Ее манера говорить высокомерно, с нарочитым желанием обидеть вызвала в Мите глухое раздражение.
— С чего это вы придумали! Пришел, потому что хотел узнать... Может, помочь вам тут. Вот и все!
Женщина подалась вперед всем телом, заговорила скороговоркой, почти крича:
— Не нужно мне никакой помощи. Нечего сюда ходить. У меня нет стульев, чтоб принимать гостей. Не желаю никого видеть! Пропадите вы все пропадом с вашими делами и с вашей помощью!
Она стала раскачиваться из стороны в сторону и бросала Мите бессмысленные, злые и обидные слова.
— Не кричите, — тихо сказал Митя. — Ведь это Петя вчера вечером мне сказал, если что случится, зайти к вам... и помочь...
Женщина замолчала. Несколько раз она пошевелила губами, собираясь что-то сказать. Но из горла вырывался хрип, и она отворачивалась.
Потом она тихо заговорила и уже говорила долго и все не могла остановиться.
— Кто мне поможет? Кто ему помог? Каждый в одиночку живет, в одиночку борется, в одиночку гибнет... Все обреченные. Все! Все!.. Сегодня уеду к нему в Орел и никого больше видеть не хочу. Умереть я хочу, умереть!..
Дымок царского поезда давно растаял вдали, а еще далеко за полночь раздавались пьяные песни мужчин и истерические вопли женщин — этим всегда завершались празднества в Бежице. Митя снова долго не мог заснуть. Как же, как научить всех этих темных, несчастных людей, которые там за окнами орут свои пьяные, горькие песни? Как объединить их? А если это невозможно, то ради чего тогда жить? Как жить? Что делать?
Он снова и снова мучительно искал ответа, не находил и не мог, не хотел смириться — ему шел уже семнадцатый год, кончилось детство.
ХРУСТАЛОЧКА
Когда бы Митя ни проходил мимо домика Простовых, Тая всегда была чем-нибудь занята. То у калитки вытряхивала половик, то мелькала в окошке: мыла полы или подметала. Иногда, повязанная платком, босая, вешала в саду белье. Или на крыльце весело размахивала утюгом, раздувая угли. И, казалось, тяжелый утюг сам взлетает вверх и вот-вот совсем взлетит и унесет с собой тоненькую, воздушную фигурку. В этой ее постоянной беготне и суете, в веселых хлопотах было что-то очень близкое, понятное и дорогое. И Митя писал и писал по ночам и на уроках стихи, в которых так же мило и так же неуловимо, как наяву, мелькала воздушная фигурка Таи. Сейчас, подходя к домику Простовых, — после ареста Петра Тимошу и с ним нескольких заводских ребят три дня продержали в полиции, и Митя шел к Тимоше, чтобы разузнать подробности, — сейчас он сразу почувствовал: Таи нет дома. В палисаднике было тихо, занавесочки на окнах сняты... У Мити защемило в груди.
Тимоша выскочил на крыльцо и торопливо шепнул, что в полиции никто из ребят никого не выдал. И если еще дадут листовок, то они разнесут. А про Петра ничего не известно.
Тимоша говорил возбужденно, и было видно, что очень рад Митиному приходу. Он рассказывал, как их допрашивали, как били, предлагали фискалить и как они отказывались. Митя слушал, кивал головой и поддакивал. Но Тимоша, поглядев пристально ему в глаза, вдруг грустно сказал:
— Таи нет. Она в Москву к тетке уехала. На все лето.
И Митя понял, что действительно не слушал, а все ждал, не появится ли Тая. Ему стало совестно и почему-то жалко Тимошу.
— А что ты про Таю? Очень нужно!.. Не интересуюсь. — Он принялся горячо расспрашивать Тимошу об аресте. Но тот рассказывал уже нехотя и скучно. Пришел с завода Иван Сергеевич. На вид тщедушный, со втянутыми землистыми щеками, пропахший дымом, он беспокойными веселыми глазами поглядел на мальчиков и буркнул:
— Митингуют, политики! В дом зайдите.
Митя всегда немного робел перед ним и не решился войти.
Потом, летом, он часто проходил мимо домика Простовых. Иван Сергеевич и Тимоша хозяйничали сами. Загостилась Тая у своей тетки в Москве. А тетка у Таи богатая дама. Московские модные платья, московские привычки и манеры — развязная веселость, папиросы... Деньги! Говорили, что она где-то училась, что-то окончила и теперь работала не то в театре, не то в модном магазине. В Бежице. она появилась летом 1913 года, сняла полдомика на самом берегу узкой заросшей Болвы. В летнем гнездышке Анны Сергеевны вечно толклось множество наезжих знакомых, московских приятельниц и приятелей. У нее было шумно, весело. По вечерам в садике на берегу всей компанией распивали чай, с песнями, с долгими за полночь спорами, рассказами, шутливыми играми. Тетка и придумала Тае прозвище, удивительно идущее к ней, — Хрусталочка... Особенно оживленно становилось, когда летом четырнадцатого года, перед самой войной, несколько раз приезжала компания молодых поляков со своими девушками — чуть не до утра распевали тогда красивые польские песни и романсы. В эти наезды Тая пропадала у тетки, хотя Иван Сергеевич с Тимошей туда не заглядывали. Она тихонько сидела где-нибудь в уголочке и, широко раскрыв глаза, жадно смотрела и слушала. А в тени за изгородью невидимо стоял Митя и часами смотрел на нее.
Однажды с поляками приехал высокий худощавый блондин с воспаленными глазами. Ему было лет пятьдесят. Небрежно одетый, со спутанными длинными волосами, словно только что проснувшись, весь вечер сидел он в стороне, угрюмо посматривая на окружающих и покусывая концы обвислых усов.
Молодые обращались к нему с уважением, называли «пан Юстин». Он отвечал неохотно, односложно. Заметив Таю, в течение получаса пристально, тяжелым взглядом следил за ней, словно оценивая. Когда она проходила мимо с подносом, вдруг сказал:
— Охота ли вам жить в этой глуши!
От неожиданности она так и присела на край скамьи. А он взял у нее поднос с чашками, поставил на скамью, властно притянул за руку.
— Я хочу преподнести вам дружеский совет, — продолжал он глухим голосом с сильным польским акцентом. — Вам здесь не место. — Этот голос, тон, взгляд заставили ее вздрогнуть. Она не знала, что ответить. Он мрачно усмехнулся и поддел ее подбородок указательным пальцем. — Вам требуется другая жизнь — настоящая. Вы созданы для нее. Я прав, не так ли? — И хотя она ни слова не ответила, одобрительно кивнул головой. — Ну, конечно. Я постараюсь помочь вам.
Сунул ей в руки поднос, отвернулся и до самого отъезда не сказал ни слова.
Через несколько дней разразилась война, и поляки в Бежице больше не появлялись.
Не за этой ли «другой, настоящей жизнью» уехала она к тетке в Москву? Мите казалось, что лето 1915 года не кончится...
Наконец, когда под ногами уже шуршали вороха желтых листьев, в окошке заветного домика снова появилась золотистая головка Таи.
Митя увидел ее издалека. Тая сидела у окна, облокотившись и положив подбородок на сплетенные пальцы рук. Широко раскрытые глаза ее были устремлены не на пыльную узкую уличку, не на серый деревянный забор напротив, а куда-то сквозь них, далеко-далеко.
— С приездом, Тая...
Митя стоял перед ней, за лето выросший, похудевший, с пробивающимися мальчишескими редкими усиками. Он счастливо улыбался.
— А, Митя! — приветливо сказала Тая. — Тимоша дома, заходи.
От этой приветливости ему стало больно. Раньше, носясь по дому, она никогда не замечала его прихода, не говорила ему ни слова, только шумнее хлопотала, громче пела. И он чувствовал, что ни на секунду не порывается между ними связь. Бегала ли она за стеной, пока он сидел у Тимоши в его закутке, стучала ли скалкой в кухне, ему казалось, что она разговаривает с ним. А сейчас... Так приветливо и так далеко...
Митя вошел в дом. Тимоша спал на кровати, не раздевшись. Он только что пришел с работы и, видно, очень устал. Темные волосы разметались на ситцевой подушке. Губы по-детски раскрылись. Он похрапывал. Отца не было дома.
Мите не хотелось его будить, и он присел на табурет.
Близился вечер. От выгона, от заливного луга надвигалось многоголосое мычание и блеяние идущего стада, и навстречу ему затараторили калитки у домов; с другой стороны, от Радицких кабаков, уже доносились выкрики и нестройное пение подгулявших рабочих; а завод по-прежнему, с металлическим клекотом, с присвистом тяжело и шумно дышал. Все это смешивалось в знакомую с детства музыку и казалось вечным.
Вдруг все звуки ушли куда-то вдаль: их заглушили еле слышные сдавленные вздохи и всхлипывания за перегородкой. Митя так и замер, не дыша. Потом вскочил и бросился в ее комнату.
Тая отвернулась от окна. В темных синих глазах дрожащие слезы. Губы прыгают от усилия сдержать плач. И трогательны беспомощно опущенные руки.
Как тянуло его подойти, обнять, приласкать, утешить. Но он грубо сказал:
— Ну вот! Водичка!..
Слезы у нее мгновенно высохли, глаза зло сверкнули. Она передернула худыми плечиками.
— Вас тут недоставало!
Чувствуя, что делает непоправимую глупость и не в силах остановиться, Митя сказал вызывающе:
— Конечно, тут нет московских господ ручки целовать...
Она взглянула с ненавистью.
— Мальчишка!
Мальчишка! Это ударило его так, что зашумело в голове. Он повернулся и вышел.
Тимоша по-прежнему лежал на постели, но глаза его были открыты. Очень громко и очень весело Митя воскликнул:
— Все дрыхнешь, Тимофей!
Тимоша серьезно посмотрел на него.
— Плюнь ты на нее, Митя. Не обижайся.
— Ну, я пошел, отдыхай, — с озабоченным видом кивнул Митя. Он ушел, твердо решив никогда в жизни не возвращаться в этот дом.
Теперь он уже не переставая думал о Тае. Она заслонила все, даже Петра. Он стал избегать товарищей. Целыми вечерами сидел в своей комнате и наигрывал на мандолине унылые мелодии. Мать, заглядывая, молча ставила на подоконник большую миску гречневой каши с молоком. Время от времени отрываясь, он меланхолично ел. Опорожнив миску, задумчиво брел в кухню, просил добавки. Отец не упускал случая подшутить.
— Музыка на пользу идет!..
Однажды Леша пристал к брату.
— Ну чего ты камнем сидишь дома? Пойдем походим, в сад зайдем. Ребята смеются, будто ты в монастырь готовишься.
И Митя пошел, не потому, что его задела насмешка, а так, лишь бы отвязаться. Ему казалось, ничто больше не может его интересовать и волновать.
Молча бродили они по темным, заросшим дорожкам городского сада. Сквозь деревья тускло мерцали электрические фонари. Светились окна во втором этаже ремесленного училища, где жил директор — бывший кучер старой княгини Тенишевой.
Под самым фонарем какой-то пьяный рабочий в городском костюме и картузе приставал к пожилому рыхлому господину в пенсне.
— Ты почему, господин хороший, не воюешь? Почему?
Господин, очевидно, был либерал. Он улыбался трясущимися губами и объяснял:
— Мы все народ — вы, и я, и они. Между нами нет разницы. Я вот выполняю свой долг — служу, вы — работаете...
— Ага! Сын у мине в окопах гнил, теперь без ноги остался. А ты все служишь! Разницы промеж нас, значит, нет?
Рабочий говорил тихо, но скрипел зубами и играл желваками.
Пенсне на носу либерала запрыгало, он то и дело поправлял его, озирался, подавался задом.
— Так ведь у каждого свои горести, и у меня есть, и у вас, мы все — народ, зачем же злиться... Мой дед был из мужиков... Городовой! — вдруг завизжал он, завидев шапку с околышем. — Тут пьяные пристают! Безобразие!
Городовой насел на пьяного животом.
— Давай, давай, а то в часть.
Тот потянулся через плечо с погоном и неожиданно сдернул пенсне с носа либерального господина.
— Сука ты!
Вокруг рассмеялись. Пенсне закачалось на цепочке, зацепленной за ухо. Тщетно ловя его, либерал топал ногами.
— Я требую оградить! Разбой!.. Я к губернатору!..
— Не извольте волноваться! — встревожился городовой. — Мы мигом успокоим. — Дернул пьяного за рукав. — А ну поговори мне. Пошел в часть! — И пьяный, сразу сникнув, покорно пошел рядом с городовым.
— Представитель народа, видите ли! Пьяная харя! — оправившись, говорил либерал подошедшим знакомым. — Пристал, понимаете, почему я не в окопах...
— Ну и к чему все это? — думал Митя, выбираясь из толпы. — Теперь сутки отсидит по глупости. Заработанные пропил и снова ни черта не получит... Бессмыслица!
Все казалось смешным, ненужным, безнадежным. Леша ткнул его локтем.
— Смотри!
В глухом уголке два долговязых парня преградили путь девушке. Один, нагло ухмыляясь, говорил ей что-то непристойное, другой, заходя сзади, пытался обнять. Девушка с ужасом и мольбой твердила:
— Пустите! Как не стыдно! Пустите! — и беспомощно металась между ними.
Горячая волна негодования захлестнула Митю. Куда девались все его рассуждения!
Митя услышал предостерегающий возглас брата, но в ту же секунду с силой ударил кулаком во что-то худое, костистое. Еще ударил. Долговязая фигура с воплем ринулась в сторону. Он бросился на второго. Перед лицом мелькнули открытый рот, испуганные глаза, потом длинная спина и усиленно работающие острые лопатки под пиджаком.
Парни исчезли. Не было и девушки. Митя стоял тяжело дыша, с бьющимся сердцем, с еще сжатыми кулаками. Леша восхищенно смотрел на него. Здорово!
Шел десятый час, поздний час для Бежицы. Сад пустел. Голоса удалялись. В окрестных дворах заливались собаки.
И вдруг появился Тимоша. Он робко подошел к Мите, словно боясь, что тот прогонит, и сказал:
— Митя, они там собрали шайку, у выхода поджидают тебя. Давай здесь через ограду перелезем...
Митя ничего не ответил, быстро и твердо пошел по дорожке к центральным воротам.
Несколько подростков стояло за оградой у выхода. Они курили, перекидываясь отдельными словами. Выделялся долговязый с обезьяньим лицом — один из пристававших к девушке. Едва Митя вышел из сада, долговязый двинулся к нему. Митя остановился, поджидая. Алексей оглянулся — Тимоши не было. Какая-то парочка поспешно боком протиснулась мимо и свернула в сторону. Даже не взглянув на парней, прошел городовой. Когда его сапоги отстучали в отдалении, Митя спокойно спросил:
— Что, еще получить захотел?
Долговязый длинно выругался. Товарищи его подошли ближе. Кто-то из них подзадоривая крикнул:
— Эй ты, слюни подбери!
Его поддержали:
— Бей! В морду! — и стали обступать со всех сторон.
Алексей подобрал камень. Митя не спускал глаз с долговязого. Тот вытянул вперед руку, в ней блеснуло тонкое лезвие ножа. И тогда Митя, рванув на груди куртку, пошел прямо на нож:
— На, режь, бандит!
Долговязый, не выдержав, отвел руку.
В следующий момент сзади раздался свист, крик, топот ног. Долговязый со своей компанией бросился бежать. А возле Мити стояли улыбающийся Тимоша и заводские ребята, которых тот бог знает где разыскал.
Они провожали Митю домой с веселыми шутками. Без конца рассказывали, как Тимоша наткнулся на них, притащил сюда. Обещали, если нужно будет, снова прийти помочь.
Митя попрощался с ними у самого дома, и на мгновение ему показалось, что не все уж так безнадежно на свете.