом они не получают от этого никаких выгод и не питают вражды к своим жертвам, а поступают так только ради того, чтобы насладиться приятным для них зрелищем умирающего в муках человека, чтобы слышать его жалобные стоны и вопли. Вот поистине вершина, которой может достигнуть жестокость286.
Есть ли кто-нибудь, кто совершает зло просто ради зла? Мы можем понять человека, находящего радость в поступках, соответствующих представлениям о добре, просто потому, что это хорошо. Но можем ли мы вообразить себе того, кто испытывает радость, поступая в соответствии с собственными представлениями о зле, просто потому, что это плохо? Представление о зле, совершаемом просто потому, что это плохо, является господствующим в большинстве исследований, посвященных проблеме зла; многие считают это парадигмой зла - и именно эта форма зла преобладает в фильмах ужасов и тому подобном.
Шопенгауэр определяет жестокость как «не приносящую выгоду радость от страданий другого», где страдание подается как «самоцель»287. Берель Лонг в своей достойной внимания книге о Холокосте, утверждает, что массовое истребление евреев нацистами в конечном счете было совершено именно потому, что это плохо288. К Фред Элфорд причисляет садизм к парадигматическому злу, утверждая, что зло - это в первую очередь не причиняемый вред, а скорее удовольствие от абсолютной власти289. Батай также признает истинным злом лишь самодостаточное злодеяние, но не считает злом к примеру преступление ради наживы, поскольку само преступление как таковое не доставляет никакой радости в отрыве от материальной выгоды, которая должна за ним последовать290. Представление об отдельном человеке, делающем зло ради зла, можно найти не только в детективах, фильмах ужасов и метафизических спекуляциях, но и в работах вроде бы серьезных, мыслящих философов. Джон Кикес утверждает, что существуют «нравственные чудовища, с постоянством выбирающие зло» и которые «стремятся вести порочную жизнь»291. А Колин Макджинн называет злодеем того, кто радуется страданиям другого и совершает зло ради зла292. Правда, он различает «чистое» зло и зло-средство, позволяя, однако, «чистой» форме доминировать на протяжении всего изложения. Затем он определяет зло синонимично садизму293. Джон
Ролз пишет, что злой человек одержим желанием творить несправедливость, и утверждает, что такой человек тянется к несправедливости именно потому, что она противоречит канонам праведности294.
Эти вышеперечисленные авторы вторят Августину, описавшему прогремевший на весь мир случай воровства фруктов. Многие из нас все еще помнят тот азарт, который, будучи детьми, испытывали от вылазки за соседскими фруктами. Когда я был маленьким, у нас был сад, полный яблонь и груш, однако яблоки и груши, висящие на чужом участке, были бесконечно заманчивее, чем те, которые я хоть сейчас мог сорвать в собственном саду. И Августин в детстве воровал груши, впоследствии представив этот поступок как величайшую драму, разыгрывающуюся между добром и злом:
По соседству с нашим виноградником стояла груша, отягощенная плодами, ничуть не соблазнительными ни по виду, ни по вкусу. Негодные мальчишки, мы отправились отрясти ее и забрать свою добычу в глухую полночь... Мы унесли оттуда огромную ношу не для еды себе (если даже кое-что и съели); и мы готовы были выбросить ее хоть свиньям, лишь бы совершить поступок, который тем был приятен, что был запретен. Сорванное я бросил, отведав одной неправды, которой радостно насладился. Если какой из этих плодов я и положил себе в рот, то приправой к нему было преступление295.
Августин делает следующее заключение: «Я хотел насладиться не тем, что стремился уворовать, а самим воровством и грехом»296. Я не могу разделить взгляд старшего Августина на Августина юного. Там, где он видит закоренелого грешника, я вижу лишь ребенка жаждущего приключений. Предположение о том, что мотивом этого поступка является азарт, а вовсе не зло, выглядит более правдоподобным. Азарт, разумеется, связанный с тем, что воровство фруктов является незаконным и может повлечь наказание297. Поскольку ведущим элементом здесь выступает азарт, то поступок Августина подобен скорее экстремальному спорту, нежели садизму, следовательно, его история воровства фруктов едва ли дает нам ключ к пониманию природы демонического зла.
А как насчет человека, подарившего миру понятие «садизм»? Разве мы не сталкиваемся здесь с примером зла, совершаемого потому, что это зло? Сад бросает вызов Руссо и другим мыслителям эпохи Просвещения, утверждая, что природа вовсе не блага, что преступления и насилие - это законы природы. Общество вырастает из природного зла. Персонажи Сада стремятся реализовать свою свободу и сорвать оковы цивилизации, что равнозначно объединению с дикой природой. Между изначальным, природным и нравственным злом не делается никаких различий. Умысел Сада - подчеркнуть этот факт и использовать все возможности, которые вытекают из такого воззрения. Можно воспринимать работы Сада как пародию на философскую этику298, однако складывается впечатление, что амбиции Сада не ограничиваются просто пародийным жанром. В таком случае перед нами встает следующая проблема: вводя категорию зла, следует также принять категорию добра, однако как раз эта категория отсутствует в произведениях Сада. Допустим, что Сад отвергает всякое представление об объективном благе и объективном зле и основывается исключительно на источнике субъективного удовольствия. Для Сада зло - это то, что приносит удовольствие. Но это удовольствие не может быть истолковано иначе, чем субъективное благо. Весьма характерно высказывание одного из персонажей Сада, говорившего «я счастлив оттого, что сею зло, так счастлив и Господь, причиняющий зло мне»299. Распутник Сада ищет просто-напросто удовольствия. В этой погоне за удовольствием он не ограничивает себя ни в чем, ведь сам по себе выход за рамки - важный источник удовольствия, однако эти границы не имеют самостоятельного смысла и лишь обозначают факт нарушения. Границы не представляют собой объективного блага или зла, следовательно, их нарушение также не становится для Сада объективным благом или злом. Остается лишь область субъективного, где распутник выбирает то, что приносит удовольствие, а это, собственно, является не более чем ординарным гедонизмом, пусть даже гедонистические предпочтения персонажей Сада совершенно извращены. Распутники Сада ищут субъективного блага, наслаждения, из чего явственно следует, что произведения Сада не годятся для аргументации позиции «человек поступает плохо единственно потому, что это плохо». Радость, испытываемая при виде страданий другого, это радость, поэтому оказывается субъективным благом, несмотря на то что ее причиной послужило зло.
Можем ли мы допустить, что некий субъект попросту инвертирует понятия морали и превращает зло в личное благо? В «Потерянном рае» Мильтона Сатана произносит: «Зло, стань благом для меня»300. Вопрос в том, имеет ли это вообще смысл? Что хорошего для Сатаны несет в себе зло? Едва ли есть другой ответ, кроме свободы. Сатана, поддавшись гордыне, восстал против Бога, потому что не мог смириться с положением раба и не хотел выполнять Его волю.301
«Но знай, к Добру Стремиться мы не станем с этих пор. Мы будем счастливы, творя лишь Зло, Его державной воле вопреки»302 . Не говоря, что зло само по себе благо - что было бы бессмыслицей, - Сатана заявляет, что свобода - величайшее из всех благ. Сатана понимает зло, как средство освобождения от Бога. Таким образом, и для Сатаны зло представляет ценность только в качестве средства. Именно этот мотив освобождения сделал Сатану столь привлекательным для Уильяма Блейка (William Blake) и множества других романтиков, чье воззрение резко контрастирует с основной целью произведения Мильтона, которая, без сомнения, заключалась в предостережении. Лично мне, Сатана Мильтона напоминает скорее строптивого ребенка, чем борца за свободу. Несмотря на это, главной целью Сатаны является свобода, а не зло как таковое.
Еще один взгляд на зло ради зла мы можем найти у Эдгара Алана По. В его новелле «Черный кот» рассказчик утверждает, что человеческому сердцу присущ «дух противоречия», «непостижимая склонность души к самоистязанию - к насилию над собственным своим естеством, склонность творить зло ради зла»303. Эта мысль получает развитие в «Демоне извращенности», где абсурдные поступки описываются как действия, которые мы совершаем потому, что нам не следует их совершать304. По добавляет, что не существует глубинной причины этих поступков, за ними нет никакого скрытого принципа, и было бы весьма заманчиво представить их как дело рук дьявола. Исходя из этого, он также описывает поступки, вызванные «немотивированным мотивом»305. Трудно сказать, какой вывод нам надлежит сделать на основании описания поступков странной личности, которое мы находим у По. Кажется, он считает что-либо плохое достаточным поводом для действия, но в то же время этот повод не похож на все прочие, да и вообще никакого повода не существует. Ссылаясь на то, что некая сила подталкивает кого-то к действию, можно в значительной мере сместиться из области (рационального) объяснения поступка, в область патологии. По не прояснил, совершается ли действие потому, что рассматривается как субъективное или как объективное зло. По крайней мере, он указал, что мы совершаем поступки, прекрасно сознавая, что они являются злом, а также, что у нас нет других оснований для их осуществления. Это не значит, что само по себе зло может служить основанием для действия, а лишь показывает, что порой мы действуем иррационально. У подобного иррационального субъекта есть внутренние побуждения для поступка, однако у него не должно быть оснований для предпочтения худшей альтернативы в ущерб лучшей306. В субъекте, творящем зло ради зла, должен иметься некий механизм, который блокирует рациональный выбор. Я считаю, что здесь возможны только два варианта: эстетика и патология или, вероятно, сочетание того и другого. Я не рассматриваю патологию, поскольку она выходит за пределы области свободы, которая предполагает, что человек может выбирать, как ему поступать. Поэтому обратимся к эстетике.
Эстетическая притягательность зла
Действительно, субъект, прекрасно осознающий, что совершает зло, может иметь для этого основания, не относящиеся, однако, к области морали. Быть может, такие поступки просто-напросто внушают субъекту чувство радости. Фрейд утверждает, что «часто зло совсем не вредно и не опасно для «Я»; напротив, оно бывает для него желанным и приносящим удовольствие»307. Однако мы опять не получаем дальнейших разъяснений.
Колин Макджинн тесно сплетает этику с эстетикой, утверждая, что зло проявляется в ужасающих деяниях, что насилие отвратительно и т.д.308 Он основывается на давно ушедшей предмодернистской эстетике309: складывается впечатление, что он не подозревает о некогда существовавших романтизме и модернизме. Мы, романтики, или, вероятно, постромантики, способны видеть во зле красоту, а в насилии - проявление прекрасного310. На мой взгляд, применительно к злу определение утонченное подходит больше, нежели прекрасное. Согласно Канту, утонченное пробуждает в нас «негативное удовольствие», которое притягивает и отталкивает одновременно311. Кант отмечает, что война является чем-то возвышенным312. Американский солдат, воевавший во Вьетнаме, рассказывает о мысли, поразившей его, когда он стоял, глядя на трупы северовьетнамских солдат:
Это был один из тех моментов, когда я оказался за гранью человеческого, смотрел в бездну и наслаждался тем, что видел. Я отдался во власть эстетики, отделяющей от фундаментальной способности к сопереживанию, позволяющей нам чувствовать страдания других. И я увидел красоту, приводящую в ужас. Война не только отвратительна, война - это свершение сокрушительной и искушающей красоты313.
В этой цитате слышится эхо манифеста Маринетти по поводу колониальной войны в Эфиопии:
Двадцать семь лет противимся мы, футуристы, тому, что война признается антиэстетичной-. Соответственно мы констатируем: -.война прекрасна, потому что обосновывает, благодаря противогазам, возбуждающим ужас мегафонам, огнеметам и легким танкам господство человека над порабощенной машиной. Война прекрасна, потому что начинает превратить в реальность металлизацию человеческого тела, бывшую до того предметом мечты. Война прекрасна, потому что делает более пышной цветущий луг вокруг огненных орхидей митральез. Война прекрасна, потому что соединяет в одну симфонию ружейную стрельбу, канонаду, временное затишье, аромат духов и запах мертвечины. Война прекрасна, потому что создает новую архитектуру, такую, как архитектура тяжелых танков, геометрических фигур авиационных эскадрилий, столбов дыма, поднимающихся над горящими деревнями, и многое другое... Поэты и художники футуризма, вспомните об этих принципах эстетики войны, чтобы они осветили., вашу борьбу за новую поэзию и новую пластику?314
Процесс эстетизации - к примеру восприятие войны как художественного фильма, может превратить страшные события в прекрасные315. Можно восхищаться музыкой пулеметов, сверкающей сталью оружия и цветом напалма. Война кажется забавным представлением, а раненые и убитые становятся чисто комическими персонажами. Когда реалии войны представляются в виде игры, проще перенести собственную уязвимость и страдания других. Однако, кроме того, насилие обладает собственной притягательностью. Можно утверждать, что насилие отвратительно, но с тем же успехом можно говорить о том, что насилие прекрасно. Нет ничего, что доказало бы неверность каждого из этих суждений. В обоих случаях речь идет о ценителях, а эстетическое чувство не подчинено нашим понятиям о нравственности. Эстетическое часто рассматривается как автономная сфера, свободная от законов морали, а зло, превращенное в объект эстетики, в значительной мере утрачивает нравственные характеристики.
Платон во многом был прав, осуждая искусство: иррациональность эстетического таит в себе опасность. Торхильд Бьорнвиг почти половину века назад описал «болезнь эпохи», которую он определил как «эстетическая идиосинкразия». Она характеризуется «восторженностью, вызываемой любым пустяком, вспышками необузданной страсти к тому, что кажется прекрасным, и столь же неистовым отвращением и ненавистью к тому, что кажется уродливым»316. Мы также можем назвать это иррациональностью эстетики, которая отличается тем, что эстетическая оценка становится побуждающей к действию силой, а то, что кажется эстету уродливым, - уничтожается. Бьорнвиг приводит массу примеров, начиная с новеллы Эдгара Алана По «The Tell-Tale Heart» («Сердце-обличитель»), заканчивая массовым истреблением евреев нацистами. Главный герой новеллы По убивает старика исключительно из-за того, что не выносит вида его глаза. Он говорит, что, ни много ни мало, - любит старика, но этот глаз просто отвратителен, и все прочие качества человека уже не имеют для преступника никакого значения317. Убивая, он не может воспринимать что-либо еще, кроме отдельно взятого глаза. Подобный идиосинкразический поступок описан
Гамсуном в «О бессознательной духовной жизни», где он рассказывает о человеке, убившем лошадь из-за ее взгляда:
Я знаю одного крестьянина тридцати лет, абсолютно здравомыслящего человека, три года назад застрелившего лошадь соседа только за то, что она искоса взглянула на него.Заметьте: взглянула искоса. Этот человек никак не мог по-иному объяснить свои действия: косой взгляд лошади настолько подействовал ему на нервы, что это буквально свело его с ума. А поскольку он стеснялся открыто выставить столь смехотворную причину, чтобы объяснить, почему он убил чужую скотину, ему пришлось терпеть отношение всех окружающих к его поступку как проявлению самой примитивной злобы318.
Описывая Клэггерта, садиста, мучившего Билли Бадца в рассказе, написанном в 1890 году, Герман Мелвилл вплотную подбирается к тому, что Бьорнвиг называет эстетической идиосинкразией319. Единственное, что движет Клэггартом в его издевательствах над Билли Бадцом, - это, по сути, нетерпимость к непорочности Билли. Бьорнвиг определяет нацизм как эстетическую идеологию. Берель Ланг в конечном счете также понимает истребление евреев как модернистское произведение320. На мой взгляд, это заблуждение. Несмотря на то что в нацизме нравственное и эстетическое было тесно переплетено, впрочем как и в любой другой тоталитарной системе321, речь тем не менее может идти о нравственном, нежели эстетическом явлении, а эстетическая составляющая заключалась не в том, чтобы создать произведение из процесса уничтожения евреев, а в том, чтобы устранить неэстетичных людей, рассматриваемых просто как грязь, омерзительный объект, сравнимый разве что с отбросами. Представление о евреях как о грязи возникло не по причине процессов дегуманизации, произошедших в лагерях, ведь оно существовало еще до того, как началось массовое истребление, - скорее, напротив, процессы дегуманизации были призваны подкрепить это, идеологически обоснованное представление о грязных евреях, с целью подавить в палачах муки совести. В той мере, в которой можно воспользоваться художественной метафорой, мы должны сказать, что вовсе не концлагеря были произведением искусства -шедевром представлялся результат очистки, аналогично тому, как скульптор удаляет лишний материал, чтобы добиться совершенства. Тем не менее, как бы это ни противоречило моим собственным эстетическим предпочтениям, я не могу исключить, что некоторые, возможно, испытывали эстетическое наслаждение от массового убийства.
Ницше утверждает, что человек обычно «наслаждается злом» и находит «бесчеловечное зло наиболее привлекательным»322. Вероятно, Ницше отталкивается от постулата: зло обладает притягательностью, бесчеловечное зло является большим из зол. Однако основной вопрос заключается в том, в чем именно состоит притягательность зла. Жан Жене начинает «Дневник вора» с утверждения, что он был движим «любовью к тому, что зовется злом»323. Он хочет «найти новый рай», «заставив признать зло в невинном обличье»324. Однако это становится «благом» Жене, и он критически описывает некоторых полицейских как «озлобленных уродов»325. Это говорит о том, что Жене считает себя диссидентом326, определяя свое собственное «благо» в противовес официально принятому благу, от которого он отклоняется. То, что общество называет злом, Жене также называет злом, однако он трактует его как благо. Тем не менее главное, прекрасно ли это, т.е. этическое подчинено эстетическому327.
Жене следует в этом за Бодлером, который негативно воспринимает зло, как чисто нравственную категорию328, однако зло в качестве категории эстетики он, напротив, оценивает положительно. Эстетические и этические оценки зла диаметрально противоположны. В черновом варианте предисловия к «Цветам зла» Бодлер писал о своем намерении «выявить прекрасное во зле»329. Прекрасным можно сделать все, но Бодлер прежде всего связывает прекрасное со злом и пишет, что убийство - излюбленное украшение красоты330. Мораль подчиняется эстетике, добро и зло рассматриваются лишь как категории эстетики: «В самом скверном мы способны найти очарование»331. Зло подается как лекарство от тоски, которая отчетливо ощущается в «Цветах зла». Зло выглядит своего рода благом или, точнее, неким суррогатом блага, однако это эстетическое благо332. Если мы говорим о зле ради зла, то зло должно быть нравственной основой поступка. Если же поступок имеет эстетическую основу, тогда не возникает особых проблем в его объяснении. Речь идет не о предпочтении нравственного зла как такового, а об эстетическом удовлетворении, которое является результатом совершенного зла.
Садизм
Ни в одном из рассмотренных нами случаев мы не увидели четкого связного примера того, что зло совершается исключительно ради зла как такового -для поступков всегда находилась иная побудительная причина. Но как быть с классическим садистом, который испытывает радость от страданий других?
Чудовищные страдания, причиненные другому, обычно объясняются тем, что истязатели редуцируют жертву до вещи, предмета, жертвы объективируются до такой степени, что связь «я - ты» перестает существовать. Эта модель объективации приемлема лишь в некоторых примерах, таких, как, скажем, отлаженный механизм в нацистских лагерях смерти, однако данная модель не объясняет сути удовольствия, получаемого садистом. Если представить себе, что преступник редуцирует другого человека до вещи, то многие убийства просто теряют смысл. Тогда он с тем же успехом мог бы стоять и пинать камень, другими словами, сам поступок был бы не важен. Существует причина, по которой мучитель бьет ногой по голове, а не по камню. Сознание того, что жертва - мыслящее существо, личность, является условием, необходимым для совершения действия. Садистский поступок предполагает некоторое отождествление мучителя с жертвой, иначе такой поступок просто не имел бы смысла333.
Мне кажется, что садизм лучше всего объясняется гегелианской моделью признания. Садист хочет утвердиться как личность. Наглядный пример этого можно найти в художественной литературе, в романе Брета Истона Эллиса «Американский психопат», где главный герой Патрик Бейтмен пытается компенсировать отсутствие самоидентичности, совершая изощренные садистские убийства334. Ганс Моргентау в классическом эссе утверждает, что как любовь, так и сила имеют один корень, а именно ощущение одиночества, но в то время как любовь стремится преодолеть преграду между двумя индивидами, чтобы они слились воедино, власть стремится подчинить себе личность другого335. Садисту нужна власть. Крик жертвы показывает садисту, что он обладает властью над другим человеком - и крики истязаемого подтверждают -цель достигнута. Боль для садиста не самоцель, а средство для достижения господства. Возможно, боль, испытываемая другими, может содержать в себе элемент, приносящий садисту наслаждение, но в отношениях «я - ты», на мой взгляд, боль подчинена цели достижения господства, то есть признания.
Александр Кожев дал классическую трактовку диалектики признания Гегеля:
Можно сказать, что человек является человеком лишь в той степени, в которой он навязывает другому человеку представление о себе, заставляя признать себя» Поэтому он должен «спровоцировать» другого, заставить ввязаться в борьбу не на жизнь, а на смерть исключительно из соображений престижа. А когда ему удастся этого добиться, он должен будет убить другого, чтобы самому не быть убитым. Исходя из этих условий, борьба за признание может окончиться только смертью одного или обоих противников336.
Однако в случае смерти одного или обоих противников признание не может быть достигнуто. Двое умерших не способны признать друг друга, а выживший не может добиться признания от мертвого. Следовательно, оба участника борьбы должны остаться в живых.
Поэтому человеку борьбы не следует убивать соперника. Он лишь должен устранить его «диалектически». Другими словами, человек должен сохранить другому жизнь и сознание и просто лишить его самостоятельности. Надо лишь отнять у соперника способность противостоять и действовать против. Говоря иначе, человек должен поработить другого337.
Эту стратегию садист использует по максимуму, полностью подчиняя себе личность другого, чтобы уничтожить в нем всякую самостоятельность. Однако такая стратегия вовсе не приводит к желаемому результату. Как отмечает Сартр, в самом садизме заключена «причина его поражения»338. Когда цель садиста достигнута, когда чужое сознание подавлено и полностью подчинено, то подавленное сознание уже не может признавать, поскольку нельзя признать того, кто подавлен, тем, кто способен признавать. Чтобы достигнуть истинного признания, нужно быть признанным тем, кого признаешь сам. Кожев пишет, что человек только тогда становится истинным человеком, «когда он признан таковым другими... и когда он сам признает других (ведь истинное 'признание' возможно получить только от того, кого сам 'признаешь')»339. Исходя из модели Гегеля, которую я взял за основу, садист обязательно потерпит поражение и никогда не получит признания, которого ищет.
Колин Макджинн трактует садизм несколько по-иному, в его варианте садист не обречен на неудачу. Он утверждает, что садист испытывает «экзистенциональную зависть», ему кажется, что его жизнь менее ценна, чем жизнь других людей, и намерение садиста заключается в том, чтобы опустить уровень других ниже своего собственного340. Эта гипотеза, по мнению Макджинна, заслуживает внимания, поскольку предполагает успешное воплощение замысла садиста. Однако здесь мы сталкиваемся с проблемой, ведь невозможно определить, присутствует ли эта экзистенциональная зависть у всех садистов - с той же долей вероятности можно предполагать, что садист, напротив, ставит себя выше своей жертвы и поэтому считает, что он вправе делать с жертвой все, что ему вздумается. Кроме того, исходя из модели Макджинна, положительный эффект будет весьма непродолжительным - его необходимо закреплять вновь и вновь, поскольку садист постоянно будет встречать все новых и новых людей, к которым будет испытывать экзистенциональную зависть.
Мы можем делать и другие предположения. Сострадание - чувство, которое может быть реверсировано: скажем, я хочу, чтобы другие почувствовали мою боль. Я хочу показать, что мне плохо, и свою боль я могу выразить или символически, посредством слов и образов, или совершенно непосредственно причиняя боль другому341. Это является не злом ради зла, а отчаянной попыткой установить контакт. Я не стану дальше в это углубляться. Моя основная мысль заключается в том, что существует множество всевозможных объяснений садизму, и все они понятны, в отличие от измышлений на тему зло ради зла.
Злорадство
А как насчет злорадства? Не является ли эта радость от страданий другого равнозначной радости во зле ради зла? Согласно Платону, злой тот, кто находит радость в страданиях ближнего - исходя из этого, можно сказать, что большинство из нас - злые люди, коль скоро в реальной жизни все мы время от времени испытываем злорадство342. Колин Макджинн различает активное и пассивное зло: первое в общем соответствует удовольствию, которое возникает от причинения страданий другому, второе - удовольствию, которое возникает при виде страданий другого, вызванных иными причинами343. Злорадство сродни «пассивному злу». Шопенгауэр характеризует злорадство как самую ужасную черту человеческой натуры и как самый дьявольский из всех грехов344. Кант также фактически осуждает злорадство, поскольку оно противоречит человеколюбию, которое должно быть нам присуще345, поэтому он называет злорадство «бесчеловечным» и «дьявольским»346.
Злорадство может иметь две причины: радость, вызванная именно страданиями другого, или радость, вызванная торжеством справедливости, - нельзя также совсем исключать возможность комбинации обеих причин. На мой взгляд, злорадство является адекватным чувством только тогда, когда оно вызвано соображениями справедливости, т.е. если не само страдание, а стоящая за ним справедливость вызывает радость - в этом я следую давней философской традиции, восходящей к Августину347. Таким образом, злорадство - порок, если оно не сопровождается осознанием того, что страдание, постигшее другого, справедливо. Бесспорно, оба мотива присущи большинству из нас, кроме того, картина осложняется еще и тем, что наше чувство справедливости часто дает сбой, если дело касается наших личных интересов, к примеру в ситуации, когда мы ревнуем. К этому стоит добавить необходимость избегать веры в то, что всякое страдание является заслуженным - вера в справедливость мира - опасное воззрение.
Насилие всегда находит благодарного зрителя. Публичные казни вызывали у людей сильнейший интерес, и если бы мы начали вести телетрансляцию казни, то рейтинг такой передачи был бы весьма высок. Когда гильотина была использована впервые, то не вызвала одобрения обывателя, поскольку казнь заканчивалась слишком быстро, люди мало что успевали увидеть, что привело к массовым протестам и требованиям вновь вернуться к использованию виселиц. Революционное правительство прислушалось к этим требованиям и приняло ряд мер - увеличение высоты эшафота, демонстрация отрубленных голов, увеличение числа приговоренных - в угоду публике348. Можно двояко истолковывать этот интерес: (1) суггестивное воздействие, а возможно, и радость, при виде мучений и убийства, и (2) радость, вызванная торжеством справедливости. Кто-то сочтет второй вариант наивным и неправдоподобным. Однако с другой стороны, вряд ли кому понравится смотреть на казнь заведомо невиновных людей. Чтобы вызвать радость, насилие должно быть оправданным (или, по крайней мере, выглядеть таковым), в противном случае пострадает чувство справедливости. Не случайно ко львам в Колизее бросали тех, кто «вне закона». Сожжения еретиков не были встречены единодушным одобрением людей именно потому, что порой присутствующие при сожжении считали жертву невиновной, и были правы.