Господин Млынский был одержим страстной идеей — создать в Ново-Николаевске свою оперу. По этому поводу он неустанно писал и посыпал письма в городскую управу, губернатору, даже в столицу; холодные казенные отказы на свои просьбы аккуратно подшивал в папки и складывал на этажерку, где уже не оставалось свободного места. Значительную часть денег, получаемых за частные уроки, относил в Сибирский торговый банк, надеясь в конце концов собрать сумму, необходимую для того, чтобы организовать труппу. И хотя сумма росла слишком медленно, господин Млынский не терял горячей надежды и говорил своим ученикам и ученицам, что если они будут заниматься с ленцой, то путь им в будущую труппу заказан. За этими заботами и ожиданием торжественного дня, когда его труппа выйдет на сцену и станет знаменитой, господин Млынский совершенно не заметил, что от него сбежала жена с коммивояжером Богородско-Глуховской мануфактуры, и продолжал по-прежнему писать письма, подшивать отказы, сердиться и обижаться на своих подопечных, если они не вовремя приходили на занятия или занимались без всякого усердия. После исчезновения из дома своей супруги господин Млынский выбросил из тесной залы комод, стол и приобрел по случаю прекрасный беккеровский рояль, который и царствовал теперь во всем маленьком деревянном домике.
Он и сейчас стоял возле рояля, откинув назад узкую голову с длинными редкими волосами, высокий, худой, и напоминал всей своей фигурой Дон-Кихота Ламанчского, который будто сошел со страниц книжки Сервантеса, но по дороге потерял верного оруженосца, коня, рыцарскую амуницию и оказался в старом потрепанном сюртуке, залоснившемся на локтях.
— Уважаемые, — сухо обратился Млынский к девушкам, вошедшим в зал, — я ничего вам не буду говорить сегодня, я свое недоумение выражу вам в следующий раз… А сейчас позвольте представить вам этих молодых людей, с которыми мы будем репетировать в дальнейшем. У нас как раз не хватало мужских партий. Максим Кривицкий и… э-э-э…
— Александр Прокошин, — подсказал Александр, и оба прапорщика поднялись со стульев, на которых скромно сидели в углу.
— Простите, молодой человек. — Млынский слегка поклонился Александру, затем гордо откинул голову и произнес дрогнувшим голосом: — Вы будете ядром нашей будущей труппы!
Молодые люди переглянулись друг с другом, с девушками, и все вместе едва-едва удержались от хохота. Хорошо, что Млынский, говоря о блестящем будущем, смотрел в потолок, поэтому ничего не заметил, и торжественность момента была соблюдена.
Начались занятия.
Оказалось, что у Максима Кривицкого очень приличный тенор, а его товарищ обладал вполне сносным баритоном. Правда, выяснилось, что они, в отличие от девушек, почти не знают нотной грамоты, иногда даже не совсем понимали, чего от них требует строгий Млынский, но все эти недостатки с лихвой компенсировались поистине безграничным усердием, которое прямо-таки сияло на лицах молодых прапорщиков. Звучал беккеровский рояль, заполняли маленький домик звонкие голоса, длинные волосы Млынского падали на его мокрый лоб, худые руки порхали над клавишами, девушки переглядывались с прапорщиками, а в маленькое оконце, затянутое изморозью, ломилось буйное солнце, и все в зале было накрыто искрящимся светом.
Тонечке снова чудилось, что она кружится, легка и невесома, в бесконечном танце, кружится, обо всем забыв и видя только одно-единственное — быстрые искорки в карих глазах Максима. И уже твердо знала, ощущала неведомым ей раньше чувством, что искорки эти, волнующие, заставляющие замирать сердце, направлены только к ней. К ней, и больше ни к кому другому.
Вместо положенных в этот день двух часов занимались почти четыре, до тех пор, пока Млынский, аккомпанируя, не начал сбиваться. Сам уловив фальшивые ноты, он вскинул вверх руки, быстро-быстро пошевелил длинными пальцами и объявил:
— На сегодня достаточно, я почти доволен. Следующее занятие в пятницу, и очень прошу вас, уважаемые барышни, не опаздывать. Служение искусству — это вы должны накрепко запомнить — не терпит необязательности и легкомыслия. Да, едва не забыл… Антонина Сергеевна, я имел беседу с начальницей вашей гимназии госпожой Смирновой и смог ей доказать, что вам просто необходимо выступать перед публикой. Она соблаговолила вам в вашем участии в благотворительных концертах. На следующем занятии мы займемся сольной программой. И отдельно поговорим о ваших опозданиях. Честь имею, до следующей встречи.
Господин Млынский церемонно поклонился, отдельно — барышням, отдельно — молодым людям, и проводил всех в тесную прихожую.
На улице, едва лишь сойдя с крылечка, молодежь сразу же начала хохотать, заставляя невольно оглядываться прохожих.
— Господа военные, ой, не могу! Господа военные… — громче всех заливалась Ольга, — скажите мне — когда вы воспылали страстью к высокому искусству?!
— Мы всегда были подвержены сей испепеляющей страсти! — воздев вверх руки и пошевеливая пальцами, точь-в-точь, как это делал Млынский, высокопарно отвечал Александр. — Еще с раннего детства она сжигала наши сердца, далекая и сладкая мечта, — петь на сцене новониколаевской оперы!
— И вот настал час, — тут же присоединился Максим, — когда мы сделали свой первый шаг к осуществлению этой голубой и розовой мечты! Мы безмерно счастливы, мы навсегда занесем этот день на скрижали нашей памяти. Я верно говорю, Антонина Сергеевна?
— Не знаю, не знаю, — смеялась в ответ Тонечка, — вы еще должны доказать свою приверженность искусству господину Млынскому. А доказать ему ой как тяжело!
— Но вам-то мы уже доказали! Докажем и господину Млынскому, — вмешался Александр и тут же предложил: — Это историческое событие нужно непременно отметить. Уважаемые барышни, как говорит господин Млынский, имеем честь пригласить вас в кондитерскую. Возражения не принимаются.
Сказав это, он подхватил Ольгу под ручку и увлек в сторону Николаевского проспекта. Максим вопросительно глянул на Тонечку, а она вместо ответа протянула ему свою руку в белой пуховой варежке.
— Позвольте задать вопрос, Антонина Сергеевна…
— Позволяю, господин прапорщик…
— А почему Млынский особо добивался разрешения у начальницы гимназии по поводу ваших выступлений на вечерах? Или здесь какая-то тайна?
— Да что вы! Какая тайна! Год назад я пела на благотворительном вечере, мы его вместе с реалистами устраивали, и они мне такие аплодисменты… так много цветов надарили… А начальница, глядя на это, пришла к выводу, что сей успех плохо скажется на моем характере; мамочка с ней согласилась, и меня лишили выступлений на публике. Теперь начальница убедилась, что девушка я приличная, незаносчивая, что слава меня не испортила, и я возвращаюсь на сцену к великой радости господина Млынского.
— Не иронизируйте, Антонина Сергеевна, у вас действительно прекрасный голос.
— Так я и поверила в вашу лесть!
— Помилуйте, Антонина Сергеевна! Я вообще не способен кому-либо льстить, я человек прямой — что думаю, то и говорю. Кстати сказать — наши сотоварищи исчезли из пределов видимости. Вдвоем им, очевидно, лучше, чем вчетвером.
Действительно, ни Ольги, ни Александра Прокошина нигде не было видно. Они бесследно исчезли, будто растворились в тускнеющем солнечном свете.
— А знаете что, Антонина Сергеевна, давайте прокатимся за Обь. — И, не дожидаясь согласия, Максим обернулся, отыскивая взглядом извозчика. А его и искать не надо было — тут же подкатили легкие санки и хриплый голос спросил:
— Куда прикажете, господин военный?
— За Обь прокати нас, братец.
— Да с нашим удовольствием! Усаживайтесь!
Голова у извозчика была поверх шапки обмотана башлыком и казалась похожей на большущее воронье гнездо.
— Ты что, братец, мерзнешь? — участливо посочувствовал Максим.
— Ухи у меня болят, — хрипло и невнятно донеслось в ответ.
От негромкого свиста каурый жеребчик вздернул голову и взял бойкой рысью, санки покатились вдоль Николаевского проспекта. Извозчик, не оборачиваясь назад, опустил голову и чутко прислушивался — о чем говорят его пассажиры?
Перемахнули Обь, город остался за рекой, и впереди открылся огромный простор, озаренный последними лучами закатного солнца. Глухо стукотили копыта, повизгивали на поворотах кованые полозья легких санок, извозчик все выше и выше поднимал закутанную в башлык голову, и, когда он выпрямился и обернулся назад, Тонечка тихо ойкнула: она сразу узнала странного человека, который назвался в памятное утро Васей-Конем…
Большие, с виньеточными узорами буквы, расположенные на зеленом фоне широкой и длинной вывески, извещали: «Оружейный магазинъ и Пороховой Складъ Торговаго Дома М. и К. Порсевыхъ». А ниже, сбоку двери, еще одна вывеска, поменьше размерами, и на ней — не так размашисто, помельче, уточнение: «Имеется в продаже: всевозможныя двухствольныя и одноствольныя винтовки, револьверы, автоматические пистолеты и дробовыя ружья. Браунинги».
Снег перед крыльцом оружейного магазина был тщательно, до серого булыжника, выметен, и, когда подъехала гнедая тройка, хорошо подкованные копыта процокали звонко и весело.
— Прибыли-с, — негромко объявил рыжебородый кучер и зыркнул настороженным взглядом на высокое крыльцо с резными перилами. Из широких санок с поднятым верхом тяжело выбрался пристав Чукеев, а за ним — некий господин с окладистой черной бородой, пышными, вислыми усами, в длинном пальто, в теплой зимней шляпе; на правую руку у него накинут был клетчатый плед. Чукеев замешкался, затоптался возле санок, но господин с пышными усами незаметно подтолкнул его левой, свободной, рукой и направил прямо на крыльцо, сам же пошел следом, не отставая ни на шаг.
Тренькнул, когда открыли дверь, колокольчик, и навстречу посетителям поспешил молодой приказчик, сверкая идеальным пробором, рассекающим тоненькой ниточкой набриолиненные курчавые волосы. На лице у приказчика — такая радушная улыбка, словно он увидел долгожданных и любимых родственников.
— Рады вас видеть, Модест Федорович, в нашем заведении, которое всегда к вашим услугам, — приказчик разулыбался еще любезнее. — Что будет угодно?..
— Срочно, — Чукеев пошарился в кармане шинели и вытащил вчетверо сложенный лист, — вот по этому списку… И сразу же мне счет на имя полицмейстера. Да поживей, некогда!
— Сей момент! — Но когда приказчик прочитал список, насторожился: — Сумма уж очень большая получается… С хозяином бы посоветоваться…
— Делай, что велено! — рявкнул Чукеев. — Не видишь, кто приехал?! Или тебе пенсне купить?! Выписывай счет, и мне в руки! Быстро! А то хозяин твой сам заказ повезет Гречману и сам с ним разговаривать будет!
— Нет-нет, Модест Федорович, не извольте беспокоиться. Все будет в лучшем виде. Куда прикажете погрузить?
— На улице подвода.
Пока приказчик выписывал счет полицейскому управлению, работник, широкоплечий парень с глуповатым лицом, перенес из магазина и уложил в сани, согласно перечню на бумажном листке, следующее: пять браунингов, пять винтовок, двуствольное дробовое ружье, коробки с патронами, а также порох и дробь. Все это время господин стоял за спиной Чукеева и осматривал магазин, явно любуясь воронеными стволами оружия, выставленного в пирамидах за стеклянными дверцами. Когда Чукеев получил счет, господин сунул свободную руку в карман, вытащил серебряный рубль и протянул его приказчику:
— Держи, братец, за расторопность тебе. Я назначен помощником господина полицмейстера и буду у вас довольно часто бывать. Мне понравилось. Обязательно передай это хозяину. А сейчас — извините, торопимся. Господин пристав, прошу вас, — уступил дорогу Чукееву и следом за ним вышел из магазина, осторожно поправляя на правой руке клетчатый плед.
Следом за ними прощально звякнул колокольчик, скрипнули сани под увесистым телом Чукеева, и гнедые, подстегнутые кнутом кучера, бойко взяли с места ходкой рысью, понесли вдоль улицы, вздергивая головы и косматя гривы.
Скоро тройка выкатилась по Чернышевскому спуску на Обь, перемахнула на другой берег, свернула с накатанной дороги в реденькие кусты и там остановилась. Бока у лошадей ходили ходуном и прямо на глазах покрывались инеем — подмораживать начинало. Солнце сваливалось за макушки дальних колков, и на голубеющем снегу все длиннее вытягивались шаткие тени. Наст под ногами заскрипел, обретая звонкий голос, и господин с пледом, первым выскочив из саней, сделал несколько шагов, прислушался и улыбнулся:
— Какая музыка! Вы не находите, господин пристав, что все природные звуки гениальнее любых композиторских ухищрений?
Чукеев засопел, широко раздувая ноздри, и ничего не ответил.
— Никак вы обиделись?! — не переставая улыбаться, воскликнул господин и поправил плед, который по-прежнему висел у него на руке. — Тогда примите мои извинения; честное слово, я сожалею… Не держите зла, господин пристав, а теперь давайте прощаться… Выходите на дорогу и ступайте в город. Да, чуть не забыл: низкий поклон господину Гречману. Обязательно передайте.
Чукеев сдвинулся с места, пошел спиной вперед, запнулся на ровном месте и лишь после этого повернулся лицом к дороге, заторопился, все убыстряя шаг, а затем и вовсе перешел на рысь и скоро, выбравшись на укатанную дорогу, скрылся из глаз.
— Финита ля комедиа… Занавес! — Господин легким движением перекинул плед через плечо, и оказалось, что в руке у него был револьвер. Осторожно спустил курок, засунул револьвер в карман длинного пальто, потряс рукой, вздохнул: — Тьфу, черт, даже пальцы занемели. Непростая оказывается, работка — пристава под конвоем водить.
— И не говори, Николай Иванович, — отозвался рыжебородый кучер, слезая с облучка и расправляя плечи. — Он когда затопорщился да кулаком тыкать начал, я уж думал все, пропали.
— В таких случаях, Кузьма, не надо думать, надо действовать. Опытом доказано: задумчивые в нашем деле долго не живут. Та-а-к, снимаем бутафорию и быстренько исчезаем. — Господин поморщился и отлепил бороду, сунул ее комком в карман пальто и пошутил: — Кузьма, а свою почему не снимаешь?
— Тоже мне — сказанули! — хохотнул кучер. — Моя-то борода настоящая, ее можно только с головой снимать… Ну, сказанул ты, Николай Иванович!
А господин между тем захватил в пригоршни снега, умылся, насухо вытерся краешком пледа, и оказалось, что это — тот самый Николай Иванович, который повстречался Васе-Коню в трактире и который подговорил его увести коней Гречмана. Вот они, лошадки добрые, стоят, отдыхиваются, подкрашиваются на потных боках блестящим инеем.
— Ехать пора, Николай Иванович, как бы Чукеев в погоню не кинулся…
— Поехали. Эх, а звонкое дело спроворили мы с тобой, Кузьма, эх, звонкое!
Верно было сказано — такого дела в Ново-Николаевске сроду не случалось. А свершилось оно таким образом. Пристав Чукеев на обед, если особой суеты на службе не было, всегда приходил домой. Конечно, он мог бы и на казенной лошадке подъезжать, но Модест Федорович предпочитал ходить пешком. Вот и в этот раз, отобедав, вышел из дома, но далеко уйти не успел: внезапно услышал за спиной конский храп и, не успел даже оглянуться, как сильные руки жестко ухватили его за воротник форменной шинели и вдернули в легонькую плетеную кошевку. Чукеев рванулся, не глядя, ударил кого-то неизвестного тяжелым кулаком в живот, но тут же и обмяк — прямо в лоб ему уперся холодный ствол револьвера и спокойный голос, четко выговаривая слова, сообщил:
— Сейчас выстрелю, а труп на дорогу выпихну! Разумеешь?! Веди себя тихо.
Из густой, окладистой бороды прямо в упор на него смотрели стальные, водянистого цвета глаза. И тот же спокойный голос, будто чеканя каждое слово, сообщил:
— Теперь поедем в оружейный магазин, и вот по этой бумаге, — перед глазами Чукеева оказался большой бумажный лист, — вот по этой бумаге получим все, что здесь обозначено. А если заорешь — это будет последний крик в твоей жизни. Уразумел?! Я спрашиваю: уразумел?!
Чукеев облизнул враз пересохшие губы и кивнул:
— Уразумел…
— Вот и отлично. Поехали!
Николай Иванович накинул на руку, в которой был револьвер, клетчатый плед, притер ствол в широкий бок Чукеева и доверительно сообщил:
— Знаете, господин пристав, я такой неврастеник, прямо как девица, чуть что не по мне — стреляю. Вы уж это обстоятельство не забудьте, ради любезности.
Чукеев не забыл. И все, что от него требовалось, исполнил.
Теперь, когда дело свершилось, лихая тройка, которую безуспешно разыскивал все эти дни Гречман, уносилась в белую степь, облитую розовым светом закатного солнца, а Чукеев, задыхаясь, бежал к городу по накатанной дороге, которая, как назло, была в этот час абсолютно пустой.
Всего лишь на мгновение обернулся Вася-Конь и глянул на Тонечку Шалагину, но ему и этого мгновения хватило, чтобы увидеть и удивленные, широко распахнутые глаза, и чуть полуоткрытые губы, и яблочный румянец на щеках, и даже махонький локон волос, выскочивший из-под гимназической шапочки.
А больше ему ничего и не требовалось.
Он только за этим и вернулся в город, потеряв свое обычное чувство осторожности. Словно наваждение накатило.
Покинув домишко Калины Панкратыча, в котором было уже опасно задерживаться, он прямиком кинулся в свою потаенную избушку в глухом бору, надеясь там отсидеться и переждать, пока уляжется шум в городе. И все это было правильно и разумно, именно так он спасался уже не единожды. Но в этот раз — заколодило. Чем бы ни занимался Вася-Конь: рубил ли дрова, топил ли печку, валялся ли на топчане — он не переставал ощущать ожог внезапного поцелуя, и ему до дрожи в руках хотелось снова увидеть дочку мельника Шалагина. Порою даже чудилось, что он сходит с ума: барышня снилась по ночам, а утром казалось, что сны эти были явью. За несколько дней Вася-Конь извелся в своей избушке так, будто просидел все это время в тюрьме за крепкими воротами с неусыпным караулом.
В конце концов, он не выдержал.
Сорвался посреди ночи и пешком, по едва заметной тропе, занесенной свежим снегом, стал выбираться на проезжую дорогу, ведущую к городу. К вечеру был уже в Ново-Николаевске; ночь провел у Калины Панкратыча, а утром договорился со знакомым извозчиком, взял у него лошадь и сразу же погнал на Каинскую улицу — дожидаться, когда из ворот знакомого дома выйдет Тонечка Шалагина.
Дождался. И больше уже не терял ее из виду, следуя буквально по пятам, чтобы в нужный момент оказаться рядом. И все случилось так, как было задумано, кроме одного: барышню взялся провожать военный, которого Вася-Конь, едва лишь увидев, возненавидел лютой ненавистью, как кровного врага.
Но военный, само собой разумеется, ничего об этом не знал, сидел сейчас за спиной Васи-Коня и говорил, говорил, не умолкая:
— Тонечка, вы представляете, я стал наблюдать за собой какие-то странности. На днях зашел в магазин господина Литвинова и купил очень красивую рамочку для портрета. Принес ее домой, поставил на комод и думаю: а зачем я ее купил? У меня нет никакого портрета, чтобы вставить в эту рамочку. И только сегодня понял: там должна быть ваша фотографическая карточка. Вы меня понимаете? Вы мне подарите такую карточку?
— Я подумаю, — отозвалась Тонечка, и в голосе у нее явственно прозвучала тревога. — Максим, давайте вернемся обратно. Я хочу домой!
— Что вы, Тонечка, посмотрите, такая красота!
— Я хочу домой!
«Испугалась, сердешная, — с умилением думал Вася-Конь, — да ты не пугайся, я за тебя кому хошь глаз вырву!»
— Эй, любезный, давай обратно поворачивай, — скомандовал Максим, и Вася-Конь стал придерживать лошадь, чтобы развернуться, но тут увидел, что из-за поворота выскочил какой-то человек. Он отчаянно размахивал руками и бежал навстречу, тяжело оскальзываясь на гладко прикатанной дороге. Вот подбежал совсем близко, и Вася-Конь узнал Чукеева. Еще не успев ни о чем подумать, он оглушительно свистнул, и лошадь, прижав уши, словно от внезапного выстрела, рванулась, махом перескочила с мелкой и неторопкой рыси в крутой галоп.
— Стой, любезный, ты куда?! — закричал Максим.
— Останови, сволочь! Я пристав! Останови! — голосил Чукеев, не переставая размахивать руками.
Но Вася-Конь уже никого не слышал. Он успел обернуться назад, словно кто его в бок толкнул: глянь! — и явственно разглядел: со стороны города, вразнобой рассыпавшись во всю ширину дороги, наметом шли конные стражники. «По мою душу, не иначе!»
Надо было спасаться.
— Стой! Я приказываю тебе — стой! — лающим голосом, будто отдавал команду, Максим еще раз попытался остановить Васю-Коня, но, увидев, что лошадь после крика только прибавила ходу, схватил его за плечо, рванул, пытаясь свалить себе под ноги и отобрать вожжи.
Эх, господин прапорщик, не следовало бы этого делать! Не занюханный городской извозчик, тюха-матюхой, сидел на облучке, а бывалый, несмотря на молодость, и матерый конокрад, который не раз побывал в смертельных переделках и вышел из них целым. Вася-Конь закусил зубами мерзлые вожжи, ухватил Максима за кисть руки, крутнул и рванул ее на себя; чуть пригнулся, принимая на спину враз ослабевшее тело, и резким толчком выкинул его из кошевки. Только яркие стальные подковки мелькнули на каблуках добротных сапог.
Взвизгнула Тонечка.
— Ты не боись, не боись, барышня! — успевал на стремительном ходу оглядываться Вася-Конь, — я за тебя кому хошь глаз вырву! Держись крепче!
Еще один режущий свист полохнул над округой, и лошадка буквально выстелилась в оглоблях. Березы по обочине замелькали частоколом. Но и конные стражники, без устали работая плетками, никак не желали отставать и шли на одинаковом расстоянии, будто привязанные.
Дело принимало худой оборот.
Вася-Конь метнул рысьим взглядом вперед — там, розовея под закатным солнцем иззубренными макушками, понизу темнел сплошной полосой густой бор. Лишь бы достигнуть его, лишь бы стражники пальбу не открыли, а уж там, в бору, он уйдет от преследователей, как пить дать — уйдет, как уже случалось не единожды.
Понимали это и стражники, все убыстряя и убыстряя скачку.