Толпа окружила часовню, и на ее пороге появился Иона. Он долго оглядывал свою паству и наконец поднял над головой серебряный крест. Гомон в толпе потихоньку угасал.
— От сего храма, — тонко и громко закричал Иона дребезжащим голосом, — да зачнется обитель, славнейшая в парме, реченная Иоанна Богослова именем, на сей горе да воздвигнется и сними людьми да укрепится в вере своей и славе, аминь!
И странная тишина висела над холмом, над народом, пока Иона освящал часовню, и только птицы и ветер были слышны вокруг, словно вода веков уже затопила и людей, и города. А когда в часовне началась служба, зазвенели кольчуги, зашуршала одежда, скрипнула земля под русскими коленями. А вслед за русскими на колени стали опускаться и пермяки — крещеные и язычники, князья и голь. Когда Иона вышел на крыльцо и увидел коленопреклоненную толпу, глаза его блеснули умиленным торжеством. Он снова вздернул крест и начал проповедь.
Михаил слушал Иону и поражался безумству и отваге этого маленького старичка с распятием в руках. Пермяки наполовину не понимали того, о чем говорил Иона, а он говорил как раз о них, об их истуканах и болванах, о кудесниках, одержимых бесами, о страшном грехе идолопоклонства, о муках, уготованных грешникам. Михаил перевел взгляд на ров с идолами. Во рву лежали в основном злые духи — Омоль, придумавший холод и голод, ведьма Йома, суровый лесной мужик Комполен, водяной Вакуль, пожиратель утопленников, и прочие кули-дьяволы. Среди идолов не было ни Торума, ни Ена, ни мяндашей, ни ервов, ни Перы-охотника, ни Кудым-Оша. Михаил присмотрелся и вздрогнул: среди черных чудовищ стоял, покосившись, и резной Христос, выломанный Ионой из чердынской часовни.
— Како же Володимер Креститель высек Перуна, тако же и я высеку идолов! — провозгласил Иона.
Он очутился у рва и звучно хлестнул плетью по идолам. Монахи со свечами и факелами шли за епископом. Пермяки замерли в благоговейном ужасе. Конечно, никто не любил ни кайского лешего Висела, ни людоедку Тань-варпекву, ни огненного ящера Гондыра, но ведь и никто не решался бить их доселе. А плеть гуляла по деревянным глазам, ртам, рукам, туловищам. После каждых трех—пяти ударов Иона властно протягивал назад руку, и монахи совали ему факел, подожженный от церковной свечи. Иона швырял факел в ров и шагал дальше. И вдруг плеть полоснула по Христу, сломав ему ладонь у лица. Иона задержался, с остервенением лупцуя Христа, а тот, безрукий, уже не мог защититься и покорно подставлял впалые щеки. Какое-то нехорошее чувство заворочалось в душе у князя. Он прищурился. Иона орудовал его плетью, всегда висевшей на стене в горнице. «Вот и пусти в дом праведника», — подумал Михаил и первым, не скрываясь, поднялся с колен.
Костер широко и жарко разгорался, и в пламени страшно кривлялись, корчили бесовские рожи черные идолы. Иона отступил от жара, отбросил плеть и взял в руки большую берестяную книгу.
Михаил знал, что это за книга. Ее много лет Стефановской азбукой писал слепец-сказитель. Он писал и сразу пел. Он пел о том, как был сотворен мир, и лебедь-Ен снес яйцо-солнце, а злой Омоль разбил его; как была создана земля, а потом начался потоп, и лишь святые горы-ялпынги спасли живущих; как бобр украл для людей у Торума огонь; как Ош отдал людям шкуру греться в страшный холод, насланный Омолем. Старик писал о Пере-охотнике, научившем делать металл, и Кудым-Оше, научившем сеять рожь. Писал о жене Кудыма зверолицей Хостэ, ставшей красавицей от любви мужа, и сыне их Руме, выпустившем солнце из пещеры Ящера. Писал о древних народах, их городах и святилищах, о злых пришельцах — лесных всадниках, научивших строить могильные курганы и подаривших лошадей, о войне вису и угру, о булгарах, мурманах и монголах, о великих бедах и великих канах своего народа — обо всем, о чем кто-то забыл, а кто-то и не знал. Эту книгу несколько дней назад принесли в дар Ионе. Пермяк, принесший ее, передал и слова старика: «Народы наши сошлись на одной земле и вот теперь меняются богами. Поменяемся же и мудростью, ибо жить нам вместе вечно».
— Идолам — идолское! — выкрикнул Иона Пустоглазый, поднимая книгу. Сил воздеть огромный фолиант над головой ему не хватило, и он от груди толкнул книгу в костер. Она упала на горящий хворост, раскинувшись, как птица, и берестяные листы, испещренные выдавленными закорючками, тотчас вспыхнули.
Глаза князя сами собою обратились на старика-сказителя. Тот стоял ничего не видя и тихо улыбался, греясь теплом костра. Борода и волосы его шевелились на горячем ветру, алые и золотые. Бисерка, дочь старика-сказителя, стояла на коленях, вцепившись в отцовскую руку, и, расширив глаза, в ужасе кусала губы. А за спиной слепца упрямо поднялся во весь свой невеликий рост охотник и резчик Ветлан. Смуглое лицо его от света костра стало бронзовым.
— А теперь — в воду! — провозгласил Иона. — Пусть очистит вас река, и да примите вы святое крещение!
Толпа, нарушая оцепенение, шевельнулась, распалась, и люди по тропкам потекли вниз с крутого холма к Колве. Иону свели под руки, принесли алтарь-складень.
— В воду, в воду!.. — с образом и распятием в руках кричал Иона огромной толпе, заполонившей весь пойменный луг.
Пермяки заходили в воду — кто по колени, кто по пояс, умывались и выходили обратно. Монахи, как милостыню, швыряли в толпу горсти кипарисовых крестиков. Иона все что-то кричал. Люди ползали в пожухлой прибрежной траве, собирая крестики, кто-то уже выпрашивал их у монахов с кошелями в руках, кто-то подносил Ионе орущего младенца, кто-то ссорился с соседом, кто-то торговался из-за находки, обменивая повыгоднее. Гомон огласил берег.
Михаил, Тиче, Исур, Полюд, Калина и Бурмот стояли рядом с епископом. Нянька Табарга, запыхавшись, подбежала к ним с княжонком Матвейкой на руках. Княжонок плакал. Тиче взяла его себе, расстегнула платье и дала грудь. Два мужика, шепотом костеря и князя, и епископа, волокли лохань, расплескав чуть ли не всю теплую воду.
Иона сам взял Матвейку на руки, освободил от пеленок и, улыбаясь, с молитвой окунул, обнес вокруг алтаря, перекрестил и достал серебряный нательный крестик.
— Нарекаю младенца именем Матвей, — отдавая мокрого и визжащего ребенка няньке, торжественно произнес он. — Да будет верным он рабом божиим, и осенит жизнь его божья благодать, аминь!
— Благодарим, отче, — за всех ответил князь, кланяясь епископу.
— Ну а ты, дочь моя, что же медлишь святое благословение принять? — ласково обратился Иона к Тичерть. — Я уже и имечко тебе православное подобрал, чудесное имя — Анастасия. Михаил и Анастасия, князь и княгиня Великопермские!
Михаил ошарашенно уставился на Иону. Он ведь даже не думал, что и Тиче тоже надо креститься! Тиче? Нет, это в голове не укладывалось… Спиной он почувствовал, как напряглись сзади Калина, Полюд, Бурмот. Но Тиче осталась безмятежна. Глядя своими черными, нечеловечьими глазами в пустые глаза епископа, она улыбнулась и ответила:
— Спасибо тебе, старый шаман, но мне не нужна ваша вера. Мои боги хорошо заботятся обо мне.
Иону словно окатили ледяной водой. Он отшатнулся, и пустые глаза его на миг совсем прояснились.
— Грешно так говорить, а упорствовать вдвое грешнее! — изумленно произнес он. — Или ты хочешь своих лесных чудовищ на Христа променять?
— Я ничего не меняю, старый шаман.
— Смирись, девонька… — тихо сказал за ее спиной Калина.
— В третий раз спрашиваю, примешь ли крещение? — распалялся Иона.
— Не приму, шаман. Не твой кудесник в меня душу вдохнул, не ему мной и править.
— Бесы, бесы! — закричал Иона, отступая на шаг. — Воистину, имя тебе, девка, — Чертовка, как в народе называют! Раскайся!
Оковы беды стиснули сердце князя.
— Повели же ей, муж! — крикнул Иона.
— Тиче… — без голоса сказал Михаил, глядя на жену.
Тиче и не повернулась к нему, весело и беззаботно всматриваясь в лицо епископа.
— Коли не крещеная, так и не жена тогда! — выкрикнул Иона, уставляя в нее палец. — А коли не жена, то и выблядок твой не князь!
Тиче, не отвечая, развернулась и шагнула прочь.
— Стой! — завизжал Иона. — Братья, держи дьяволицу! Коли сама не хочет, силком заставлю, у всех на глазах нагую в воду загоню!..
Люди вокруг останавливались, оборачивались. Михаил не мог сдвинуться с места, одеревенев от страха за Тиче. Черные монахи вдруг оказались со всех сторон, и князь поразился, как их на самом деле много. Полюд сделал движение загородить Тиче, но палец Ионы уткнулся в него:
— Прокляну!
Полюд застрял на полушаге. Лицо его было в поту. Рослый Дионисий схватил Тиче за плечо.
Тиче вдруг изогнулась, подныривая под его руку, и мгновенно очутилась уже перед Ионой.
— Нагую, говоришь? — смеясь, переспросила она. — В воду?
Она глянула Ионе в глаза своими колдовскими глазами, и епископ словно остолбенел, разинув рот и задыхаясь. Узкое длинное платье змеей скользнуло с плеч Тиче на землю, и Тиче осталась обнаженной, только между высоких, враскос торчащих грудей зеленела на шнурке древняя тамга князя Танега.
Тиче звонко захохотала, сорвалась с места и вихрем понеслась между людей к Колве.
— Тиче!.. — в озарении тоски, отчаянно закричал Михаил и рванулся за ней. Бурмот повис у князя на кушаке.
И Полюд, очнувшись, тоже кинулся за княгиней, расшвыривая с дороги народ. Тиче уже бежала по мелководью, вся в брызгах, словно бледный язычок пламени среди искр.
Забежав по пояс, она изогнулась и рыбой нырнула в воду. И Полюд тотчас же бухнулся в ледяную осеннюю реку, саженками выбрасывая руки. Бурмот, навалившись грудью, придавил Михаила к земле, чтобы князь не бросился на верную смерть в остывшую, как булат, Колву. Иона и Исур стояли, одинаково раскрыв рты, а Калина молча отвернулся, каменея скулами.
— Тиче!.. — надрывался князь.
Светлая голова Полюда вынырнула чуть ли не на стрежне, а Тичерть так и не показывалась. Полюд с хрипом набрал воздух и вновь ввинтился в глубину, болтнув над рекой ногами.
— Лодку!.. Лодку!.. — кричали вокруг. Несколько рыбаков бегом понеслись к городищу за своими пыжами из еловых прутьев и шкур.
Полюд снова вынырнул — далеко-далеко на широкой Колве — и опять нырнул, вынырнул и нырнул. И вдруг толпа хором ахнула. Тичерть, живая и невредимая, выскочила из-под воды у противоположного берега, прыгнула на камень, с него белкой перелетела на другой, на третий, юркнула в заросли тальника, мелькнула за ветвями белизной тела и исчезла.
Стая легких пермяцких пыжей, валясь с боку на бок от мощных гребков, уже мчалась по реке. Часть их повернула к Полюду, остальные — к камням на дальнем берегу. Пыжи вылетели на валуны, гребцы побросали весла и ринулись в кусты.
Тичерть они так и не догнали. Один из пермяков, придя вечером к князю, долго мялся, виновато глядя в угол. Князь, укрывшись шкурой с головой, лежал на топчане спиной к гостю.
— Не серчай, кнес, — сказал пришедший. — Голая — она бы далеко от нас не ушла, мы бы ее быстро догнали, бежали по следам… Да следы-то ее в парме из человечьих стали… стали рысьи. Не поймать нам ее. Не человек она. Ламия.
Глава 12
Только свети
Калина замерзал. Бездумно плутая, он ушел от Чердыни далеко в парму, напетлял лыжню и на закате, решив идти домой напрямик, зацепил корень и сломал лыжу. Плюнув на свой след, он попер через сугробы и лощины и увяз в снегах, сбившись с пути. Ночь накатила яркая, звездная, но за еловыми шатрами трудно было разглядеть созвездия. Калина взял на Перо Тайменя, как называли эту звезду пермяки. Если не к Чердыни, то уж к Колве он точно должен был выйти. Но он все брел и брел, проваливаясь по пояс, минуя пустые елани, карабкаясь по буреломам, сползая в овражки и взбираясь на вереи, а ни города, ни реки все не было. Он продрог, обессилел и наконец свалился под сосной на опушке большой поляны. Он смог только прислониться спиной к стволу и обхватить руками колени. Глаза закрывались сами собой. Сладкая, теплая полудрема-полусмерть заволакивала человека, потерявшегося в зимнем лесу. Калина знал, что погибнет, если не заставит себя ползти дальше, но заставить не мог.
Зачем его вообще понесло в тайгу? Месяц назад в избушку, где Калина имел угол, нагнувшись, вошел старец Дионисий. «Владыка велел передать тебе, храмодел, каким желает видеть собор, — сказал Дионисий, не присаживаясь. — Чтоб был со звонницей и о пяти главах в честь пятого епископа Пермского. А обликом чтоб выражал мысль о попрании Каменных гор княжьей дружиной. И еще владыка велел, чтоб к Рождеству ты образ этот обдумал и представил ему игрушкой или изографией».
После побега княгини Иона, видно, порядком стал побаиваться князя. Михаил не желал видеть епископа. Дверь в его половину хором заколотили и прорубили новую с другой стороны, чтобы князю с епископом даже не встречаться. Не случайно Иона вспомнил о князе, когда размышлял, каким быть собору.
Калина крепко взялся за этот храм. Он уже лет десять не брался по-настоящему за свое прежнее ремесло — со времени строительства Троицкой церкви в Соликамске. В заказе епископа, в своем возвращении к делу, в значении, которое будет иметь собор для всей пармы, Калина увидел огромный смысл, а может, и перст судьбы. К такой задаче не годилось подходить спустя рукава, по вековой дедовской мерке: трапезная-молельная-алтарь, палатка-бочка-луковка. Немало души растратил Калина на эти леса, реки и скалы, чтобы ставить храм без тайного слова, запечатленного в упругих рядах венцов и серебряном лемехе маковок. Калина и сам точно не знал, чего же ему так хочется сказать, выразить, выплеснуть из себя, а потому и мучился, метался, просыпался ночами, царапал ножом доски стола, рисуя собор. Чтобы охолонуть, подумать наедине с собой, вытряхнуть из головы накопившийся сор неудачных замыслов, он и пошел в лес. Пробегусь, мол, по стуже, а там и разум прояснится. И вот теперь Калина замерзал.
Уже не было ни страха, ни усталости, ни горечи — только бредовая, сладкая, предсмертная истома. С трудом приподняв веки, Калина мутно глянул из-под бровей, задетый каким-то звуком — то ли треском лопнувшего ствола, то ли хрустом снега. Поляна ослепительно-бледно пылала под луною в зубчатой раме ельника. Посреди поляны Калина увидел нагую девушку, стоящую по пояс в снегу. Волосы ее были по-вогульски подняты на макушку и стянуты в хвост. Девушка тихо смеялась и протягивала руку, подзывая, как пса, матерого, седеющего волка, что прятался в четырех одинаковых маленьких елочках, едва торчавших над снежным озером.
«Ламия…» — затлел последний уголек памяти.
Холодный ветер, как сквозняк в теплой мгле, лизнул скулу Калины. Калина вновь приоткрыл глаза. Перед ним на корточках сидела Тичерть и гладила его по лицу.
— Поклон тебе, Калина, от Асыки, князя вогулов, — улыбаясь, прошептала она, сияя нелюдским, полуночным взглядом.
Калина молчал. Губы смерзлись.
— Умираешь, Калина? — спросила ламия. — Замерзаешь? Замерза-аешь… Враг мой замерзает, самый заклятый враг… Страшней князя, страшней сотника, страшней епископа… Может, чего узнать хочешь? Спроси, я все скажу.
Калина чуть приподнял голову. Скрипнул ломающийся ворот зипуна, затрещала обледеневшая борода, отрываясь от груди.
— Где Чердынь? — без звука спросил Калина.
Ламия удивленно и пытливо заглянула ему в глаза.
— Живуч ты, Калина, — улыбнулась она. — А ведь, коли скажу, вдруг спасешься, а? — Она пальцем провела по обмороженной скуле Калины. — Правильно ты шел на Перо Тайменя. Только не дошел немного.
Они опять молча глядели друг на друга. Усы Калины хрустнули.
— Почто спасаешь, ламия? — медленно спросил он.
Тичерть, точно любуясь, снова нежно провела ладонью по его лицу.
— А баба я, — ответила она. — Жалко мне вас…
Она вскочила, свистнула и помчалась босиком по снежной поляне к дальнему лесу — живая, голая, отбрасывающая черную тень на слепящий снег. Из елочек вывалился волчище и тяжело поскакал рядом, по брюхо проваливаясь в сугробы.
Калина ничком ткнулся вперед, полежал и пополз к синей звезде над лесом. Он уже ничего не думал, не вымерял, не ждал — просто полз, полз, полз по лучу, как по струне. И то ли парма расступилась — расползались буреломы, отодвигались стволы, — а то ли вправду синий луч с небосвода, рассыпавшегося льдинками, был путеводным, но вскоре лес поредел, как рубаха на локтях, и вдали перед бледной полосой застывшей Колвы поднялись черные зубчатые гребни городища и острога. Чердынь пермским подземным ящером вылезла под луну, чуть посвечивая красными глазами лучин в маленьких окошках.
Калина не помнил, кто его подобрал, кто притащил в тепло, кто раздел, растер, закутал. До первых ростепелей он метался в горячке на топчане, укрытый блохастыми медвежьими шкурами. В дыму ему чудились бревенчатые стены, скаты кровель, тугие излучины закомар, надутые купола под крестами, а то нагая девушка среди снегов, живые округлости ее лица, плеч, грудей, бедер — а вокруг мертвая, ледяная неподвижность крещенской стужи. Все это смешивалось, переплеталось, таяло и появлялось вновь; то женское тело, как чешуей, вдруг обрастало лемехом, то бревенчатые венцы вдруг расплывались горячей плотью. Калина звал Айчейль, князя Асыку, вогулку Солэ, что подобрала его, истекающего кровью, на Балбанкаре, а то вдруг мертвецов — Ухвата, Питирима, князя Ермолая. Только к весне он выплыл из лихорадки, будто из трясины, и начал узнавать тех, кто появлялся рядом, — Полюда, Михаила, Бурмота, княжеских ратников, косоротую стряпуху.
Чаще всех рядом бывал Полюд. От него Калина и узнал все новости, когда лихоманка начала его отпускать. Оказывается, через несколько дней после того, как он дополз до Чердыни, князь на рассвете нашел у ворот острога занесенную снегом Тиче. Тиче была еще жива. Михаил стоял на коленях, прижимая к груди ее голову, и мужики, прибежавшие на выручку, долго не могли разжать этих обреченных объятий. Тичерть принесли в дом, растерли брагой, медвежьим жиром, согрели. Она была почти голая, закутанная в какие-то драные шкуры. Горячка свалила и ее. Приходя в себя, она говорила, что пряталась на дальней охотничьей заимке, но, теряя сознание, начинала бредить на непонятном языке. Князь почти не отходил от нее. Часто посреди ночи его заставали у лавки, на которой лежала Тиче, упавшего на колени, уткнувшегося лбом в ее бок, сжимающего в руках икону. Когда после крещения Тиче убежала, князь не изменился ни в чем: так же разговаривал, решал споры, делал дела, словно ничего и не случилось. Но когда парма вернула ему жену и страх за нее перестал терзать душу князя, боль его сломила.
— Любит, — криво и печально улыбаясь, пояснил Калине Полюд.
Набравшись сил, чтобы сидеть, Калина попросил дать ему нож и лучины. Из тоненьких палочек на крышке от бочки он построил маленький храм — как и было велено, пятиглавый, со звонницей. Полюд отнес игрушку Ионе. Вскоре пришел Дионисий и, не глядя в глаза, передал слова епископа: как сойдет снег, начинай ставить такой же, и чтоб высотой под кресты семьдесят локтей.
И пришла весна, и сошел снег, и на облысевшем холме над Колвой русские мужики, княжеские ратники, чердынские пермяки начали рыть ямы, вбивать сваи, выкладывать бутовый камень, накатывать венцы храма Иоанна Богослова. Калина, ослабленный, но набирающий силу, сидел, наблюдая, в сторонке на бревне. Дни стояли солнечные и ветреные. В синем небе над Чердыныо плыли белые кучевые облака и отражались в темной воде Колвы. По холму, по лесам бежали их тени. На стройке пахло щепой, смолой, оттаявшей землею.
Однажды на стройку пришел Полюд. В последние недели он стал словно сам не свой: молчал, молчал, и в глазах сквозила какая-то неизбывная тоска. Обойдя поднимающийся храм, он пошел к Калине, который стругал топором дощечку лемеха для главки, и присел рядом, глядя куда-то за Колву, в синие леса, над которыми крылом вставал далекий утес.
— Слышь, Вася, — негромко сказал он. — Только тебе открою… Погибну я скоро.
Вести о том, что вогульские хонты вновь появились на Вишере, давно мутили Чердынь. Если в прошлое лето вогулы так и не пришли, то в нынешнее их уж точно ждать следовало.
— Не каркай, — ответил Калина.
— Не каркаю я… Чую. Достала она меня. Единый-то раз и видел — в Усть-Выме у старого князя Ермолая, и все равно, через восемь лет, достала…
Топор Калины застрял лезвием в расщепе.
— Скажи ты мне, — не глядя, попросил Полюд, — вот ты не только видел, а даже крал ее, — почему же ты жив до сих пор? Сильнее ее, что ли?
Калина молчал.
— А почему пермяки живы, которые ее видели? — допытывался Полюд. — Они что, из другого теста? Почему мы-то все, увидев, гибнем, а они — нет?
— Она — ихний бог, — сказал Калина. — Ихней землей рождена. И живут они на своей земле.
— Когда же эта земля и нашей станет? Храмы и города на ней строим, крестим ее, живем здесь уже сколько лет — когда же она и нашей станет?
— Когда на три сажени вглубь кровью своей ее напоим.
Полюд нагнулся и соскреб рядом с сапогом горсть.
— Боже мой, — сказал он. — Боже мой…
Калина отшвырнул дощечку и вогнал топор в комель.
— А правда ли, что у Мишки жена — ведьма? Мне уже ничего не страшно. Убью ее.
— Оставь девку, брат. Какая она ведьма? Разве ведьма елка, на которой высекли катпос? Разве ведьма река, которую переплыть не можешь?
— Добрый ты, Калина. И я добрый. И земля добра. Отчего ж мы помираем?
Калина опять молчал.
— Девчонку я полюбил, Васька, — вдруг сказал Полюд. — Больше света белого полюбил. Ничего мне от нее не надо. Жизнь бы свою отдал за счастье ее. Только бы из могилы выглянул — сотворил ли господь ей счастье взамен меня? И если нет… то нет для меня ничего, ни бога, ни черта…
Калина посмотрел на Полюда. Давно знакомое, обычное лицо его словно бы прояснилось высшей, вечной силой.