По прошествии двух лет, в письме от 18/30 июля 1839 года, Идалия напишет Екатерине: «Ваших сестер я вижу довольно часто у Строгановых, но не у меня, у Натали не хватает мужества ходить ко мне. Мы очень милы друг с другом, но она никогда не говорит о прошлом, его в наших разговорах не существует. Так что, держась весьма дружественно, мы много говорим о погоде, которая, как вы знаете, в Петербурге редко бывает хорошей». И дальше: «Натали по-прежнему хороша собой, хотя и очень похудела… Дети милы, особенно мальчики; они похожи на нее, но старшая дочь — вылитый отец, а это очень жаль».
Несколько иначе прочитывается в письмах Идалии ее отношение к Дантесу и к их общим друзьям. Конечно, чувства Идалии тщательно зашифрованы, она адресуется (да и должна адресоваться) к Екатерине, и все же каждая строчка говорит больше, словно явно рассчитана на то, что их будет читать не только она.
«Скажите мне, моя дорогая, моя добрая Катрин, — начинает она письмо от 3 октября 1837 года, — как быть, когда ты провинился, чувствуешь это и хотел бы сразу же и признать свою вину, и получить прощение. Скажите мне, существуют ли еще на этом свете великодушные и снисходительные друзья. Словом, скажите мне, что Вы не слишком на меня сердитесь. Не подумайте только, что я Вас забыла. Нет, конечно. Каждый день я принимаю решение написать Вам и каждый вечер не могу выполнить своего намерения. Что сказать Вам в свое оправдание? В начале лета — балы, празднества, прогулки, затем весьма серьезная болезнь моей дочери, которую я чуть было не потеряла<…>. Все это явилось причиной того, что я кажусь Вам неблагодарной, ведь Вы, должно быть, очень часто обвиняли меня в этом. Наконец, Ваше доброе письмо довело до предела угрызения моей совести, и вот я припадаю к Вашим стопам, и посыпаю пеплом главу, и приношу вечное покаяние.
Ваше письмо доставило мне большую радость. Вы счастливы, мой друг, и за это слава Богу. Я-то, которая хорошо знаю Вашего доброго Жоржа и умею его ценить, никогда ни минуты в нем не сомневалась, ибо все, что только может быть доброго и благородного, свойственно ему». А ниже: «Скажите от меня Вашему мужу все самые ласковые слова, какие придут Вам в голову, и даже поцелуйте его, — если у него еще осталось ко мне немного нежных чувств».
В том же тоне пишет Полетика и в письме от 18 июля 1839 года:
«Ваше письмо, дорогая Катрин, доставило мне искреннее удовольствие, и я бы тотчас на него ответила, когда бы не была в то время в разъездах. Это было как раз в момент сборов на дачу, затем началось летнее таскание в Петергоф, затем свадебные празднества в городе, затем снова Петергоф, а теперь в Красное Село, все это мешало мне ответить Вам раньше. Вот причины, и в них мое оправдание. Теперь я предоставляю Вашей дружбе снять с меня этот грех, потому что сердце мое к нему непричастно, я по-прежнему люблю Вас, Вашего [нрзб. ] мужа, и тот день, когда я смогу вновь увидеть Вас, будет самым счастливым в моей жизни». И еще: «Прощайте, моя милая Катрин, обнимите за меня Вашего мужа и скажите ему, чтобы он в свой черед передал для меня нежный поцелуй».
В письме от 8 октября 1841 года Идалия пишет: «Передайте тысячи добрых слов барону и поцелуйте за меня Вашего мужа. На этом расстоянии Вы не можете ревновать, не правда ли, мой друг?»
Кроме приведенных писем Полетики, заполненных многозначительными намеками и недосказанностями по отношению к Дантесу, в архиве де Геккернов существовали еще две записки Полетики, недатированные, неподписанные, как бы не имеющие начала и конца. Впрочем, и дата, и адресат, и автор легко определяются. Так же как позднее в письме к Екатерине, где Полетика советует писать ей на отдельном листочке, чтобы сохранять тайну от нежелательного лица, так и здесь Полетика вкладывает записку в общее письмо от 3 октября 1837 года. Другая записка послана через друзей на гауптвахту Дантесу еще в России, в феврале 1837 года.
Выдержки из записки в свое время цитировались Труайя и Цявловским, приведу их полностью в новом переводе.
«Бедный друг мой!
Ваше тюремное заключение заставляет кровоточить мое сердце. Не знаю, что бы я дала за возможность прийти и немного поболтать с Вами. Мне кажется, что все то, что произошло, — это сон, дурной сон, если не сказать кошмар, в результате которого я лишена возможности Вас видеть.
У нас никаких новостей. Все эти дни была подготовка парада, который происходит в данный момент. Там присутствует много дам — Трубецкая, Барятинская, Раух.
Что касается меня, то я там не была, потому что мне нездоровится, и Вы будете смеяться, когда я Вам скажу, что я больна от страха.
Катрин Вам расскажет о моих „подвигах“. Милую Катрин мне ужасно жаль, потому что образ жизни, который она ведет, ужасен. Она вполне заслуживает того, чтобы Вы заставили ее забыть все это, когда уедете и когда ее медовый месяц возобновится.
Прощайте, мой прекрасный и добрый узник. Меня не покидает надежда увидеть Вас перед Вашим отъездом.
Ваша всем сердцем».
А вот текст двух листочков Дантесу, по-видимому вложенных в общее письмо, — это благодарные слова Идалии в ответ на присланный Жоржем подарок.
«Вы по-прежнему обладаете способностью заставлять меня плакать, но на этот раз это слезы благотворные, ибо Ваш подарок на память меня как нельзя больше растрогал и я не сниму его больше с руки; однако таким образом я рискую поддержать в Вас мысль, что после Вашего отъезда я позабуду о Вашем существовании, но это доказывает, что вы плохо меня знаете, ибо если я кого люблю, то люблю крепко и навсегда.
Итак, спасибо за Ваш добрый и красивый подарок на память — он проникает мне в душу.
Мой муж почивает на лаврах. Парад прошел великолепно; он имел полный успех. На параде присутствовали Императрица и множество дам.
До свидания, я пишу „до свидания“, так как не могу поверить, что не увижу Вас снова. Так что надеюсь — „до свидания“.
Прощайте. Не смею поцеловать Вас, разве что Ваша жена возьмет это на себя. Передайте ей тысячу нежных слов.
Сердечно Ваша».
«Подарок на память», который Полетика обещает не снимать с руки, вряд ли был безделушкой; по всей вероятности, Дантес послал значительную, дорогую вещь. Подстрочный перевод фразы — «не покинет моего запястья» — говорит о том, что это, скорее всего, был браслет.
Хочу отметить еще одну особенность писем Полетики. Наряду со щедрыми комплиментами Дантесу Идалия как бы «забывает» передать приветы от собственного мужа или пишет о нем иронически («Мой муж почивает на лаврах»), хотя Александр Михайлович Полетика, как и она, был вернейшим другом семьи Геккернов.
Оставим временно Идалию и предоставим слово Дантесу. В мае 1835 года барон Луи Борхард де Геккерн выехал из Петербурга в Париж и находился там до середины 1836 года. Через сто десять лет, в 1946 году, два письма Дантеса к Геккерну, полученные из семейного архива, как я уже упоминал, были опубликованы Анри Труайя в его двухтомнике «Пушкин». В русском переводе эти письма напечатаны М. А. Цявловским в «Звеньях» вместе с выдержками из приводимых мною писем Полетики.
Поскольку в переводах писем Дантеса, сделанных М. А. Цявловским, оказались отдельные неточности, привожу их в переводах А. Л. Андрес, любезно согласившейся перевести их заново.
В отдельных случаях мне придется сопоставить оба текста.
«Петербург, 20 января 1836 года.
Я поистине виноват, что не сразу ответил на два дружественных и забавных твоих письма, но, понимаешь, — ночи танцуешь, утро проводишь в манеже, а после обеда спишь — вот тебе моя жизнь за последние две недели, и мне предстоит вынести ее еще по крайней мере столько же, а хуже всего то, что я влюблен, как безумный.
Да, как безумный, ибо просто не знаю, куда от этого деться, имени ее тебе не называю, потому что письмо может до тебя не дойти, но ты припомни самое очаровательное создание Петербурга, и ты поймешь, кто это.
А всего ужаснее в моем положении то, что она тоже меня любит, видеться же нам до сих пор было невозможно, ибо ее муж безобразно ревнив. Вверяюсь тебе, дорогой мой, как лучшему своему другу, знаю, что ты посочувствуешь мне в моей беде, но, ради Бога, ни слова никому, и не вздумай кого-либо расспрашивать, за кем я ухаживаю, не то, сам того не желая, ты можешь ее погубить, и тогда я буду безутешен. Потому что, понимаешь, я ради нее готов на все, только бы ей угодить, ведь жизнь, которую я веду последнее время, это какая-то невероятная пытка. Это ужасно — любить и не иметь возможности сказать об этом друг другу иначе, как между двумя ритурнелями в контрдансе; может, напрасно я поверяю все это тебе, и ты назовешь это глупостями, но сердце мое до того переполнено, что мне необходимо хоть немного излить свои чувства. Я уверен, что ты простишь мне это безумство, я согласен, что это безрассудно, но я не могу внять голосу рассудка, хотя мне это очень было бы нужно, ибо любовь эта отравляет мне жизнь; но не беспокойся, я веду себя благоразумно и был до сих пор столь осторожен, что тайна эта известна только мне и ей (она носит ту же фамилию, что та дама, которая писала тебе по поводу меня, что ей очень жаль, но мор и голод разорили ее деревни); теперь ты понимаешь, что от такой женщины можно потерять голову, особливо если она тебя любит.
Еще раз — ни слова Брожу (Бражу?), ведь он переписывается с Петербургом, и достаточно малейшего упоминания в письме к его супруге, чтобы мы оба погибли. Ибо Бог знает, что может случиться, вот почему, дражайший друг мой, мне вечностью покажутся те четыре месяца, что предстоит нам с тобой провести в отдалении друг от друга, ибо в моем положении так необходим человек, которого любишь, кому можешь открыть свое сердце, у кого можешь просить поддержки. Вот потому-то я плохо выгляжу, а не будь этого, никогда я не чувствовал себя здоровее телом, чем теперь, но я до того взбудоражен, что уже ни днем, ни ночью не знаю покоя, именно из-за того, а вовсе не из-за нездоровья, у меня болезненный и печальный вид.
Прощай, дражайший друг, отнесись снисходительно к моей новой страсти, ибо и тебя я тоже всем сердцем люблю».
Второе письмо Жоржа Дантеса Луи Геккерну в Париж:
«Петербург, 14 февраля 1836 года.
Дорогой друг мой, вот и масленица миновала, а с ней и часть моих мучений, право же, мне кажется, что я несколько спокойнее с тех пор, как уже не вижу ее каждый день и всякий уже не вправе брать ее за руку, касаться ее талии, танцевать и беседовать с ней так же, как и я, но другим это было бы просто, потому что у них более спокойная совесть. Глупо говорить, но я и сам бы не поверил в это прежде, но ведь то состояние раздражения, в котором я все время находился и которое делало меня таким несчастным, оказывается, объясняется попросту ревностью. А затем у нас с ней произошло объяснение в последний раз, когда я ее видел, ужасно тяжелое, но после мне стало легче. Эта женщина, которую считают не слишком умной, уж не знаю, может быть, любовь прибавляет ума, но невозможно проявить больше такта, очарования и ума, чем проявила она в этом разговоре, а ведь он был труден, потому что речь шла не больше и не меньше, как о том, чтобы отказать любимому и обожающему ее человеку нарушить ради него свой супружеский долг; она обрисовала мне свое положение с такой искренностью, она так простодушно просила пожалеть ее, что я поистине был обезоружен и ни слова не мог найти в ответ.
Знал бы ты, как она меня утешала, ибо она видела, как я задыхаюсь, в каком я был ужасном состоянии после того, как она мне сказала: я люблю Вас так, как никогда не любила, но никогда ничего не требуйте от меня, кроме моего сердца, потому что все другое принадлежит не мне, и я не могу быть счастлива иначе, как выполняя то, что мне велит долг, пощадите меня и любите меня всегда так, как любите сейчас, и да будет Вам наградой моя любовь.
Ты понимаешь, я готов был пасть к ее ногам и лобызать их, когда был бы один, и, уверяю тебя, с этого дня моя любовь стала еще сильнее, только теперь я люблю ее иначе, я благоговею, я почитаю ее, как почитают того, с кем ты связан всем своим существованием.
Но прости, дражайший друг, что письмо свое я начинаю с разговора о ней, но она и я нечто единое, и, говоря о ней, я говорю о себе, а ты во всех своих письмах коришь меня, что я недостаточно подробно о себе пишу.
А я, как уже говорил, чувствую себя лучше, гораздо лучше, я, слава Богу, вновь начал свободно дышать, ведь это же была просто невыносимая пытка — выглядеть оживленным, веселым на людях, перед теми, кто видит тебя ежедневно, в то время как душа твоя полна отчаяния, — ужасное положение, которого я и врагу не пожелаю».
Можно без преувеличения сказать, письма Дантеса, если в них говорится о Наталье Николаевне Пушкиной, самый тягостный обвинительный документ для нее.
М. А. Цявловский так комментировал свою публикацию: «В двух неотосланных ноябрьских письмах, а также в своем знаменитом письме от 25 января 1837 года к Геккерну, послужившему поводом к роковой дуэли, Пушкин между прочим писал о „великой и возвышенной страсти“ (cette grande et sublime passion) Дантеса к Наталье Николаевне. Теперь эти слова имеют документальное подтверждение. В искренности, глубине чувства Дантеса к Наталье Николаевне на основании приведенных писем, конечно, нельзя сомневаться».
В первой главе я приводил подобное же мнение Берберовой.
Бесспорно, называя страсть Дантеса «великой и возвышенной», Пушкин вкладывал в эти слова злую иронию. Не мог он так высоко оценивать настойчивые ухаживания кавалергарда. В последнее время появились исследователи, которые стали отмечать несоответствия многих фактов, сообщенных Дантесом в приведенных письмах, тому, что известно о Натали. Вернемся к текстам.
…Итак, Дантес сообщил Геккерну сведения о своей «новой страсти». Зашифровывая, уточняя и педалируя, он сумел передать «старому барону» имя любимой женщины, чрезвычайно, конечно же, тайное. Во втором письме, от 14 февраля 1836 года, Дантес пишет Геккерну уже так, словно эта женщина хорошо известна его «дражайшему другу». Изучавшие письма в этих намеках Дантеса признали Натали: «Припомни самое очаровательное создание в Петербурге…» и «Муж безобразно ревнив…» (письмо от 20 января 1836 года), «Эта женщина, которую считают не очень умной» (письмо от 14 февраля 1836 года).
И все.
Впрочем, Натали действительно красива, а муж ее ревнив. Только достаточно ли этих «опознавательных намеков» Геккерну? Разве мало в Петербурге самых «очаровательных» дам? Разве бы их мужья остались безразличными к ухаживаниям блестящего кавалергарда? Кстати, в мае 1835 года, когда старый барон покинул Петербург, о ревнивом характере Пушкина еще не шло разговоров. Ахматова предполагает, что об этом Дантесу рассказала Натали, но что тогда могли дать Геккерну не объясненные Дантесом намеки?
В конце мая 1835 года Наталья Николаевна родила сына и долго не появлялась в свете, таким образом, ко времени январского письма Геккерн не мог слышать о Пушкиной около года. Нельзя забывать и о другом: письма Дантеса написаны в январе и феврале, когда Наталья Николаевна снова была на шестом месяце беременности. Ахматова пишет, что Наталья Николаевна, по всей вероятности, «последние два месяца в свете не появлялась».
Я посмотрел записи камер-фурьерского журнала с ноября 1835 года по июнь 1836-го. Последний раз на дворцовом приеме «камер-юнкер Пушкин с супругою, урожденной Гончаровой» упоминается только 27 декабря 1835 года, в дальнейшем имя Пушкина не встречается. Приглашали во дворец по «списку», и в этот последний для Пушкиных прием Дантес приглашен не был. Единственное совпадение приглашений было 24 ноября, в день тезоименитства великой княжны Екатерины Михайловны.
Конечно, в эти же месяцы в Петербурге было бесчисленное количество балов, но Наталья Николаевна, вероятно, появлялась на них не часто, так как уже в конце ноября ее беременность протекала тяжело, с явлениями токсикоза. Ценным свидетельством тому является письмо Александрины брату от 1 декабря 1835 года, то есть за полтора-два месяца до публикуемых писем Дантеса:
«…послезавтра у нас будет большая карусель: молодые люди самые модные и молодые особы самые красивые и самые очаровательные. Хочешь знать, кто это? Я тебе их назову. Начнем с дам, это вежливее. Прежде всего, твои две прекрасные сестрицы или две сестрицы красавицы, потому что третья… кое-как
«Кое-как ковыляет» относится к беременной, чувствующей себя худо Наталье Николаевне. «Карусель», то есть конные состязания, естественно, не для нее. Что касается упоминаемого в письмах «не слишком» большого ума дамы, то и это качество далеко не индивидуальное. И хотя такое мнение о Натали бытовало в свете, оно никак не может быть решающим. К этому мы еще вернемся.
Поищем признаки, которые могли бы с большей определенностью сообщить Геккерну единственное имя женщины.
В первом письме от 20 января 1836 года имеется многозначная фраза, которая, конечно же, и является
«… (elle porte le même nom que la dame qui t'écrivait à mon sujet qu'elle était au désespoir mais que, la peste et la famine avaient ruiné ses villages); tu dois comprendre maintenant s'il est possible de perdre la raison pour une pareille créature, surtout lorqu'elle vous aime!»
Фраза по-разному переводится M. А. Цявловским и А. Л. Андрес.
Привожу перевод М. А. Цявловского: «…(она носит то же имя, как та дама, которая писала тебе обо мне, что она была в отчаянии, потому что чума и голод разорили ее деревни); ты должен теперь понять, что можно потерять рассудок от подобного существа, особенно когда она тебя любит».
А. Л. Андрес считает, что «elle porte le même nom» скорее может означать «она носит то же родовое имя», то есть фамилию, ибо в отношении «крестного имени», вероятно, было бы сказано «elle s'appelle».
Впрочем, дело не только в этом. Сама фраза переведена неверно. В оригинале нет никакого «потому что», а есть «но» («mais»), так что причинной связи между «отчаянием» и «разорением» здесь нет, да нет и никакого «отчаяния», так как «je suis au desespoir» обычная, обиходная формула, означающая: «мне очень жаль, но…»
И звучит эта фраза так:
«…она носит ту же фамилию (у нее та же фамилия), что та дама (что у той дамы), которая писала тебе по поводу меня, что ей очень жаль, но мор и голод разорили ее деревни».
Выходит, «дама» была расстроена не тем, что мор и голод разорили ее деревни, а ей просто было очень жаль, что по этой причине пришлось, по-видимому, отказывать Геккерну в какой-то просьбе, касающейся Дантеса, возможно, дать взаймы. Значит, следуя логике письма, в свете должны были существовать две дамы с одной фамилией.
Допустим, одну даму, хорошо известную Геккерну, — это ей он писал о необходимости займа, и она вынужденно из-за мора и голода ему отказала, — зовут Пушкина, и тогда старый барон, читая письмо Жоржа, мог бы мгновенно понять, что Дантес имеет в виду другую Пушкину, жену поэта, человека не близкого барону, но известную своей красотой и, как сплетничали в свете, не очень-то умную.
Нужно сказать, что еще известна графиня Эмилия Карловна Мусина-Пушкина, которую чаще называли «графиней Пушкиной», «финляндкой», — жена генерала В. А. Мусина-Пушкина, «сиятельного Пушкина», как его называл А. Я. Булгаков. Может быть, это ее имел в виду Дантес?
Вряд ли. Да и не страдали обширные поместья Эмилии Карловны от эпидемий.
В 1981 году в журнале «Вопросы литературы» В. Сайтанов, допуская возможную неточность перевода М. Цявловского, предложил в кандидаты Наталью Кочубей-Строганову, жену графа А. Г. Строганова, сводного брата Полетики.
Действительно, поместья отца Н. Строгановой — В. Кочубея — в 1831–1832 годах серьезно пострадали от эпидемии.
«Кочубей и Нессельроде, — записал Пушкин в дневнике 14 декабря 1833 года, — получили по двести тысяч на прокормление своих голодных крестьян. Эти четыреста тысяч останутся в их карманах. В обществе ропщут, а у Нессельроде и Кочубей будут балы (что также есть способ льстить двору)».
В 1836 году ни о каком разорении Кочубея уже разговора не было. Но, кроме того, графиня Н. В. Строганова была давно полноправным членом другого богатейшего семейства, во главе которого стоял обер-шенк граф Григорий Строганов.
Геккерн не только дружил со Строгановыми, но как посол не стал бы, да и не мог «ронять себя» на таком уровне с личной просьбой, отказа в которой, конечно же, не могло быть. Любая просьба к Строгановым переходила из личной в разряд официальной.
Нет, не о Э. К. Мусиной-Пушкиной, не о Н. В. Кочубей писал Дантес. Геккерн должен был обращаться к лицу менее известному и неофициальному.
Предположим иное: а что, если и та дама, которая писала Геккерну, и та дама, в которую Дантес был «безумно» влюблен, — одно лицо?
«Старый барон», читая о даме, которая писала ему, и хорошо ее зная, сразу же поймет, что другой дамы с такой фамилией не существует, и мгновенно сообразит, о ком идет речь. Тем более что в следующей фразе звучит категорическое утверждение: «Теперь ты понимаешь, что от такой женщины можно потерять голову, особливо если она тебя любит». Если все это так и Дантес предполагал Наталью Николаевну, то тогда именно Наталья Николаевна писала Геккерну, отказывала ему в займе и у нее в псковских или калужских землях мор и голод разорили деревни.
Ничего этого не было. Наталья Николаевна никогда не состояла и не могла состоять в переписке с бароном, да и не была с ним близко знакома, а поветрия, как известно, не коснулись ее деревень.
Существует еще момент, который стоит проверить: так ли был осторожен Дантес в своих отношениях с Натальей Николаевной Пушкиной? Напомню его письма 1836 года:
«…ради Бога, ни слова никому, и не вздумай кого-либо расспрашивать, за кем я ухаживаю, не то, сам того не желая, ты можешь ее погубить, и тогда я буду безутешен…»
«Это ужасно — любить и не иметь возможности сказать об этом друг другу иначе, как между двумя ритурнелями в контрдансе».
«…не беспокойся, я веду себя благоразумно и был до сих пор столь осторожен, что тайна эта известна только мне и ей».
«…ни слова Брожу (Бражу?), ведь он переписывается с Петербургом, и достаточно малейшего упоминания в письме к его супруге, чтобы мы оба погибли».
А как же сохранилась эта «тайна» в свете?
«На балу у княгини Бутера, — записывает в своем дневнике фрейлина М. К. Мердер 5 февраля 1836 года, — в толпе я заметила Дантеса, он меня не видел. Возможно, впрочем, что просто ему было не до того. Мне казалось, что глаза его выражали тревогу, он искал кого-то взглядом и внезапно, устремившись к одной из дверей, исчез в соседней зале. Через минуту он появился вновь, но уже под руку с госпожой Пушкиной. До моего слуха долетело:
— Уехать — думаете ли вы об этом — я этому не верю — вы этого не намеревались сделать…
Побыв на балу не более получаса, мы направились к выходу: барон танцевал мазурку с госпожою Пушкиной. Как счастливы они казались в ту минуту!»
Оговорюсь, это единственное свидетельство ухаживания Дантеса в феврале 1836 года, все остальные написаны позднее. Однако в сумме своей они характеризуют поведение Дантеса в течение последнего года достаточно ярко.
«Вскоре Дантес, забывая всякую деликатность благоразумного человека, нарушая все светские приличия, обнаружил в глазах у всего общества проявления восхищения, совершенно недопустимые по отношению к замужней женщине, — записала Дарья Федоровна Фикельмон в своем дневнике 29 января 1837 года. — Казалось при этом, что она бледнеет и трепещет под его взглядом, но было очевидно, что она совершенно потеряла способность обуздать этого человека и он был решителен в намерении довести все до крайности!»
«Он (Дантес. —
«Ну что, — обратился Пушкин к Россету, — вы были в гостиной: он уже там, возле моей жены?» (П. И. Бартенев со слов А. О. Россета).
«Разговор наш продолжался долго <…>. Я заговорил о жене его [Пушкина]: „Дорогой мой, это кривляка“» (В. А. Соллогуб о разговоре с Дантесом).
Чрезвычайно ценно свидетельство Софьи Карамзиной в письме к Андрею от 8 июля 1836 года.
В кругу Карамзиных еще не появилась после родов Наталья Николаевна; Пушкины не бывают ни в Царском Селе, ни в Красном Селе, нет их на традиционном петергофском празднике 1 июля, о котором подробнейшим образом сообщает Софи. Карамзина перечисляет всех, с кем ей пришлось встретиться, поболтать, даже затянуть к себе домой выпить чаю. Дантеса она встречает дважды, очень ему рада. Наталья Николаевна в это же время живет на Каменном острове на даче.
Прочитаем запись Софьи Карамзиной, — этот отрывок в книге «Пушкин в письмах Карамзиных» был переведен не совсем удачно. Приведу его в переводе А. Л. Андрес: