Старый торговец разыскал Жозефа Леба и сообщил ему о положении вещей. В половине седьмого в столовой, прославленной художником, соединились под застекленным потолком г-жа Роген, молодой художник, его очаровательная Августина, Жозеф Леба, безропотно переносивший свое несчастье, и Виргиния, у которой прекратилась мигрень. Супругам Гильомам уже виделось в мечтах, что дети их устроены, а судьбы «Кошки, играющей в мяч» вручены в надежные руки... Их удовольствие достигло предела, когда за десертом Теодор преподнес им свою изумительную картину, которую они еще не видели; на ней была изображена внутренняя обстановка лавки, которой все были обязаны таким необыкновенным счастьем.
— Как мило! — воскликнул Гильом. — Подумать только, что за это давали тридцать тысяч франков!
— Да ведь здесь нарисован мой чепец с лентами! — в свою очередь, вскричала г-жа Гильом.
— А эти развернутые сукна, — прибавил Леба, — их хочется потрогать рукой.
— Драпировки всегда выходят хорошо, — ответил художник. — Но мы, современные художники, были бы очень счастливы, если бы сравнялись в этом умении с древними.
— Значит, вы любите драпировки? — воскликнул папаша Гильом. — Отлично, черт побери! По рукам, мой юный друг. Раз вы уважаете торговлю, мы поймем друг друга. А почему бы ее презирать? Мир начался с торговли, раз Адам продал рай за яблоко. Кстати сказать, это было не такое уж выгодное дельце!
И старый торговец захохотал громким, добродушным смехом, возбужденный шампанским, которым он щедро угощал всех. На глазах молодого художника была такая плотная повязка, что он нашел своих будущих родственников милыми. Снисходя к ним, он развеселил их несколькими шутками хорошего тона, благодаря чему всем понравился. Вечером, когда гостиная, обставленная, если пользоваться выражением самого Гильома, богатейшей мебелью, опустела, а г-жа Гильом переходила от стола к камину, от канделябров к свечам, быстро задувая огни, предприимчивый торговец, всегда прекрасно понимавший все, что касается коммерческих дел или денег, привлек к себе Августину и, посадив ее на колени, сказал:
— Дорогая моя, ты можешь выйти замуж за своего Сомервье, раз ты этого хочешь; ты вольна поставить на карту свой капитал счастья. Но меня не поймаешь этими тридцатью тысячами франков, которые зарабатывают порчей хороших холстов. Кто легко наживает, тот легко и проматывает. Разве я не слыхал, как этот молодой сорванец говорил, что деньги круглы, оттого и катятся! Они катятся только у мотов, а у людей бережливых лежат да приумножаются. Так вот, дитя мое, этот красивый юнец обещает тебе кареты, бриллианты. У него есть деньги: пусть он израсходует их на тебя — bene sit[20]. Меня это не касается. Но что до твоего приданого, то я не желаю, чтобы деньги, с таким трудом сколоченные, ушли на коляски или безделушки. Кто тратит не считая, тому богатым не бывать. На сто тысяч экю твоего приданого не купишь всего Парижа. Придет день, когда ты получишь еще несколько сот тысяч франков, но, черт побери, я заставлю тебя ждать этого как можно дольше. Я поговорил в сторонке с твоим женихом, и уж мне-то, который вел дело о несостоятельности Лекока, нетрудно было заставить художника согласиться на раздельное владение имуществом со своей женой. Я сам как следует присмотрю, чтобы в контракте по всей форме была оговорена дарственная запись, которую он тебе обещает. Знаешь ли, милая, ведь я надеюсь быть дедушкой и, черт побери, хочу уже заранее позаботиться о своих внуках. Поклянись же мне не подписывать, пока я жив, никаких денежных документов без моего совета, а если мне скоро придется отправиться на свидание с Шеврелем, то поклянись мне советоваться с молодым Леба, твоим зятем. Обещай мне это.
— Хорошо, папенька, обещаю.
При этих словах, произнесенных нежным голосом, старик расцеловал дочь в обе щеки. В этот вечер влюбленные заснули почти так же мирно, как чета Гильомов.
Несколько месяцев спустя после этого памятного воскресенья главный алтарь церкви св. Луппа был свидетелем двух совершенно несхожих свадеб. Августина и Теодор предстали во всем блеске счастья; глаза их сияли любовью, они были в изящных туалетах, их ожидала великолепная карета. Приехавшая в простой коляске вместе со своей семьей Виргиния, в самом скромном наряде, под руку с отцом, смиренно шла вслед за младшей сестрой, как тень, необходимая для гармонии яркой картины. Г-н Гильом приложил все старания, чтобы Виргиния была обвенчана раньше Августины; но он с болью видел, как высшее и низшее духовенство при всяком удобном случае обращалось к более изящной невесте. Он слышал, как его соседи, не стесняясь, одобряли здравый смысл Виргинии, которая, по их мнению, сделала более серьезный выбор и осталась верной своему кварталу; в то же время они из зависти отпустили несколько колких замечаний по адресу Августины, выходившей замуж за художника, за «благородного»; они прибавляли с каким-то ужасом, что если Гильомов обуяло честолюбие, значит, конец их торговле! Какой-то старый торговец веерами сказал, что молодой мот скоро оставит жену без гроша, и Гильом in petto[21] похвалил себя за предусмотрительность, проявленную им при заключении брачного контракта. Вечером, после блестящего бала, закончившегося таким обильным ужином, о котором современное поколение уже не имеет понятия, старики Гильомы остались в своем особняке на улице Голубятни, где происходила свадьба; Леба возвратились в свадебной карете в старый дом на улице Сен-Дени, чтобы управлять баркой «Кошки, играющей в мяч»; художник, пьяный от счастья, заключил в объятия свою возлюбленную Августину и, лишь только карета прибыла на улицу Трех Братьев, на руках отнес свою молодую жену в покои, изукрашенные всеми искусствами.
Бешеная страсть, владевшая Теодором, поглощала его почти целый год, и ни одно облачко не омрачало лазури неба, под которым жила юная чета. Существование влюбленных супругов было легко. Теодор умел расцветить каждый день неизъяснимыми узорами наслаждений, порывы страсти сменялись тихой истомой, нежностью, когда души уносятся в экстазе, забывая о телесном слиянии. Бездумно, безрассудно отдаваясь бурному течению своего счастья, Августина считала, что еще остается в долгу перед любимым, и всецело отдавалась дозволенной и безгрешной любви, в простоте своей и наивности не зная ни кокетливых отказов, ни той власти, которую может приобрести над мужем молодая светская женщина искусно рассчитанными капризами; она слишком любила, чтобы думать о будущем, и не представляла себе, чтобы такая сладостная жизнь могла когда-либо прекратиться. Быть для мужа источником всех наслаждений — какое счастье! И она верила, что эта неутолимая любовь всегда будет самым прекрасным ее украшением, а преданность и покорность — вечной притягательной силой. Красота ее в лучах радости расцвела новой прелестью и внушала ей горделивое сознание своей силы, уверенность, что она всегда будет властвовать над человеком, так легко воспламеняющимся, как де Сомервье. Замужество не научило Августину ничему иному, кроме любви, и в этом дурмане счастья она оставалась все той же невежественной девочкой, которая жила прежде в глухом закоулке на улице Сен-Дени; она и не подозревала, что ей необходимо овладеть манерами, образованием и тоном того общества, где ей предстояло жить. Когда она говорила мужу слова любви, она влагала в свою речь известную гибкость ума и изящество выражений; но это язык, свойственный всем женщинам, которых всецело поглощает страстная любовь — их стихия. Если же Августина случайно выражала какую-нибудь мысль, несогласную с мыслями Теодора, молодой художник смеялся, как смеются над ошибками иностранца, коверкающего чужой язык, хотя ошибки эти в конце концов начинают раздражать, если он сам не научится их исправлять. Несмотря на такую любовь, Сомервье в конце года, столь блаженного, как и быстротечного, почувствовал однажды утром потребность вновь взяться за кисть и вернуться к своим привычкам. Его жена была беременна. Он снова встретился со старыми друзьями. Во время долгих страданий его жены в тот год, когда она стала матерью, болела, кормила и выхаживала своего первенца, он, конечно, работал с жаром, но иногда снова начинал искать развлечений в большом свете. Особенно охотно он бывал в доме герцогини Карильяно, которой в конце концов удалось расположить к себе знаменитого художника. Когда Августина поправилась и почувствовала, что сын уже не требует от нее напряженных забот, запрещающих матери светские удовольствия, Теодор захотел испытать то наслаждение удовлетворенного самолюбия, которое дает нам общество, когда мы появляемся в нем с красивой женой, предметом зависти и восхищения. Блистать в салонах отраженным блеском славы своего мужа, видеть, как ей завидуют женщины, стало для Августины новою жатвою удовольствий; но это было последним лучом, который еще отбрасывало ее угасающее счастье. Тщеславие ее мужа было уязвлено, когда, несмотря на все старания Августины, ей случалось обнаруживать свою необразованность, его коробили неряшливость ее выражений и узость мыслей. Два с половиной года первое упоение любовью укрощало буйную натуру художника, но когда наступило спокойствие длительного обладания — вернулись прежние влечения и привычки, на некоторое время отклонившиеся от обычного своего пути. Поэзия, живопись и изысканные наслаждения фантазии имеют над возвышенными умами непререкаемые права. Этим потребностям сильной души Теодор не изменял, и в первые два года они нашли только новую пищу. Когда же поле любви было пройдено, когда художник, как ребенок, с жадностью собрал множество роз и васильков, не замечая, что не может больше обхватить руками этот сноп цветов, картина изменилась. Показывая жене наброски самых лучших своих произведений, он знал, что услышит восклицание, подобное возгласу папаши Гильома: «Очень мило!» Такое бесстрастное восхищение вовсе не вызывалось добросовестной оценкой, а только доверием любви. Взгляд своего мужа Августина предпочитала самой прекрасной картине. Единственная возвышенная область, которую она знала, была область чувства. И потому Теодор не мог не увидеть жестокой истины: его жена не восприимчива к поэзии, живет не в его царстве, не следует за всеми его причудами, за неожиданной игрой воображения, радостями и печалями; она твердо ступает по будничной земле, в будничном мире, в то время как он сам парит в облаках. Заурядные люди не могут представить непрестанных страданий существа, богато одаренного, связанного самой интимной близостью с чуждым существом и вынужденного беспрерывно подавлять в себе самые дорогие порывы мысли, обращать в небытие образы, рожденные магической силой творчества. Для него эта пытка тем более мучительна, что основной закон чувства повелевает ничего не скрывать от подруги жизни, делиться с нею мыслями и душевными переживаниями. Нельзя безнаказанно обманывать требования природы: она неумолима, как необходимость, — то есть природа социальная. Сомервье укрывался в тишину и молчание своей мастерской, надеясь, что постоянное общение с художниками разовьет в его жене все те дремлющие зачатки духовной жизни, которыми, по мнению широких умов, наделены все; но Августина была слишком благочестива, чтобы не испугаться тона, свойственного художникам. На первом же обеде, данном Теодором, она услышала, как один молодой художник говорил с детским легкомыслием, которого она не способна была понять и которое делает извинительной любую безбожную шутку:
— Но, сударыня, ведь ваш рай не более прекрасен, чем «Преображение» Рафаэля? А эта картина мне наскучила.
Августина внесла в общество этих талантливых людей дух недоверчивости, замеченный всеми; она стесняла, а художники, когда их стесняют, неумолимы, — они либо бегут, либо начинают издеваться.
Госпожа Гильом, в довершение других ее качеств, всегда держалась с чопорным достоинством, считая его необходимым для замужней женщины, и Августина, хотя она сама часто смеялась над этим, не могла уберечься от некоторого подражания жеманности своей матери. Преувеличенная стыдливость, которой не могут избежать иные добродетельные женщины, послужила поводом для нескольких набросков карандашом — безобидных, остроумных шуток, не грешивших против такта, так что Сомервье не мог на них сердиться. Даже если бы насмешки его друзей были более жестокими, они попросту говорились ему в отместку. Но ничто не проходит даром для души, столь восприимчивой ко всем впечатлениям, как душа Теодора. Незаметно началось его охлаждение к жене, и оно не могло не усиливаться. Чтобы достигнуть супружеского счастья, нужно взобраться на гору, узкая вершина которой обрывается крутым и скользким склоном, — и любовь художника покатилась вниз по этому обрыву. Сомервье пришел к заключению, что его жена не способна оценить те нравственные доводы, которыми он в собственных глазах оправдывал страстность своего отношения к ней, и он чувствовал себя совершенно невиновным, скрывая от нее непонятные мысли и поступки, не оправдываемые с точки зрения буржуазной морали. Августина замкнулась в мрачной и молчаливой скорби. Из-за этих потаенных чувств выросла между супругами стена, с каждым днем становившаяся все толще. Хотя муж оставался внимательным к Августине, она с болью в сердце замечала, что он бережет для других те сокровища ума и обаяния, которые некогда бросал к ее ногам. Вскоре с чувством безнадежности она начала прислушиваться к остроумным разговорам о мужской неверности, которые ведутся в свете. После трех лет супружеской жизни эта молодая и красивая женщина, казавшаяся такой блестящей в роскошном своем экипаже, избалованная богатством и славой, возбуждавшая зависть стольких поверхностных людей, не способных правильно оценивать жизненные обстоятельства, стала добычей жестокой печали. Она начала блекнуть, она раздумывала, она сравнивала; потом несчастье развернуло перед ней первые страницы опыта. Она решила мужественно выполнить свой долг жены и матери, надеясь, что бескорыстная преданность рано или поздно вернет ей любовь Теодора. Но на деле случилось иначе. Когда художник, усталый, ищущий отдыха и развлечений, выходил из мастерской, Августина недостаточно быстро прятала свое рукоделье, и он не мог не заметить, что жена с кропотливым усердием хорошей хозяйки занималась починкой белья. Она великодушно и безропотно оплачивала расходы мужа, бросавшего деньги на ветер, но, желая сохранить состояние своего дорогого Теодора, жалела тратить деньги на себя, стала крайне бережливой в мелочах домашнего быта. Такое поведение несовместимо с беспечностью художников, которые так наслаждаются жизнью, что, заканчивая ее, даже не ищут причин своего разорения. Бесполезно описывать, как постепенно тускнели краски, угасло сияние медового месяца и как наступил, наконец, непроглядный мрак.
Однажды вечером, когда Августина грустила в одиночестве, ее навестила подруга и повела с ней разговор о герцогине Карильяно, уже давно интересовавшей жену художника, ибо она не раз слышала от мужа восторженные отзывы о ней; и в злорадно-сочувственных словах доброжелательная подруга раскрыла ей глаза на истинный характер привязанности, которую Сомервье питал к этой знаменитой кокетке, задававшей тон при императорском дворе. В двадцать один год, во всем блеске красоты и молодости, Августина узнала, что муж изменяет ей с женщиной тридцати шести лет. Почувствовав себя несчастной в светском обществе, чуждой его пустым развлечениям, бедняжка уже не замечала восхищения, которое она возбуждала, и удивлялась зависти, которую она внушала. Меж тем красота ее приобрела новое очарование: черты ее дышали кротостью отречения, печаль и бледность говорили об отвергнутой любви. За нею начали ухаживать самые искусные обольстители, но она оставалась одинокой и чистой. Несколько презрительных слов, вырвавшихся у ее мужа, привели ее в несказанное отчаяние. Перед ее глазами с роковой ясностью выступили все недостатки их союза, скудость ее воспитания, мешавшая полному слиянию ее души с душою мужа, — она так любила Теодора, что оправдывала его и во всем винила себя. Она горько плакала и поняла наконец, что в браке бывает духовное несовпадение, точно так же как несовпадение характеров и общественного положения. Вспомнив о весенней поре своей любви, она поняла, как велико было минувшее счастье, и пришла к выводу, что за такую богатую жатву любви не жаль заплатить несчастьем всей жизни. Однако она любила так горячо, что еще не потеряла надежды, она решила, что в двадцать один год еще не поздно учиться, перевоспитать себя и стать хоть в малой мере достойной того, перед кем она преклонялась.
«Если я не поэт, — думала она, — то, по крайней мере, буду понимать поэзию».
Тогда, напрягая всю ту силу воли, ту энергию, которой обладают любящие женщины, г-жа де Сомервье попыталась изменить свой характер, свои вкусы и привычки; но, пожирая книги, мужественно изучая их, она добилась только того, что стала менее невежественной. Легкость ума и прелесть в разговоре являются либо даром природы, либо плодом воспитания, начатого с колыбели. Она могла ценить музыку, наслаждаться ею, но не могла петь с изяществом. Она поняла литературу и красоты поэзии, но уже не могла украсить ими неподатливую память. Она с удовольствием принимала участие в светских разговорах, но не вносила в них блеска. Религиозные представления и предрассудки, укоренившиеся в ней с детства, препятствовали полному освобождению ее ума. Наконец, у Теодора возникло предубеждение против нее, которое она не могла победить. Художник издевался над теми, кто хвалил его жену, и имел основания для насмешек: он настолько подавлял это юное и трогательное существо, что в его присутствии или наедине с ним Августина трепетала. Поглощенная беспредельным желанием угодить мужу, она чувствовала, как ее разум и знания тонут в одном-единственном чувстве. Даже верность Августины не нравилась ее неверному мужу, — казалось, он толкал ее на измену, считая ее добродетель признаком бесчувственности. Августина тщетно силилась отрешиться от собственного склада ума, переломить себя в угоду капризам и фантазиям своего мужа, отдаться во власть его себялюбию и тщеславию, — ее самоотречение осталось бесплодным. Быть может, они оба упустили то мгновение, когда души могут понять друг друга. В один прекрасный день слишком чувствительное сердце молодой женщины получило один из тех ударов, которые так сильно рвут узы чувства, что можно считать их окончательно разрушенными. Она замкнулась в самой себе. Но вскоре ей пришла на ум роковая мысль искать утешения и советов в своей семье.
И вот однажды утром она подошла к безобразному фасаду молчаливого дома, где протекало ее детство. Она вздохнула, увидев окно, откуда послала первый поцелуй тому, кто наполнил ее жизнь и славой и несчастьем. Ничто не изменилось в стародавнем приюте суконщиков, только пышнее расцвела там торговля. Сестра Августины занимала за дубовым прилавком место своей матери. Огорченная молодая женщина застала и зятя. За ухом у него торчало перо; он был так занят, что едва выслушал ее; по многим грозным признакам можно было заключить, что производится
— Ну, что поделаешь, женушка, пришла беда, — сказал Жозеф Леба, — постараемся дать сестре хороший совет.
И тотчас ловкий торговец начал грубовато разбирать, какую помощь могут оказать Августине законы и обычаи, чтобы выйти из тяжелого положения; он, если так можно выразиться, перенумеровал все соображения, рассортировал их по значению в известном порядке, словно дело касалось товаров различного качества; потом положил их на весы, взвесил и в заключение, учитывая безвыходное положение невестки, посоветовал ей принять суровое решение, вовсе не соответствовавшее той любви, которую она еще питала к мужу; чувство любви пробудилось в ней во всей своей силе, когда она услышала рассуждения Жозефа Леба о судебном разрешении вопроса.
Августина поблагодарила своих благожелательных родственников и возвратилась домой еще более растерянной, чем была до совета с ними. Тогда она рискнула отправиться в старый особняк на улицу Голубятни, намереваясь поведать свои несчастья отцу и матери, — она походила на тех больных, которые, отчаявшись, пробуют все средства и доверяют даже снадобьям какой-нибудь кумушки. Старики приняли дочь с изъявлением чувств, растрогавшим ее. Это посещение так развлекло их, что было для них равноценно богатому кладу. Уже четыре года они проходили жизнь, как мореплаватели без цели и компаса. Сидя у камелька, они рассказывали друг другу о всех потерях в период «максимума», о прежних закупках сукна, о способе, при помощи которого они избегли банкротства, и особенно о знаменитом банкротстве Лекока — этой битве при Маренго старика Гильома[22]. Потом, когда больше нечего было сказать о былых происшествиях, они припоминали те годы, когда при учете товаров выявлялась особенно большая прибыль; вновь и вновь рассказывали друг другу старые истории квартала Сен-Дени. В два часа Гильом отправлялся взглянуть, как идут дела в лавке «Кошки, играющей в мяч»; возвращаясь домой, он останавливался возле всех лавок, некогда соперничавших с ним, причем молодые хозяева пробовали увлечь старого купца в какую-нибудь рискованную денежную операцию, от чего он по своей привычке никогда наотрез не отказывался. В конюшне две славных нормандских лошадки погибали от ожирения: г-жа Гильом пользовалась ими только по воскресеньям для выездов к обедне в приходскую церковь. Три раза в неделю престарелые супруги давали обеды. Благодаря влиянию своего зятя Сомервье, папаша Гильом был назначен членом совещательного комитета по обмундированию армии. С тех пор как он занял столь высокий административный пост, г-жа Гильом решила вести открытый образ жизни; ее комнаты были украшены неимоверным количеством аляповатых безделушек из «благородных металлов», заставлены безвкусной, но довольно дорогой мебелью, и комната самого обычного назначения сверкала золотом и серебром, как часовня. Бережливость и расточительность словно боролись друг с другом в каждой мелочи убранства этого особняка. Казалось, г-н Гильом решил помещать деньги куда угодно, вплоть до приобретения подсвечников. Среди всего этого базара, богатство которого свидетельствовало о безделье супругов, знаменитая картина Сомервье занимала почетное место, она была утешением Гильомов; раз двадцать в день, вооружившись очками, они подходили взглянуть на изображение своей прежней жизни, такой деятельной и радостной для них.
Увидев особняк и его комнаты, где от всего веяло старостью и посредственностью, взглянув на эти два существа, которые, казалось, были выброшены волнами житейского моря на золотую скалу вдали от мира и животворящих идей, Августина была поражена. Она созерцала теперь вторую часть картины, начало которой поразило ее в доме Жозефа Леба: это была жизнь деятельная и вместе с тем косная, какое-то механическое и бессознательное существование, напоминавшее существование бобров; тогда она стала гордиться своим горем, она вспомнила, что источник его — счастье, которое длилось полтора года и за которое, по ее мнению, можно было отдать тысячу таких вот ужасающих пустых существований. Однако она утаила это не особенно благожелательное чувство и выказала перед стариками новые, пленительные качества своего ума, кокетливую нежность, которой ее научила любовь, и расположила их благосклонно выслушать рассказ о ее супружеских невзгодах. Старики питали слабость к подобного рода признаниям. Г-жа Гильом пожелала быть осведомленной о самых незначительных подробностях этой странной жизни, казавшейся ей чем-то сказочным. «Путешествия барона Онтана»[23], которые она несколько раз начинала читать и никогда не оканчивала, не могли бы ей сообщить о канадских дикарях ничего более неслыханного.
— Как, дитя мое, твой муж запирается с голыми женщинами, и ты имеешь наивность думать, что он их рисует?..
При этом восклицании старуха положила очки на рабочий столик, отряхнула юбки и опустила скрещенные руки на колени, приподнятые грелкой — ее любимой подножкой.
— Но, маменька, все художники должны писать с натуры.
— Он побоялся сказать нам обо всем этом, когда просил твоей руки. Если бы я это знала, я никогда не выдала бы дочь замуж за человека, который занимается подобным ремеслом. Религия запрещает такие пакости, это безнравственно. В котором часу, говоришь ты, он возвращается домой?
— Ну, в час, в два...
Супруги переглянулись в глубоком изумлении.
— Что же, значит, он играет? — сказал г-н Гильом. — В мое время только игроки возвращались домой так поздно.
Августина, слегка надув губки, отвергла это обвинение.
— Ты, должно быть, проводишь ужасные ночи в ожидании его? — снова начала г-жа Гильом. — Но ты ведь спишь, не правда ли? И это чудовище будит тебя, если ему случится проиграть?
— Нет, мама, наоборот, иногда он бывает очень весел. Довольно часто, когда хорошая погода, он предлагает мне встать и пойти с ним погулять в Булонский лес.
— В лес, в такое время? Значит, у тебя очень маленькая квартира, если ему не хватает своей комнаты, своих гостиных и если ему нужно где-то бегать, чтобы... Уж не для того ли злодей предлагает тебе такие прогулки, чтобы тебя простудить? Он хочет отделаться от тебя. Где это видано, чтобы человек положительный, имеющий солидное дело, носился по лесу, подобно оборотню!
— Но, маменька, вы не хотите понять, что ему нужно как можно больше впечатлений, чтобы развивать свое дарование. Он очень любит такие сцены, где...
— Ну, уж я бы ему устраивала такие сцены! — воскликнула г-жа Гильом, перебивая дочь. — Как ты можешь церемониться с таким человеком? Во-первых, я не люблю, если пьют что-нибудь, кроме воды. Это вредно для здоровья. Почему ему противно смотреть на женщин, когда они едят? Какое странное поведение! Да он просто сумасшедший. Все, что ты рассказала о нем, совершенно невероятно. Как это можно? Человек исчезает из своего дома, не говоря ни слова, и возвращается только через десять дней! Он сказал тебе, что ездил в Дьепп рисовать красками море, — так разве море красят? Вздор! Он морочит тебе голову.
Августина не успела раскрыть рта, чтобы защитить своего мужа, как г-жа Гильом движением руки, которому дочь по старой привычке повиновалась, велела ей замолчать и сухим тоном продолжала:
— Не говори мне лучше ничего об этом человеке. Он ходил в церковь только для того, чтобы приманить тебя и жениться на тебе. Неверующие люди на все способны, разве Гильом посмел бы скрывать от меня что-либо, пропадать по трое суток, не сказавшись, а потом болтать всякий вздор?
— Милая маменька, вы слишком строго судите выдающихся людей. Они не были бы одаренными людьми, если бы думали так же, как все остальные.
— Ну и прекрасно, пусть твои одаренные сидят в одиночестве и не женятся. Вот еще новости! Одаренный человек делает свою жену несчастной, и если у него есть дарование, то, значит, это хорошо? Прекрасное дарование у него, нечего сказать! Сегодня одно, завтра другое, не смей ничего сказать по-своему, не знаешь, что ему взбредет в голову, веселись, когда ему весело, грусти, когда ему грустно...
— Но, мама, особенность людей с богатым воображением...
— Что это еще за «воображение» такое? — возразила г-жа Гильом, снова прерывая дочь. — Нечего сказать, замечательное у него воображение, честное слово! Что это за мужчина, которому вдруг взбрело в голову, не посоветовавшись с доктором, есть одни только овощи? Если бы это еще из набожности — было бы понятно, но ведь он набожен не больше, чем любой протестант. Видано ли, чтобы человек любил лошадей больше, чем своего ближнего, завивал себе волосы, как язычник, занавешивал статуи кисеей, закрывал днем окна ставнями, чтобы работать при лампе? Нет, подожди, если бы это не было просто-напросто безнравственно, его следовало бы запереть в сумасшедшем доме. Посоветуйся с господином Лоро, настоятелем церкви святого Сульпиция, узнай его мнение обо всем этом, и он скажет тебе, что муж твой ведет себя не по-христиански...
— Ах, маменька, можете ли вы думать?..
— Да, думаю. Ты его любила и не замечала всего этого. Зато я прекрасно помню, как в первый год твоего замужества встретила его на Елисейских полях. Он ехал верхом, гляжу: то он пустит лошадь во весь опор, то вдруг остановится и плетется шагом. Я тогда подумала: «Сумасброд какой-то!»
— А как хорошо я сделал, — воскликнул г-н Гильом, потирая руки, — обеспечив тебе при замужестве владение имуществом отдельно от этого чудака!
Когда же Августина имела неосторожность рассказать о настоящих обидах, которые ей причинил муж, старики застыли от негодования. Очнувшись от столбняка, г-жа Гильом произнесла слово «развод», и тогда безразличный торговец тоже как бы проснулся. Возбужденный любовью к дочери и предчувствуя, какое оживление внесет судебный процесс в его однообразную жизнь, Гильом взял слово. Он сразу высказался за развод, стал обсуждать его, готов был тотчас же обратиться в суд, обещал дочери освободить ее от всяких расходов, повидаться с судьями, стряпчими, адвокатами, перевернуть небо и землю. Г-жа де Сомервье, испугавшись, отказалась от услуг отца, заявила, что не хочет разлучаться с мужем, будь она еще в десять раз несчастнее, и прекратила разговор о своей горькой участи.
Устав и от наставлений родителей, и от всех безмолвных утешительных забот, которыми оба старика тщетно пытались вознаградить ее за сердечные муки, Августина удалилась, чувствуя, что нельзя научить людей ограниченных должным образом судить о людях одаренных. Она поняла, что женщина должна скрывать от всех, даже от своих родных, те несчастья, которые так редко встречают сочувствие. Бури и страдания в горних областях высоких чувств могут быть оценены только благородными душами, живущими там. В каждой мелочи нас могут судить только люди, равные нам по своему нравственному складу.
Бедная Августина снова очутилась в холодной атмосфере своего дома, предоставленная своим тяжким размышлениям. Все занятия утратили для нее какое бы то ни было значение, раз они не могли возвратить ей сердце мужа. Посвященная в тайны пламенных душ, но не имея их способностей, она со всей силой разделяла их горести, не разделяя их наслаждений. Она чувствовала отвращение к свету, который казался ей жалким и ничтожным по сравнению с жизнью страстей. Словом, жизнь ее не удалась. Однажды вечером у нее блеснула мысль, подобно небесному лучу осветившая мрак ее страданий. Мечта пригрезилась этой чистой, добродетельной душе. Августина решила пойти к герцогине Карильяно — не для того, чтобы попросить эту женщину вернуть ей сердце мужа, но чтобы узнать, при помощи каких ухищрений она похитила его, заставить ее принять участие в матери детей ее друга, смягчить гордую светскую даму и сделать ее созидательницей своего будущего счастья в такой же степени, в какой она была виновницей ее теперешнего несчастья. И вот однажды Августина, поборов свою робость, вооружившись сверхъестественной храбростью, в два часа дня села в коляску, решив проникнуть в будуар знаменитой светской львицы, которая никогда не показывалась раньше этого часа. Г-жа де Сомервье до сих пор еще не бывала в старинных пышных особняках Сен-Жерменского предместья. Пройдя по величественным прихожим, громадным лестницам и обширным гостиным, всегда, даже и в зимние холода, уставленным цветами и украшенным с тем особым вкусом, который свойствен женщинам, рожденным в богатстве или с детства впитавшим изысканные привычки аристократии, Августина почувствовала, как ее сердце болезненно сжимается; она завидовала тайнам этого изящества, о котором прежде не имела ни малейшего представления, она была поражена великолепным убранством этого дома и поняла, почему он так привлекателен для ее мужа. Дойдя до уютных комнат герцогини, она испытала ревность и нечто вроде отчаяния: ее восхитило расположение мебели, драпировок и тканей, говорившее о сладострастной неге. Здесь самый беспорядок превращался в изысканную красоту, здесь роскошь подчеркивала какое-то презрение к богатству. Ароматы, насыщавшие чистый воздух, ласкали обоняние, не раздражая его. Каждая мелочь обстановки соответствовала виду, открывавшемуся из зеркальных окон на лужайки сада и зеленые деревья. Тут все было соблазном: расчет не чувствовался совсем. Характер хозяйки этих покоев сказывался в гостиной, где ожидала ее Августина. Бедняжка пыталась разгадать характер соперницы по разбросанным там и сям предметам, но в самом беспорядке, как и в симметрии, было нечто непроницаемое — и для простодушной Августины все это было письмом за семью печатями. Она поняла только, что герцогиня — женщина исключительная. Тогда горестные чувства охватили ее.
«Увы, художнику, быть может, и в самом деле недостаточно иметь возле себя простое любящее сердце; быть может, чтобы привести в состояние равновесия эти бурные души, необходимо соединять их с женщинами, равными им по силе? Если бы я была воспитана, как эта сирена, по крайней мере, я боролась бы с нею одинаковым оружием».
— Но ведь меня нет дома.
Хотя эта сухая и короткая фраза была тихо произнесена соседнем будуаре, Августина услышала, и сердце ее затрепетало.
— Эта дама уже здесь, — возразила горничная.
— Вы с ума сошли! Пригласите же ее войти, — сказала герцогиня; ее голос стал нежным, в нем прозвучала приветливая вежливость. По-видимому, теперь она хотела, чтобы ее слышали.
Августина робко вошла. В глубине прохладного будуара она увидела герцогиню, томно возлежавшую на зеленой бархатной оттоманке, в полукруге, образованном мягкими складками муслина, подбитого золотистым атласом. Позолоченные бронзовые украшения, расположенные с художественным вкусом, венчали этот своеобразный балдахин, под которым герцогиня лежала, словно античная статуя. Темный оттенок бархата еще ярче выделял все ее очарование. Полусвет, выгодный для ее красоты, был, казалось, скорее отсветом, чем светом. Редкие цветы в роскошных севрских вазах подымали свои благоуханные головки. Когда эта картина предстала перед глазами удивленной Августины, она шла так тихо, что могла поймать взгляд обольстительницы. Этот взгляд, казалось, говорил какому-то лицу, которого жена художника сразу не заметила: «Останьтесь, вы посмотрите на красивую женщину, а для меня этот визит будет менее скучным». Герцогиня встала навстречу Августине и усадила ее возле себя.
— Какому счастливому случаю я обязана этим посещением? — сказала она с обворожительной улыбкой.
«Зачем такая лживость?» — подумала Августина, ответив только наклонением головы.
Ее молчание было вынужденно: она видела перед собой лишнего свидетеля — самого молодого, статного и видного из всех полковников французской армии. Полуштатский костюм еще сильнее подчеркивал его изящество. Лицо, исполненное жизни, уже само по себе достаточно выразительное, было еще более ярким благодаря закрученным черным как смоль усикам, густой бородке, холеным узким бакенбардам и смело взлохмаченной копне черных волос. Он играл хлыстиком, и это подчеркивало непринужденность, довольство, которые так соответствовали и выражению удовлетворения на его лице, и изысканности одежды. Орденские ленточки в петлице были прикреплены небрежно; казалось, он более гордится своей красивой внешностью, чем храбростью. Жена художника вскинула глаза на герцогиню Карильяно, указав ей на полковника взглядом, значение которого было сразу понято.
— Ну, Эглемон, прощайте, мы встретимся в Булонском лесу.
Слова эти были произнесены великосветской сиреной таким тоном, точно все было решено еще до прихода Августины; их сопровождал угрожающий взгляд, быть может, заслуженный офицером, с восхищением взиравшим на скромный цветок, столь непохожий на горделивую герцогиню. Молодой фат молча поклонился, повернулся на каблуках и легкой поступью быстро вышел из будуара. В этот миг Августина, следя за своей соперницей, провожавшей глазами блестящего офицера, уловила в ее взгляде то чувство, самое беглое выражение которого понятно всем женщинам. Она с глубокой грустью подумала, что ее посещение будет бесполезно: хитрая герцогиня, по всей вероятности, слишком любит окружать себя поклонниками и будет безжалостной.
— Сударыня, — сказала Августина срывающимся голосом, — вы, несомненно, удивлены, что я здесь, у вас... Конечно, это может показаться странным... чрезвычайно странным... Но отчаяние доводит до безумия и все оправдывает. Я отлично понимаю, почему Теодор предпочитает ваш дом всякому другому и почему вы обладаете такой властью над ним. Увы, в самой себе я нахожу для этого причины более чем достаточные. Но я обожаю своего мужа, сударыня. Два года страданий не вытравили его образ из моего сердца, хоть его сердце я и потеряла. И вот у меня явилась безумная мысль бороться с вами... Я пришла к вам узнать, каким способом я могу восторжествовать над вами. Простите меня, — воскликнула Августина, порывисто взяв свою соперницу за руку, которую та не отняла, — я никогда не буду так молить бога о моем собственном счастье, как о вашем, если вы поможете мне снова завоевать... не скажу любовь, но просто дружбу де Сомервье! Я надеюсь только на вас. Ах, скажите мне, как вы могли ему понравиться и заставить его забыть первые дни...
При этих словах Августина, задыхаясь от неожиданных рыданий, принуждена была остановиться. Стыдясь своей слабости, она закрыла лицо носовым платком и залилась слезами.
— Неужели вы такой ребенок, моя дорогая крошка? — сказала герцогиня. Соблазненная новизной этой сцены и невольно растрогавшись преклонением, выраженным, быть может, самой добродетельной супругой в Париже, она отняла платок у молодой женщины и сама принялась вытирать ей глаза, из сострадания шепча ей утешительные слова. После некоторого молчания кокетка, крепко сжав хорошенькие ручки Августины своими руками, отличавшимися силой и благородной красотой, сказала нежно и участливо:
— Прежде всего я посоветую вам не плакать, так как слезы портят красоту. Нужно уметь переносить горе, иначе вы заболеете, а любовь недолго живет на ложе скорби. Правда, печаль сначала придает некоторую прелесть и может нравиться, но в конце концов от нее обостряются черты, блекнут самые очаровательные лица; к тому же наши тираны из самолюбия требуют, чтобы их рабыни всегда были веселы.
— Ах, как мне заставить себя не чувствовать! Разве можно, не испытывая смертной муки, видеть любимые глаза равнодушными, унылыми, потухшими, тогда как прежде они сверкали любовью и радостью. Я не могу совладать со своим сердцем.
— Очень жаль, милочка. Право, мне кажется, я уже знаю всю вашу историю. Прежде всего поймите хорошенько, что если ваш муж вам не верен, то не я его сообщница. Если я хотела видеть его в моем салоне, то, признаюсь, мною руководило самолюбие: он стал знаменит и нигде не бывал. Я уже так полюбила вас, что не хочу огорчать рассказом о всех безумствах, которые он совершил ради меня. Нет, об одном я все-таки скажу, потому что это, быть может, поможет вам вернуть его и наказать за смелость, которую он допускает по отношению ко мне. В конце концов он поставит меня в неловкое положение. Я прекрасно знаю свет, моя дорогая, и не рассчитываю на скромность слишком выдающегося человека. Знайте же, что талантам можно позволять ухаживать за нами, но выходить за них замуж — ошибка. Мы, женщины, должны восхищаться гениальными людьми, наслаждаться их обществом, как неким спектаклем, но жить в их близости — никогда. Фи! Это все равно, что находить удовольствие в рассматривании машин, действующих за кулисами оперы, вместо того чтобы сидеть в ложе и смаковать блестящие картины. Но с вами, моя дорогая, несчастье уже произошло, не так ли? Ну что ж, нужно попытаться снабдить вас оружием против тирании.
— Ах, сударыня, еще раньше, чем войти сюда, увидеть вас здесь, я уже обратила внимание на такие тонкие ухищрения, о которых я и не подозревала.
— Вот и отлично, приходите ко мне время от времени и вы скорее поймете эти пустяки, которые, впрочем, имеют большое значение. Для глупцов внешняя обстановка составляет половину жизни, и в этом отношении многие даровитые люди оказываются глупцами, несмотря на весь свой ум. Держу пари, что вы никогда и ни в чем не умели отказывать Теодору.
— Как, сударыня, отказать в чем-нибудь тому, кого любишь?
— Какая наивность! Бедняжка, я буду вас обожать за ваше простодушие. Знайте же: чем больше мы любим, тем меньше мы должны показывать мужчине, особенно мужу, силу нашей страсти. Того, кто больше любит, порабощают и, что еще хуже, рано или поздно бросают. Тот, кто хочет властвовать, должен...
— Что вы, сударыня! Значит, нужно скрытничать, все взвешивать, притворяться, создавать себе искусственный характер, ежедневно, ежечасно? Как же можно так жить? Разве вы можете?..
Она запнулась; герцогиня не могла скрыть улыбки.
— Дорогая моя, — наставительно заметила светская дама, — супружеское счастье всегда было рискованной игрой,
— О, боже! — испуганно воскликнула молодая женщина. — Так вот какова жизнь! Это битва...
— Где нужно всегда угрожать, — подхватила герцогиня, смеясь. — Наша власть совершенно искусственна. Например, нельзя допускать, чтобы мужчина презирал нас; от такого падения можно воспрянуть только при помощи отвратительных уловок. Пойдемте, — прибавила она, — я укажу вам средство, как посадить вашего мужа на цепь.
Улыбаясь, герцогиня встала и повела юную, неопытную в деле супружеских хитростей ученицу по лабиринту своего маленького дворца.
Они дошли до потайной лестницы, сообщавшейся с приемными покоями. Повернув секретный замок двери, герцогиня остановилась и взглянула на Августину с неподражаемым, очаровательным лукавством.
— Послушайте, герцог де Карильяно обожает меня, но он не смеет войти в эту дверь без моего разрешения. А это человек, который привык командовать тысячами солдат. Он бесстрашно идет навстречу огню батарей, а меня... он боится.
Августина вздохнула. Они дошли до пышной картинной галереи, и там герцогиня подвела жену художника к портрету, написанному им с девицы Гильом. Увидев его, Августина вскрикнула:
— Ах!.. Я знала, что Теодор куда-то увез портрет, но что он здесь...
— Дорогая моя крошка, я попросила этот портрет только для того, чтобы убедиться, до какой глупости может дойти гениальный человек. Рано или поздно я бы возвратила его вам, хотя и не ожидала, что буду иметь удовольствие увидеть оригинал рядом с копией. Пока мы окончим беседу, я велю отнести портрет в вашу коляску. Если вы, вооружившись этим талисманом, не сумеете властвовать над своим мужем сто лет, то вы не настоящая женщина и заслужили свою участь.
Августина поцеловала руку сиятельной наставнице, а герцогиня крепко обняла ее и расцеловала с тем большей нежностью, что готова была на следующий день забыть о ней. Быть может, эта сцена навсегда бы уничтожила целомудренную чистоту женщины, менее добродетельной, чем Августина, ибо тайны, открытые герцогиней, могли быть в равной степени спасительными и пагубными, но коварная политика высших слоев общества столь же мало подходила ей, как и узкая практичность Жозефа Леба или мелочная мораль г-жи Гильом. В какое опасное положение мы попадаем из-за ложного шага, из-за малейших ошибок, допущенных в жизни! Августина в эту минуту была подобна альпийскому пастуху, застигнутому лавиной: если он колеблется или оборачивается на крики своих товарищей, то чаще всего гибнет. Во время таких больших потрясений сердце или разбивается, или становится железным.
Госпожа де Сомервье вернулась к себе в таком волнении, что трудно его описать. Разговор с герцогиней Карильяно натолкнул ее на множество противоречивых замыслов. Как овечка в басне, пока не было волка, она храбрилась, успокаивала себя и строила прекрасные планы действия, изобретала множество уловок кокетства, даже мысленно разговаривала с мужем, находя вдали от него дар подлинного красноречия, которое всегда свойственно женщинам; но, вспомнив пристальный и холодный взгляд Теодора, она сразу начинала дрожать. Когда она спросила, дома ли барин, голос ее оборвался. Узнав, что он не будет обедать дома, она испытала неизъяснимую радость. Для нее, словно для преступника, приговоренного к смертной казни и подавшего кассационную жалобу, отсрочка, как бы коротка она ни была, казалась целой жизнью. Она повесила портрет в своей комнате и, ожидая мужа, предалась всем томлениям надежды. Она предвидела, что эта попытка должна решить все ее будущее, и вздрагивала при малейшем шуме, даже от тиканья маятника, которое как будто увеличивало ее страхи, отмеряя их срок. Она старалась убить время тысячью уловок. Ей вздумалось одеться так, чтобы быть в точности похожей на прежнюю Августину, нарисованную на портрете. После этого, зная причудливый характер своего мужа, она велела как можно ярче осветить свою комнату, уверенная, что, вернувшись домой, Теодор из любопытства зайдет к ней. Пробило полночь, когда на крик кучера открылись ворота и застучали колеса по камням безмолвного двора.
— Что означает эта иллюминация? — весело спросил Теодор, входя в комнату жены.
Августина воспользовалась столь благоприятной минутой, бросилась мужу на шею и указала ему на портрет. Художник застыл, окаменел, и его взоры попеременно обращались то на Августину, то на уличающее полотно. Робкая супруга, помертвев от страха, пристально смотрела на изменчивое, грозное сейчас лицо своего мужа и видела, как выразительные морщины набегают на его лоб, подобно облакам; потом ей показалось, что кровь стынет в ее жилах, когда он стал допрашивать глухим голосом, впиваясь в нее мрачным, горящим взглядом:
— Откуда вы взяли эту картину?
— Герцогиня де Карильяно вернула ее мне.
— Вы ее попросили об этом?
— Я и не знала, что она у нее.
Нежность, чарующая мелодия голоса этого ангела смягчила бы и людоеда, но не могла тронуть художника, терзавшегося муками уязвленного тщеславия.
— Это достойно ее! — вскричал Сомервье громовым голосом. — Я отомщу, — говорил он, расхаживая по комнате большими шагами, — она умрет от стыда; я напишу ее без прикрас. Да, да! Я изображу ее в виде Мессалины[24], выходящей ночью из дворца Клавдия.
— Теодор! — прошептал замирающий голос.
— Я убью ее.
— Друг мой!
— Она любит этого фата, этого кавалерийского полковника, потому что он хорошо ездит верхом.
— Теодор!
— Оставь меня! — закричал художник, и голос его напоминал рычание.
Было бы недостойно описывать всю эту сцену; к концу ее опьянение гневом вызвало у художника такие слова и действия, которые всякая другая женщина, старше Августины, объяснила бы безумием.
На следующий день, в восемь часов утра, приехала г-жа Гильом и застала свою дочь бледной, с красными глазами, с неубранными волосами. Августина держала в руках носовой платок, промокший от слез, и пристально смотрела на разбросанные по полу клочья разодранного полотна и обломки большой позолоченной рамы, разбитой на куски. Августина, которую горе сделало почти бесчувственной, молча показала на эти обломки.
— Вот еще, подумаешь, большая потеря! — вскричала старая хозяйка «Кошки, играющей в мяч». — Портрет был похож, это правда, но я знаю на бульваре одного живописца, который делает превосходные портреты за пятьдесят экю.
— Ах, мама!..