Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Собрание сочинений, том 15 - Карл Маркс на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Французская артиллерия, вооруженная этой пушкой, вступила в итальянскую кампанию, в ходе которой она действительно изумила австрийцев своей дальнобойностью, но уж конечно не меткостью своего огня. Очень часто, даже как правило, пушки давали перелет и представляли большую опасность для резервов, чем для первых линий — другими словами, там, где они поражают более эффективно, чем обычные пушки, они поражают людей, на которых они вовсе не были нацелены. Бесспорно, это очень сомнительное преимущество, поскольку в девяти случаях из десяти это означает, что пушки не попадают в цель, на которую направлены. Австрийская артиллерия, с такой же громоздкой материальной частью, как и всякая другая в Европе, выглядела весьма прилично, когда противостояла французским пушкам, и сходилась с этим страшным противником на очень близкое расстояние (в 500 или 600 ярдов), снимаясь с передков под самым сильным его огнем. Нет сомнения, что как ни велико превосходство новых французских пушек над старыми гладкоствольными, они ни в какой степени не оправдали возлагавшихся на них надежд. Их наибольшая практическая дальность составляла 4000 метров (4400 ярдов), и утверждение, будто они легко могли попадать в одиночного всадника на расстоянии 3300 ярдов, было, несомненно, не чем иным, как бесстыдным преувеличением со стороны бонапартистов.

Причины этих неудовлетворительных результатов в боевой практике очень просты. Конструкция этих пушек крайне несовершенна, и если французы будут ее придерживаться, то через два-три года материальная часть их артиллерии окажется самой худшей в Европе, Основным принципом устройства нарезного оружия является отсутствие зазора между снарядом и стенками канала ствола, в противном случае снаряд, свободно двигаясь в стволе орудия и в нарезах, будет вращаться не вокруг своей продольной оси, а по спиральной линии полета вокруг некоторой воображаемой линии, направление которой определяется случайным положением снаряда при вылете его из дула пушки, и эти спиральные круги будут увеличиваться в диаметре по мере увеличения расстояния. А французские пушки имеют значительный зазор и не могут обойтись без него, поскольку взрыв заряда должен воспламенить зажигательную трубку снаряда. Это и является одним из обстоятельств, объясняющих недостаточную меткость. Вторым обстоятельством является неравномерность двигательной силы, создаваемая большей или меньшей утечкой газа через зазор во время взрыва заряда. Третье обстоятельство — вызываемая наличием этого зазора необходимость большего угла возвышения при том же заряде; само собой разумеется, что там, где между каналом орудия и снарядом нет вовсе никакой утечки газа, тот же самый заряд толкает снаряд дальше, чем в том случае, когда часть газа ускользает. Французские же нарезные пушки, по-видимому, требуют не только очень большого заряда (в одну пятую часть веса снаряда), но также и довольно большого угла возвышения. Большая дальность, получаемая нарезными каналами по сравнению с гладкоствольными, даже при меньшем заряде, достигается главным образом отсутствием зазора и тем непреложным фактом, что вся сила взрыва заряда идет на выталкивание снаряда. Допуская зазор, французы жертвуют частью двигательной силы, и им приходится возмещать ее увеличением заряда до известного предела, а за этим пределом — увеличением угла возвышения. Однако ничто в такой степени не мешает меткости огня на любой дистанции, как большой угол возвышения. Пока линия полета снаряда в своей высшей точке не слишком превышает высоту цели, ошибка в определении расстояния не имеет большого значения, но на большой дистанции снаряд летит очень высоко и падает вниз под углом, в среднем вдвое большим, чем тот угол, при котором он начал свой полет (это, конечно, ограничивается случаями, когда угол возвышения не превышает 15 градусов). Таким образом, чем больше угол возвышения, тем больше приближается к вертикали та линия, по которой снаряд падает на землю; ошибка же в определении расстояния, не превышающая 10 или 20 ярдов, может совсем исключить возможность поражения цели. При расстояниях, превышающих даже 400 или 500 ярдов, такие ошибки неизбежны, результатом чего является поразительная разница между превосходной стрельбой с измеренными дистанциями на полигоне и отвратительной стрельбой на поле боя, где расстояния неизвестны, предметы движутся, а времени для размышления очень мало. Так и с новыми винтовками — вероятность попадания их на дистанции свыше 300 ярдов на поле боя очень мала, тогда как до 300 ярдов, благодаря низкому полету пули, она очень велика; вследствие этого штыковая атака становится самым эффективным способом выбить неприятеля с позиции, как только атакующие войска приблизятся на такую дистанцию. Предположим, что одна армия имеет винтовки, которые на расстоянии в 400 ярдов дают не более высокую траекторию, чем винтовки их противников на расстоянии в 300 ярдов; в этом случае первые будут иметь то преимущество, что начнут вести эффективный огонь с расстояния на 100 ярдов большего, и так как для атаки с расстояния в 400 ярдов требуется всего три или четыре минуты, то указанное преимущество является немаловажным в решающий момент боя. То же самое относится и к пушке. Десять лет тому назад сэр Говард Дуглас признал самой лучшей такую пушку, которая дает наибольшую дальность при наименьшем угле возвышения. При нарезных пушках значение этого обстоятельства еще более велико, поскольку вероятность ошибки при глазомерном определении дистанции увеличивается вместе с возрастанием дальности стрельбы и поскольку на рикошет можно рассчитывать только при сферических снарядах. Это один из недостатков нарезных пушек; для того чтобы поразить цель, они должны попасть в нее при первом же соприкосновении с землей, тогда как сферический снаряд в случае недолета отскакивает и продолжает свой полет в направлении, очень близком к первоначальному. Таким образом, низкая траектория имеет здесь наибольшее значение, ибо каждый лишний градус угла возвышения уменьшает в возрастающей пропорции вероятность попадания непосредственно в цель, и потому высокая линия полета, какую дают французские пушки, является одним из серьезнейших их недостатков.

Однако вся совокупность недостатков этих пушек венчается и усугубляется одним дефектом, который способен скомпрометировать всю систему. Эти пушки изготовляются тем же инструментом и на основе тех же принципов, которые применялись раньше при изготовлении старых гладкоствольных пушек. При наличии очень большого зазора между снарядом и каналом ствола у этих старых пушек и при различиях в весе и диаметре снарядов математическая точность в их изготовлении имела лишь второстепенное значение. Вплоть до самых последних лет производство огнестрельного оружия являлось самой отсталой отраслью современной промышленности. В ней весьма широко применялся ручной труд и весьма мало — труд механизированный. Для старого гладкоствольного оружия это могло быть допустимо, но когда возникла необходимость изготовлять оружие, от которого ожидали большой меткости стрельбы на значительных расстояниях, это положение стало нетерпимым. Чтобы добиться одинаковой меткости стрельбы для всех винтовок на расстоянии в 600, 800, 1000 ярдов, а для пушек — на расстоянии в 2000, 4000, 6000 ярдов, стало необходимо, чтобы каждая часть каждой отдельной операции выполнялась самыми совершенными и автоматическими машинами, чтобы одна часть оружия с математической точностью соответствовала другой. Отклонения от математической точности, неощутимые при старой системе, стали теперь такими недостатками, которые делают оружие целиком бесполезным. Французы не усовершенствовали свою старую технику сколько-нибудь заметным образом, и отсюда неточность их стрельбы. Как могут пушки при том же угле возвышения и при всех прочих равных условиях дать одинаковую дальность, если ни одна из них не является тождественной с другими во всех деталях? Однако неточность в изготовлении орудия, дающая на дистанции в 800 ярдов разницу в дальности в 1 ярд, на дистанции в 4000 ярдов даст разницу в 100 ярдов. Можно ли рассчитывать на меткость огня этих пушек при стрельбе на значительные расстояния?

Подведем итоги: французские нарезные пушки плохи, потому что они обязательно имеют зазор, потому что они требуют сравнительно большого угла возвышения и потому что качество их производства вовсе не отвечает требованиям нарезных дальнобойных орудий. Они должны быть вскоре заменены другими системами, иначе французская артиллерия будет стрелять хуже всех в Европе.

Мы умышленно несколько подробнее рассмотрели эти орудия, ибо благодаря этому мы получили возможность изложить главные принципы устройства нарезных пушек. В заключительной статье мы рассмотрим две предлагаемые системы, которые теперь оспаривают друг у друга первенство в Англии. Обе они основаны на заряжании с казенной части, отсутствии зазора и отличном их изготовлении; я имею в виду систему Армстронга и систему Уитворта.

III

Теперь мы переходим к описанию двух видов заряжающихся с казенной части нарезных пушек, которые в настоящее время оспаривают друг у друга первенство в Англии; обе пушки изобретены штатскими и по своей эффективности бесспорно превосходят все, что доныне создано профессиональными артиллеристами; я говорю о пушке Армстронга и пушке Уитворта.

Пушка сэра Уильяма Армстронга имеет то преимущество, что она появилась первой и вызвала похвалу всей прессы и официальных кругов Англии. Она, без сомнения, представляет собой весьма эффективное боевое орудие и значительно превосходит французскую нарезную пушку, однако сомнительно, сможет ли она превзойти пушку Уитворта.

Сэр Уильям Армстронг изготовляет свою пушку путем обматывания по спирали трубы из литой стали двумя слоями труб из кованого железа, причем верхний слой накладывается в противоположном направлении по отношению к нижнему, подобно тому, как ружейные стволы делаются из слоев проволоки. Этим способом изготовляются очень крепкие и прочные, хотя и очень дорогие орудия. Канал снабжен большим количеством узких, плотно прилегающих друг к другу нарезов с одним оборотом по длине пушки. Продолговатый снаряд цилиндрически-оживальной формы сделан из чугуна, но покрыт свинцовой оболочкой, которая делает диаметр снаряда несколько большим, чем диаметр канала ствола; этот снаряд вместе с зарядом вводится с казенной части в камору, достаточно широкую для того, чтобы их вместить; взрыв проталкивает снаряд в узкий канал, где мягкий свинец вдавливается в нарезы и таким образом совершенно уничтожает всякий зазор, сообщая в то же время снаряду спиральное вращательное движение, определяемое крутизной парезов. Этот способ вдавливания снаряда в нарезы и покрытие его необходимым для этого слоем мягкого металла являются характерными чертами системы Армстронга; и если читатель вспомнит основы устройства нарезной пушки, как они изложены нами в предшествующих статьях, то он согласится, что в принципе система Армстронга совершенно правильна. Так как снаряд имеет больший диаметр, чем канал ствола, то пушка должна непременно заряжаться с казенной части, что кажется нам тоже необходимой чертой всякого нарезного орудия. Однако сам по себе механизм заряжания орудия с казенной части не имеет никакого отношения к принципу той или иной отдельной системы нарезов, но может быть перенесен с одной системы на другую; поэтому мы оставляем его вовсе без рассмотрения.

Дальнобойность и меткость стрельбы, достигаемые этой новой пушкой, представляют нечто удивительное. Снаряд был брошен приблизительно на 8500 ярдов, или почти на 5 миль, а точность, с которой поражалась мишень на расстоянии в 2000 и в 3000 ярдов, значительно превзошла все, что могли в этом отношении дать гладкоствольные пушки на расстояниях в три раза меньших. Несмотря на громкую рекламу английской прессы, интересные в научном отношении детали всех этих опытов все же тщательно сохранялись в тайне. Вовсе не сообщалось, при каком угле возвышения и весе заряда была получена эта дальность; не сообщались подробности о весе снаряда и самой пушки, точные данные об отклонениях боковых и по дальности и т. д. Теперь, наконец, после появления пушки Уитворта, мы узнаем некоторые подробности, по крайней мере, об одной серии опытов. Военный министр г-н Сидни Герберт заявил в парламенте, что 12-фунтовая пушка весом в 8 центнеров, с зарядом в 1 фунт 8 унций пороха, давала дальность полета в 2460 ярдов при угле возвышения в 7 градусов с предельным боковым отклонением в 3 ярда и с предельным отклонением по дальности в 65 ярдов. При угле возвышения в 8 градусов дальность полета равнялась 2797 ярдам; при девяти — свыше 3000 ярдов, причем отклонения оставались почти такими же. Однако угол возвышения от 7 до 9 градусов представляет собой нечто неслыханное в практике гладкоствольной полевой артиллерии. Так, например, официальные таблицы не идут дальше 4 градусов возвышения, при котором 12-фунтовые и 9-фунтовые пушки дают дальность в 1400 ярдов. Всякое большее возвышение в полевых пушках было бы бесполезно, ибо, давая слишком высокую линию полета, оно чрезвычайно уменьшает вероятность попадания в цель. Однако мы располагаем сведениями о некоторых опытах (описанных в книге сэра Говарда Дугласа «Морская артиллерия»[24]) с тяжелыми гладкоствольными корабельными пушками при больших углах возвышения.

Английская длинная 32-фунтовая пушка в Диле в 1839 г. при 7 градусах давала дальность от 2231 до 2318 ярдов; при 9 градусах — от 2498 до 2682 ярдов. Французская 36-фунтовая пушка в 1846 и 1847 гг. при 7 градусах давала дальность в 2270 ярдов, а при 9 градусах — дальность в 2636 ярдов. Это показывает, что при одинаковых углах возвышения дальнобойность нарезных пушек не на много превосходит дальнобойность гладкоствольной пушки.

Пушка Уитворта почти во всех отношениях является противоположностью пушки Армстронга. Ее канал ствола не круглый, а шестиугольный; шаг винтовой нарезки почти вдвое превышает соответствующий показатель пушки Армстронга; снаряд из очень твердого металла без всякой свинцовой оболочки; и если она заряжается с казенной части, то это не вызвано необходимостью, а является делом удобства и внешней формы. Пушка изготовлена из недавно патентованного материала, называющегося «гомогенным железом», большой прочности, эластичности и упругости; снаряд с математической точностью пригнан к каналу ствола, и потому его нельзя ввести в канал, если последний не смазан. Для смазки употребляется смесь воска и жира, помещаемая между зарядом и снарядом, и эта смесь одновременно служит тому, чтобы уменьшить всякий зазор, какой только мог остаться между снарядом и стенками канала ствола. Материал пушки настолько прочен, что он легко выдержит 3000 выстрелов без какого-либо ущерба для канала ствола.

Пушка Уитворта была продемонстрирована публике в феврале этого года, когда был произведен ряд опытов в Саутпорте, на побережье Ланкашира. Были продемонстрированы три пушки: 3-фунтовая, 12-фунтовая и 80-фунтовая; из подробного отчета об этих испытаниях мы выбираем в качестве иллюстрации 12-фунтовую. Эта пушка имела в длину 7 футов 9 дюймов и весила 8 центнеров. Обычная же 12-фунтовая гладкоствольная пушка для сферических снарядов имеет 6 футов 6 дюймов и весит 18 центнеров. Пушкой Уитворта были достигнуты следующие дальности: при 2 градусах возвышения (при которых старая 12-фунтовая пушка дает 1000 ярдов), с зарядом в l3/4 фунта, дальность колебалась от 1208 до 1281 ярда. При 5 градусах (при которых 32-фунтовая пушка дает 1940 ярдов) дальность была от 2298 до 2342 ярдов. При 10 градусах (дальность старой 32-фунтовой пушки — 2800 ярдов) она составляла в среднем 4000 ярдов. Для больших углов возвышения применялась 3-фунтовая пушка с зарядом в 8 унций; при 20 градусах дальность равнялась от 6300 до 6800 ярдов, а при 33 и 35 градусах — от 9400 до 9700 ярдов. Старая 56-фунтовая гладкоствольная пушка дает при 20 градусах дальность в 4381 ярд, а при 32 градусах — в 5680 ярдов. Меткость стрельбы, достигнутая пушкой Уитворта, была весьма удовлетворительна, а в отношении бокового отклонения она дала по меньшей мере не худшие результаты, чем пушка Армстронга; что касается отклонений по дальности, то опыты не дают возможности сделать удовлетворительное заключение.

Написано Ф. Энгельсом в марте — апреле 1860 г.

Напечатано в газете «New-York Daily Tribune» №№ 5914, 5926 и 5938; 7, 21 апреля и 5 мая 1860 г.

Печатается по тексту газеты

Перевод с английского

К. МАРКС

НАСТРОЕНИЯ В БЕРЛИНЕ

Берлин, 10 апреля 1860 г.

Если бы разумный иностранец, посетивший Берлин всего лишь два месяца назад, вернулся в настоящий момент в эту «столицу разума», его не могла бы не поразить полная перемена, происшедшая в облике, тоне и настроениях «meiner lieben Berliner» («моих возлюбленных берлинцев»)[25]. Несколько месяцев тому назад во всех слоях столичного общества распространялись слухи. Люди шепотом поздравляли друг друга с тем, что кошмар десятилетней реакции перестал, наконец, угнетать их, что самое худшее осталось позади. Эта глупая тема перепевалась на все лады, и люди приходили к тому неизбежному запоздалому выводу, что дела приняли новый оборот не в результате мощных и здоровых усилий прусских подданных, а скорее вследствие болезненных явлений в голове прусского короля; что эта перемена явилась результатом не действий человека, а процессов природы. Этот неутешительный вывод даже отравил первые радости новой эры, торжественно возвещенной смертельно-скучными писаками берлинских ежедневных газет. Трусливые настроения настолько преобладали, что, боясь спугнуть новоявленный либерализм принца-регента, всех кандидатов на всеобщих выборах во вторую палату подвергали следующей простой проверке. Выражают ли они доверие гогенцоллернскому правительству, созданному принцем-регентом? Не является ли их имя в каком-либо отношении неприемлемым с точки зрения мягкого либерализма нового правительства? Вместо людей, способных взять на себя защиту нужд страны, нужны были приспешники, заранее готовые голосовать в поддержку правительства. Что новое правительство на деле не посягнуло на бюрократические и полицейские цепи, выкованные его предшественниками, а его программные заявления отличались нерешительной двойственностью, робкими оговорками и двусмысленным умалчиванием, — на эти факты публика закрывала глаза; к тому же закрывать на это глаза было объявлено патриотическим долгом. Все оппозиционные газеты, называли ли они себя конституционными или демократическими, открыто превратились в правительственные.

После Виллафранкского мира г-н фон Шлейниц, прусский министр иностранных дел, опубликовал своего рода Синюю книгу об Итальянской войне[26]. Его донесения — настоящий образец слабоумного многословия — изобличили его как достойного преемника человека [Гарденберга. Ред.], заключившего в прошлом столетии Базельский мир, а в нынешнем столетии подготовившего Йенскую катастрофу[27]. Мы увидели, как фон Шлейниц покорно внимал урокам конституционализма из уст маленького Джонни [Джона Рассела. Ред.], этого британского мастера на все руки, увидели, как он ползал в пыли перед князем Горчаковым, как обменивался billets doux [любовными посланиями. Ред.] с героем декабрьского переворота [Наполеоном III. Ред.], как высокомерно выражал неодобрение своему австрийскому коллеге и как, наконец, на него посыпались пинки всех его корреспондентов. Но даже после всего этого прусская печать и наши берлинские либералы приходили в подлинный энтузиазм от сверхчеловеческой мудрости, проявленной прусским правительством, которое, не удовлетворившись своим собственным бездействием, ухитрилось воспрепятствовать каким бы то ни было действиям со стороны Германии.

Вскоре после этого в Бреславле состоялась встреча русского царя и Горчакова, с одной стороны, и принца-регента с его приспешниками-министрами, с другой[28]. Должным образом был подписан новый акт о вассальной зависимости Пруссии от ее московского соседа — первое, но необходимое следствие Виллафранкского мира. Даже в 1844 г. такое событие вызвало бы во всей стране бурю оппозиции. Теперь же этот акт превозносили как доказательство дальновидности и государственной мудрости. Нигилизм внешней политики принца-регента в сочетании с сохранением старой реакционной системы феодализма, смешанного с бюрократизмом, системы, от которой отказались только номинально, показался нашим друзьям, берлинским либералам, и прусской печати всех цветов, за исключением специальных органов старой камарильи, достаточным основанием для того, чтобы заявить претензию на императорскую корону Малой Германии (т. е. Германии без немецкой Австрии) для представителя прусской династии. В анналах истории трудно найти пример подобной слепоты суждения, но мы помним, что после сражения при Аустерлице[29] Пруссия также в течение нескольких дней издавала радостные крики как петух на своей навозной куче, quasi re bene gesta [как если бы все было хорошо. Ред.].

После окончания Итальянской войны прусская печать с берлинскими газетами во главе являла собой столь же жалкое, сколь отвратительное зрелище; вместо того чтобы отважиться хотя бы на слабую критику глупой дипломатии своих отечественных правителей, вместо того чтобы смело потребовать от «либерального» министерства уничтожить, наконец, в своей внутренней политике глубокую пропасть между номинальным и реальным, вместо того чтобы разоблачить молчаливое, по упорное нарушение гражданской свободы, на которое осмелилась армия мантёйфелевских чиновников, все еще уютно пребывающих в своих старых цитаделях, — вместо всего этого печать поет панегирики величию обновленной Пруссии, мечет свои тупые стрелы против униженной Австрии, протягивает свои бессильные руки к германской императорской короне и, к вящему изумлению всей Европы, ведет себя как помешанная, пребывающая в мире фантазий. В общем, казалось, будто великая международная драма, разыгрывающаяся теперь на европейской арене, касается наших берлинских друзей только как зрителей, которые с галерки или из партера должны аплодировать или свистеть, но не участвовать в качестве действующих лиц.

Все это изменилось теперь как по мановению волшебного жезла. В настоящий момент Берлин, если не считать, может быть, Палермо и Вены, — самый революционный город в Европе. Брожение охватывает все слои населения и кажется более сильным, чем в мартовские дни 1848 года. Что вызвало такую перемену, да еще столь внезапную? Ход событий, и в первую очередь последние подвиги Луи Бонапарта, с одной стороны, и новые реформы в армии [См. настоящий том, стр. 17–22. Ред.], предложенные либеральным правительством — с другой. Далее, обстановка доверия и преднамеренного самообмана не могла, конечно, сохраняться вечно. Кроме того, происшествия, которые заставили кабинет уволить полицейдиректора Штибера, низкого преступника, который вместе со своим хозяином, покойным Хинкельдеем, с 1852 г. осуществлял верховную власть в Пруссии, и, наконец, последнее, но не менее важное обстоятельство, опубликование переписки Гумбольдта с Варн-хагеном фон Энзе[30] — все это довершило остальное. Дыхание загробного мира рассеяло мираж.

Написано К. Марксом 10 апреля 1860 г.

Напечатало в газете «New-York Daily Tribune» № 5932, 28 апреля 1860 г.

Печатается по тексту газеты

Перевод с английского

На русском языке публикуется впервые

К. МАРКС

СИЦИЛИЯ И СИЦИЛИЙЦЫ

История человечества не знает другой такой страны и другого такого народа, которые бы столь мучительно страдали от рабства, от завоеваний и иностранного гнета и которые столь неутомимо боролись бы за свое освобождение, как Сицилия и сицилийцы. Почти с той поры, когда Полифем совершал свои прогулки у Этны, а Церера обучала сикулов[31] искусству земледелия, и до наших дней Сицилия была местом беспрерывных вторжений и войн и упорного сопротивления. Сицилийцы представляют собой продукт смешения почти всех северных и южных рас: прежде всего, аборигенов-сиканов с финикийцами, карфагенянами, греками, а также с рабами со всех частей света, ввозимыми на остров путем торговли или в результате войн, а затем арабов, норманнов и итальянцев. При всех этих превращениях и видоизменениях сицилийцы сражались и продолжают сражаться за свою свободу.

Более тридцати столетий тому назад аборигены Сицилии всеми силами сопротивлялись более совершенному оружию и военному искусству карфагенских и греческих завоевателей. Их заставляли платить дань, но ни те, ни другие не могли полностью покорить их. Долгое время Сицилия служила ареной борьбы между греками и карфагенянами; ее население было разорено, а часть его обращена в рабство; ее города, населенные карфагенянами и греками, были главными центрами, откуда гнет и рабство распространялись на всю внутреннюю часть острова. Но эти древние сицилийцы никогда не упускали случая, чтобы выступать за свободу или, по крайней мере, мстить, как только можно, своим карфагенским повелителям и Сиракузам. Наконец, римляне покорили и карфагенян и сиракузцев и продали в рабство всех, кого смогли. Однажды было продано таким образом 30000 жителей Панорма, нынешнего Палермо. Римляне обрабатывали землю в Сицилии, используя бесчисленные отряды рабов, чтобы накормить с помощью сицилийской пшеницы неимущих пролетариев Вечного города. Для этого они не только обращали в рабство жителей острова, но и ввозили туда рабов из всех своих прочих владений. Всякий, кто хоть сколько-нибудь знаком с историей Рима или с ораторским искусством Цицерона, знает о страшных жестокостях римских проконсулов, преторов и префектов. Пожалуй, ни в одном другом месте римская жестокость не справляла таких сатурналий, как здесь. Неимущие свободные горожане и крестьяне, которые не могли уплачивать требуемой с них разорительной дани, безжалостно продавались в рабство — сами или их дети — сборщиками налогов.

Тем не менее, и при Дионисии Сиракузском, и при римском владычестве в Сицилии вспыхивали страшные восстания рабов, в которых зачастую туземцы и ввезенные на остров рабы боролись сообща. В эпоху распада Римской империи в Сицилию вторгались многие завоеватели. Затем на некоторое время ею завладели мавры; но сицилийцы — и прежде всего коренные жители, населяющие внутреннюю часть острова, — все время оказывали более или менее успешное сопротивление и шаг за шагом отстаивали или завоевывали различные мелкие вольности. И едва стала заниматься заря над мраком средневековья, как сицилийцы уже не только завоевали целый ряд муниципальных вольностей, но и выработали зародышевые формы конституционного правления, какого тогда еще нигде не существовало. Раньше чем любая другая европейская нация, сицилийцы. путем голосования регулировали доходы своих правительств и государей. Таким образом, сицилийская почва издавна оказывалась смертельной для угнетателей и завоевателей, а Сицилийская вечерня останется навеки бессмертной в истории[32]. Когда Арагонская династия поставила сицилийцев в зависимость от Испании, они сумели сохранить в большей или меньшей неприкосновенности свои политические вольности, и этого они добились как при Габсбургах, так и при Бурбонах. Когда французская революция и Наполеон изгнали из Неаполя царствовавшую там тираническую династию, сицилийцы, подстрекаемые и соблазняемые английскими обещаниями и гарантиями, приняли к себе беглецов и, борясь с Наполеоном, защищали их своей кровью и поддерживали своими деньгами. Каждый знает, какой изменой отплатили им впоследствии

Бурбоны и какими уловками и бессовестными опровержениями Англия пыталась и пытается до сих пор замаскировать вероломство, с которым она предала на милость Бурбонов сицилийский народ и его вольности.

В настоящее время политический, административный и фискальный гнет тяготеет над всеми классами народа; вот почему эти обиды выдвигаются на первый план. Но почти вся земля находится до сих пор в руках сравнительно небольшого числа крупных землевладельцев или баронов. Средневековая система землевладения до сих пор сохраняется в Сицилии, с той лишь разницей, что земледелец не является крепостным; он вышел из крепостной зависимости примерно в XI столетии, когда стал свободным арендатором. Но условия этой аренды по большей части настолько тяжелы, что огромное большинство земледельцев работает исключительно на сборщика налогов и на барона, почти ничего не производя сверх того, что необходимо для уплаты налогов и ренты. Сами они живут или в полной нищете, или, по меньшей мере, в сравнительной бедности. Хотя они выращивают знаменитую сицилийскую пшеницу и прекрасные фрукты, сами они круглый год нищенски питаются одними бобами.

Теперь Сицилия опять истекает кровью, а Англия спокойно смотрит на эти новые сатурналии гнусного Бурбона и его не менее гнусных духовных и светских креатур, иезуитов и гвардейцев[33]. Суетливые ораторы в британском парламенте сотрясают воздух пустой болтовней относительно Савойи и опасностей, грозящих Швейцарии, но не произносят ни единого слова о резне, происходящей в сицилийских городах. Во всей Европе не слышно ни одного негодующего голоса. Ни один правитель и ни один парламент не объявляют вне закона кровожадного неаполитанского идиота. Лишь Луи-Наполеон в тех или иных целях — конечно, не из любви к свободе, а ради возвеличения своей династии или ради усиления французского влияния — может, пожалуй, остановить резню, устраиваемую этим мясником. Англия подымет вой по поводу измены, будет метать громы и молнии, протестуя против наполеоновского вероломства и тщеславия, но выиграют в конце концов неаполитанцы и сицилийцы, даже если они получат Мюрата или какого-нибудь другого нового правителя. Всякая перемена будет к лучшему.

Написано К. Марксом в конце апреля — начале мая 1860 г.

Напечатано в газете «New-York Daily Tribune» № 5948, 17 мая 1860 г. в качестве передовой

Печатается по тексту газеты

Перевод с английского

К. МАРКС

ПРИГОТОВЛЕНИЯ К БУДУЩЕЙ ВОЙНЕ НАПОЛЕОНА НА РЕЙНЕ

I

Берлин, 1 мая 1860 г.

Мнение, что Луи Бонапарт намеревается поставить на очередь германский вопрос, преобладает среди всех классов здешнего общества. В сегодняшнем номере «National-Zeitung» один корреспондент утверждает даже, что, как ему известно из самых достоверных источников, Баденге (как в Париже фамильярно называют Луи Бонапарта)[34] определенно решил предпринять кампанию на Рейне и что несколько недель тому назад лорд Джон Рассел, узнав об этом плане, поднялся со своего места, чтобы встревожить палату общин свирепой бранью по адресу французского императора и неожиданным заявлением, что Англия намерена теперь искать новых союзников. Тон и настроение французской полуофициальной печати отнюдь не рассеивают эти опасения. Прочтите, например, следующую выдержку из корреспонденции агентства Бюлье[35] — парижского издания, из которого черпает свое вдохновение большинство провинциальных французских журналистов.

«Один из моих друзей, любитель шутливых пророчеств, сказал мне на днях: «Вы еще увидите, что император отправится на Рейн с целью предложить прусскому королю союз, а заодно и небольшое исправление границ». На это я ответил цитатой из памфлета «Наполеон III и Италия»: «Вопрос о территориальных изменениях лучше решать дружественным путем, чем быть вынужденным к этому на следующий день после победы»».

Вскоре после заключения торгового договора с Англией французское правительство сделало намек прусскому посланнику в Париже, что предложение заключить подобный договор между Францией и Таможенным союзом[36] встретило бы благоприятный прием; однако прусское правительство ответило, что Таможенный союз отнюдь не имеет желания заключать такой договор, и это возбудило удивление и недовольство, выраженные в весьма невежливой форме. К тому же прусское правительство получило в то время полную информацию о переговорах, которые агенты Луи Бонапарта незадолго до этого начали с баварским двором с целью побудить последний уступить Франции крепость Ландау, оставленную, как они говорили, за Францией в силу договора 1814 г., но затем несправедливо отобранную у нее по договору 1815 года[37]. Таким образом, распространенные среди населения слухи об угрожающем разрыве с Францией подкрепляются подозрениями официальных кругов.

В настоящий момент положение Пруссии в некоторых отношениях весьма сходно с положением Австрии после окончания Восточной войны. Тогда казалось, что Австрия извлекла наибольшие выгоды по сравнению с другими державами. Она льстила себя мыслью, что, не причиняя себе никаких хлопот, кроме мобилизации своих войск, она унизила своего опасного соседа — Россию. Сыграв роль вооруженного посредника, в то время как западным державам пришлось нести всю тяжесть войны, Австрия после заключения мира могла вообразить, что с помощью вооруженных сил западных союзников она уничтожила преобладание, которое Россия получила над ней со времени венгерских событий 1849 года[38]. И в самом деле, венскому кабинету было высказано в то время немало комплиментов по поводу его искусной дипломатической тактики. Однако в действительности двусмысленная позиция, занятая Австрией во время Восточной войны, лишила ее союзников и дала Луи Бонапарту возможность локализовать Итальянскую войну. В свою очередь, Пруссия в течение Итальянской войны сохранила в неприкосновенности свои ресурсы. Она держала оружие наготове, но не пускала его в ход и довольствовалась тем, что вместо крови своих солдат проливала послушные чернила своих политических мудрецов. После Виллафранкского мира Пруссия с помощью французских побед, казалось, ослабила своего соперника, Габсбургскую династию, и открыла себе путь к гегемонии в Германии. Однако сама мотивировка объявления Виллафранкского мира должна была рассеять иллюзии, во власти которых она находилась. В то время как Луи Бонапарт объявил, что прусские вооружения и угрозы возможной интервенции притупили меч Франции, Австрия, в свою очередь, заявила, что ее сила сопротивления разбилась о двусмысленный нейтралитет Пруссии. В течение всей войны Пруссия делала заявления, которые нелепым образом противоречили ее поступкам.

Перед Австрией и мелкими немецкими государствами она ссылалась на свои обязанности в качестве европейской державы; перед Англией и Россией она ссылалась на свои обязательства как главной германской державы и, основывая свои претензии на этих лицемерных отговорках, она требовала, чтобы Франция признала ее вооруженным посредником в Европе. В соответствии со своими притязаниями называться германской державой par excellence [по преимуществу. Ред.] она позволила России в неслыханно оскорбительном циркуляре запугивать дворы мелких немецких государств[39], а в лице господина Шлейница робко выслушивала пространные лекции лорда Джона Рассела о «конституционном» праве наций.

Свои притязания на роль европейской державы Пруссия подтвердила тем, что успокоила воинственные порывы мелких немецких государей и попыталась использовать военные поражения Австрии для присвоения себе роли, ранее принадлежавшей ее сопернице в органах Германского союза. Когда, наконец, успехи французского оружия вынудили ее занять некоторое подобие воинственной позиции, она натолкнулась на холодное сопротивление мелких немецких государств, которые едва сочли нужным скрывать свое недоверие к конечным целям прусского двора. Виллафранкский мир застал Пруссию совершенно изолированной не только в Европе, но и в Германии, а последовавшая затем аннексия Савойи, значительно сократив незащищенную границу Франции, сильно увеличила ее шансы на победоносную кампанию на Рейне.

Ввиду этих обстоятельств политическая линия, которую Пруссия стремилась теперь проводить как в своей внутренней, так и во внешней политике, представляется одинаково ошибочной. Несмотря на всю хвастливую декламацию на страницах прусских газет и в палатах представителей, ничто не изменилось в ее внутренних делах, кроме фразеологии ее чиновников. Предложения о реформе армии, отнюдь не предусматривающие увеличения ее военной мощи на случай крайней необходимости, имеют целью непрерывное увеличение постоянной армии, и без того слишком большой, переобременение финансов, и без того уже чрезмерно напряженных, и уничтожение единственного демократического учреждения страны — ландвера[40]. Все реакционные законы о печати, о праве союзов, о городском управлении, о взаимоотношениях между помещиками и крестьянами, о бюрократической опеке, о вездесущей полиции — все это тщательно сохраняется. Даже позорные положения о браках между дворянами и простыми смертными до сих пор не отменены. Самая идея восстановления конституции, опрокинутой coup d'etat [государственным переворотом. Ред.], подвергается осмеянию как сумасбродная фантазия.

Приведу лишь один пример гражданской свободы, которой пользуются теперь прусские подданные. В худший период реакции один уроженец Рейнской Пруссии [Нотьюнг. Ред.] был осужден пристрастно подобранным судом присяжных к семи годам заключения в прусской крепости за так называемое политическое преступление. Отбыв срок своего наказания, которое либеральное правительство не сократило, он отправился в Кёльн, откуда полиция не замедлила его выгнать. Тогда он направился в свой родной город, но, как это ни странно, был уведомлен властями, что по причине семилетнего отсутствия он утратил свое право гражданства и должен искать новое местожительство. Возражение, что его отсутствие было не добровольным, не привело ни к чему. Из Берлина, куда он затем прибыл, он был также удален под тем предлогом, что не мог указать на другие источники существования, кроме личных возможностей работать и применять свои знания, так как все его состояние было израсходовано во время заключения. В конце концов он отправился в Бреславль, где один его старый знакомый устроил его при себе в качестве агента; но однажды утром он был вызван в полицию, где ему было объявлено, что разрешение на пребывание в городе может быть продлено ему только на несколько недель, если тем временем он не приобретет права гражданства в Бреславле. При его обращении к муниципальным властям Бреславля ему чинились всяческие мелкие препятствия, но когда благодаря хлопотам энергичных друзей эти препятствия были устранены и его прошение о гражданстве было, наконец, удовлетворено, то вместе с правом гражданства он получил огромный счет с перечислением множества взносов, подлежащих оплате каждым смертным, который имеет счастье быть принятым в ряды бреславльских граждан. И если бы друзья его не собрали в складчину требуемой суммы, этот прусский подданный, подобно Вечному жиду, не нашел бы в своем славном отечестве места, где преклонить голову.

II

Берлин, 2 мая 1860 г.

В течение целого ряда месяцев прусское правительство льстило себя напрасной надеждой, что его признают вооруженным посредником Европы и что оно воздвигнет на обломках габсбургской империи здание величия Гогенцоллернов. Но после заключения Виллафранкского мира оно, по-видимому, почувствовало те огромные опасности, которые таит в себе будущее. Его нерешительная, колеблющаяся и в то же время вероломная политика лишила его союзников, и даже фон Шлейниц, чьи многоречивые послания стали предметом неистощимых шуток в дипломатическом мире, вряд ли мог скрыть от самого себя ту истину, что как только внутреннее положение Франции снова заставит декабрьского героя [Наполеона III. Ред.] устремиться за пределы Франции, Пруссия безусловно станет объектом новой локализованной войны.

Разве Луи-Наполеон не обронил в момент мнимой откровенности несколько слов о том, что он-де знает, в чем нуждается Германия — в единстве, что он является тем человеком, который даст ей это единство и что рейнские провинции не будут слишком дорогой ценой за столь драгоценное приобретение? В полном соответствии с прошлыми традициями Пруссии, первой мыслью принца-регента и его сателлитов было апеллировать к милосердию России. Разве Фридрих-Вильгельм I не приобрел Померанию по договору о разделе, заключенному с Петром Великим против шведского короля Карла XII[41]? Разве Фридрих II не одержал победу в Семилетней войне и не захватил Силезию, благодаря тому что Россия покинула своего австрийского союзника[42]? Разве несколько разделов Польши[43], произведенных по замыслам берлинского и петербургского дворов, не раздули границ миниатюрной прусской монархии? Разве беспредельное раболепие Фридриха-Вильгельма III, поддерживавшего в 1814 г. Александра I, в то время как Англия, Австрия и Франция проявляли некоторые симптомы оппозиции и сопротивления, не было вознаграждено на Венском конгрессе присоединением Саксонии и рейнских провинций к Пруссии[44]? Одним словом, Пруссия в своих покушениях на Германию всегда пользовалась покровительством и поддержкой России, конечно, при особом условии — помогать этой державе в деле подчинения граничащих с ней стран и играть роль ее смиренного вассала на европейской арене. В октябре 1859 г. принц-регент и Александр II, окруженные дипломатами, генералами и придворными, встретились в Бреславле для заключения договора, статьи которого до сих пор остались непостижимой тайной не для Луи Бонапарта или лорда Пальмерстона, а для прусских подданных, либеральные представители которых, конечно, оказались слишком учтивыми, чтобы обращаться с запросом к министру иностранных дел г-ну фон Шлейницу по столь деликатному вопросу. Однако достоверно то, что бонапартистская пресса не выразила тревоги по поводу совещания в Бреславле; что с тех пор отношения между Россией и Францией стали еще более демонстративно близкими; что это совещание не помешало Луи Бонапарту захватить Савойю, угрожать Швейцарии, высказывать намеки относительно некоторых неизбежных «исправлений рейнских границ» и, наконец, что сама Пруссия, несмотря на утешительную перспективу снова получить позволение быть авангардом России, в самое последнее время жадно ухватилась за приманку союза с Англией, приманку, брошенную в Лондоне только для того, чтобы в течение одной или двух недель развлекать английскую палату общин.

Однако неосторожность лорда Джона Рассела, проговорившегося в Синей книге о заигрывании г-на фон Шлейница с Тюильри во время недавней Итальянской войны[45], нанесла смертельный удар англо-прусскому союзу; прусское правительство некоторое время считало этот союз действительно реальным планом, но в Лондоне все видели в нем не что иное как фразу, за которой скрывался парламентский трюк. В конце концов, несмотря на совещание с Александром II в Бреславле и несмотря на начатые лордом Джоном Расселом «поиски новых союзников», Пруссия теперь, как и после Виллафранкского мира, оказывается совершенно изолированной перед лицом французской теории естественных границ[46].

Можно ли поверить тому, что при таких тяжелых обстоятельствах единственное средство, которое пришло на ум прусскому правительству, заключается в том, чтобы возобновить свой план создания Малой Германии во главе с одним из Гогенцоллернов и при помощи самых дерзких провокаций не только отбросить Австрию во враждебный лагерь, но и оттолкнуть от себя всю Южную Германию? Однако как ни неправдоподобно это может показаться — тем более неправдоподобно, что эта политическая линия усердно рекомендуется бонапартистской прессой, — дело обстоит именно так. Чем ближе опасность, тем более обнаруживается намерение Пруссии продемонстрировать свое стремление к новому расколу Германии. Кстати, весьма вероятно, что после удара, нанесенного Австрии, Германия заинтересована в том, чтобы такой же удар был нанесен Пруссии, дабы избавиться от «обеих династий»; но во всяком случае никто не заподозрит принца-регента и г-на фон Шлейница в том, что они руководствуются столь пессимистическими принципами. Со времени Виллафранкского договора тенденции политики регента обнаруживались в мелких газетных стычках и непродолжительных случайных дебатах по итальянскому вопросу, но 20 апреля секрет был полностью обнаружен в прусской нижней палате во время дебатов по гессенскому вопросу.

Я уже разъяснял этот гессенский вопрос вашим читателям[47] и поэтому ограничусь теперь объяснением в нескольких словах главных пунктов, вокруг которых велись дебаты. Когда гессенская конституция 1831 г. была уничтожена курфюрстом в 1849–1850 гг. с благословения Австрии, Пруссия некоторое время делала вид, что она желает поднять меч от имени протестующей палаты представителей; но в ноябре 1850 г. при встрече князя Шварценберга и барона Мантёйфеля в Ольмюце, когда Пруссия полностью капитулировала перед Австрией, признала восстановление старого германского сейма[48], предала Шлезвиг-Гольштейн и отреклась от всех своих притязаний на гегемонию, она отказалась также и от своих рыцарских выступлений в защиту гессенской конституции 1831 года.

В 1852 г. курфюрст даровал новую конституцию, которая гарантировалась германским сеймом, несмотря на протест гессенского народа. После Итальянской войны этот вопрос был снова поставлен на обсуждение по тайному подстрекательству Пруссии. Гессенские палаты снова высказались за законность конституции 1831 г., и во франкфуртский сейм стали поступать новые петиции, требующие ее восстановления. Тогда Пруссия заявляла, что конституция 1831 г. является единственно законной, но, как она предусмотрительно добавляла, эту конституцию следовало бы приспособить к монархическим принципам сейма. С другой стороны, Австрия утверждала, что законной является конституция 1852 г., но ее следует исправить в либеральном направлении. Таким образом, спор шел о мелочах и носил чисто софистический характер. Суть его заключалась в пробе сил Гогенцоллернов и Габсбургов внутри Германского союза. Значительное большинство сейма вынесло, наконец, решение в пользу конституции 1852 г., то есть в пользу Австрии и против Пруссии. Мотивы, которые повлияли на позицию мелких немецких государств, были очевидны. Эти государства знали, что Австрия слишком занята своими внешнеполитическими затруднениями и слишком непопулярна, чтобы стремиться к чему-либо большему, чем сохранение общего status quo [существующего порядка, существующего положения. Ред.] в Германии, в то время как они подозревали, что Пруссия вынашивает честолюбивые планы нововведений. Не признав правомерной резолюцию, принятую сеймом в 1851 г., они поставили бы под угрозу правомерность всех других резолюций сейма, начиная с 1848 года. И, наконец, последнее, но не наименее важное — им не нравилась прусская стратегия диктата по отношению к мелким немецким государям и покушения на их суверенитет под предлогом поддержки жалоб гессенского народа на курфюрста. Поэтому предложение Пруссии провалилось.

И вот 20 апреля, когда этот вопрос стал предметом дебатов берлинской палаты депутатов, г-н фон Шлейниц определенно заявил от имени прусского правительства, что Пруссия не будет считать себя связанной решением германского сейма; что в 1850 г., когда вырабатывалась прусская конституция, германского сейма не существовало, ибо это учреждение было сметено бурей 1848 года; из этого следовало, что все резолюции германского сейма, противоречившие планам прусского правительства, лишались законной силы; и, наконец, что фактически германский сейм не существует, хотя Германский союз, конечно, продолжает существовать. Можно ли представить себе какой-либо более безрассудный шаг со стороны прусского правительства? Австрийское правительство объявило несуществующим старое государственное устройство Германской империи, после того как Наполеон I действительно уничтожил ее. Габсбург тогда лишь констатировал факт. Гогенцоллерн же, наоборот, объявляет теперь недействительной конституцию Германского союза в тот момент, когда Германии угрожает внешняя война, как бы для того, чтобы предоставить герою декабря законный предлог для заключения сепаратных союзов с мелкими немецкими государствами, которым до сих пор законы сейма мешали действовать таким образом. Если бы Пруссия провозгласила правомерность революции 1848 г. и объявила недействительными все контрреволюционные законы, изданные ею самой и сеймом после 1848 г., если бы она восстановила институты и законы революционной эпохи, она завоевала бы сочувствие всей Германии, в том числе и австрийской части Германии.

Теперь же она лишь вызвала раскол среди немецких государей, не объединив немецкого народа. Фактически она открыла дверь, чтобы впустить зуавов.

Написано К. Марксом в начале мая 1860 г.

Напечатано в газете «New-York Daily Tribune» № 5950, 19 мая 1860 г.

Печатается по тексту газеты

Перевод с английского

Вторая часть статьи на русском языке публикуется впервые

К. МАРКС

ГАРИБАЛЬДИ В СИЦИЛИИ. — ПОЛОЖЕНИЕ В ПРУССИИ[49]

Берлин, 28 мая 1860 г.

Главной темой разговоров здесь, как и во всей Европе, разумеется, служат подвиги Гарибальди в Сицилии. Вам должно быть известно, что еще никогда телеграфом не злоупотребляли столь бессовестным образом, как это делается сейчас в Неаполе и Генуе или в Турине. Никогда еще саранча не налетала на Европу в таком количестве, в каком теперь летают телеграфные «утки». Поэтому было бы целесообразно вкратце изложить точку зрения на сицилийские дела наиболее компетентных здешних военных кругов. Прежде всего общеизвестно, что до прибытия Гарибальди восстание продолжалось целый месяц; но как ни первостепенно значение этого факта, его могут переоценить, как показала парижская газета «Constitutionnel»[50]. До прибытия генерала Ланца с подкреплениями в Сицилию, находившиеся там неаполитанские войска едва ли насчитывали 20000 человек, основную часть которых пришлось сосредоточить в крепостях Палермо и Мессины, так что летучий отряд, выделенный для преследования повстанцев, мог похвалиться успехами в нескольких стычках, мог рассеять противника в отдельных пунктах и беспокоить его в различных направлениях, по он показал свою полную неспособность окончательно подавить восстание. В настоящее время в Палермо, по-видимому, сгруппировано около 30000 неаполитанских войск, причем две трети этих войск занимают крепость, а одна треть расположена лагерем в ее окрестностях. Как сообщают, в Мессине находится 15000 неаполитанцев. Что касается Гарибальди, то, согласно последним сообщениям, он не продвинулся дальше Монреале. Правда, этот город расположен на холмах, господствующих над Палермо со стороны суши, но для использования преимуществ, которые дает эта позиция, у Гарибальди не хватает главного — осадной артиллерии. Следовательно, в ближайшее время успех Гарибальди, армия которого насчитывает около 12000 человек, будет зависеть от двух главных обстоятельств: от быстроты распространения восстания на весь остров и от позиции неаполитанских солдат в Палермо. Если последние станут колебаться и у них начнутся столкновения с находящимися в их рядах иностранными наемниками, оборонительные сооружения Ланца могут рассыпаться как карточный домик. Если восстание приобретет весьма значительный размах, армия Гарибальди вырастет до еще более грозных размеров. Если Гарибальди удастся овладеть Палермо, он сметет на своем пути все, кроме Мессины, где перед ним снова встанет трудная задача. Вспомните, что в 1848–1849 гг. неаполитанцы потеряли все, кроме Мессины, которая служит как бы tete-depont [предмостным укреплением. Ред.] между Сицилией и Неаполем; но удержать Мессину тогда оказалось достаточным, чтобы отвоевать весь остров. На этот раз, однако, падение Палермо и завоевание патриотами всего острова, кроме Мессины, ввиду изменившейся политической обстановки, должно иметь более решающие результаты, чем в 1848–1849 годах. Если Гарибальди овладеет Палермо, «король Италии» окажет ему официальную поддержку. Если Гарибальди потерпит поражение, его поход будет объявлен частной авантюрой. В словах Гарибальди звучит иронический пафос, когда, обращаясь к Виктору-Эммануилу, он говорит, что завоюет для него новую провинцию, но надеется, что король не продаст ее, как продал Ниццу — родину Гарибальди пашьдщческой жизни Пруссии внимание общества, естественно, сосредоточено главным образом на частном письме принца Прусского английскому принцу-супругу[51]; копия этого письма была передана министру иностранных дел Пруссии г-ну фон Шлейницу послом Луи Бонапарта в Берлине, князем де Латур д'Овернь, который не ограничился подобной дерзостью, но еще и осмелился потребовать объяснения некоторых мест письма, касающихся репутации и планов великого парижского saltimbanque [скомороха. Ред.], Этот инцидент напоминает аналогичный случай, имевший место незадолго до ратификации Ункяр-Искелесийского мирного договора в 1833 году[52]. Великий визирь, отославший в британское посольство в Константинополе копию тайного договора, составленного графом Орловым, был весьма смущен, когда на другой день, к его не совсем приятному изумлению, граф Орлов вернул ему ту же копию, с раздражением пожелав на будущее выбирать более надежных поверенных. В Берлине все убеждены, что письмо принца-регента, отправленное почтой через Остенде, а не через Кале, было вскрыто на английском почтамте, где многочисленный персонал заведомо занят просмотром подозрительных писем. Эта практика достигла такого распространения, что во времена коалиционного министерства граф Абердин признался, что он не рискует доверять почте собственные письма к своим столичным друзьям. Предполагают, что лорд Пальмерстон, заполучив таким образом копию письма принца-регента, передал ее в распоряжение французского посла в Лондоне из вражды к принцу Альберту и в интересах англо-франко-русского союза. Во всяком случае столь оживленно обсуждавшиеся перспективы англо-прусского союза отнюдь не блестящи.

Несколько месяцев тому назад, когда лорд Джон Рассел в одно прекрасное утро заявил, что Англия должна искать новых союзников, и после того как этот намек был с детским энтузиазмом подхвачен в официальных кругах Берлина, неожиданно в английских парламентских отчетах была обнародована депеша лорда Блумфилда, адресованная министерству иностранных дел на Даунинг-стрит[53], в которой излагалась его частная беседа с г-ном фон Шлейницем во время недавней Итальянской войны, серьезно компрометирующая честные намерения прусской внешней политики. Лорд Джон тогда признал, что допустил бестактность самого странного свойства, однако новому союзу был нанесен первый удар. Вторым ударом послужило то, что письмо принца-регента было доставлено не по адресу.

Вам, вероятно, известно, что в своей тронной речи принц весьма подчеркнуто говорил о прочности договорных обязательств и о едином фронте, который Германия готова противопоставить любым посягательствам на независимость и целостность немецкого отечества. Неблагоприятное впечатление, произведенное на парижскую биржу этой прямой угрозой, было смягчено с помощью русской газеты «Nord», которая в тоне иронически снисходительной bonhomie [доброжелательности. Ред.] лишает речь принца всякого серьезного значения, напоминает об аналогичных фразах, высказанных им во время Итальянской войны, и в заключение расценивает всю эту часть тронной речи лишь как желание угодить настроениям народа. Что касается остальной части речи принца, то по существу она является лишь перечнем неудач в области законодательства. Немногочисленные важные законопроекты, которые обсуждались в палатах, — законопроекты о браке, о муниципальном управлении и о реформе поземельного налога, от которого дворянство все еще избавлено в большей части королевства, — оказались мертворожденными. Кроме того, принц выразил недовольство тем, что предложенные им самим меры, касающиеся реформы в армии, до сих пор не приобрели силы закона.

Хотя правительство оказалось неспособным даже в нынешней палате представителей, значительное большинство которой составляют сторонники правительства, провести предложенную им реформу армии, оно, наконец, добилось дополнительного ассигнования девяти с половиной миллионов долларов на военные расходы; между тем одновременно, как мне известно по письмам из провинций, задуманные изменения в организации армии без шума, но основательно проводятся в жизнь, с тем чтобы палатам, когда они вновь соберутся, ничего не оставалось делать, как санкционировать то, что к тому времени уже станет fait accompli [совершившимся фактом. Ред.]. Сущность задуманной военной реформы излагается в русско-немецком ежемесячном журнале «Baltische Monatsschrift», который издается в Риге и печатается с разрешения русского генерал-губернатора Лифляндии, Эстляндии и Курляндии.

«Реформа прусской армии», — пишет журнал, — «предложенная непосредственно после заключения Впллафранкского мира, имеет, по-видимому, лишь одну цель — освободить правительство от необходимости апеллировать непосредственно ко всей нации, что при старой военной системе становилось неизбежным всякий раз, когда правительство считало нужным подкрепить свою политику военными демонстрациями. При современном политическом положении в Европе государство, которое, подобно Пруссии, все еще добивается своего полного признания в качестве великой державы, не в состоянии ни нарушать мирную жизнь страны всякий раз, когда встает необходимость продемонстрировать свою военную мощь, ни гарантировать каждый раз населению, что призыв его к оружию действительно связан с началом войны. В системе ландвера таится некое демократическое противодействие монархическим принципам. Мобилизации 1850 и 1859 гг., последовавшие одна за другой через сравнительно короткий промежуток времени и оба раза завершившиеся не войной, а демобилизацией, по-видимому, подорвали доверие значительной части населения Пруссии даже к внешнеполитическому курсу государства. Сами обстоятельства, сопровождавшие обе мобилизации, видимо, позволили народу сделать вывод, что правительство каждый раз, прежде чем объявлять всеобщую мобилизацию, обязано получать согласие общественного мнения. Даже официальные заявления Пруссии относительно ее позиции во время Итальянской войны содержат признание, что мобилизация ландвера встретила неожиданные трудности».

Отсюда русско-германский журнал делает вывод, что Пруссии следует избавиться от системы ландвера в ее нынешней форме, но в то же время намекает с иронической усмешкой, что «такое изменение одного из самых популярных институтов именно в тот момент, когда прусское правительство подчеркивает свой либерализм», представляется весьма затруднительным. Здесь следует отметить, что «Baltische Monatsschrift», этот журнал, издающийся в Риге под опекой царизма, до известной степени является как бы дополнением к газете «Strasburger Korrespondent», издающейся в Страсбурге под бонапартистским покровительством. Оба органа бряцают оружием на германских границах, один с востока, другой с запада. Авторов первого можно рассматривать как литературных казаков, авторов второго — как литературных зуавов. Оба афишируют свою глубокую любовь к Германии и изощряются в мудрых советах той стране, до использования языка которой они к тому же снисходят; Оба стараются подготовить Германию к предстоящим великим преобразованиям и оба сильно отзывают душком entente cordiale [сердечного согласия. Ред.], именно сейчас объединяющего парижский цезаризм с петербургским царизмом; но этим сходство ограничивается, Страсбургская газета, хотя и пропитана специфическим духом фальшивого мелодраматического благородства, характерным для литературной богемы французской Второй империи, все же отличается простым языком, свойственным Южной Германии. Она стремится показать себя сторонницей здравого смысла и отнюдь не претендует на какую-либо литературную изысканность. Наоборот, рижский ежемесячник щеголяет дидактическим величием и метафизическим глубокомыслием в духе традиций Кёнигсбергского университета. Впрочем, я рассматриваю взрывы патриотического гнева, с которыми немецкая пресса обрушивается как на «Monatsschrift», так и на «Korrespondent», особенно на последнего, как глупое проявление детской беспомощности.

Написано К. Марксом 28 мая 1860 г.

Напечатано в газете «New-York Daily Tribune» № 5972, 14 июня 1860 г.

Печатается по тексту газеты

Перевод с английского

На русском языке публикуется впервые

Ф. ЭНГЕЛЬС

ГАРИБАЛЬДИ В СИЦИЛИИ

После ряда самых противоречивых известий мы, наконец, получили, по-видимому, довольно достоверные сведения относительно подробностей изумительного похода Гарибальди из Марсалы в Палермо. Это, поистине, один из наиболее удивительных военных подвигов нашего столетия, и он был бы почти необъясним, если бы престиж революционного генерала не предшествовал его триумфальному маршу. Успех Гарибальди доказывает, что королевским войскам Неаполя все еще внушает ужас человек, который всегда высоко нес знамя итальянской революции перед лицом французских, неаполитанских и австрийских батальонов, и что сицилийский народ не потерял веры в него и в дело национального освобождения.

6 мая два парохода покинули Генуэзское побережье, имея на борту около 1400 вооруженных солдат, разбитых на семь рот, из которых каждая должна, очевидно, стать ядром батальона, набираемого среди повстанцев. 8-го они высадились в Таламоне на Тосканском побережье и, пользуясь разными доводами, убедили коменданта тамошнего форта снабдить их углем, боевыми припасами и четырьмя полевыми орудиями. 10-го они вошли в Марсальскую гавань, расположенную в крайней западной оконечности Сицилии, и высадились там со всей своей материальной частью, несмотря на прибытие двух неаполитанских военных кораблей, которые оказались бессильными в нужный момент помешать высадке; версия о вмешательстве англичан в пользу повстанцев оказалась лишенной всякого основания, и ее отбросили теперь даже сами неаполитанцы, 12 мая этот небольшой отряд выступил в поход на Салеми, находящийся в 18 милях от побережья на пути к Палермо. Здесь, по-видимому, руководители революционной партии встретились с Гарибальди, чтобы обсудить с ним положение, и стянули повстанческие подкрепления, достигавшие приблизительно 4000 человек. В то время как подкрепления формировались, восстание, которое несколько недель тому назад потерпело поражение, но не было окончательно подавлено, вспыхнуло с новой силой во всех горных местностях Западной Сицилии и, как выяснилось 16-го, развивалось не без успеха. 15 мая Гарибальди со своими 1400 организованных волонтеров и 4000 вооруженных крестьян продвинулся через горы к северу и подошел к Калатафими, где ведущая из Марсалы проселочная дорога соединяется с большой дорогой, проходящей от Трапани на Марсалу. Горные ущелья, ведущие к Калатафими через отрог величественной Монте-Черрара, называемой Монте ди Пьянто-Романо, защищались тремя батальонами королевских войск с кавалерией и артиллерией, под командованием генерала Ланди. Гарибальди немедленно атаковал эту позицию, которая вначале упорно защищалась; но хотя во время этой атаки Гарибальди смог выставить против 3000 или 3500 неаполитанцев только своих волонтеров и очень незначительную часть сицилийских повстанцев, королевские войска были выбиты последовательно из пяти сильных позиций и потеряли одно горное орудие и большое число убитыми и ранеными. Потери гарибальдийцев, по их собственному заявлению, составляют 18 убитых и 128 раненых. Неаполитанцы уверяют, что во время этой стычки они захватили одно из гарибальдийских знамен, но так как они нашли знамя, оставленное на борту одного из брошенных в Марсале пароходов, то вполне возможно, что они демонстрировали в Неаполе именно это знамя в качестве доказательства якобы одержанной ими победы. Поражение при Калатафими, однако, не заставило королевские войска покинуть город в тот же вечер. Они ушли из него лишь на следующее утро и, по-видимому, не оказывали после этого никакого сопротивления Гарибальди, вплоть до Палермо. Они дошли до Палермо, но уже в состоянии полного разложения и беспорядка. Тот факт, что королевские войска оказались разбитыми какими-то «флибустьерами и вооруженной сволочью», сразу напомнил им страшный образ того Гарибальди, который, защищая Рим от французов, смог, однако, выбрать время для наступления на Веллетри и отбросить авангард всей неаполитанской армии и который после этого побеждал на склонах Альп воинов, своим мужеством значительно превосходивших неаполитанских солдат[54]. Поспешное отступление, не сопровождавшееся хотя бы малейшими попытками дальнейшего сопротивления, должно было еще более усилить их отчаяние и склонность к дезертирству, и до этого наблюдавшиеся в их рядах; а когда они вдруг очутились в самом центре восстания, подготовленного на совещании в Салеми, и стали подвергаться частым нападениям со стороны повстанцев, всякая сплоченность между ними совершенно исчезла; бригада Ланди, превратившаяся в беспорядочную и растерянную толпу, численно чрезвычайно уменьшившись, возвращалась в Палермо небольшими следовавшими друг за другом отрядами.

Гарибальди вступил в Калатафими в тот же день, когда Ланди оставил его, — 16-го; 17-го он продвинулся до Алькамо (10 миль), 18-го — до Партинико (10 миль) и далее по направлению к Палермо. 19-го непрерывный ливень помешал отряду двигаться дальше.

Тем временем Гарибальди узнал, что неаполитанцы сооружают траншеи вокруг Палермо и укрепляют старые, полуразрушенные валы города со стороны, обращенной к партиникской дороге. Численность их все же достигала по меньшей мере 22000 человек и, таким образом, далеко превосходила те силы, какие мог бы выставить против них Гарибальди. Но они были морально подавлены; их дисциплина ослабела; многие из них стали думать о переходе на сторону повстанцев; в то же время их генералы были бездарны, и это было известно как их собственным солдатам, так и неприятелю. Надежными среди них были лишь два иностранных батальона. При таком положении вещей Гарибальди не мог решиться на немедленный фронтальный штурм города, но и неаполитанцы не могли предпринять против него сколько-нибудь решительных действий, даже если бы их войска были на это способны, так как они вынуждены были постоянно держать в городе сильный гарнизон и никогда не отходить слишком далеко от него. Если бы на месте Гарибальди находился средней руки генерал, то подобное положение привело бы к ряду беспорядочных и нерешительных стычек, во время которых он мог бы обучить часть своих рекрутов военному делу, но зато и королевские войска очень быстро в значительной степени восстановили бы потерянную веру в свои собственные силы и дисциплину, ибо в некоторых стычках они неизбежно оказались бы победителями. Но подобный способ ведения войны не подходил бы ни для восстания, ни для Гарибальди. Смелое наступление было единственной тактикой, которую допускала революция; ошеломляющий успех, вроде освобождения Палермо, стал необходим, лишь только повстанцы подошли к самому городу.

Но как можно было этого достигнуть? Здесь-то Гарибальди и показал себя блестящим генералом, способным не только к ведению партизанской войны, но и к осуществлению более значительных операций.

20-го числа и в последующие дни Гарибальди атаковал неаполитанское сторожевое охранение и позиции, расположенные поблизости от Монреале и Парко на дорогах, ведущих в Палермо из Трапани и Корлеоне, и тем внушил неприятелю мысль, что наступление гарибальдийцев будет направлено главным образом против юго-западной части города и что именно здесь были сосредоточены его главные силы. Умелым сочетанием наступательных операций и ложных отступлений Гарибальди заставил неаполитанского генерала посылать в этом направлении все большее и большее количество войск из города, так что 24-го около 10000 неаполитанцев оказались вне города, на пути к Парко. Именно этого и добивался Гарибальди. Он немедленно заставил их вступить в бой с частью своих войск, медленно отступая перед неаполитанцами и увлекая их все дальше от города, и когда он довел их до Пьяны, через главный горный хребет, пересекающий Сицилию и отделяющий Конкад'Оро («Золотую раковину» — долину Палермо) от долины Корлеоне, он внезапно перебросил главную массу своих войск через другие проходы того же горного хребта в долину Мизильмери, которая выходит к морю близ Палермо. 25-го он перенес свою штаб-квартиру в Мизильмери, в 8 милях от столицы. Мы не знаем, что он далее предпринял в отношении 10000 неаполитанцев, которые застряли на единственной пересекавшей горы скверной дороге, но можно с уверенностью сказать, что он отвлекал их внимание все новыми мнимыми победами, чтобы знать наверняка, что они не вернутся слишком скоро в Палермо. Уменьшив таким образом число защитников города почти наполовину и перенеся линию наступления с трапанской дороги на катанскую дорогу, он мог уже приступить к генеральной атаке. Противоречивые сообщения не дают ответа на вопрос о том, предшествовало ли восстание в городе штурму Гарибальди или оно было вызвано его появлением у ворот города; но достоверно то, что утром 27-го все население Палермо взялось за оружие, и Гарибальди штурмовал Порта Термини, в юго-восточной части города, где ни один неаполитанец его не ожидал. Остальное известно — город был постепенно очищен от войск, за исключением батарей, цитадели и королевского дворца; далее последовали бомбардировка, перемирие, капитуляция. Точные подробности всех этих событий пока еще не известны, но главные факты уже довольно ясны.

Пока что мы должны заявить, что маневры, предпринятые Гарибальди с целью подготовки штурма Палермо, сразу характеризуют его как генерала очень высокого класса. До сих пор мы знали его только как очень искусного и удачливого партизанского вождя; даже во время осады Рима его тактика обороны города посредством постоянных вылазок почти не давала ему удобного случая подняться над этим уровнем. Но здесь он решает чисто стратегические задачи и из этого испытания выходит как признанный мастер своего дела. Способ, каким ему удалось провести неаполитанского главнокомандующего, заставив его допустить грубый просчет и выслать половину своих войск на большое расстояние от города, его стремительный фланговый марш и новое появление перед Палермо с той стороны, с которой его меньше всего ожидали, и его энергичный штурм, предпринятый в тот момент, когда гарнизон был ослаблен, — все эти операции в гораздо большей степени носят печать военного гения, чем все то, что имело место во время Итальянской войны 1859 года. Сицилийское восстание нашло первоклассного военного руководителя; будем надеяться, что политик Гарибальди, которому скоро предстоит появиться на сцене, не посрамит славы Гарибальди-генерала.

Написано Ф. Энгельсом около 7 июня 1860 г.

Напечатано в газете «New-York Daily Tribune» № 5979, 22 июня 1860 г. в качестве передовой

Печатается по тексту газеты

Перевод с английского

К. МАРКС

ИНТЕРЕСНЫЕ ВЕСТИ ИЗ ПРУССИИ

Берлин, 13 июня 1860 г.

Сегодня вечером принц-регент выезжает в Баден-Баден, где 16-го и 17-го сего месяца должно состояться нечто вроде конференции с участием Луи-Наполеона и совета коронованных особ Германии[55] В свиту принца-регента войдут: начальник военной канцелярии генерал фон Мантёйфель, генерал фон Альвенслебен, подполковник фон Шимельман, chef d'escadron [эскадронный командир. Ред.] фон Лоэ, гофмаршал граф фон Пюклер, тайный советник фон Иллер, секретарь регента г-н Боркман и князь фон Гогенцоллерн-Зигмаринген, глава кабинета и член королевской фамилии. Читатель вспомнит, что в связи с частным письмом принца-регента английскому принцу-супругу, перехваченным в Лондоне и сообщенным оттуда Луи Бонапарту [См. настоящий том, стр. 59–60. Ред.] последний настаивал на личном свидании с принцем-регентом, считая такое свидание наилучшим способом рассеять недоразумение, казалось, возникшее между Францией и Пруссией. Вскоре затем, при посещении принцем-регентом Саарбрюккена и Трира, пограничных с Францией городов, Луи-Наполеон снова дал понять, что он не прочь воспользоваться этим случаем для встречи с принцем. Однако это предложение было отклонено. Тем временем распространился слух, что принц-регент собирается пробыть в течение месяца в Баден-Бадене; тогда королю Баварии Максу [Максимилиану II. Ред.] пришло в голову предложить регенту устроить на водах нечто вроде конференции с южногерманскими государями, стремящимися к дружественному соглашению с Пруссией, и на этом съезде продемонстрировать единый фронт против Франции. В то время как принц-регент сразу ухватился за этот проект, принятый также великим герцогом Баденским, королем Вюртембергским и великим герцогом Гессен-Дармштадтским, французский посол в Берлине в одно прекрасное утро официально сообщил прусскому министру иностранных дел г-ну фон Шлейницу, что его августейший государь, в целях рассеять недоверие, невинным объектом которого, по-видимому, является Франция, полагает, что дружеское свидание в Баден-Бадене с нынешним главой прусского государства было бы великим благом как для Германии, так и для Франции. Прусский министр ответил, что и Пруссия является жертвой несправедливых подозрений, которые, однако, едва ли можно рассеять подобным свиданием, и что, кроме того, негласная конференция немецких государей уже созвана в Баден-Бадене. Тогда, еще раз запросив Париж, французский посол ответил, что Луи-Наполеон был бы в высшей степени рад предстать перед возможно большим числом немецких государей и что, кроме того, он намерен сделать лично некое важное, не терпящее дальнейшего отлагательства сообщение. Тут сопротивление Гогенцоллерна было сломлено. Немедленно в Берлине была получена из Вены депеша с выражением неудовольствия Австрии по поводу предстоящего свидания, но прочие германские дворы были более или менее успокоены циркулярной нотой прусского министра иностранных дел. В результате этой ноты король Ганновера сегодня утром неожиданно прибыл в Берлин и сам изъявил готовность сопровождать принца-регента в Баден-Баден, и тогда принц по телеграфу вызвал на конференцию также короля Саксонии. Едва ли нужно прибавлять, что герцоги Кобург-Готский и Нассауский тоже последуют за прочими.

Таким образом, собрание немецких государей, задуманное первоначально как демонстрация против Франции, превратилось в нечто вроде утреннего приема, устроенного Луи Бонапартом на германской земле, в присутствии толпы королей, великих герцогов и прочих мелких властителей Германского союза. Все это выглядит так, словно принц-регент приносит свое раскаяние в грехе, в который он впал, выразив подозрения насчет агрессивных планов французского узурпатора, а всякая княжеская мелкота собирается принять меры предосторожности, дабы их старший confrere [собрат. Ред.] не продал их общему врагу. Пример такого унижения коронованных особ перед Квазимодо французской революции был, как известно, подан королевой Викторией и сардинским королем[56]. Личное свидание царя с героем декабря в Штутгарте в 1857 г.[57] могло удивить только политиканов — завсегдатаев кафе, которые дали ввести себя в обман показным кокетничанием петербургского двора догматами легитимизма. Встреча Габсбурга в Виллафранке со своим победителем после сражения при Сольферино носила характер делового свидания, но не была актом вежливости. Принцу-регенту, вместе с группирующимися вокруг него звездами малых величин, нет нужды ни просить о союзе, подобно Виктории и Виктору-Эммануилу, ни устраивать заговора, подобно Александру II, ни заглаживать свое поражение, подобно Францу-Иосифу; однако оставляя в стороне мотивы, принц-регент может сослаться на общий прецедент, установленный более высокими особами. Во всяком случае, приняв предложение Луи Бонапарта, он серьезно повредил своей искусственной популярности, тем более, что всего лишь за несколько недель перед тем Бонапарт имел наглость в депеше своего министра иностранных дел г-на де Тувенеля намекнуть великим герцогам Гессен-Дармштадта и Бадена, что впредь они должны подписывать свои письма французскому императору словами «Votre frere et serviteur» [ «Ваш брат и покорный слуга». Ред.]. Такова действительно была формула, придуманная Наполеоном I для немецких государей, участников Рейнского союза, покровителем которого он был и в который входили Баден и Гессен-Дармштадт, равно как Вюртемберг, Бавария и другие немецкие государства[58]. Чтобы не позволить Луи Бонапарту заставить глубоко оскорбленных монархов Бадена и Гессен-Дармштадта принять в свое общество г-на де Тувенеля, принц-регент и его коронованные компаньоны с общего согласия не включили в свою свиту министров иностранных дел; но неужели эти господа и впрямь воображают, что оскорбление было нанесено им слугой, а не хозяином?

Что касается «важного сообщения», которое голландский спаситель общества собирается сделать коронованным властителям Германии, то с полным основанием можно предполагать, что, подражая приемам Меттерниха на конгрессах в Вене, Ахене, Троппау, Лайбахе и Вероне[59], Луи-Наполеон сделает все от него зависящее, дабы убедить принца-регента в существовании обширного заговора революционеров, прилагающих все усилия к тому, чтобы вызвать конфликт между Францией и Пруссией, дабы установить господство красной республики в Париже и центральной республики в Германии. Все бонапартистские органы печати в Швейцарии, Бельгии и Германии вот уже две недели полны статей, содержащих такого рода мрачные намеки, а тайный агент Бонапарта в Женеве — всем известный немецкий естествоиспытатель [Фогт. Ред.] — уже с торжеством возвестил, что яростные антибонапартистские выпады германской прессы будут в самом скором времени пресечены соответствующими властями.

В то время как принцу-регенту и его германским dii minorum gentium [буквально: «младшим богам»; в переносном смысле: «второразрядным величинам». Ред.] предстоит, таким образом, убедиться в необходимости сомкнуться вокруг главного спасителя общества, новая брошюра г-на Абу «Император Наполеон III и Пруссия»[60], напротив, ставит своей целью обработать прусский народ. Хотя до сих пор эта брошюра в Германии не распространяется, несколько экземпляров случайно попало в Берлин, и в другой своей корреспонденции я уже сообщил вам самые интересные места из этого новейшего тюильрийского манифеста[61]. Прусский народ, — говорит оракул с берегов Сены, — должен выбирать между феодализмом Австрии и демократическим принципом французской империи. Лишь с помощью последнего германский народ — конечно, при условии предоставления своему могущественному соседу некоторых материальных гарантий — может надеяться осуществить единство, которого он столь сильно жаждет. Весьма поверхностно охарактеризовав недостатки нынешнего прусского правительства, автор брошюры принимается просвещать пруссаков насчет истинной природы «демократического принципа», столь характерного для французской Второй империи; коротко говоря, этот принцип состоит в избрании главы Империи «всеобщим голосованием», как принято это называть в современной Галлии. Правда — и г-н Абу едва ли посмеет это отрицать — во Франции все виды свободы конфискованы в пользу голландского авантюриста, но ведь эта конфискация основывалась на всеобщем голосовании. Вот каким путем, с помощью Франции и на той же самой демократической основе, в Германии должна быть воздвигнута тевтонская империя под властью Гогенцоллерна. Вся операция весьма проста. Пруссия должна лишь уступить Франции часть своих «законных» владений и в то же время, апеллируя ко всеобщему голосованию, вторгнуться во владения мелких государей; таким образом из феодального государства она сразу превратится в демократическое. Следует признать, что этот новый «демократический принцип», открытый Луи Бонапартом и его сикофантами, отнюдь не представляет собой какого-либо новшества; напротив, в течение приблизительно двух столетий он процветал на святой Руси. Династия Романовых была посажена на престол всеобщим голосованием. С того времени демократия господствует от Немана и до Амура. Быть может, пророки нового «демократического принципа» возразят, что Романовы были избраны свободно, что апелляции к народу не предшествовал никакой coup d'etat [государственный переворот. Ред.] и что по их восшествии на престол общее осадное положение не ограничивало права избирателей надлежащими рамками «демократического принципа». Во всяком случае, поскольку Луи Бонапарт не в состоянии сделаться «законным» государем, самое лучшее, что он может сделать, это превратить своих братьев — государей Италии и Германии — в «демократических» монархов по образцу малой Империи. Разумеется, римские императоры не были подлинными «демократическими» государями, ибо современный прогресс требует, чтобы к принципу «всеобщего голосования» был привит принцип наследственной монархии, так что если какому-либо молодцу когда-нибудь так или иначе удалось узурпировать трон и обставить эту узурпацию комедией всеобщих выборов, то предполагается, что его династия должна навсегда остаться живым воплощением всеобщей воли народа (volonte generale Руссо).

В другой корреспонденции я предполагаю дать обзор нынешней стадии шлезвиг-гольштейнских осложнений, сообщающих конференции в Баден-Бадене ее настоящее значение. Сегодня я ограничусь упоминанием о том, что 10 июня в замке Кронборг состоялось свидание между шведским и датским королями [Карлом XV и Фредериком VII. Ред.]. За две недели до этого свидания шведский министр иностранных дел направил датскому министру иностранных дел ноту, в которой намекалось, что было бы весьма желательно, чтобы в свите датского короля не оказалось лиц, встреча с которыми была бы неприятна его величеству шведскому королю. Другими словами, датскому королю было предложено удалить из своей свиты свою жену графиню Даннер, ci-devant [бывшую. Ред.] мадемуазель Расмуссен. А потому датский король счел уместным оставить свою любовницу дома.



Поделиться книгой:

На главную
Назад