Шишки падали в снег одна за другой, позволяя нам хорошенько разглядывать их. Белка, наверное, хозяйничала в кроне.
— Она тебя подождет.
— Не знаю… Вам легко говорить… Можно вернуться, когда хотите. А я три года… — он откинул сосновую шишку с налипшим снегом, пнул ее носком ботинка, взметнув колючий снег. Кто придумал? Кому это надо? — не то спросил, не то выкрикнул он. — Если нужны строители, зачем делать солдатом? Я хотел в институт. Я не хуже других, я мог бы…
Хрустнуло что-то над нами в завороженном сплетении веток, мягкий липучий ком снега разбился на жестком рукаве бушлата.
— Ты надень шапку, — сказал я, — холодно все-таки.
— Вам легко говорить! — взметнулся он. — Вам, наверное, все досталось так… и машина… и все… ваши три года никто не отбирал. Вас, наверное, в академики тянут, а вам лень, вы еще раздумываете. А мне в институт дорогу заказали. Айда, мальчик, провалился — топай в армию на три года. Не оглядывайся, топай. Невеста подождет… А если нет? А если кто на черной машине…
— Далась тебе машина, — перебил я. — Ты солдат, и давай говорить иначе. Мы не школьники. Но прежде всего помни: я к ней не вернусь ни за три года, ни потом. Она тебя будет ждать. Меня, такого благополучного, при деньгах и с машиной, всерьез не принимай. На твоем пути лишь один прохиндей попался, которому все на блюдечке досталось… Бывают исключения, редкие, могу тебя заверить… Он дорогу тебе не перебежит. О нем говорить не будем. Но кто тебе втемяшил? Думаешь, открыл дверь, прыгнул за мамин порог, и, пожалуйста, готовенькие лежат перед вами тысячи дорог. Выбирай любую по вкусу и цвету, и помягче, и песок чтобы не попал в ботинки, ноги не натер. А на них, на дорожках, люди с метелками для тебя коврики стелют, пыль смахивают, зонтики раскрывают. И взгляды ловят, куда повернешь, в институт или в академию. Путеводитель тебе предлагают, указатели на дорожках повесили, фонарики…
Я говорил ему приблизительно так и записываю, конечно, приблизительно. Куда глаже, чем было на самом деле. Я говорил:
— Иначе все. Трудно всем, и тем, кто выходит на дорогу, и тем, кто наши дороги планирует. Мы с тобой иногда смотрим на тех, кто над нами, как на привередливую чужую тетю. Хочет, одному пышки даст, а неугодному — шишки. Ты когда-нибудь попробуй шутки ради подумай о государстве как о
— Нет.
— Семья тоже маленькое государство. Там и свое население, свои финансы, просвещение, рабочий класс. Когда не может мать купить сыну или дочери велосипед, она скажет: у нас денег осталось тебе на ботинки, больше нет, подожди… Когда не в силах мать выучить всех своих детей сразу, она говорит: иди, сынок, зарабатывай пока на себя, на всех нас. Потом учиться будешь… И никто не плюнет в лицо матери за то, что не могла всех своих ребят в академики вывести. Семье трудно, государству тоже трудно. Разные, конечно, бывают семьи. В одной велосипед просят, в другой — автомобиль. Но все равно в любой семье выше головы не прыгают. И государства разные. Мы не имеем права не понимать нужд нашего…
Я говорил, но я, наверное, казался ему одним из тех, ради кого прислали его сюда, лишили всего, как он думает, и пригнали сюда. Можно ли убедить его, надо ли убеждать его перед этой нелегкой дорогой, называемой жизнью? Поймет ли он мое краснобайство, не дать ли ему сразу все, чего хочет он, искрошив навсегда Человека? Вряд ли будут и могут ли быть времена, когда человек станет свободен от Большого Долга перед всеми. Так или иначе мы все отдаем наш долг. Все равно этот мир, кроме нас, творить некому.
Утешать мне его? Сказать: все, дескать, относительно. Кто-то, может быть, сейчас тебе завидует. Ему настоящую солдатскую лямку тянуть, а тебя полезной профессии учат. Пригодится… Дохлое дело… Может быть, открыть ему глаза на то, как много «чужих» людей хлопочет над ним со дня его рождения, как много получал он и как мало давал до сих пор?
— Не пинай Семью, — сказал я, — будешь человеком. Всему настанет время. Учебе, наукам, карьере. Дорожек с мягкими ковриками на свете нет. А если есть, она тебя на них ждать не будет.
Пишу, и на бумаге все гораздо легче. Нет, он совсем не кидался мне на шею…
Тоже мне, старший товарищ…
Костер вытемнил все вокруг. Невидимы стали корявые шишки под ногами, следы на снегу, его лицо. Падали в темный зимний лес искры электросварки.
Был он когда-то Вихрастым, а теперь он Солдат.
Он ушел туда, где пылал костер и не таял снег под лучом прожектора. Там солдаты грелись у пламени, там было светло…
Теперь, когда я пишу, все это выглядит весьма красиво.
Неужели я так и говорил в лесу? Вряд ли. У меня так не получится.
А впрочем, сказка нужна все-таки всем.
Долг — это не сказка.
…Я позвонил Шефу.
— Ты не спишь?.. Я к тебе с личной просьбой. Добейся перевода к нам в охрану солдата из батальона строителей. Запиши фамилию… Обещаешь? Ну, спасибо… Не спрашивай. Мне так надо. Потом расскажу. Спокойной ночи.
Помог я солдату?
А если нет?
…Мой самолет поднимается в понедельник. Сегодня воскресенье. Лада, наверное, дома…
На город падает вечный снег. Белым, ослепительно свежим делая каждый самый незаметный раньше предмет, каждую веточку среди миллиона веточек. Люди не встряхивают шапки, воротники, плечи, несут как подарок нежный привет молодой зимы. Голоса тонут в мягком и пушистом…
Я выбрал понятную только мне, последнюю мою прощальную дорогу. Машина тихо несла меня по тем улицам, где незаметно поселилось что-то такое несказанное, такое, с чем не проститься никак нельзя.
Вот нарядный трамвай в напяленной по самые глаза мохнатой белой шапке медленно пробирается по колени в снегу, ворчит незлобиво.
Помнишь Ладу? Помнишь, как вез меня без билета, без копейки в кармане? Помнишь ты меня, самого богатого человека на свете, а? Помнишь? Ну, прощай…
Вот эстакада. В гулком падении, в льдистом воздухе затерялся где-то напуганный тихий смех Лады. Прощай…
Вот…
Я брел по нему, как странник, по давней заветной своей дорожке. Серый каменный дом. Ее дом. Снеговые клены в маленьком сквере. Чугунная старинная ограда, нескончаемый плавный полет снежинок, тишина. Все тут.
Я вошел в пустующий сквер. Два маленьких румяных человечка непонятного пола, в оранжевых комбинезошках лепили незамысловатую снежную бабу.
Я тоже загреб ладонями сверкающий душистый снег и начал сам лепить снеговичка.
Для нее.
— Ой какой! — сказал один оранжевый человечек. Они оба с мокрыми носами облокотились на мои плечи.
Другой сказал:
— Ты лепишь для маленькой девочки?
— Ага, для нее.
— Как тебя зовут?
— Дед Мороз.
— А где борода?
— К Новому году вырастет…
Я сделал снеговичку руки — смешные прутики, нос, глаза, колючий хохол на макушке, спрятал его, холодного, за пазуху, в пальто и…
Лада взяла мой подарок осторожно, смеясь унесла в комнату и посадила на большую тарелку.
Она ласкала меня своими ресницами.
— Не сердитесь на меня, пожалуйста. Я виновата.
Мне так не хотелось ничего спрашивать и выяснять. Я устал, и я понял — боюсь. Мне бы только побыть рядом…
— Он в армии, — сказала добрая жестокая Лада. — Не сердитесь на него.
— Стоит ли говорить о нем? И почему я должен сердиться?
— Не сердитесь. У него никого и ничего нет, — сказала она очень тихо.
«Кроме тебя!» — хотелось крикнуть мне.
— Да, конечно, у меня зато все есть… Машина, квартира, магнитофон, сберкнижка…. Ну что там еще бывает?
— Не надо, милый, так. Не надо, пожалуйста…
Она сказала «милый».
— Ты мне пиши, обязательно пиши. Он мне тоже пишет. Он смешной… Хочешь, я тебе покажу?
Кажется, я машинально кивнул. Она встала, прошла близко от меня, до боли близко, нежная, смуглая, взяла в каком-то своем тайничке листок школьной тетради и подала мне.
Память у меня хорошая. Вот они:
Я читал. Она смотрела на меня, словно говорила: «Вот видишь, какие стихи… Разве я могла иначе?..»
Мой снеговик вдруг незаметно съежился на тарелке. Серые струйки потекли по его нелепой, смешной макушке.
В тарелке была синяя лужа. Мой мокрый, забытый. Снеговик отражался в ней.
Нежные волны плескали в ресницах. Синие, синие, теплые, несбыточные заморские дали светились в маленьком добром сердце, а в моем кто-то скалывал неосторожно хрустящую наледь.
Ничего, старина. Хуже не будет. Видишь, какая модная выходит история. Молодого, поэтичного, бедного юношу хотел обскакать состоятельный, перезрелый, коварный… Так ему и надо! Кати себе дальше.
Смешные руки-прутики упали в натаявшую воду.
Плачет мой снежный человечек ледяными слезами.
Тетрадь вторая
Новый свет
1
Меня спрашивают: вернусь ли я когда-нибудь в Антарктиду еще раз? Говорят: она притягивает людей. Голая пустыня, вечная зима, лютый морозильник, вечный лед. Но стали почти легендами рассказы о том, как человек сначала боится жуткой равнины, устает, клянется больше не возвращаться и потом едет: один, другой, третий раз.
Говорят, лед имеет какую-то магическую силу. Неправда. Лед как лед. И не в нем секрет. По-моему, отгадка в другом. Антарктида страшна своей враждебностью к человеку. Но создает она такие необычные, такие крепкие условия для настоящей жизни человека, в которые попадает он только на переднем крае своих дел.
Романтика приключений? Трудностей? Побед? Ерунда! Я не о том. Весь ритм жизни, сна, развлечений, питания людей, — все направлено к одной главной, крепко связывающей цели. Таланты, знания, силы, даже слабости людей слиты воедино в одной большой задаче. Земной человеческий быт складывается по-особому. Никто не думает, как ему одеть и напитать себя. Об этом заботятся очень талантливые люди, полноправные участники общей Главной задачи.
Словом, Антарктида берет все, на что способен разумный человек, все духовное богатство людей, но дает взамен ощущение великой полезности, обеспечивает каждого всем необходимым и для себя лично, и для новых дел.
Конечно, Антарктидой называю здесь не материк, а то маленькое очень коллективное, хорошо обеспеченное государство, созданное человеком на льду.
Наверное, что-то похожее бывает и в армии: коллективизм и общая цель. Я видел, как скучают иногда люди, отслужившие срок в армии, как не могут они сразу вдохнуть огороженную «личную» жизнь, как на их привычках и поведении сказывается поначалу армия.
Но разве сравнить смысл существования там и тут, разную стоимость потраченных лет? В армии только долг и необходимость, а здесь, в Антарктиде, магия творчества, магия схватки ради новых усилий творчества.
В далеких, обжитых, уютных странах людей разделяют границы. Антарктида — государство без границ, таможен и армий. Люди работают вместе: русские, французы, американцы. Ничто не разделяет их, кроме холода.
А впрочем…
Все меня зовут Магнитологом. В дневнике стану также называть себя Магнитологом.
Ничем среди полярников я не выделяюсь. Разве что, когда радисты затевают разговор с американской станцией Мак Мердо и австралийской Mayсон, зовут меня:
— Магнитолог, переводи, пожалуйста…
Еще я знаменит арбузом.
В Ташкенте, когда полярный самолет сделал там промежуточную остановку, я купил громадную арбузину. Мне казалось, это будет самый удивительный подарок в Антарктиде. О нем теперь ходят байки-легенды.
Мне, отпетому горожанину, полярники виделись такими: борода, плечи, мохнатые шапки, лыжи под ногами, суровые, насупленные, сиплые, не очень добрые к таким белоручкам вроде меня. Да, вот так смешно и примитивно думалось.
Чем удивить их, думал я. Живые цветы? Ха-ха!
…Поселят меня в общей берлоге, в общий барак. И там, в своей мохнатости, не захотят они принять чужака, будут насмешливо-обходительны, иронически-вежливы на мои потуги примазаться к ним. И я уже представлял себе это вбитое в снег общежитие, пять или шесть моих «сокоечников», и все на одно лицо. Лицо «типичного» полярника.
В Ташкенте я увидел арбуз. Огромный, влажный, прохладный, такой летний со всеми своими косточками, зеленым хвостиком и полосками. И я уже видел, как дрогнули бородатые лица, как хлопнули меня по плечу полярники и сказали снисходительно: «Что ж, ничего, порядок…»
Я с трудом уволок арбуз по трапу самолета. Еще большего труда стоило уговорить пилотов спрятать его в холодильник.
Переворота арбуз не сделал, но ему были рады. Мохнатых и насупленных я не нашел. Были люди, каких я встречал в Москве. Каждый день.