— То?..
— Оттуда ему придется лететь в понедельник вечером.
— Ну и что?
Последние слова она произнесла через силу, как будто и не сказать боялась, и еще больше боялась говорить.
— Этот самолет… Обратный рейс на восток… С ним может случиться неладное.
— Да что вы? — снова съязвила я. — Теперь о подобных вещах бывает известно заранее?
— Нет, мисс, не бывает, — потупилась она. — Вы же знаете, что не бывает.
— Послушайте, Эйлин, я не против того, чтобы вы там у себя пропустили иногда рюмку-другую, но решительно против того, чтобы вы после этого заявлялись сюда и начинали доказывать сомнительную пользу выпивок.
— Бог с вами, мисс, я ведь совсем не пью, — еле слышно пробормотала девушка.
Взглянув на нее, я тут же поняла, что она и в самом деле не пьет. У нее было болезненно-бледное худое лицо и сухопарое тело. Такую свалил бы и один глоток.
— Вы когда-нибудь слышали о Кассандре,[2] Эйлин? — сказала я чуть мягче. — Не думаю, чтобы она кому-нибудь нравилась. Вы ведь не хотите походить на нее, правда? Ходите тут, пугаете людей. Вас станут избегать, вы знаете?
Она уже, кажется, начала раскаиваться в том, что завела разговор.
— Простите, мисс, — заторопилась она. — Во всяком случае, докучать вам я не собиралась… — И уже на пути к выходу бросила: — Предостережение идет не от меня, мисс. От моих знакомых.
— Понятно. Выходит, они занимаются предсказаниями. Ну что ж, поблагодарите их от моего имени и скажите, что в подобной помощи я не нуждаюсь.
Она смотрела на меня широко раскрытыми глазами, как будто я произнесла какое-то богохульство.
— Ах, мисс, мне, верно, не следовало говорить вам ни слова.
— А вы сказали, и меня это уже начинает утомлять. Спокойной ночи, Эйлин.
Она, видимо, не ожидала такого приема. В горле у нее застрял комок, который она безуспешно силилась проглотить.
— Спокойной ночи, мисс, — наконец выговорила она и закрыла за собой дверь.
Я вернулась к Хемингуэю и, улыбаясь, прочла абзац, в котором не было ничего смешного.
На следующий день я провожала отца в аэропорт. Таким он мне и запомнился. Всю дорогу мы разговаривали. Один раз я искоса посмотрела на него — просто так, без всякой задней мысли, как бывает, когда сидишь с человеком в машине, которая куда-то мчится, разговариваешь и случайно бросаешь на него взгляд. Такой момент остается в твоей памяти.
Он до сих пор у меня в голове, этот моментальный снимок, четкий и ясный, словно сделанный только сегодня. И сохранился, как сохранился бы настоящий снимок, отпечатанный на фотобумаге. Он напоминает о том, чего давно уже нет.
Отец выглядел таким мужественным, таким красивым. Возможно, потому, что его блестящие седые волосы резко контрастировали со всем остальным в нем, как бы неподвластным времени, — точно не скажу. Знаю только, что он производил на меня впечатление человека гораздо более молодого, щеголеватого, сильного, подтянутого и энергичного — называйте как хотите, — чем смазливые темноволосые красавцы, которым за двадцать пять. У него был прекрасный цвет лица — ровный румянец, на фоне которого резко выделялась белизна волос, всегда аккуратно причесанных и безупречно подстриженных, когда бы ты его ни встретил, и сзади, и на висках — подобные прически больше свойственны молодым. Видя, какой эффект создают его волосы, я начинала понимать, почему даже молодые люди в восемнадцатом столетии, как мужчины, так и женщины, носили напудренные парики.
А еще у него великолепная линия подбородка — линия костяка, не имеющая ничего лишнего. Когда отец говорил, движение подбородка под медно-розовой кожей вызывало мысли о силе. И не только о силе, но, возможно, еще и об упрямстве — но не как главной черте характера, — и о здравом смысле, а прежде всего — да, прежде всего об искренности. Не знаю, может ли подбородок каким-то образом свидетельствовать об искренности, скорее о ней судят по глазам, но при виде этой чистой линии подбородка, в покое ли, в движении, думалось почему-то именно о ней.
Глаза у отца, от насыщенной активной жизни, были ясные, прозрачные — глаза молодости, и они не уставали смотреть, не уставали и от того, что видели. Серо-голубые, они лучились добротой и нежностью, а морщинки вокруг них, когда эти глаза улыбались, подтверждали, что их обладатель понимает решительно все. По крайней мере, когда дело касалось меня, но, видите ли, мне ни разу не приходилось наблюдать, как они смотрят на других, поэтому я могу говорить только о себе.
Воротник его пальто из верблюжьей шерсти был приподнят — так обычно носят пальто молодые люди. Сидел он свободно, как и двигался, — все его суставы оставались подвижны, нисколько не стеснены возрастом. На коленях у него лежал портфель, и, разговаривая со мной, он иногда заглядывал в него, проверял, не оставил ли чего дома. Я как сейчас его вижу: светло-коричневая гладкая свиная кожа с клетчатой подкладкой. Год или два назад сама ему подарила его.
Одна рука у него была в перчатке, а вторую он снял, так как курил сигарету. Пальцы небольшие, но сильные (не терплю длинных и тонких!), какие и должны быть у мужчины. На одном пальце он носил витое золотисто-зеленое кольцо с печаткой. Насколько помню, это была его единственная драгоценность.
Покончив с бумагами, он закрыл портфель, нажав большим пальцем щелкнувший замок. Замочек имел правильную прямоугольную форму и блестел как зеркало. Помню, он потускнел, когда с него соскользнул палец, и снова прояснился — так бывает и с зеркалом, на которое подышишь. Порой мне кажется, что столь же краткий след остается в жизни и от нас — мимолетный, эфемерный, растворяющийся после нашего исчезновения.
Вот такой моментальный снимок храню я в памяти до сих пор, снимок отца, каким он был в минуты полной открытости. Снимок того, чего давно уже нет.
Когда добрались до аэропорта, у нас еще оставалось несколько свободных минут. Мы сидели в машине перед зданием аэровокзала, освещенного бледными размытыми лучами солнца. Я, помнится, даже не стала выключать двигатель, готовая в любой миг уехать. Никому из нас двоих и в голову не приходило, что я могла бы выйти из машины, немного проводить его. Зачем? Обычное ведь дело. Он летал часто. Лететь самолетом для него значило то же, что поехать на такси в центр города.
— Ты не пойдешь вечером к Эйнсли? — с улыбкой спросил он.
— Боже избавь! — поморщилась я. — У меня есть предлог не ходить.
— Да, кстати, — вспомнил он. — Если позвонит Бен Харрис, скажи ему, что встретимся в следующее воскресенье. Пусть приходит с той же компанией, что и в прошлый раз, — симпатичные ребята.
Я приложила палец ко лбу и тут же его убрала.
— Пожалуй, мне пора.
Он вышел из машины, захлопнул дверцу и, наклонившись, поцеловал меня.
— Опять узел не по центру, — заметила я. — Научишься ты когда-нибудь за ним следить? — Я поправила ему галстук.
— А что, насчет этого есть какое-то правило? — сухо поинтересовался он.
Я вдруг вспомнила вчерашнее, и мне почему-то стало смешно.
— Да, совсем забыла. Вечером ко мне зашла одна из служанок — Эйлин Магуайр. Все пыталась убедить меня, что тебе не следует возвращаться этим же самолетом. Кто-то из ее знакомых гадал на кофейной гуще — ты бы видел, как она всему верит, — от ее слез, что называется, ковер взмок.
Отец даже не сразу понял, о ком я говорю. Впрочем, заниматься служанками входило в обязанности миссис Хатчинс, он к ним не имел никакого отношения.
— Магуайр?! Это которая?
— Новенькая.
— И что же может произойти? — Он улыбнулся.
Я щелкнула пальцами:
— А вот об этом я у нее не спросила.
Он засмеялся. И я вместе с ним. Однако ему пора было идти.
— Жди меня во вторник утром, — бодро сказал он и направился к входу в здание.
— Пока, папочка.
Я включила скорость, не дожидаясь, когда за ним закроется дверь. А, ерунда! Сколько раз он уж летал! Я торопилась, поскольку записалась к своему мастеру в парикмахерской и не хотела опаздывать.
В тот вечер обедала одна. За столом мне опять прислуживала Эйлин Магуайр.
Она все делала молча, но лицо у нее было мрачным, и каждый раз, когда мы встречались взглядами, она опускала глаза. Я и думать забыла о вчерашнем, но, увидев ее, сразу все вспомнила, будьте уверены.
Я чувствовала: ей не терпится, чтобы я заговорила первой, дав ей таким образом повод продолжить давешний разговор. Но я рассуждала иначе: чего ради поощрять ее бредни?
Однако ее унылая мина, ее опущенные глаза не могли не действовать на меня. Если бы она их вообще не поднимала или постоянно смотрела вниз! Но то, как они опускались при встрече с моим взглядом, было просто невыносимо.
— Послушайте, Эйлин, давайте не будет нагнетать атмосферу. Мне все же хочется спокойно пообедать.
Она отошла к двери буфетной, но, видно, не могла уже сдерживаться:
— Он улетел, мисс?
Я резким жестом указала на его стул:
— Здесь его нет, так ведь. Значит, улетел.
Снова затронув тему, она хотела уйти. Вот она, смелость малодушных — клюнул и бежать. Но я задержала ее, чтобы раз и навсегда с этим покончить.
— Эйлин, ваши домыслы и вчера мне не показались очень остроумными. А сегодня тем более. Запрещаю вам говорить об этом. Кофе, пожалуйста, и вы свободны.
— Простите, мисс, — пробормотала она и исчезла за дверью.
Ну и ну! Я покачала головой, дивясь ее настырности, и закурила сигарету.
В субботу вечером опять обедала одна. И опять это встревоженное лицо. Опущенные глаза. Красноречивое молчание.
Я отодвинула тарелку и обернулась к ней:
— Эйлин, простите, но вы действуете мне на нервы.
— Я же ничего не сказала, мисс.
Что правда, то правда — не сказала. Всего лишь «добрый вечер», когда я вошла в комнату, но каким жалким голосом!
— А зачем говорить? Достаточно того, что вы все время на меня смотрите.
— Не могу не смотреть на вас, мисс. Мне нужно видеть, куда иду и что подаю…
Мне не хотелось быть мелочной, и я решила не продолжать, хотя чувствовала себя не в своей тарелке из-за того, что мне нанесли поражение в состязании, об участии в котором даже не подозревала. Нельзя же, в конце концов, запретить людям смотреть на тебя. Нельзя запретить им думать.
Но Эйлин постоянно напоминала мне о неприятностях, мозолила глаза. Она заронила в мою душу беспокойство. Достаточно было взглянуть на нее, ощутить рядом ее присутствие, и беспокойство начинало пробуждаться. Причем вера, убежденность не имели ко всему этому никакого отношения: раздражало уже само осознание факта.
Я встала и вышла из комнаты, не дожидаясь, когда она принесет кофе.
Я решила посоветоваться с миссис Хатчинс и пригласила ее в холл на втором этаже, где нас не могли подслушать. Она уже полтора десятка лет служила у нас экономкой. Когда мне исполнилось шестнадцать, начала называть меня «мисс», но я этому воспротивилась. В ней не было решительно ничего от профессиональной экономки, потому-то, наверное, она так хорошо справлялась со своими обязанностями. При виде ее возникала мысль о доброй, пожилой, несколько увядшей тетушке: на шее черная выцветшая лента, говорит тихо, никогда не повышая голоса, в характере ничего тиранического, ни даже властного. Я ее почти никогда не видела, однако дом функционировал как часы — ни одна песчинка не мешала его механизму. А это уже своего рода искусство. У меня самой так бы не получилось.
— Обед был хороший?
— Грейс, не будете ли вы так добры… — бодро начала я. И тут же умолкла. Что я могла сказать? О чем попросить? «Велите этой служанке не портить мне настроение»? Звучало как-то нелепо. Да и чего такими заявлениями добьешься? — Ах, ладно, я передумала, — оборвала я себя и быстро вышла.
Следующая наша встреча с Эйлин Магуайр произошла в воскресенье вечером. По утрам я обычно выпивала чашку кофе у себя в комнате, а днем куда-нибудь уезжала, так что обеденное время было единственным, когда мы могли с ней увидеться.
Я вошла в столовую, твердя себе: «Больше этого не повторится. Моя вина не меньше ее — я ей подыгрываю. Стоит мне прекратить, все кончится само собой. Чтобы создать такую напряженность, нужны двое».
Когда она выдвинула для меня стул из-под стола, я обратилась к ней с напускной оживленностью:
— Добрый вечер, Эйлин. Отличный сегодня денек, а?
— Превосходный, мисс, — с жаром отозвалась она. — Хорошо прокатились?
— Очень. А если бы вы видели, какие я цветы привезла!
Она вышла, что-то подала, снова вышла.
И почти тут же вернулась и, еще не дойдя до стола, сразу от двери буфетной заговорила с нарочитой беззаботностью:
— Денек просто на редкость! А солнце какое!
— Не будем повторяться, — мягко сказала я. Мне еще хотелось добавить: «Делайте свое дело, развлекать меня не нужно», но это, пожалуй, могло ее обидеть.
В тот момент она ставила передо мной тарелку, и я заметила, что тарелка дрожит, не будучи ни слишком тяжелой, ни слишком горячей.
Я подхватила тарелку и мягко опустила ее на стол.
— У вас так дрожит рука, — мягко заметила я. — Вам надо следить за собой.
Миссис Хатчинс, видимо, прочитала тогда в холле мои мысли и напомнила ей, что, обслуживая меня, она не должна забывать о приветливости. Маятник качнулся в другую сторону. Эйлин была возбуждена, она не знала, как себя вести, и, по-моему, из двух крайностей выбрала худшую.
— Такие дни в это время года, — опять начала она, — большая редкость. Если уж здесь так приятно, можно себе представить, как хорошо на поле для гольфа: лучшего дня для вашего…
Она замолчала, словно затормозила, — дрогнув всем телом. И, точно в последней попытке удержаться, ее рука взлетела вверх, ладонь прикрыла рот. Метнув взгляд в сторону отцовского места за столом, Эйлин потупилась. Она опустила руку, как бы желая исправить промашку, но теперь словно утратила дар речи и погрузилась в тупое молчание. Она стала медленно-медленно пятиться. На лице ее был написан ужас.
У меня самой к горлу подступил комок. Комок гнева. Но я не позволила голосу наполниться гневом, изо всех сил сдерживала себя, и голос мой прозвучал ровно, почти тихо:
— С отцом ничего не случилось. Не понимаю, почему бы вам не говорить о нем без этих ужасных недомолвок и гримас.
Я со вздохом встала из-за стола. Увольнять мне еще никого никогда не приходилось.
— Убирайтесь! — сказала я. — Это, наконец, невыносимо! Сделайте одолжение — убирайтесь отсюда! Получите у миссис Хатчинс месячное выходное пособие и… пожалуйста, уходите.
В глазах у нее блестели слезы, губы дрожали.
— Я же ничего такого не сделала, мисс. Вы несправедливы.
Отвернувшись, я намеренно смотрела в сторону.