У нас зеркально натертый пол, и я, по заведенному порядку, прежде чем войти в прихожую, сапожной щеткой счищаю пыль с ботинок.
Мать внимательно следит за мной:
— Не спеши, не спеши! Вот тут сотри! И вот тут. А теперь разувайся. Не бросай ботинки! Поставь их на место. Рядом. Аккуратней. Теперь иди мыть руки.
Я начинаю злиться. Скоро летчики, закончив полеты, пойдут мимо нашего дома, а мне их так надо видеть!
Спеша, два-три раза звонко тренькаю соском умывальника и тут же вытираю смоченные руки полотенцем. На чистом полотнище остаются грязные следы от пальцев. Мать укоризненно вздыхает и, крепко сжав пальцами мои плечи; возвращает меня к умывальнику.
— С мылом! — командует она. — Как следует!
У нас с ней полуофициальные отношения. Мать сухо, без ласки приказывает, а я молча выполняю. Она не кричит на меня, не дерется, но и не занимается со мной. Видимо не может простить мне Левку, которого взяли другие папа и мама, что живут через улицу от нас.
Я торопливо ем, роняя крошки на пол. Мать морщится:
— Куда торопишься?! Еще раз уронишь — заставлю все подобрать!
И я тотчас же роняю. Молчаливая дуэль взглядов. Я кладу ложку, сползаю со стула и собираю крошки. Все до единой. И странное дело — я не обижаюсь на мать. Теперь я знаю — спешить нельзя. «Поспешишь — людей насмешишь», — так любит говорить отец, которого сейчас нет дома. Мать говорит, что он в плавании, а ребята во дворе утверждают, что в тюрьме. Сидит за какие-то листовки. Я не знаю, что такое «листовки», но по уважительному тону ребят догадываюсь, что это дело хорошее.
Я доедаю котлету, а мысли мои вьются вокруг решения стать летчиком. Опыт с ногами не вышел, конечно же, по моей вине. Если бы я вытерпел и не заорал бы, то ноги мои были бы сейчас прямые. Что ж, наверное, придется как-то самому.
Мать ставит передо мной стакан с компотом. Пока я выцеживаю кисло-сладкую жидкость, во мне созревает решение: «Вот завтра как встану, так и буду ходить и выпрямлять ступни. Пусть больно будет, пусть, я все равно буду их выпрямлять!»
И утром, действительно, как только встал, сразу же вспомнил про свое решение. Попробовал вывернуть ступни как надо — получилось! Но едва ослабил мышцы — ноги сразу же вернулись в прежнее положение, носками вовнутрь. Но решение принято! Что-то во мне утвердилось. Видно, пришлась по вкусу моя первая победа, добытая трудом.
Вышел во двор, старательно выворачивая ступни, и меня тут же подняли на смех:
— Ха! Летчик вышел! Летчик! Смотрите-ка, как чикиляет!
Обидно, конечно, очень. Но если отказаться от этой затеи, так, значит, и летчиком не быть?! А дразнят пусть! Отец говорил: «Не обращай внимания, подразнят и перестанут!». Так оно и было. Уже к обеду никто из ребят и не обращал внимания на мою странную походку. А я хожу. Больно, но хожу. День хожу, два хожу, неделю, месяц! Я уже привык к постоянной боли в коленках и щиколотках, и без нее мне уже было как-то непривычно и тревожно. И как-то незаметно я добился результатов, да еще каких! Если раньше ступни мои смотрели носками вовнутрь, то теперь — в стороны!
Мне пришло в голову, что можно погордиться собой. А ведь мог бы! После того, как я заполучил папу и маму, это была моя вторая победа.
Я занял свою позицию на камне и стал ждать, когда пойдут с полетов летчики.
И вот они идут. Я слышу их голоса. Ближе, ближе. Среди них был доктор, белокурый весельчак, по всей видимости, любимец летчиков, потому что только и слышно было: «Доктор, а это вот как? А это?» Доктор отвечал, и летчики смеялись.
Наконец вот они — появляются! Они проходят мимо меня, слегка запыхавшись от подъема в гору. Проходят, как всегда, занятые разговором, не обращая на меня внимания. Они привыкли к камню и ко мне, потому что я всегда был таким же безмолвным, как и глыба, на которой сидел. А тут вдруг без всякого вступления сказал:
— А я могу и вот так! — И вывернул обе ступни в наружные стороны.
Доктор тотчас же остановился.
— А ну-ка, ну-ка?!
Летчики окружили меня.
— Ох, ты-ы! Бот это да-а-а!
Доктор присел передо мной на корточки.
— Это что — ты сам? — спросил он, пощупав пальцами мои лодыжки.
— Сам! — сказал я и покрутил ступнями в разные стороны.
Летчики рассмеялись.
— Молодец, молодец! — сказал доктор и, поднявшись весело посмотрел на меня. — Ну, а кем же ты хочешь быть?
— Летчиком! — ответил я. — Я хочу быть летчиком!
Все снова рассмеялись, будто я сказал что-то несуразное.
— Гм! Летчиком, значит? — проговорил доктор. — Ну, а… читать-то ты умеешь по крайней мере?
Читать я не умел, даже по крайней мере. А как этому научиться, если мать неграмотная, а отец, у которого большая библиотека и много разных журналов с картинками, опять сидит в тюрьме за какие-то «прокламации» и за какой-то «стачечный комитет»?
Я опустил голову и тихо промямлил:
— Не-е-ет, читать я не умею…
— Ну вот! — сказал доктор. — Сначала научись читать, овладей грамотой, а только пото-о-ом. Понял?
— Понял, — чуть не плача, сказал я.
И летчики ушли. А я стал думать, как бы мне научится читать.
На всякое хотенье имей терпенье
Мы с матерью ездили каждый день на конке в город, за покупками. Бородатый кучер с длинным кнутовищем, четверка лошадей, небольшой вагончик. Кривые улицы с крутыми подъемами и спусками. Лошади цокали под ковами по булыжной мостовой, визжали колеса на поворотах. Кучер то и дело кричал: «Но-о-о!» — и звонил в колокол: блям-блям-блям-блям! Кондуктор, гремя мелочью, встряхивал сумкой и скучным голосом выговаривал: «Билеты! Билеты!»
Мать сажала меня на скамью возле окна, и я во все глаза смотрел на вывески разных лавчонок, магазинов, мастерских. Мимо проплывали нарисованные пиджаки и брюки, штиблеты и сапоги, бублики и булки, чуреки и лаваши. А под ними, выстроенные в ряд, какие-то знаки. Я уже знал, что это буквы. Но какие?
Больше всего меня привлекала вывеска булочной. На ней была нарисована пышная булка и буквы, отчетливые, видны издалека. Проезжая мимо, я твердил: «Булка. Бул-ка! Бу-лоч-ная…» А ведь эта вот буква, которая впереди, наверное «б». А которая рядом, наверное, «у», Бу! А это вот — чуречная. Чу-рек! «Чу», «у»…
И я уже находил знакомые буквы на других вывесках. Эта вон «р-р-р», а эта «с», а эта «з-з-з»…
Я изучил все вывески и все буквы на них и питал к ним дружеские чувства. И дома, листая журналы, тоже находил своих друзей. Я бежал с журналом к матери:
— Мама! Мама! Смотри-ка, вот эта буква «бе-е-е», а эта — «а-а-а».
Мать равнодушно отвечала:
— Ладно, ладно, иди играй.
А мне так хотелось узнать, что написано под картинками. Но сложить буквы так, чтобы получилось слово, я не мог.
Однажды мы поехали с матерью на конке в другую часть города. Здесь не было ни лавочек, ни мастерских и не было вывесок, и мне стало скучно. Лишь одно здание привлекло меня: высокие круглые колонны уходили под самое небо, и там, наверху, большими золотыми буквами было выложено какое-то короткое слово. Я тотчас же принялся шептать: «Б… б… ба… н… ка!». И меня озарило! Я сорвался со скамьи и, надрывая связки, закричал:
— Ма-ма! Ма-а-ма!
Кучер с перепугу резко осадил лошадей:
— Тпрру! Стой! Что вы там, мальчонку прищемили?! — Мама! Мама! — диким голосом кричал я, высунувшись из окна. — Смотри-ка: банка!
Пассажиры дружно рассмеялись. Кучер сердито сплюнул на мостовую:
— Тьфу ты! Оглашенный какой! Напужал до смерти…
Конечно, это была не банка, а слово «банк» с твердым знаком на конце, который я игнорировал, потому что не знал его назначения.
И открытие свершилось! Я изнывал от нетерпения скорее возвратиться домой, полистать отцовские журналы с картинками, под которыми было что-то написано, и мне так хотелось узнать — что?
Но дома меня ждало разочарование. С большим трудом мне удалось сложить два или три коротких слова. Зато на следующий день дело пошло на лад. Я не вышел во двор. Я ползал по полу среди разложенных и раскрытых журналов и складывал, складывал, складывал. И открывал! Это было волшебство! Это было таинство!
Через короткое время я — довольно бойко читал. И у меня появились книжки. Соседка тетя Соня, очень тихая и почему-то вечно зябнувшая, застав меня за чтением, всплеснула руками:
— Это ты сам?!
— Сам! — не без гордости ответил я.
— Ну, молодец! Умница. — И принесла мне книжку и сказала: — Тут вот про тебя написано.
Я нисколько не удивился, потому что привык быть знаменитостью: ведь про меня знали все и во дворе, и в городе, повторяя мое имя — Рахитик, хотя дома меня почему-то звали Борисом.
В книжке я прочитал:
В этом стихотворении мне почудился какой-то подвох, и я пытливо уставился на тетю Соню. Ее большие грустные глаза с густыми ресницами искрились лукавством.
— Ну как, понравилось? — спросила она, зябко поведя плечами под шерстяной шалью.
— Понравилось, — ответил я, чтобы сделать ей приятное.
— Ну, тогда вот прочитай еще одну книжку, — и подала мне толстый том волшебных сказок Андерсена.
И с тех пор меня редко видели во дворе. Я сделался «книжным червем», так сказала тетя Соня, иногда силком выгоняя меня на улицу «подышать свежим воздухом».
Я читал все подряд — что понимал, чего не понимал. Меня увлекал сам процесс чтения. Я катился по книжным строчкам, в какой-то совсем другой мир, мало похожий или даже совсем непохожий на тот, в котором находился сам. Я плавал по морям и океанам, стрелял из лука, скакал на лошади и спасал прекрасных царевен от чар злых колдунов.
Тетя Соня учила меня писать. У нее был красивый, ровный почерк, и она терпеливо внушала мне, что писать неразборчиво и грязно — невежливо. И я старался вовсю быть вежливым. И еще она заставляла меня рассказывать прочитанное. Я заикался, спотыкался, она меня поправляла и очень сердилась, когда я, торопясь, невнятно выговаривал слова.
А потом город захлестнулся полотнами знамен, демонстрациями и громовыми, как весенняя гроза, раскатами песен: «Вставай, проклятьем заклейменный!», «Отречемся от старого ми-ира!..»
Отец, вернувшись из тюрьмы, сразу же уплыл на пароходе возить снаряды на фронт красногвардейцам, а я стал играть в самолеты, на которых рисовал красным карандашом пятиконечные звезды, и в воздушных боях всегда падал на землю самолет белых.
Времена наступили беспокойные. По вечерам мать, тяжело вздыхая, запирала на засовы дверь и засветло укладывала меня спать. По ночам нас часто будили хлопающие за окном выстрелы и дробный топот ног. А когда потеплело и у подножья серых домов стала пробиваться зелень весенней травы, по улицам загремели винтовочные выстрелы и стали слышны крики и стоны раненых.
Три дня в городе шли ожесточенные бои. Прибегающие к нам соседки, беспокоясь за своих мужей, с плачем проклинали каких-то дашнаков, меньшевиков и эсеров…
От отца из Астрахани пришло письмо. Нам принес его знакомый матрос, Рябов. Я прочитал письмо матери. Выходило, что нам нужно было, бросив все, пробираться к отцу. А как?
Рябов посоветовал:
— Сейчас стоит у причала пароход, он отплывает в Астрахань, так что не мешкайте. Собирайтесь, я вас посажу.
Мать, охнув, всплеснула руками, жалостливым взором окинула комнату: комод, кровать с пирамидой подушек, отцовскую библиотеку, вешалку с одеждой.
— Все?.. Все бросать?.. О! О-ох!
Бестолково засуетившись, принялась увязывать узел. И вот мы бежим по мокрым от дождя тротуарам.
Под ногами скрипит стекло, лужи окрашены кровью, стены домов тоже — в буро-красных пятнах.
Шторм бил брызгами в окна портовых зданий. Налетевший дождь шквалом пробегал по улицам, бешено колотил по железным крышам и, прибив к мостовой клочки бумаги, с шумом уносился в море.
Обшарпанный, с вмятиной на правой скуле старый пароход разводил пары, судорожно вздрагивая, скрипел бортом о причалы. У трапа шумела толпа с чемоданами, с узлами. Люди растерянно и с надеждой смотрели на прыгающее судно, опасливо оглядывались на город и, вздрагивая от одиноких пушечных выстрелов, решительней напирали на узкие сходни.
В город входили турки.
Рябов повел нас стороной туда, где у затонувшего рядом с пирсом парохода прыгала на волнах двухвесельная шлюпка.
У матери затряслись губы:
— А как же мы сядем-то?
— Сядем, — хмуро сказал Рябов. — Нужда заставит — сядем. Турки-то… вон они — уже на Баилове. Возьмите узел, потом мне бросите и мальчонку подадите.
Сели с горем пополам, едва не опрокинув тузик.
К пароходу подошли с левого борта. Рябов, тарабаня веслами, разбойно свистнул, и два матроса, перевесившись через борт, сбросили веревочный трап. Рябов что-то крикнул им, и прямо в тузик упало большое брезентовое ведро на длинной веревке. Рябов схватил его и строго крикнул мне:
— Садись!
Я забрался в ведро.
— Глубже, глубже садись! Держись крепче! — и взмахнул рукой: — Вира!
И я взметнулся в небо.
Палуба забита людьми. Матросы, шагая по узлам И чемоданам, а то и через головы сидящих, повели нас на корму.
В воздухе что-то завыло, засвистело, и недалеко от парохода, глухо ухнув, встали три водяных столба, а потом приглушенно хлопнули где-то в горах пушечные выстрелы. И опять засвистело…
Кто-то крикнул дико:
— Руби шварто-овы!..