Владимир Набоков
ПРОЗРАЧНЫЕ ПРЕДМЕТЫ
1
Вот персонаж, который нам нужен. Привет, мой мальчик! Не слышит меня.
Возможно, если бы существовало будущее, конкретно и индивидуально, как нечто доступное более совершенному разуму, прошлое не казалось бы таким соблазнительным: его притязания на день сегодняшний были бы уравновешены притязаниями будущего. Душа чувствовала бы себя стоящей на качелях в середине доски, рассматривая любой предмет. Было бы забавно!
Но грядущее не имеет той реальности, которой обладают воображаемое минувшее и видимое настоящее, будущее всего лишь фигура речи, призрак мысли.
Привет, персонаж! В чем дело, отстаньте от меня. А мы и не пристаем к нему. Привет, Персик… (на этот раз очень тихим голосом).
Когда мы, бесплотные существа, сосредоточены на материальном предмете, что бы с ним ни происходило, наше внимание может привести к невольному погружению в историю этого предмета. Новички должны научиться скользить по поверхности, если хотят удержаться на уровне данного момента. Прозрачные вещи, сквозь которые проступает прошлое!
Предметы, созданные руками человека или природой, инертные сами по себе, потрепанные небрежно обращающейся с ними жизнью (вы правильно подумали о камне, пристроившемся на склоне, камне, через который в течение бессчетных времен года перепрыгнуло множество маленьких зверьков), особенно трудно зафиксировать в приближенном фокусе: новички проваливаются сквозь поверхность, беспечно напевая себе под нос, и вскоре с детским азартом отдаются истории этого камня, этого пустыря. Сейчас объясню. Тонкий слой сиюминутной реальности покрывает естественные и искусственные материальные объекты, и тот, кто хочет оставаться в настоящем, с настоящим, при настоящем, не должен, упаси бог, повредить поверхностную пленку. Иначе неопытный чудотворец обнаружит, что уже не ступает по воде, а погружается вертикально среди выпятивших глаза рыб. К этому мы еще вернемся.
2
Пока персонаж, Хью Персон (фамилия, обязанная своим происхождением Петерсонам, некоторые произносят «Парсон»), выдвигал свое угловатое тело из такси, доставившего его из Трю на этот третьеразрядный горный курорт, а голова все еще находилась в проеме дверцы, рассчитанной на карликов, взгляд его был устремлен вверх не для того, чтобы ответить на услужливый жест шофера, открывавшего для него дверцу, а с тем, чтобы сличить вид гостиницы «Аскот» (вот и вывеска Аскот!) с воспоминаниями восьмилетней давности, — пятая часть его жизни, выжженная скорбью. Жутковатое здание из серого камня и коричневого дерева выставляло напоказ вишнево-красные ставни (не все из них закрыты), которые в силу некоторого дальтонизма памяти запомнились ему как яблочно-зеленые. Вход был украшен двумя вокзальными фонарями на металлических столбах. Швейцар, в поношенном зеленом мундире с галунами, сбежал, спотыкаясь, по ступеням, чтобы взять два чемодана и обувную коробку под мышку — все это шофер уже вынул из зевающего багажника. Персон расплатился с расторопным водителем.
Неузнаваемый холл был все таким же неопрятным, как восемь лет назад.
У гостиничной стойки, записывая свое имя и расставаясь с паспортом, он спросил по-французски, по- английски, по-немецки и снова по-английски, все ли еще здесь старый Крониг, директор, чье одутловатое лицо и наигранную веселость он помнил так отчетливо.
Администраторша (белокурый пучок на затылке, нежная шея) сказала: нет, месье Крониг уволился, чтобы стать управляющим, представьте себе, Лазурной Лазаньи (во всяком случае так послышалось). Травянисто-зеленая, небесно-голубая открытка, изображающая нежащихся на солнце постояльцев, была показана как иллюстрация или доказательство. Имелась подпись на трех языках, но только немецкая была внятной. Английская же гласила: «Лужайка для лежания», и, словно нарочно, обманчивая перспектива увеличивала лужок до чудовищных пропорций.
— Он умер в прошлом году, — добавила девушка (в анфас совсем не похожая на Арманду), тем самым и вовсе развеяв возникший было интерес к голубой гостинице, поманившей в Лозанну.
— Значит, нет никого, кто бы меня помнил?
— Сожалею, — сказала она с будничной интонацией его покойной жены.
А поскольку он не мог вспомнить, какую комнату занимал на третьем этаже, она не отправила его на третий этаж, тем более что все номера там были заняты. Прижав ладонь ко лбу, он вспомнил, что номер комнаты был где-то посреди третьей сотни, она выходила на восток, солнце здоровалось с ним по утрам, расшаркиваясь на коврике у кровати, а вид из комнаты был так себе, никакой. Он хотел получить тот самый номер, но правила требовали уничтожения записей в том случае, если директор, даже бывший, сделал то, что совершил Крониг (самоубийство — ведь это, в сущности, подделка счетов). Ее помощник, ладный молодой человек в черном, с прыщиками на горле и подбородке, провожал Персона в номер на четвертом этаже и все смотрел с зачарованностью телезрителя на голую синеватую стену, едущую вниз, а с противоположной стороны не менее внимательное зеркало в лифте отражало в течение нескольких залитых светом мгновений господина из Массачусетса с худым, скорбным лицом, слегка выступающей челюстью и двумя симметричными складками вокруг рта, которые могли бы намекнуть на нечто лошадиное, брутальное, скалолаз- ное, когда бы меланхолическая сутулость не опровергала каждый дюйм его мужского великолепия.
Комната тоже выходила на восток, но был еще и вид из окна: в огромном котловане кишели экскаваторы, затихающие по субботним вечерам и воскресеньям.
Зеленый швейцар принес два чемодана и обувную коробку, после чего Персон остался один. Он знал, что гостиница старовата, но не предполагал, что до такой степени. Belle chambre[1] на четвертом этаже слишком велика для одного постояльца, но маловата для семьи, особого комфорта в ней, прямо скажем, не было. Он вспомнил, что комната этажом ниже, где он, взрослый мужчина тридцати двух лет, плакал чаще и безутешней, чем когда-либо в своем грустном детстве, тоже была безобразной, но по крайней мере не такой вытянутой и загроможденной, как его новое пристанище. Кошмарная кровать. В ванной комнате имелось биде (столь большое, что могло бы устроить цирковую слониху в сидячем положении), но ванны не было. Стульчак отказывался стоять вертикально. Кран взбунтовался, произведя сильный плевок ржавой воды перед тем, как успокоиться и перейти на смиренную тонкую струйку, которую вы не достаточно цените, в которой есть своя тайна и да-да, заслуживает памятников, благоговейного поклонения! Покинув отпугивающую уборную, Хью тихо притворил за собой дверь, но, взвизгнув, как глупое домашнее животное, она потянулась за ним в комнату. Позвольте теперь подробнее рассказать о наших затруднениях.
3
В поисках полок для размещения своих вещей Хью Персон, человек аккуратный, заметил, что средний ящик старого письменного стола, загнанного в темный угол комнаты и подпирающего лишенный лампочки и абажура торшер, похожий на скелет сломанного зонта, не был как следует задвинут жильцом или горничной (в действительности ни тем, ни другой), последней, кто проверял его пустоту (никто не проверял). Мой добросовестный Хью попытался засунуть его на место: тот сперва отказался повиноваться, затем вследствие случайного рывка, преумноженного энергией нескольких потряхиваний, выдвинулся и выплюнул карандаш. Быстро осмотрен и положен назад.
То был не шестигранный красавец из виргинского можжевельника или африканского кедра с именем производителя, оттиснутым серебром, но совсем простой, круглый, безымянный старый карандаш из дешевой сосны, грязно-сиреневого цвета. Забытый десять лет назад столяром, не закончившим осмотр старого стола, не говоря уже о его починке, ушедшим за инструментом, которого так и не нашел. Вот мы и вернулись к разговору о предметах.
В его мастерской, и задолго до того — в деревенской школе, карандаш износился на треть своей изначальной длины. Голое дерево заточенного конца потемнело до свинцово-сливового оттенка, слившись, таким образом, с тупым грифелем, чей тусклый блеск только и отличал его от древесины. Нож и латунная точилка тщательно потрудились над ним — и при необходимости мы можем проследить сложные судьбы срезанных чешуек, сиреневатых с одной стороны и коричневых с другой, внутренней, но теперь рассыпавшихся в атомы праха, чей широкий-широкий разброс — перехватывающий дыхание ужас, но следует быть выше этого, к этому довольно быстро привыкают (есть на том свете вещи и пострашнее). В целом он неплохо стачивался, будучи старомодным. Вернувшись на ряд сезонов назад (не делая, разумеется, опрометчивой попытки попасть в год рождения Шекспира, когда карандашный грифель был изобретен) и затем проследив историю предмета в направлении «настоящего», мы видим, как мелко истолченный графит смешивают с влажной глиной старики и девушки. Эту массу, эти спрессованные зерна помещают в полую металлическую трубку с голубым глазком сапфира на конце и отверстием в нем, через которое и пропускают графитный порошок. Он тянется в виде непрерывного аппетитного стержня (присматривай за нашим маленьким дружком!), выглядящего так, словно сохранил форму пищеварительного тракта могильного червя (смотри, смотри, не отвлекайся!). Теперь его режут на отрезки, требующиеся для тех самых карандашей (мы видим разрезальщика, старого Элиаса Борроудейла, приготовились было вскарабкаться из праздного любопытства по его запястью, но остановились, остановились и отпрянули, торопясь найти нужную нам заготовку). Смотри, как его обжигают, варят в жиру (вот и снимок покрытого блохами животного, давшего жир, его забивают, фотография мясника, фотография пастуха, отца пастуха — мексиканского переселенца) и одевают древесиной.
А теперь постараемся не потерять наш драгоценный кусок грифеля, пока подготавливаем древесину. Вот дерево! Та самая сосна! Ее валят. Нужен только ствол, очищенный от коры. Мы слышим рев недавно изобретенной бензопилы, видим, как сушат и строгают доски. Вот доска, которая пригодится и для нашего карандаша, лежащего в мелком ящике письменного стола (так и не задвинутом). Мы различаем его присутствие в доске, как различаем доску в дереве, а дерево в лесу, а лес в мире, который построил Джек. Различаем это присутствие по абсолютно ясным признакам того, что не имеет имени и невозможно описать, как не объяснить улыбку тому, кто никогда не видел смеющихся глаз.
Таким образом, вся маленькая драма, от кристаллического углерода и поваленной сосны до этого смиренного орудия письма, этого прозрачного предмета, разворачивается в одно мгновение. Увы, сам карандаш, быстро ощупанный пальцами Хью Персона, как-то ускользает от нас. Но Персону ускользнуть не дано.
4
То была его четвертая поездка в Швейцарию. Первая состоялась восемнадцать лет назад, когда он вместе с отцом провел несколько дней в Трю. Через десять лет, в тридцать два года, он вновь посетил этот ветхий городок на берегу озера и не без успеха нянчился с сентиментальными переживаниями — полураскаянием-полуизумлением, — навестив гостиницу, где они жили. Горбатая улочка и старая лестница взбирались к ней от набережной, где располагалась безликая станция, туда его и доставил местный поезд. Он запомнил название гостиницы — «Локет», так как оно оказалось созвучным девичьей фамилии его матери, канадской француженки, которую Персону-старшему суждено было пережить меньше чем на год. Еще ему запомнилось, что гостиница была второсортной и унылой, покорно стоявшей рядом с другой, куда более фешенебельной, сквозь окна первого этажа которой можно было различить призраки блёклых столиков и двигавшихся, словно под водой, официантов. Обе гостиницы нынче снесены, и на их месте вырос Banque Bleue, суровое сооружение, все из отполированных поверхностей, стекла и растений в кадках.
Спал он в легкомысленно-карикатурном алькове, отделенном аркой и вешалкой от постели отца. В ночи всегда есть что-то от циклопа, но та выдалась особенно жуткой. Хью привык спать в своей комнате, он ненавидел общую могилу сна и угрюмо надеялся, что обещание отдельных спален будет неукоснительно соблюдаться на всех отрезках их швейцарского турне, смутно проступавшего в феерическом тумане. Шестидесятилетний отец, ниже Хью ростом и плотнее его, неаппетитно состарился за время недолгого вдовства; его одежда источала характерный душок тления, слабый, но безошибочный; он вздыхал и постанывал во сне, разгребая неподъемные глыбы мрака, которые надлежало рассортировать и убрать с дороги — по ней приходилось карабкаться в горячечных позах немощи и отчаяния. Мы не можем найти в картотеке путешествий по Европе, рекомендованных семейными докторами удалившимся от дел старикам, дабы смягчить горечь одиночества, хотя бы одну поездку, достигшую намеченной цели.
У Персона-старшего всегда были руки-крюки, но в последнее время движения, которыми он нашаривал предметы в проточной воде пространства, преследуя скользящий обмылок уклончивой материи или тщетно пытаясь стянуть или развести те части изготовленных человеком изделий, которые должны быть сцеплены или расцеплены, — такие движения приобретали все более комический характер. Хью отчасти унаследовал эту неуклюжесть, но в нынешнем отцовском варианте она раздражала его, как чрезмерное пародирование. В свое последнее утро в так называемой Швейцарии (то есть накануне события, которое всё сделает для него так называемым) старый пень сражался с жалюзи, чтобы узнать, какая нынче погода, но успел разглядеть лишь клочок мокрой мостовой до того, как они рухнули гремучей лавиной, и решил взять зонт. Зонт был неаккуратно сложен, и Персон стал приводить его в порядок. Сначала Хью взирал на это с молчаливым отвращением, ноздри раздувались и дергались. Презрение было незаслуженным, поскольку существует множество вещей, от живых клеток до потухших звезд, то и дело претерпевающих случайные мелкие неприятности от не слишком бережных рук анонимных экспериментаторов. Черные фалды легли неровно, нуждаясь в перетасовке, и к тому моменту, как кольцо на ленточке готово было исполнить свою роль (маленький осязаемый кружок между большим и указательным пальцем), пуговица затерялась в складках и бороздах материи. Понаблюдав с минуту за этими беспомощными действиями, Хью выхватил зонт из отцовских рук так резко, что старик еще мгновение продолжал перебирать воздух, пока не ответил мягкой виноватой улыбкой на внезапную грубость. Не говоря ни слова, Хью яростно сложил и застегнул зонт, который, сказать по правде, вряд ли обрел лучший вид, чем тот, что в конце концов ему придал бы отец.
Как предполагалось провести день? Собирались позавтракать в том же месте, где обедали накануне, затем сделать покупки и осмотреть достопримечательности. Местное чудо природы — Тарский каскад был намалеван на двери уборной в коридоре, а также красовался на большой фотографии в вестибюле. Доктор Персон задержался у стойки, чтобы осведомиться, с обычной своей суетливостью, нет ли для него писем (как если бы он их от кого-то ждал). После непродолжительных поисков всплыла телеграмма для миссис Парсон, а для него — ничего, кроме приглушенного шока неполного совпадения. Тугой моток сантиметра случайно подвернулся ему под руку — и он стал обматывать его вокруг своей широкой талии, несколько раз теряя конец и все объясняя мрачной администраторше, что он хочет купить в городе летние брюки и намерен подойти к этому серьезно. Вся эта бессмыслица так раздражала Хью, что он направился к выходу еще до того, как серая лента снова была свернута и возвращена на место.
5
После завтрака они нашли подходящий магазин. Confections. Notre vente triomphale de soldes[2]. «Наша падалица с триумфом распродается», — перевел отец и был презрительно-устало поправлен сыном. Корзина со сложенными рубашками стояла на железной треноге перед витриной, не защищенная от дождя, усилившегося теперь. Ударил гром. «Забежим сюда», — испуганно сказал доктор Персон, чей страх перед грозой был еще одним источником раздражения для Хью.
В то утро Ирма, измотанная и нервная продавщица, оказалась одна на весь посредственный магазин одежды, в который Хью вынужденно последовал за отцом. Супружеская пара ее сослуживцев накануне была госпитализирована после пожара в их тесной квартире, хозяин уехал по делам, а покупателей оказалось больше, чем обычно бывает по четвергам. В данную минуту она помогала трем пожилым дамам (часть автобусной экскурсии из Лондона) выбрать покупку и в то же время объясняла белокурой немке в черном, где можно сфотографироваться на паспорт. Англичанки одна за другой прикладывали цветастое платье к груди, и доктор Персон с готовностью переводил их кудахтанье с лондонского кокни на ломаный французский. Девица в трауре вернулась за свертком, забытым ею. Очередные платья покачивали рукавами, глаза косились на очередные ярлычки. Зашел с двумя маленькими девочками еще один посетитель. И тут же доктор Персон попросил показать ему летние брюки. Получил несколько пар и был направлен в примерочную, а Хью вышел из магазина.
Он бесцельно ходил, стараясь держаться под прикрытием архитектурных выступов: местная газета в этом дождливом городке тщетно призывала к возведению крытых галерей в торговом районе. Заглянул в сувенирную лавку. Ему показалась привлекательной зеленоватая статуэтка лыжницы, сделанная из материала, который он не мог определить сквозь стекло витрины (то была алебастровая имитация арагонита, вырезанная и раскрашенная в Грумбельской городской тюрьме узником-гомосексуалистом, видавшим виды Армандом Рейвом, задушившим голыми руками кровосмесительницу-сестру своего любовника). А как насчет той расчески в чехле из настоящей кожи, как насчет нее, как насчет… ах, она моментально запачкается, и не меньше часа уйдет на то, чтобы выудить грязь меж ее частых зубчиков с помощью одного из маленьких лезвий вон того перочинного ножа, что ощетинился, выставив напоказ свои наглые внутренности. Славные наручные часики с портретом собачки, украшающей циферблат, всего за двадцать два франка. Или купить (для соседа по комнате в университетском общежитии) эту деревянную тарелку с белым крестом посредине, окруженным всеми двадцатью двумя кантонами? Хью тоже было двадцать два года, и его всегда тревожили символические совпадения.
Двойной звонок и мигающий красный свет на железнодорожном переезде возвестили предсказуемое событие: медленно и неумолимо опустился шлагбаум.
Коричневая занавеска, задернутая лишь наполовину, не скрывала стройные женские ноги, облаченные в прозрачную черноту. Мы безумно торопимся поймать это мгновение! Занавеска уличной кабинки с чем-то вроде винтовой табуретки пианиста для высоких и маленьких и автомат, фотографирующий вас для паспорта или просто так. Хью посмотрел на ноги, а затем на вывеску над автоматом. Мужской род окончания и отсутствие знака accent aigu[3] разрушали непреднамеренный каламбур:
Пока он, все еще девственник, воображал эти рискованные позы, произошло двойное событие: прогремел гром промчавшегося поезда и магниевая молния осветила кабинку. Блондинка в черном, не испепеленная на электрическом стуле, вышла, закрывая сумочку. Какие бы похороны она не хотела увековечить этим снимком чистой красоты, облаченной в траур по данному случаю, все это никак не было связано с третьим одновременным происшествием по соседству.
Пойти бы за ней, был бы хороший урок — пойти за ней, вместо того чтобы глазеть на водопад, — хороший урок для старого дурака. Чертыхнувшись и вздохнув, Хью повернул назад в сторону магазина. Впоследствии Ирма рассказывала соседкам, что ей показалось, будто господин ушел вместе с сыном, и поначалу не могла даже понять, что хочет сказать сын, хотя он здорово говорил по-французски. А когда поняла, засмеялась над собственной глупостью, повела Хью к примерочной, все еще смеясь откинула зеленую (а не коричневую) занавеску жестом, который лишь потом приобрел драматический характер. В одежной путанице и беспорядке всегда есть комический оттенок, мало что на свете так смешно, как три брючные пары, схлестнувшиеся в застывшем танце на полу: песочные брюки — синие джинсы — старые штаны из мышиной фланели. Неуклюжий Персон-старший пытался просунуть обутую ногу в коленчатый изгиб узкой штанины, когда почувствовал, как багровый прилив с гулом заполняет голову. Он умер еще до того, как рухнул на пол, словно падая с большой высоты, и теперь лежал на спине, одна рука неловко вытянута, зонт и шляпа — вне пределов досягаемости, в глубоком зазеркалье.
6
Этот Генри Эмери Персон, отец нашего персонажа, может быть охарактеризован как благонамеренный, серьезный, славный малый или как отъявленный мошенник в зависимости от того, как падает свет, под каким ракурсом посмотреть. Кто не заламывал рук во тьме раскаяния, в застенке непоправимых сожалений? Школьник, будь он даже силен, как душитель из Массачусетса (покажи нам свои руки, Хью), не может совладать с одноклассниками, когда те отпускают жестокие шуточки на счет его отца. После двух-трех сумбурных потасовок с самыми отвратительными из них он усвоил более рациональное и выгодное отношение к происходящему в виде молчаливого смирения, ужасавшего его при мысли о тех временах; но (любопытный изгиб совести) наличие самого чувства ужаса успокаивало его, словно доказывая, что он не абсолютное чудовище. Теперь ему предстояло как-то справиться с рядом воспоминаний о своей жестокости, в которой он был повинен вплоть до сегодняшнего дня: от них следовало так же отделаться, как от зубных протезов и очков, переданных ему властями в бумажном пакете. Единственный родственник, которого он мог подключить к этому делу, — дядя в Скрантоне, — посоветовал ему из-за океана кремировать тело в Европе, а затем отвезти урну домой; однако выбранный им способ оказался еще проще, главным образом потому, что позволял избавиться от страшного груза на месте.
Все помогали, как могли. Хочется в особенности выразить признательность Хэрольду Холлу, американскому консулу в Швейцарии, оказавшему всевозможную поддержку нашему бедному другу.
Из двух радостей, испытанных юным Хью, одна имела общий, другая — частный характер. Первая сводилась к чувству освобождения, как если бы сильный ветер, яростный и чистый, унес прочь множество лишней житейской шелухи. Вторая состояла в том, что он обнаружил в отцовском потрепанном, но толстом кошельке три тысячи долларов. Как многие молодые люди, отмеченные темным даром, он ощущал в пачке ассигнаций всю осязаемую сумму непосредственных восторгов и был лишен практической жилки, желания увеличить капитал, а также страхов относительно своего будущего (они и вовсе развеялись, когда выяснилось, что наличность только десятая часть его наследства). В тот же вечер он перебрался в более роскошный отель, заказал homard à l'américaine[5] на ужин и отправился на поиски своей первой шлюхи в переулке на задворках гостиницы.
По оптическим и физиологическим причинам плотская любовь менее прозрачна, чем другие куда более сложные вещи. Тем не менее нам известно, что в своем родном городке Хью ухаживал за тридцативосьмилетней матерью и ее шестнадцатилетней дочерью, но проявил себя импотентом с первой и недостаточно решительным со второй. Здесь мы сталкиваемся с банальным случаем затянувшегося эротического зуда, одинокой практикой его привычного удовлетворения и навязчивыми грезами. Девица, которую он окликнул, была приземистой, имела миловидное, бледное, несколько вульгарное лицо с итальянскими глазами. Она тут же повела его в один из наиболее приличных номеров в жутковатом старом пансионе, в тот самый номер, между прочим, где девяносто один, девяносто два, почти девяносто три года назад русский писатель останавливался на пути в Италию. Кровать — совсем другая, с бронзовыми шишками, застеленная, расстеленная, накрытая сюртуком, снова застеленная, на ней стоял полуоткрытый саквояж в зеленую клетку, а сюртук был уже наброшен на голые плечи мрачного, расхристанного странника в ночной рубахе, застигнутого нами в момент решения, что вынуть из саквояжа (который он отправит почтовым дилижансом вперед) и переместить в рюкзак (который он понесет сам через горы к итальянской границе). С минуты на минуту должен появиться его товарищ, художник Кандидатов, — для совместной вылазки, одной из тех легкомысленных прогулок, которые предпринимали романтики даже и под августовским моросящим дождем; дожди в те малокомфортабельные времена были еще более беспросветными; сапоги его не успели просохнуть после десятимильного похода в ближайший игорный дом. Они стоят за дверью в позе изгнания, а хозяин их обернул ноги в несколько слоев немецкой газеты, на языке которой ему читать легче, чем по-французски. Остается решить, положить ли в рюкзак или отправить в саквояже рукописи: сырые наброски писем, незаконченный рассказ в русской тетради с черным матерчатым переплетом, главы философского трактата в синем блокноте, купленном в Женеве, и разрозненные листы начатого романа с предварительным названием «Фауст в Москве». Пока он сидит за ломберным столиком, тем самым, на который персоновская шлюха бросила свою сумочку, из-под нее проступает первая страница «Фауста» с энергичными вычеркиваниями, неряшливыми вставками, сделанными лиловыми, черными, крокодилово-зелеными чернилами. Собственный почерк завораживает его внимание, хаос на странице для него лучше всякого порядка, помарки — декорации, а пометки на полях — кулисы. Вместо того чтобы рассортировать бумаги, он откупоривает дорожную чернильницу и придвигается к столику с пером в руке. В эту минуту раздается бодрый стук в дверь. Она распахивается и тут же закрывается.
Хью Персон, спустившись за своей случайной спутницей по длинной крутой лестнице, проводил девицу к ее любимому перекрестку, где они и расстались на много-много лет. Он надеялся пробыть с ней до утра и таким образом сэкономить на ночлеге в гостинице с мертвым постояльцем, притаившимся в каждом темном углу одиночества, но она, увидев, что Хью хочет остаться, неверно истолковала его намерение и жестоко сказала, что слишком много времени уйдет на то, чтобы снова привести в форму такого слабосильного любовника, и вывела его на улицу. Но заснуть помешал ему не призрак отца, а духота. Он распахнул настежь обе створки окна; под ним, четырьмя этажами ниже, располагалась автомобильная стоянка; тонкий месяц над головой был слишком бледен, чтобы осветить крыши домов, спускавшихся к невидимому озеру; свет от гаража выхватывал ступени пустынных лестниц, ведущих в царство теней; все это представлялось жалким и далеким, и наш боявшийся высоты Персон почувствовал, как сила тяготения приглашает его присоединиться к ночи и к отцу. В отрочестве он не раз нагишом разгуливал во сне, но знакомая обстановка оберегала его, пока в конце концов странная болезнь не пропала. Но сегодня, на верхнем этаже чужой гостиницы, он чувствовал себя беззащитным. Закрыл окно и провел в кресле остаток ночи.
7
В те далекие ночи, когда на Хью находили приступы сомнамбулизма, он выходил из спальни в обнимку с подушкой и спускался по лестнице. Просыпался в странных местах: на ступенях, ведущих в погреб, или в кладовке в прихожей, среди галош и дождевиков; и хотя не слишком бывал напуган этими босоногими вылазками, тем не менее, не желая «походить на привидение», просил запирать его на ночь. Впрочем, и это не помогало, потому что он вылезал через окно на скат крыши над галереей, ведущей в школьное общежитие. В первый раз, когда он это проделал, холодок черепицы под его ступнями разбудил его, и он вернулся назад в темноте, обходя стулья и другие препятствия скорей на слух, чем на ощупь. Глупый старый доктор посоветовал родителям расстелить на полу у кровати мокрые полотенца и расставить тазы с водой на его пути, — несмотря на это, он преодолел все преграды в своем волшебном сне и очнулся дрожащим от холода рядом с дымоходом на крыше, в компании со школьным котом. Вскоре после этого инцидента призрачные похождения пошли на убыль, они практически прекратились в позднем отрочестве. Предпоследним эхом этих чудес запомнился курьезный случай борьбы с прикроватным столиком. Произошло это, когда Хью учился в колледже и снимал с однокурсником Джеком Муром (нет, не родственник Джулии) две комнаты в недавно построенном Снайдер-холле. Джек был разбужен среди ночи, после изнурительного дня предэкзаменационной зубрежки, грохотом в смежной комнате. Он пошел посмотреть, в чем дело. Хью приснилось, что его прикроватный столик, маленький трехногий уродец, перекочевавший к нему из-под телефона в коридоре, отплясывает яростный воинственный танец, как это было уже однажды в присутствии Хью на спиритическом сеансе, когда захожую тень Наполеона спросили, не скучает ли она по весенним закатам на острове Св. Елены. Джек Мур обнаружил друга энергично свесившегося с кровати, обеими руками обхватившего невинный предмет в уморительной попытке остановить его воображаемую пляску. Книги, пепельница, будильник, пузырек с микстурой от кашля валялись на полу, а истязаемая вещь кряхтела и потрескивала в объятиях безумца. Джек Мур расцепил борцов. Хью молча повернулся на другой бок и заснул.
8
В течение десяти лет между первым и вторым визитом Хью в Швейцарию он зарабатывал на жизнь теми унылыми способами, что становятся уделом незаурядных молодых людей, которым недостает конкретного дара и честолюбия, в результате чего они привыкают вкладывать лишь малую часть своей души в рутинные или жульнические занятия. Что они делают с другой куда большей частью, как и где прячутся их подлинные мысли и чувства, — не то чтобы это было тайной, теперь здесь нет никаких тайн, но ответ на этот вопрос потребовал бы объяснений и разоблачений, увы, слишком печальных и страшных, чтобы заглянуть им в глаза. Ибо только специалисты должны исследовать нищету духа.
Он умел умножать в уме восьмизначные цифры, но утратил эту способность за несколько тусклых тающих ночей во время своего пребывания в больнице с вирусной инфекцией в двадцатипятилетнем возрасте. В университетском журнале он опубликовал поэму — длинную, извилистую вещь, начинавшуюся весьма многообещающе:
Загадка многоточия… Вот солнце на закате — Пример для подражанья озерцу… Отправил перепечатанное несколько лет спустя в сборнике «Дорогая редакция» письмо в лондонскую газету «Таймс», в котором, между прочим, говорилось: «Анакреон умер в восемьдесят пять, подавившись „позвонком виноградной плоти“ (как сказал другой иониец), Алехину предсказала цыганка, что он примет смерть в Испании от мертвого быка». По окончании университета семь лет он служил секретарем и безымянным помощником известного шарлатана — ныне покойного символиста Атмана — и целиком в ответе за примечания вроде: «Кромлех (каменные постройки эпохи неолита, ассоциирующиеся с молоком: milk, milch, mleko), очевидно, символ Великой Матери, подобно тому как менгир (нем. „майн хер“) — символ мужественности».
Какое-то время подвизался в торговле канцелярскими принадлежностями, и чернильная ручка, которую он рекламировал, получила название «авторучка Персона». Она осталась самым большим его достижением.
Двадцатидевятилетний угрюмец, он устроился в большое издательство, где работал младшим сотрудником, охотником за талантами, заместителем редактора, редактором, и корректором, и приставленным к авторам льстецом. Усталый раб, он был отдан на время в распоряжение миссис Флэнкард, экзальтированной и претенциозной даме с пунцовым лицом и глазами спрута, чей тяжеловозный роман «Жеребец» был принят к публикации при условии, что он будет радикально переделан, безжалостно сокращен и частично переписан. Двух-трехстраничные заплаты, наложенные тут и там, должны были закрыть черные кровоточащие раны на месте щедро вырезанной повествовательной ткани меж уцелевшими главами. Эта работа была выполнена одной из коллег Хью, блондинкой с лошадиным хвостиком, затем уволившейся из издательства. У нее писательского таланта было еще меньше, чем у миссис Флэнкард, и теперь Хью предстояло не только устранить образовавшиеся швы, но и удалить оставшиеся нетронутыми жировики и бородавки. Он несколько раз пил чай в гостях у миссис Флэнкард в ее очаровательном загородном доме, украшенном исключительно живописью ее покойного мужа: ранняя весна — в прихожей, летний день — в гостиной, все богатство осенних красок Новой Англии — в библиотеке, зима — в спальне. Хью не стал задерживаться в этой комнате, так как не мог отделаться от странного чувства, что миссис Флэнкард не прочь быть изнасилованной под розоватыми снегами мистера Флэнкарда. Как многие переспелые дамы с признаками сохранившейся красоты, посвятившие себя искусству, она как будто и впрямь не понимала, что большой бюст, морщинистая шея и затхлый запашок женского увядания, смешанный с одеколоном, может оттолкнуть чувствительного мужчину. Он вздохнул с облегчением, когда «наша» книга наконец вышла в свет.
Благодаря коммерческой прыти «Жеребца» он тут же получил более престижное задание. «Мистер R.», как называли его в редакции (игнорируя громоздкую немецкую фамилию из двух частей и благородной частицы, застрявшей меж замком и утесом), писал по- английски гораздо лучше, чем говорил. На бумаге все приобретало пропорциональность, богатство, показной блеск, которые надоумили некоторых наименее требовательных рецензентов на его новой родине, где он почти не бывал, приветствовать в нем мастера стиля.
Мистер R. был обидчивым, неприятным, сварливым адресатом. Общению с ним через океан (мистер R. жил то в Швейцарии, то во Франции) недоставало сердечной теплоты отношений с миссис Флэнкард; зато мистер R., не будучи, возможно, художником самой чистой пробы, был по крайней мере настоящим сочинителем, сражавшимся на собственной территории своими средствами за право пользовать ся непринятой пунктуацией, соответствующей необщей мысли. Издание в мягкой обложке одного и ранних его произведений быстро было подготовлено к печати нашим неплохо приспосабливающимся к обстоятельствам Персоном, но затем началось долгое ожидание нового романа, который R. обещал закончить до конца весны. Весна прошла, не принеся результата, и Хью полетел в Швейцарию для личной беседы с ленивым автором. То была его вторая из четырех поездок в Швейцарию.
9
С Армандой он познакомился в вагоне швейцарского поезда, между Туром и Версе, ослепительно- ярким днем, накануне своей встречи с мистером R. По ошибке Хью сел в медленный поезд, ею выбранный потому, что останавливался на маленькой станции, откуда шел автобус прямо в Витт, где у ее матери было свое шале. Арманда и Хью оказались рядом, друг против друга, на двух креслах у окна, с неизменным видом на озеро. Американское семейство заняло четырехместный отсек через проход от них, Хью развернул Journal de Genève.
Ах, какая хорошенькая, и была бы еще лучше, если бы ее губки были чуть полней. Темные глаза, светлые волосы и кожа медового оттенка. Две складочки, на манер молодого месяца, по бокам скорбного рта. На ней был черный костюм и кружевная блузка. На коленях — книга, придерживаемая руками в черных перчатках. Ему показалось, что он узнал мягкую обложку, расцвеченную языками пламени и сажей. Сценарий их знакомства был восхитительно банален.
Они обменялись взглядами благовоспитанного неодобрения по поводу трех американских детей, принявшихся вынимать из чемодана брюки и свитера в неистовых поисках чего-то забытого по рассеянности (стопка комиксов, которой теперь завладела, вместе с использованными полотенцами, быстрая гостиничная горничная). Один из двух взрослых, перехватив холодный взгляд Арманды, взглянул в ответ с благодушной беспомощностью. Вошел кондуктор и стал проверять билеты.
Хью обрадовался, подглядев сбоку, что не ошибся: то действительно была книга «Силуэты в золотом окне».
— Одна из наших, — сказал Хью, указав на нее кивком.
Она посмотрела на книгу, лежавшую на коленях, пытаясь найти объяснение его словам. Ее юбка казалась очень короткой.
— Я хочу сказать, что работаю в этом издательстве. Американском издательстве, сначала выпускаем в твердой, потом в мягкой обложке. Вам она нравится?
Она ответила на беглом, но книжном английском, что терпеть не может сюрреалистических романов поэтического толка. Она предпочитала суровую реалистическую манеру, под стать нашему времени. Ей нравились книги о насилии и восточной философии.
— Дальше будет интересней?
— Да, там весьма драматическая сцена на вилле «Ривьера», где маленькая девочка, дочь рассказчика…
— Джун?
— Да. Джун поджигает свой новый кукольный домик — и вся вилла сгорает дотла; но, боюсь, насилия там нет; все очень символично, на высокий лад, и к тому же трогательно-нежно, как сказано в аннотации или, во всяком случае, было сказано в нашем первом издании. Обложка сделана знаменитым Полом Пламом.
Она дочитает ее, разумеется, до конца, как бы ни было скучно, поскольку всякое дело в жизни должно быть закончено, как строительство той дороги над Виттом, где у них дом — шале со всеми удобствами, прежде приходилось тащиться до фуникулера в Драконите, пока дорога не была построена. «Полыхающее окно», или как там оно называется, было подарено ей только вчера, на ее двадцатитрехлетие, падчерицей автора, о которой, возможно… — Джулия.
Да, они с Джулией обе преподавали минувшей зимой в гимназии для юных иностранок в Тессине. Отчим Джулии только что развелся с ее матерью, — обрпащался он с ней чудовищно. Что они преподавали? А… сценические позы, ритмику, всё в таком роде.
Наш Хью и новый неотразимый персонаж теперь перешли на французский, на котором он говорил еще лучше, чем она по-английски. На ее предложение угадать, кто она, он ответил: голландка или датчанка. Нет, ее отец из Бельгии, архитектор, погибший прошлым летом, руководя работами по сносу знаменитой гостиницы на забытом курорте; ее мать родилась в России, в аристократической семье, но, разумеется, полностью разоренной революцией. Любит ли он свою работу? Не будет ли он возражать, если она чуть-чуть опустит эту черную шторку? Похороны заходящего солнца. Это поговорка? — спросила она. Нет, он придумал это сейчас.
В дневнике, который Хью вел время от времени, он тем же вечером в Версе записал:
«Познакомился с девушкой в поезде. Восхитительные голые загорелые ноги и золотистые сандалии. Неистовое юношеское желание и любовный порыв такой силы, какой никогда прежде не знал. Арманда Шамар. La particule aurait juré avec la dernière syllabe de mon prénom[6]. Кажется, y Байрона слово chamar употреблено в значении „павлиний веер“ при описании пышного восточного двора. Очаровательно-изысканна и при этом божественно наивна. Шале над Виттом построено отцом. Если будете в наших широтах… Интересовалась, люблю ли я свою работу. Мою работу! „Спроси меня, красавица, — чуть не сказал я, — что я могу делать, а не что я делаю. Нестерпимая красота погребения закатного солнца сквозь полупрозрачную черную шторку. Я могу выучить наизусть целую страницу справочника за две минуты, но не способен запомнить свой телефонный номер. Могу сочинить стихотворную строфу, такую же странную и неожиданную, как ты, такую, какими будут стихи лет через триста, так и не опубликовав ни одной строчки, кроме юношеского вздора, написанного в университете. На теннисных кортах в отцовской школе я научился беспроигрышно отражать сокрушительную подачу — особым образом подрезать мяч, но меня не хватает и на одну игру. С помощью туши и акварели я могу нарисовать озеро головокружительной прозрачности со всеми райскими горами, отраженными в нем, но не могу изобразить лодку, мост или человеческую панику в объятых пламенем окнах виллы, на манер Плама. Преподавал французский в американских школах, но так и не избавился от канадского акцента своей матери, хотя и отчетливо его слышу, произнося французские слова. Ouvre ta robe, Déjanire[7], чтобы мог я взойти на костер. Могу на фут оторваться от земли и продержаться так десять секунд, но не умею забраться на яблоню. Доктор философии, я не говорю по-немецки. Влюбился в тебя, но не пошевелю и пальцем. Короче говоря, я стопроцентный гений“. По совпадению, достойному того, другого, гения, с которым предстоит мне встреча, его падчерица подарила ей ту книгу, что читала сама. Джулия Мур, возможно, забыла, что переспала со мной несколько лет назад. Мать и дочь, заядлые путешественницы, побывавшие и на Кубе, и в Китае, и в других унылых, примитивных краях, отзываются критически, но нежно о многочисленных диковинных, но обворожительных людях, с которыми подружились там. Parlez-moi de son[8] отчиме. Он не très fasciste?[9] Не могла понять, почему я назвал левацкие убеждения мистера R. расхожей буржуазной модой. Mais au contraire[10], и мать, и дочь души не чают в радикалах! Вообще-то, сказал я, мистеру R. безразлична политика. Моя радость считает, что в этом его беда. Шоколадно-кремовая шея с золотым крестиком и grain de beauté[11]. Стройная, спортивная, разящая наповал!»
10
Он-таки пошевелил пальцем, несмотря на весь этот сентиментальный самоанализ. Он отправил ей записку из внушительного Версе-паласа, куда был приглашен на коктейль, за несколько минут до встречи с нашим замечательным автором, чья лучшая книга Вам не приглянулась. Позвольте мне навестить Вас, скажем, в среду, четвертого числа. Ибо к тому времени я поселюсь в гостинице «Аскот» у Вас в Витте, где, как мне сказали, можно кататься на лыжах даже летом. Между тем смысл его пребывания здесь состоит в выяснении того, когда же наконец старая лиса закончит свою новую книгу. Странно вспоминать, как еще позавчера он предвкушал долгожданное свидание с выдающимся человеком.
И все это было вмиг заслонено дорожным впечатлением. Наблюдая из окна гостиничного холла, как тот выбирается из автомобиля, — никакого трубного гласа, никаких фанфар, сопровождающих славу, — наш Персон теперь целиком был порабощен воспоминанием о голоногой девушке в вагоне, пронизанном солнечными лучами. И все же как величественно выглядел R. с его молодцеватым шофером, помогавшим тучному старику с одной стороны, с его чернобородым секретарем — с другой и двумя гостиничными швейцарами, застывшими в пантомиме воображаемой подмоги на ступенях при входе. Газетный репортер, сидевший в Персоне, обратил внимание на то, что мистер R. носил ботинки цвета кофе с молоком, лимонную рубашку с лиловым шейным платком и мятый серый костюм, ничего не говорящий, по крайней мере, простому американцу. Здравствуйте, Персон! Они уселись в фойе, в баре.
Иллюзорность происходящего усугублялась обликом и речью двух новоявленных персонажей. Монументальный господин с осыпающимся гримом и фальшивой улыбкой и мистер Тамворт с разбойничьей бородой, казалось, разыгрывали, в угоду невидимой аудитории, ходульную сцену, от которой Персон, как кукла, отворачивался, словно его вместе с креслом двигала притаившаяся квартирная хозяйка Шерлока Холмса, какую бы позу Хью ни принимал и куда бы ни смотрел в продолжение их краткого, но хмельного совещания. И правда, все это выглядело как кривлянье и паноптикум с восковыми персонами — по контрасту с реальностью Арманды, чей образ стоял перед его внутренним взором и просвечивал сквозь ярмарочное представление в разных ракурсах, иногда вверх ногами, иногда на самой кромке поля зрения, но уже не покидая его, неизменно правдивый и притягательный. Банальности, которыми он с ней обменивался, сияли подлинностью по сравнению с наигранным весельем в театрализованном баре.
— Вы в отличной форме! — солгал Хью с преувеличенной живостью, после того как заказали выпивку.
У барона R. были грубые черты, желтушный цвет лица, тяжелый нос с расширенными порами, мохнатые воинственные брови, пристальный взгляд и бульдожий рот, полный плохих зубов. Склонность к вычурной изобретательности, столь заметной в его писаниях, проявлялась также в его речевых заготовках, когда, например, он говорил, как сейчас, что отнюдь не «в форме», а чувствует, наоборот, все более навязчивое сходство с киноактером Рубенсоном, некогда игравшим старых гангстеров в фильмах о Флориде; но такого киноактера не существовало.
— И все же как вы себя чувствуете? — спросил Хью, невольно настаивая на своей неловкости.
— В двух кратких словах, — ответил мистер R. (имевший раздражающую манеру не только пользоваться избитыми выражениями в своем будто бы разговорном английском с сильным акцентом, но и перевирать их), — я не слишком хорошо себя чувствовал, знаете ли, этой зимой, моя печень, видите ли, затевает что-то против…
Он сделал большой глоток виски, прополоскав им рот на манер, никогда прежде Персоном не виданный, и очень медленно вернул стакан на низкий столик. Затем, проглотив виски вместе с концом фразы, переключился на свой второй английский стиль, высокопарный стиль своих самых запоминающихся персонажей.
— Бессонница и ее сестра Полиурия мне, разумеется, досаждают, но в остальном я здоров, как племенной бык. Кажется, вы не знакомы с мистером Тамвортом? Персон — то же самое, что Парсон, и Тамворт — то же самое, что тамвортская порода английских крапчатых свиней.
— Нет, — сказал Хью, — моя фамилия произошла не от Парсона, а от Петерсона.
— О'кей, мой мальчик. А как поживает Фил?
Мимоходом обсудили энергию, обаяние и прозорливость издателя.
— Если б только он не требовал, чтобы я писал другие книги. Он требует (перейдя на вкрадчивый хриплый голосок при перечислении названий романов литературного конкурента, также изданных Филом)… он требует «Мальчишку для утех», но согласился бы и на «Стройную потаскуху», а все, что я могу предложить, — это не натуральная порнофигня, а первый и самый обстоятельный том моих «Фигуральностей».
— Уверяю вас, он ждет вашей рукописи с крайним нетерпением. Кстати…
Воистину кстати! Должен же существовать какой-то филологический термин для такого алогичного поворота. Пришедшийся кстати вид сквозь черную ткань шторки. Кстати, я сойду с ума, если не получу ее.
— …Кстати, вчера я познакомился с девушкой, которая на днях встречалась с вашей падчерицей…
— Бывшей падчерицей, — поправил мистер R. — Бывшей, знаете ли, и надеюсь, так оно и останется. Еще по одной, мой мальчик (это к бармену).
— Случай весьма удивительный. Девушка читала…
— Прошу прощения, — ласково сказал секретарь, складывая записку, которую только что написал, и протянул ее Хью.
Мистер R. не выносит упоминаний о мисс Мур и ее матери.
И я его не виню. Но куда делось чувство такта, свойственное нашему Хью? Очарованный Хью прекрасно знал об этих отношениях от Фила, а не от Джулии, доступной, но не болтливой девчонки.
Эта часть просвечивания насквозь довольно скучна, и все же мы должны закончить наше сообщение.
Мистер R. в один прекрасный день обнаружил, с помощью нанятого соглядатая, что его жена Марион завела интрижку с Кристианом Пайнсом, сыном знаменитого режиссера, снявшего фильм «Золотые окна» (по мотивам лучшего романа нашего писателя). Мистер R. приветствовал ситуацию, поскольку сам прилежно ухаживал за Джулией Мур, своей восемнадцатилетней падчерицей, и теперь обзавелся планами на будущее, достойными сентиментального сластолюбца, которого три или четыре брака так и не утолили. Однако очень скоро он узнал от того же наемника, умирающего нынче в удушливой и грязной лечебнице на Формозе, что молодой Пайнс, смазливый плейбой с лягушачьими чертами, который тоже вскоре простится с жизнью, был любовником и матери, и дочери, обслуживая их в Кавальере, штат Калифорния, в течение двух летних сезонов. Следовательно, разрыв оказался куда более болезненным и бесповоротным, чем R. предполагал поначалу. В этой кутерьме наш Персон, на свой мелкий, умеренный лад (хотя в действительности он был на полдюйма выше крупного R.), случайно поживился в уголке того же многонаселенного гобелена.
11
Джулии нравились рослые мужчины с сильными кистями рук и печальными глазами. Хью обратил на нее внимание на вечеринке в одном нью-йоркском доме. Несколько дней спустя он встретил ее у Фила, и она спросила, не хочет ли он посмотреть «Спорнографию» — авангардистскую пьесу, — у них с матерью два билета, но та должна ехать в Вашингтон по юридическим делам (в связи с разводом, как правильно сообразил Хью): не согласится ли он пойти с ней? Авангардистский — это не что иное, как приспособившийся к рискованно-пошлой моде, поэтому, когда поднялся занавес, Хью не был удивлен видом абсолютно голого отшельника, восседавшего на треснувшем унитазе посреди пустынной сцены. Джулия захихикала, предвкушая восхитительный вечер. Растроганный Хью накрыл своей робкой лапой ее детскую ручку, невзначай прикоснувшуюся к его колену. На взгляд сластолюбца, она была неотразима, с кукольным личиком, слегка скошенными глазами и мочкой уха, сверкающей слезой топаза; возбуждали желание легкие формы под оранжевой блузкой и черной юбкой, тонкие суставы рук и ног, экзотический блеск волос и прямая челка. А еще вдохновляло предположение, что в своем швейцарском убежище мистер R., хваставшийся перед журналистом своим телепатическим даром, не мог не испытывать укол ревности в эту минуту.
Ходили слухи, что пьесу могут запретить после премьеры. Несколько неистовых молодых людей, протестующих против такой возможности, умудрились и впрямь расстроить представление, которое они пришли поддержать. Взрывы праздничных хлопушек наполнили театр едким дымом, вспыхнули так и не размотанные гирлянды розовой и зеленой туалетной бумаги, и зрителей срочно эвакуировали. Джулия заявила, что умирает от разочарования и жажды. Знаменитое бродвейское кафе по соседству с театром оказалось безнадежно переполненным, и в «сиянии и блеске райского упрощения нравов» (как писал R. в другой связи) наш Персон увлек девушку к себе домой. Опрометчиво он спросил себя, после того как слишком страстный поцелуй в такси заставил его пролить несколько пламенных капель нетерпения, — не разочарует ли он ожиданий Джулии, совращенной R., по словам Фила, в тринадцатилетнем возрасте, в самом начале несчастного брака ее матери.