Ледерплякс очень просим и
Варшавский[479] меня боится напрасно — я ему скорее симпатизирую. «Молодой, 50 лет, Толстой без таланта» — и шпиговать или ловить я его не собираюсь. Хотя зачем это он, взяв патент на «предельную честность», мелко жулит, подлизываясь к власть имущим или денежным особам. Сужу по статейке в «Нов<ом> Журнале»[480]. «Прислушивается», т. е. поколение, к другим критикам: Вейдле, М. Цетлину [481]… Неприлично ставить рядом! Вейдле как-никак Вейдле. А Миша Цетлин, не обижая основателя Вашего журнала, Миша Цетлин — кто же к нему, о, Господи, «прислушивался». Еще — молодой философ Рейзини[482]… Ну, Вы сами знаете, какой он философии философ! На Моннарнасе действительно был «популярен». Но в роли шута, изображавшего удивительно ловко, как, сидя в тюрьме за воровство и насилие, он на скаку, подгоняемый надзирателями, раздевался, танцевал под душем, и на скаку же мокрый одевался. Теперь он, оказывается, «отошел от философии», к ущербу для русской поэзии. И еще, хоть бы сочинил, за него, Варшавский осмысленную фразу — а то какой-то «дух дышащий где хочет», сплошное идиотство. Сей философ с трибуны «Зеленой Лампы» бахнул, вместо гомункул гомолукулус и, кроме кафе Куполь и тюрьмы Санте[483], ничего «не кончал». С другой стороны, не будь его — не было бы и меценатки «Чисел» madame де Манциарли[484]. Эту дуру-психопатку он уговорил дать на «Числа» деньги обещанием «создать нечто равное по размаху большевизму». Ей-Богу. Но Оцуп, осведомившись, что есть такая дура и хочет меценатствовать, перебежал дорогу и хватил куш сам. Вот тут-то, несправедливо обиженному Рейзини и был отвален в награду «философский отдел» «Чисел».
Но вот о роли «Чисел» я поговорю — не в анекдотическом плане, а грустно — сериозно. Дутое было предприятие, между нами, и на «метафизически-жульнической подкладке». И «ничего особенно хорошего не было в том, что они „были"».
Я пожалел потом, послав Вам начало Почтамтской[485]. Вот почему: вспоминая начало Почтамтской, относительно невинное, я взял легкий тон вроде «где слог найду, чтоб описать прогулку»[486]. Между тем все дальнейшее
бы еще в Штеттине или на крайность в Берлине весной 1924 г.[488] — но Ваш новый прославленный сотрудник, что и говорить, «железная личность». «Гвозди бы делать из этих людей, не было б в мире крепче гвоздей»[489]. Для опыта — когда получите от меня продолжение — прикиньте умственно все это к себе и решите — продолжали ли бы Вы потом «нормальный образ жизни» десятки лет с фельетончиками, деланием поэтических репутаций, посещением специальных бань и даже смиренно-самодовольным сознанием, что самое важное в его жизни — христианство (его убеждение). Или повесились бы в нужнике? Вот прикиньте, потом, на досуге.
Вы скажете — чего рассуждаешь — ты бы лучше сразу прислал это самое увлекательное «продолжение». Я пришлю, граф. Мне самому хочется — и даже «требуется». Но повторяю — не так начал писать и об этом жалею. Напишу и пришлю. И Вас прошу хранить и если, как надеюсь — меня переживете, составить после моей смерти соответственный меморандум для потомства. Спрячьте записочку Ад<амовича>. «Настоящим подтверждаю» — документ[490].
Чтобы перебить самого себя, а то от одних мыслей об этом самом начинает мутить — вспомнил о том же молодом философе — из-за чего он попал в тюрьму. Он, видите ли, стремился выгодно жениться и присмотрел подходящую невесту. Ну, ухаживал, на ухаживанье нужны денежки. Он тогда служил у Ашета[491] и стал там красть всякие дорогие книги: загонит парочку и сведет девицу в ресторан. Все уже было на мази и день свадьбы назначен и обстановочка на невестин счет куплена «сверху ампир, внизу модерн и все со стеклами». И вот незадача – невеста так увлеклась философом, что решила немедленно, не дожидаясь свадьбы, вкусить с ним блаженства. И ах – Варшавский это тоже знает – оказалось, что не то чтобы философ был импотент, ничуть. Но, как у Пушкина, в «Царе Салтане», у него «кой-чего недоставало»[492]. Или, как в «Бунте в Ватикане»,
Обнаружилось нечто такое крохотное, что влюбленная сперва не поверила — а потом, разрыдавшись на диване «вампир», выгнала жениха из квартиры модерн. А тут как раз Ашет стал проверять доверенное молодому философу имущество, и прямо с брачного дивана попал он, снимая на бегу, по регламенту Санте, подштанники — на недолгую (что-то 8 месяцев) отсидку.
Ну хорошо. Сами видите, я не в ударе, пишу чепуху и вяло. А вес письма угрожающе растет. А есть и дела. Дорогой граф — а как проект с изданием стихов Вашего протеже? Я недавно сделал жалкий жест — написал Терентьевой[494]: не издадите ли все-таки 150 страниц, уплатив полгонорара!
Если бы Вы и М. М. (Карпович. — А. А.) меня лично поддержали, внушили бы, что свинство. Ведь они продолжают издавать какое-то говно. М. б., Каган[495] с ними вошел бы в компанию или издали бы под маркой «Нов. Журнала» или как. Подумайте, сэр, постарайтесь — век буду благодарен. Этакие избранные стихи с Вашим вступлением. Ах, покрутите Вашей умной и дружеской головкой!
Политический автор задрожал, услышав о возможном раздевании каботинки[496]. Ой, разденьте. Чего-нибудь такого фру фру модного. Резину также очень бы был польщен получить, такую же, как когда-то Ольга Андреевна прислала в Монморанси. Этакую с подвязками из пластика. Но что ни пришлете – будет кстати. Рыжая шубка по сей день составляет ее гордость и блаженство. Я бы очень хотел такую же кофту, которую Вы сняли с своего графского плеча, из деликатности сделав на рукаве дырку. Только не снимайте опять со своего! Но м. б., найдется граф подходящего размера. Вашу я носил с мая до ноября — в нашем климате это лучше всякого костюма. И, увы, от стирок, совсем еще новенькая вещица слегка пожухла. Вот бы опять такую – просторно-тонно-прохладную. Но если кофты нет, а найдется пальто – все равно какое, непромокаемое либо драповое, то тоже буду очень польщен. Костюмы у меня, благодаря Вашей милости — шик, а пальто, ну никакою, т. е. есть одно, но уж больно гнусное. Не писал бы, если бы не Ваше любезное предложение — но раз счастье само лезет в руки, то намекаю, что более нужно.
Да, я «покраснел до ушей», представив, что Вы читаете Ольге Андреевне мои сочинения — а я там употребляю всякие слова на ж и на х! Надеюсь, Вы с тактом смягчаете. Буду впредь воздерживаться. Возвращаясь к Почтамтской — сяду Вам ее писать на досуге, но если желаете получить, то отвечайте на письма, а то буду складыв<ать> в ящик.
О моих новых стишках просил компетентно<го> мнения — ни гу-гу. Опасаюсь за опечатки — корректура была грязная, а я за 45 лет «деятельности» ни грамоте, ни умению читать корректуру не научился. Впрочем, наш мэтр Гумилев писал «список сотрудников» и «крух», т. е. круг. Своими глазами видел альбом институтский Хмары-Борщевской, барышни, в которую был безнадежно влюблен Анненский[497]. Знаете, были такие с печатными вопросами: мой любимый поэт, цветок, еда и пр. Все гимназисты отвечали: А. Пушкин (или Надсон), роза, мороженое. Четырнадцатилетний Гумилев написал: Бодлер, орхидея, канандер (камамбер). Факт. Этот канандер, привкус его, остался, по-моему, навсегда и в аполлонизме-акмеизме. Что же тогда осуждать молодого философа Рейзини. А в то же время, я ничуть не преувеличиваю, ставя так высоко Гумилева. Вот и пишите историю серебряного века.
Ну, буду ждать в ответ на мое бестолковое письмо обстоятельно-блистательного ответа. Целую ручки Ольги Андреевны. П<олитический> автор просто ее целует. Ваша Присманова par Гингер правильно оценил перенос моего «русского человека» на 1 место. Получилось вроде как все посвящено другу Вагнеру[498]. И очень хорошо, что так вышло. Обиду с «кенгуру» теперь забудем.
Очень Вас прошу — напишите как можно лестней политическому автору. Очень прошу — есть на это разные психологические причины: не так-то легко в общем жить в здешнем раю — где возят частенько хоронить соседей в братскую могилу. И вообще. Поддержите ее «мораль<но>»!
45. Р. Б. Гулю[499]
25 октября 1956
Beau-Sejour
Нуeres
Var
Дорогой
Роман Борисович,
Положение вещей (как, по крайней мере, оно рисуется мне по сю сторону океана) более менее таково: после моего последнего письма (того, где были приложены стихи) пришли от Вас 10 д<олларов> аванса (благодарю!). Завернуты в вырезку Вашей статьи о рыжем[500] (весьма и весьма «в цель») и с бессмертной терциной, чисто дантовской силы
Книги, действительно, пришли на днях… Это все.
В последнем Вашем письме Вы, как будто, писали, что собираетесь в «начале сентября» начать сбор в мою пользу, но ждете приезда М<ихаила> Мих<айловича>[502] «необходимого для этого дела». Там же Вы, как будто, приглашали меня клеить книгу[503]. Я, помнится, справлялся, что же собственно клеить, и указывал, что кроме двух последних «Дневников» у меня ничего не имеется и что переписанные на машинке стихи послевоенного периода, если Вы их в свое время выбросили, необходимо для клейки книги вновь переписать. Задавал и всякие другие вопросы. Сегодня по нашу сторону океана 25 октября. А с Вашей стороны оного, как говорит пословица, «нет ответа, тишина»[504].
Не обессудьте, что не вдаюсь в игривый эпистолярный тон нашей обычной переписки. Но как-то не играет перо, да и марки в последнее время в моем представлении так чудовищно выросли, что прямо не подступись — точно к фунту сахара. «Бытие определяет сознание». Хоть и украл эту истину Маркс у Бекона[505], но и краденой она, увы, остается в силе! И даже моральное удовлетворение Гомулкой[506] не очень смягчает ее. Ну вот. Адрес мой все тот же. Погода у нас хорошая, но по вечерам свежо: с наслаждением и благодарностью надеваю присланный Вами кабардин[507].
Жму Вашу руку.
Г. И.
<Приписка на полях 1-й стр.:> И. В. кланяется и очень просит вернуть ее рукопись или ее переписку на машинке.
46. Р. Б. Гулю[508]
27 августа 1957
Beau-Sejour
Нуeres
Var
Дорогой друг
Роман Борисович,
Подчеркиваю
Нельзя ли объясниться. «Коля, нам надо объясниться», — говорила Ахматова, спуская ноги с супружеской кровати[511]. И он ей, увы, отвечал (м. б., так же мне ответите — через океан — и Вы): — «Оставь меня в покое, мать моя».
У Ахм<атовой> с Гумилевым это, как известно, кончилось разводом. Но ведь тогда были другие времена — был неисчерпаемый выбор и новых дружб и новых жен. Гумилев нашел себе Аню Энгельгардт[512], которая прямо с кровати падала на колени: я тебя обожаю — и никаких объяснений. Ну Ахматова удовлетворилась Шилейкой[513]. И все вошло в берега. Но ведь мы с Вами в ином положении — цитирую мои свеженькие стишки здесь прилагаемые — «Прожиты тысячелетья в черной пустоте»[514] — и нам кидаться дружбой не годится. Даже неприлично. Я даже дружбой с Адамовичем не хотел бы «посмертно» жертвовать и вот сам не знаю — как мне все-таки быть — опять-таки «улететь в окно»[515] с репутацией убийцы не хочется. Вот одна из дружеских услуг, которую Вы мне можете оказать. Как быть. Во всяком случае легкомысленные записки о «деле на Почтамтской 20» [516] в таком виде каком они писались, Вам, «будущему историку литературы» (короче, будущему Глебу Струве [517]) оставлять нельзя. Ответьте сериозно на этот вопрос.
Я вот пишу по привычке — «ответьте на это», зная, что практически Вы с давних пор ни на какие вопросы не отвечаете. Не знаю, как и быть. М. б., совесть в Вас наконец заговорит и Вы, перечитав мои прежние письма (если не подтерлись ими и не спустили в урыльник [518]), ответите сразу на все.
Дела мои грустны. И. В. только что вышла из госпиталя (бесплатного — можете представить, что это такое). Давление у меня 29—30. Денег нет. Жара не дает спать.
Прилагаю стишки для сентябрьского дневника[519]. Очень прошу ледерплякс в счет. Очень нужен нам обоим. Стихотворение Од<оевцевой> послано мною в сыром виде, она просит сказать, что пришлет его трансформированным.
Спасибо за книжку «Н<ового> Ж<урнала»>. На мой вкус очаровательно стихотворение Иг. Чиннова[520]. Ну вот жму Вашу руку.
Ваш
47. Р. Б. Гулю[521]
23 сентября 1957
Beau-Sejour
Нуeres
Var
Дорогой
Роман Борисович,
Спасибо за дружеское письмо. Напомнило своим «виртуозным блеском» прошлое. Очень было приятно. Приятно и то, что как будто, Ваша почтенная редакция собирается издать мой «посмертный сборник»[522]. Конечно, я сейчас же склею макет, когда буду иметь возможность, т. е. переписку из «Нового Журнала». Что касается до Вашего вступления, то очень прошу «не ломаться как маца на пасху» и обязательно пустить его в качестве предисловия[523]. Очень прошу. Это (т. е. Ваш «Георгий Иванов»[524]) лучшее, что обо мне написано и более чем на месте в собрании моих стихов. Есть разные лестные статьи — Зинаиды («О Розах и прочем») в «Числах»[525], на днях будет Марков в «Опытах»[526], возможно, что Вам уже известно о желании Адамовича предложить Вашему почтенному органу статью обо мне[527]. Но «это все не то». Вы (оставив в стороне вылазку об убийстве и кое-что другое) — коснулись невралгического пункта моей поэзии, и это в высшей степени для меня важно. Ну, сократите статью до 10 страниц, если типографские расчеты этого потребуют, но непременно перепечатайте, если уж будете меня издавать. Очень прошу и настаиваю. И совсем не по соображениям рекламы. Оценил Ваш тонкий намек на неудобство посылать деньги на издание в мои руки[528]. Понимаю и не спорю. Хотя, если бы изволил их истратить, то вероятно бы «горячо спорил». Но кроме всего прочего, мне и физически невозможно сговариваться с типографией отсюда. Есть, я думаю, человек, к которому я, если получу Ваше согласие, я могу обратиться с просьбой заняться этим. Он не сопрет ни сантима. Это лицо, которое меняет мне Ваши и иные американские чеки, некто Роман Григорьич <Кравец?>, управляющий французскими делами великого Бурова, в прошлом известный инженер, а ныне валютчик и пр. Он имеет типографские связи и опыт — издавал (за буровский счет) приснопамятный «Бурелом» и выплатил мне по 70000, за обе мои лестные статьи о этой параноической эпопее. Он меня любит и вот совсем недавно прислал мне ни с того ни с сего 30000 фр. «на бедность». Конечно, не знаю, согласится ли он заниматься этим делом — он безногий и пр. Но думаю, что для меня и из уважения к «Нов<ому> Журналу» согласится. В этом случае у Вас (ручаюсь) будет полная скрупулезная гарантия лучших условий и скрупулезной честности. Напишите об этом мне или, если хотите, я дам Вам его адрес — он будет польщен Вашим обращением помочь «культурному делу».
Хорошо. Прилагаю два стишка для декабрьского №. Мои и политического автора, парные к тому, что у Вас есть[529]. Этот автор, нежно кланяясь, просит прислать корректуру того и другого. То, что у Вас, он хочет не переделать, а соответственно разбить, и в корректуре (или хоть на машинке) это удобнее гораздо сделать, чем в рукописи. Но, конечно, лучше всего в корректуре. Чудные (по-моему, не знаю, как оцените Вы) вторые стихи посвящены памяти замечательнейшего существа. Увы, у меня нет и нигде не достать его посмертной книги: никем в свое время не замеченной. Сергей Поляков [530] — из семьи тех самых миллионеров, покончил с собой так — в Париже на пляс Трокадеро вечером к какому-то французу, сидевшему на скамеечке, подошел молодой красавец в цилиндре и во фраке, и, приподняв цилиндр, спросил, который час? Тот сказал: половина десятого. Молодой человек (С. Поляков) приподнял цилиндр, поблагодарил, отошел в сторону и застрелился. Тут же рядом на av. Henri Martin в особняке его родителей начинался бал. Почему? Я расспрашивал в свое время его брата[531] — никто не знал. Посмертный сборник, не преувеличу, был на высоте Боратынского. Был загадочный человек: единственным другом этого миллионера-еврея был пресловутый приват-доцент Никольский[532], убитый впоследствии большевиками за яростную пропаганду монархии. Одним словом, «как ужасна жизнь, как несчастен человек».[533]
Кстати, политический автор в сомнении, можно ли сказать
Если Вы найдете, что неграмотно, тогда напишите с л. Т. е. так:
Мой стишок, хотя и не идет в сравнение с этими, то все же, по-моему, ничего и мне скорее нравится. М. б. (у меня в работе) я еще дошлю Вам для Дневника два небольших стишка. Но до какого срока они попадут в декабрьскую книжку?
Стишки в «Возрождении», вызвавшие общее презрение, сочинил (ода), верьте не верьте, во сне[535]. Воображаю, что испытал Вишняк, прочтя «в февральскую скатившись грязь»[536]. Где же было их тиснуть, как не у Гукасьяна[537] — там был восторг и усиленная оплата таких социально созвучных чеканно-пушкинских строф. Но поганый армяшка, по подлости и трусости ему присущей, выпустил строчку после «благоухает борода у патриарха Атаксия», рифма «Россия»[538]. Этот сукин кот засомневался – вдруг на него Патриарх обидится – он искренно считает, что «Возрождение» в С.С.С.Р. кем-то читается и на кого-то «влияет». Что же касается до романа политического автора, пропущенного в том же органе, то это Ваш знакомый, который Вы в свое время вернули[539]. Малость подработали на этом. Бросайте же в нас камнем!
Если у Вас, т. е. в кассе «Нов<ого> Ж<урнала»>, нет денег, чтобы оплатить новые стихи, то сделаем так — черкните мне «для памяти», сколько за все (за вычетом ледерпляксов старого и нового — последнего страстно ждем, очень необходим) — нам на круг причитается и когда, приблизительно, Вы сможете их послать. Тогда будем знать — от Гуля получим столько-то — тогда-то. У нас «бюджет организованной нищеты».
Да вот просьба, которая, м. б., покажется Вам дикой. У Вас, судя по полицейским романам, есть много лавочек, где разорившиеся негритянки или актрисы спускают свои гардеробы и где можно купить за нисколько (так! не «несколько». — А. А) долларов роскошное (длинное, т. е. вечернее) дамское платье. Не можете ли Вы урвать время и за наш счет (только недорого само собой). Талия 69, длина юбки 103. Хотели бы с широкой юбкой и роскошного, но не яркого (но и не черного) вида и цвета, не красного, не рыжего и не зеленого цвета. Белое, серое, голубое или палевое — вот идеал. Ну, словом, какое найдется, если Вы пойдете на это легкомысленное дело. Это был бы большой сюрприз для политического автора. Дело в том, что здесь на Новый Год бывает роскошный бал с присутствием всех здешних нотаблей, которые потом зовут в гости и на обеды, и политическому автору очень хочется малость блеснуть в этом обществе, а платья-то и нету. Шить он начисто не умеет, даже пришить пуговицу, да и шить не из чего. Конечно, это надо к праздникам, иначе нет смысла. Ну не сердитесь на глупую просьбу, нельзя так нельзя. Но если можете, буду очень польщен. За высланную, но еще не полученную, посылку, Ольге Андреевне и Вам очень большое спасибо. Ну вот. Хотел бы написать статью об эмиграции. Выношено «в уме» и заглавие есть прекрасное: «Бобок». Да ведь не напечатаете. «Не долго до Смирны и Багдада, но скучно плыть, а звезды всюду те же»[540]. Вообще моя гениальная голова работает на холостом ходу и пропадает зря без некоей тайной Мекк[541]. А жаль. Что ж, «не такие царства пропадали», — сказал Победоносцев на слова Александра III: «Матушка Россия не может пропасть»[542]. А как пропала! Вот и дожили мы с Вами, коллега, до 40-летия великой октябрьской, в своей тихой семейке отпраздновав бескровную февральскую. Скучно жить на этом свете, господа[543]. Отвечайте мне, друг мой, быстренько – легче на душе. Извините за отсутствие пера – выдохлось
Обнимаю Вас
<На полях 1-й стр.:> И мою корректуру тоже всю, пожалуйста!
<На полях 3-й стр.:> Здесь имеется некая Зоя Симонова[544], поэтесса-графоманка из «Русской Мысли». Опасаюсь, что она может послать Вам свою галиматью, ссылаясь на меня или пол<итического> автора. Она так влезла и в «Русскую Мысль». Опасайтесь и гоните в шею.
48. Р. Б. Гулю[545]
Дорогой
Роман Борисович,
Очень польщен Вашей оценкой наших скромных «поэз». Откровенно скажу, что, особенно насчет «Памяти Полякова» [546], я с нею очень совпадаю. Я, когда она это сочинила – ощутил ту самую «зависть» благородного свойства – почему это не я написал? Хотя ничего общего, конечно, нет. Просто чудно. И то, что Вы, с Вашим отменным нюхом «потряслись», очень приятно, независимо от того что начальство. Но и начальство такое приятно иметь — ведь не то что в наши убогие времена, а и в пышной былой российской словесности, кто из редакторов журналов, кроме «специальных», где сидели Брюсов (да и то) и Гумилев, чувствовали что-нибудь. Например, знаменитый Петр Струве[547] был — и не только на этот счет — а вообще в литературе — такая же орясина, как его теперешний «специалист по литературе» рыжий деточка[548]. Извините, друг мой, пишу и чувствую, как дубово пишу. Ваша вина — уже вечность жду обещанного ледерплякса, и все нет и нет. Вот опять–таки — очень буду рад дослать стихи для «Дневника», и валяются в работе разные этакие эскизы, но перо не берет. Жрем мы скверно. Кормят всяческой падалью, котлетами из требухи, подкупать же все больше кусается. Ну, вступил на дорожку нытья — не годится.
Что собственно я пишу Вам сейчас — раз обещал ответ на прошлое письмо, и надо верить Вашему графскому обещанию, что скоро его получу, и надеяться, что оно во всех направлениях меня обрадует. А то «скучно, скучно мне до одуренья». Кстати, оценили ли Вы «топор», из которого сварена моя золотая баранина. Должны были бы знать анекдот: бабушка, куда прешь — видишь, написано «вход запрещен». Э, голубчик, мало ли что написано. Намедни иду и вижу на заборе написано х-й — Заглянула, а там дрова! Приоткрываю секрет своего серафического творчества[549]. Или, как выражались символисты, показываю на примере: «беру кусок жизни грубой и плоской и творю из нее золотую легенду»[550]. Баран-то золотой[551].
Очень горячее спасибо за желание исполнить просьбу о платье для политического автора. Очень.
Ну, жму Вашу львиную лапу. Посвятил бы я и этот oeuvre Вам, раз Вам по душе, да выйдет, пожалуй, подхалимаж в глазах литер<атурной> братии. Ох, эта братия. Вы, впрочем, осведомлены о ней не хуже меня. Мы бы с Вами, с нашими обоюдными перьями, да если бы другие обстоятельства, написали (т. е. могли бы написать!) «как никто» этакую историю эмигрантской литературы. Мы ведь тоже «специалисты» в своем роде. Да таланты наши пропадают. Эх, эх. Ну, буду ждать письма, где все ответы и все ключи. Политический автор жеманится и шлет Вам широкое русское мерси.
Ваш всегда. Ж.
49. Р. Б. Гулю[552]