— Ты держись, молодой еще, может, выживешь и вернешься… — посоветовал он глухим голосом, когда охрана проследовала дальше. — Здесь дорогу охраняют, недалеко застава, переловят или волков спустят, а к лесу выйдем, там сторожить несподручно.
— Наши псы поганые тоже есть, уводят и продают, как скотину, — бросили впереди обижено, кивнув на скачущий навстречу отряд. — Сжигают книги, убивают волхвов, разоряют селения. Всех убивают, кто признает наших богов и в спасителя их не верит.
— А как верить, он же помер тысячу лет назад… Сами же и убили! — усмехнулся еще один, позади. Оглянуться Кирилл не посмел, двое охранников были почти рядом, чуть в стороне на обочине, направляя коней по пожухлой траве.
— Не оне… Объявлен разбойником за кровь невинную. Чертом себя за спину садил и объявлял духом святым… — прозвучал насмешливо и задорно за спиной еще один голос, молодой, не прошедший ломку. — Мол, я один свят, а все другие бесы. И се, как узрите меня на небесах ваших, пути ко мне направляйте, я есть стезя пространная и тернистая, кровь и плоть… На детей позарился…
Лишь когда охранники пустили лошадей в галоп, Кирилл оглянулся.
Позади него шел почти старик. Возраст его выдавали лишь глубокие морщины на коже лица и шеи, седая борода, как его волосы, да острый с горбинкой нос и впалые щеки. Заостренное лицо его было продолговатым, с высоким открытым лбом. Седые его длинные волосы, подвязанные шерстяной перевязью на лбу, спутано падали на плечи. Как и богатырь, примерно одного с ним роста, был он в одной порванной рубахе до колена и широких льняных штанах, подвязанный вязанным пояском с кисточками. Не иначе, его выдернули прямо с кровати — и штаны и рубаха когда-то были белыми, в каких спят. Наверное, раньше он был силен, он и сейчас держался прямо, выступая мягко, слегка приседая, словно крался. Цепкие глаза его окинули Кирилла взглядом, почему-то заставив сжаться, словно взглянул в омут, забыв обратить внимание на их цвет и остальные приметы.
Рядом со стариком шел еще один старик. Не такой старый, как первый. Без рыжевато-седеющей бороды и проплешин на голове, он мог бы вполне сойти за пожилого. Вряд ли ему было больше шестидесяти. На голову ниже богатыря и первого старика, мужицких кровей, в противоположность круглолицый, с выступающими широкими скулами и распухшим в кровоподтеках носом картошкой, широкий подбородок с ямкой, разбитые широкие губы, кровоточащие десны с выбитыми зубами. Телом он был еще крепок, и глаза его, глубоко посаженные под широкими нависающими бровями, были не менее ясными и пронзительными. Одет он был ни в пример остальным, точно собирался в плен заранее. Теплые штаны с меховой оторочкой, теплая вязанная из толстой льняной нити рубаха, небольшая котомка-мешок за спиной, на плече перекинутые лапти, которые он, не иначе, решил приберечь, или чтобы не оставить в засасывающей грязи.
Рядом со стариками шел высокий крепкий мужчина, лет тридцати пяти, чем-то похожий на богатыря, который поддерживал Кирилла, но меньше ростом. Такой же широкий, плечистый, голубоглазый и светло-русый. Он насупил брови, и ни на кого не смотрел, словно бы отсутствовал. А за ними весело скалился тот самый балагур, который пошутил насчет Спасителя. Он кивнул Кириллу в знак приветствия, проявляя любопытство и без стеснения разглядывая его. Ему было около тридцати, худой, с подвижными чертами лица — он все время старался выглянуть из-за спин, чтобы видеть, что твориться впереди, вытягивая голову. И улыбался, не загружаясь, куда его ведут и зачем. Рядом с балагуром шел парнишка, наверное, одного с Кириллом возраста, вряд ли ему исполнилось шестнадцать. Совсем юнец, с нежной кожей, по детски припухлыми чертами, испуганный, озирающийся по сторонам, держась немного в стороне, ближе к статной женщине со спутанными волосами и в рваном сарафане, которая выступала широким твердым шагом, иногда что-то подсказывая пареньку. За ними шли еще луди, но рассмотреть их как следует не получалось, лица многих ничего не выражали, кроме отчаяния и глухой тоски. Большинство из них смотрели под ноги, не поднимая глаз, лишь изредка зыркали по сторонам, заслышав топот лошадей.
— А ты отколь знаешь? — недоверчиво проворчал высокий старик к балагуру, который до этого с подозрением рассматривал Кирилла. — Языком чесать надо к месту.
— Я с такой мутью не выжил бы, — с досадой произнес балагур. — Муть ихнюю с себя полгода снимал. Избави вас Боженька от такой тьмы! Молитвослов евангельский теперича от корки до корки разобрал. Греческий-то я уразумею, был я у них. Не марал, погань, руки, спускают мертвечину на людей — и люди сами все добро отдают, слезами обливают и ноги маслом умасливают, а те сидят и считают, не положил ли краюхи хлеба за пазуху. Чтобы я так жил! — произнес он на распев и с акцентом, определенно кого-то копируя. — Болезные оне, им чертовщина примерещилась, а оне и рады. Павлик их, который явление Божьего Сына узрел, по всему свету рыскал в поисках достатка боголюбам.
— Они не на всякую чертовщину крестятся, только на противную, которая зубы скалит, а если заговаривает, привечают, — прилетело откуда-то спереди с насмешкой.
— Во-во! — обрадовался балагур проявленному интересу.
Видимо, от тяжелой дороги устали все. Или всем уже было все равно, услышат их, не услышат, и что с ними будет. Люди как-то сразу оживились, посматривая через плечо, кто с надеждой, кто со страхом. Кто-то пересилил себя и зашагал бодрее.
— Дык че?! И отдают! — рассмеялись за три ряда впереди, не обернувшись. — И приписываются к крепости под княженьку ихнего. Раньше вся земля наша была, где хотел, там и селился, а теперь уже и не наша, под боярами да церквями. Бабам черненьких да рыженьких рожать уже не в диковинку!
— А нас не спрашивают! — вскинулась женщина, хмуро глянув исподлобья.
— Подожди миленькая, я тебе орудие их на блюде поднесу, если до Бога достану! — с болезненным сочувствием бросил женщине через плечо мужчина, который шел перед Кириллом.
— Это ж каким окаянным гадом надо быть, чтобы свое же дите на петле подвесить да псом назвать?! — покачал головой еще один.
— Эка невидаль! — усмехнулся сквозь зубы грамотный балагур, ядовито посматривая на охранников, которые закусывали на ходу хлебом и вареными яйцами, доставая из сумы на седлах. — Спаситель ихний племяша, Иоанна Марка — четырнадцать пацаненку не исполнилось, — брал с собой в постель, верша по ночам таинства. И то его, а то Марию Магдалину. Лобзал его как бабу принародно, а тот не противился, припадал на грудь без стеснения. И преподносят свету белому, как великое деяние! А вы говорите, псом называют… Да нешто под шилом кто думает?!
— Тьфу! Срамота! — передернулся один из стариков, плюнув под ноги. — Да куда он его, в отхожее место?!
— Народ мудростью не обижен: поп — заднее место и есть. Попа Дьявола! — снова усмехнулись впереди. — Туды и имеют, а дьякон — начало попы Дьявола. Во, куды метят!
— А попадья — попа попы Дьявола, — усмехнулся парень, который шел рядом.
На последнее высказывание заулыбались. Обстановка разрядилась, дальше пошли веселее. Значит, к разговору прислушивались.
— Че, прямо так и лобзались? Как мужик с бабой? — заинтересовались впереди с изумлением. — И прямо в постель брал?!
— Лобзались-то они все, это у них в порядке вещей, — подтвердил балагур, смачно отхаркнув и сплюнув. — Святым они его называют, святое лобзание любви. Вместо приветствия. Так Иуда поцеловал Иисуса в уста, когда брали его. И когда сидел он у Симона со своею бандою, в упрек поставил, мол, не дал ты мне целования, слезами не оттер и маслом ноги не смазал. Сам-то он плотник, да видно руки не из того места выросли, на язык да на темные дела проворнее оказался. От отца отказался, пусть не родной, но кормил, поил.
— А чей же он? — из передних рядов вышел мужчина лет сорока, пропуская людей вперед и пристраиваясь к балагуру с повышенным интересом.
— Зачат Духом Святым, — усмехнулся балагур. — Непорочно!
— А как? Без мужа родить — это самый порок и есть! — не поверил мужчина. — А при муже — дело богоугодное! Жинку не забавы ради берут!
— Ну, где ж это видано, чтобы мыслью или чертом дите зачиналось?! — рассмеялся балагур. — Матушка его с сестрою жила у дяди при монастыре. Священники у них часто руки на людей налагали, закрывая в темницу — это у них вместо наказания было, а после отпускали. Не станет же первосвященник на посмешище себя выставлять! Придавили голову некому Иосифу, да и поставили в известность: мол, снизошел, оплодотворил. С пузом и просватали. Сынка, понятное дело, учил уму-разуму, не хуже папашки настропалился чертями заведовать.
— И поверил?! — не поверили впереди, оборачиваясь.
— Выставляли Иосифа дураком до конца дней. А дурак и был… Четыре сына у него было после, Иаков, Иосий, Симон и Иуда. И сестры, две упоминаются, Мария и Соломея, да еще сестра матери его. Так и у матери у его, у Марии, и сестер Мариями звали… Одну за Иосифа отдали, одну за Пропопа, одну за Клеопа… Иуда Фаддей Левий двоюродный брат ихнего Спасителя, сын Клеопы и Марии Клеоповой, которая при гробе стояла. Иоанном, племяшом, названа сестрой матери Иисуса. А младшенькую, дочь Марии и Иосифа, за Заведея. Двое апостолов, Иоанн и Иаков — племянники, один, Иуда — двоюродный брат. Симон Петр, которого ставили «камнем», когда Иисус в землю плевал и борением глаза мазал, родной брат. Называл он его Ионин, что, мол, ты сын Ионы пророка, который Ниневии смерти требовал. Андрей — сводник Симона Петра, женат был на сестре его. Андрею-то он не доверял, троих брал на все непотребства. Лишь однажды Андрею на откровенной беседе удалось присутствовать, когда грозил, что, мол, так и будет, как живем, когда придет. Восстанет брат на брата, отец на сына, дети на родителей — и умертвят их, и беременных не пожалеют, и будут войны и разрушения, и плен, и голод, и всем будет стремно, и скорбь, которой не знали люди во все дни. И только вам будет хорошо, потому что черт пойдет и впереди, и позади, и научит, что говорить, и скажет за вас. Не человек уже говорит, черт, ума много не надо…
— Это что же, пять апостолов в родстве между собой? Семейный заговор? — вопросы посыпались со всех сторон. — Это они себя учат любить? Перед собой кланяться? Себя со смирением принимать?
— Ну не нас же! — оборвали любопытных. Завязался оживленный разговор, люди заспорили. Содержание передавали по рядам шепотом. — Поди-ка, ударь попа! Руки ему целуют, не он…
— А другие что же? — перекрикнул всех верзила так далеко сзади, что нестройные голоса сразу примолкли.
— Другим не доверял, остальные служили, как малохольные, повторяя побасенки. Своего-то ума уже не было. Тот же Иоанн, племянник, с которым лобзался Иисус, прозванный еще Марком, после того, как казнили Иакова, брата его, пишет, что сам он был плотником, а Матфей плотником считал отца их, Иосифа. Лука, который писал со слов Иоанна Марка, который после служил при родственниках, про Египет ни словом не обмолвился. Пишет: родился в поле, в яслях, пастухи нашли, доложили властям о роженице. И про убиение младенцев не проронил ни слова — в восьмой день обрезан, до двенадцати жил в Галилее в городе Назарете, каждый год родители ходили в Иерусалим на праздник. А Матфей, мытарь, которого встретил Иисус у сбора пошлин, тот не в себе писал: и будто нашли-то матерь его волхвы наши, которые сильно подивились звезде и пошли за нею, и будто сразу пришлось бежать им в Египет, ибо Царь решил умертвить всех младенцев. В общем, что плели ему, то и пускал по ветру.
— На то он и мытарь, здоровые умом не мытарятся, — расстроились за все и сразу и впереди, и позади.
— Сопровождали его повсюду мытари и грешники, пускали их люди в дом, кормили, поили. Богато жили.
— Значит, был такой человек, который первым решил снять людям голову?
— И расплодились как зараза…
— Ну а как без этого? Только он не первый, это у них в порядке вещей уже давно было, — продолжил объяснять людям балагур, но теперь уже с ноткой грусти. — То там, то здесь поднимали голову разбойники, обращаясь за подаянием к народу через черта. И первосвященники снимали им головы. Того же Симона Петра, после казни уже, наложением рук все же закрыли в темницу. Темницу-то он понял, да только ума не стало — свои не признали. Как проткнули шилом, в люди не показывался, не упоминают о нем больше.
— Во, как Святого Беса раздавили и раздели! — кто-то остался доволен. — Ну и слава Богу! — поблагодарил он небеса.
— А как же его раскрыли? — полюбопытствовали у балагура. — Спасителя ихнего?
— Ходил с ними Иуда. Ученый был, философ, счетовод, смотрел, смекал. А как понял, чем те четверо занимаются, доложил властям. Иуда первым свидетельствовал против Иисуса. А после, как поймали Спасителя ихнего, свидетельствовал против него народ. Когда на лицо посмотрел, семя змеево тут же себя раскрывает. И весь народ потребовал его казни, за то, что на детей посягнул. Кровь его была на них. Суд у них был справедливый, три стороны. Старейшие мудрые люди от народа, первосвященники, которые закон знали и толк в нем понимали, и римские начальствующие смотрители, представители мирового сообщества. В Иудее тогда поставлен был Понтий Пилат, в других областях Ирод, Филипп и Лисаний. Все самые страшные преступники судились третейским судом — убийцы, насильники, растлители. И те, которые на народ посягали, умерщвляя тайно, как галилеяне.
— А что же Иуда?
— Срама не перенес, — пожалел балагур. — За то, что помог раскрыть преступление, полагалось человеку прощение и награда.
— И правильно! Если решил открыться принародно и отдал себя на суд людской, значит, покаялся истинно.
— Но так тяжело было ему в глаза людям смотреть, за кровь их невинно пролитую, что отказался он от награды. На те деньги купили первосвященники землю для захоронения умерщвленных. С шилом-то недолго живут, знали. А сам иуда, Матфей сказывал, повесился. Но опять же, веры ему нет. Нескладно у него: то Пилат, Ирод, Филип и Лисаний вроде как ставленники кесаря, и римляне, цари области, как поставленные над народом князья — а то они младенца ищут убить, чтобы тот в царя не вышел… Да им ли бояться младенцев, которому до царя лет эдак тридцать? Но ляпнул — и поверил народ наш.
— Ну да, — согласились с балагуром. — А еще надобно получить благоволение кесарево. Видно любил его народ, раз признал за правителя. Уважали.
— Поди, не разбойничал.
— Вот оно как, когда головы нет! Врут, значит?
— Да как же не врут? Взять, к примеру, Луку… — рассудил балагур. — Как брали Иисуса, брат его, Симон Петр, отсек правое ухо рабу первосвященника Малху. И ни Матфей, ни Иоанн, когда писал первое свидетельство под именем Марк, стукнуло ему двадцать три, и когда второе писал, уже под своим именем, спустя шестьдесят лет, было ему тогда под восемьдесят — про исцеление уха ни словом не обмолвились. Уж не забыли бы! А Лука, послушник Савла Павла, которому Иисус померещился, в три короба околесицы наплел! И ухо-то исцелилось, и Господом стал в младенчестве, и послал-то его ихний Боженька проповедовать лето господне благоприятное.
— Да где уж благоприятное? — скрипнули зубами впереди. — Отец на сына, дети на родителей, народ на народ, и плен, и голод…
— Вот за что мстил своему народу? — задался кто-то риторическим вопросом. — А нам за что мстит?
— Чтобы знали, как это рабом да со смирением.
— Самим бы уши-то пообрезать! — возмутился парнишка, рядом со стариками, которые все это время тихо улыбались, прислушиваясь к разговору. — А что?! — пожал он плечами. — Вроде как и убийства нет, и не калекой не стал — а еще молитву прочитать над спящим, чтобы хоть как-то душе помочь. Она, поди, сама себе не рада, такой ужас в себе носить! Как при таком муже жить, который за мужика молится, а не за душу?!
— Умирают их души-то, сразу, когда иго накладывают, — посочувствовал старик, который был пониже, перестраиваясь и пропуская балагура, оставаясь в толпе, которая слушала молча. — Это с одной стороны оно легко, а с другой божьего света не видать. Руки на себя накладывают или люди убивают.
— Волхвы наши не одну тысячу лет с Богом разговаривают. Учили, что все мы дети Богов наших, Роси и Дажьбога, внуки самого Сварога и правнуки Рода. А эти говорят, будто врут они, что у Бога один только он сыном, Иисус, — там, где теперь шел старик, сразу оживились.
— Дедушка, а что это за проклятие такое: шило? — спросил парнишка неподалеку от Кирилла, обратившись к старику.
Кирилл тоже навостри ухо, в глубине чувствуя, что это важно, только пока не мог понять, почему.
— У тебя, сынок, душа есть, девица, в узелок вас духи завязали. Так Родом написано, чтобы за едину жену посягать. Ты дух, она душа, а у нее наоборот — она дух, а ты ей душа. Сызмальства она тебе дается, крепость твоя, или беда, если в руки хулителям попала. Ударят тебя, она боль почувствует. Ее ударят, твое сердце кровью обольется. Шило — это когда по лицу бьют, по детородным органам стегают, несут всякий бред, чтобы душу проклятой по свету белому отпустить. А то мылом присушат — в любви объясняются, поглаживают да проповеди читают, чтобы в ноженьки душа кланялась. Или то и другое, чтобы сама к ним пришла и кланялась, и проклятой была, истребленная из народа. Хоть шило на мыло, хоть мыло на шило — а все одно, смерть! А еще в ухо нашепчут, чтобы мать с отцом не признавал, чтил Христа поганого и жертву перед Родом не ложил, не искал убийц и грамоту забыл — все, чему нас пращуры учили. И служить заставляют, чтобы не вздумал убежать. Презирал бы народ свои и выдал человека, который правду людям кажет.
— Только это и помнит человек, — усмехнулся молчаливый спутник впереди Кирилла. — А противиться начинаешь, боль выходит или сон одолевает. Тошнит людей от правды, тяжело им на нее смотреть, если своими глазами…
— Это демоны дасу начинают пугать людей и веревки кажут. А если боль выдавить, слова их поганые, которые как змеи жалят, сами выйдут, — старик покачал головой. — И ничего с ними не поделаешь. Куда ты, туда и они.
— Неужели такое возможно сделать с человеком? — не поверил Кирилл. — А что есть ваша вера? — полюбопытствовал он, удивившись, как много узнал о своей истории.
Оба старика тяжело вздохнули, переглянувшись.
— Род — Прародитель всего сущего. Сварог — Дух, сознание Его. Перун и Валес — два царства… Перунько — Небо, громовержец. Валес — Земля, все, чем сыт человек. Стрибог — истина света ученья Перунова, которою человек видит и слышит, а знание, это — Даждьбогово, мира небесного, и учит оно как чистым стать перед Родом-батюшкой. И когда боги разжигают Огонь Семаргла — разум у тебя появляется, который видит правое и неправое, умеет отличить черное от белого… Ученье наше не простое, каждого Бога надо потрогать, понять, уметь подойти к нему да поздороваться… Даже Буря Яга Усоньша Виевна, жинка Валеса, дочь Кощея Бессмертного, Рода-батюшку радует, как Дива Додола, жинка Перунова. Тут она, вроде и камень, а живое дерево родит, зверя или птицу, когда мудрого Валеса слушает. Или вот, Макошь. У каждого человека судьба — прядет она нити от рождения до смерти. А Доля и Недоля узелки не глядя завязывают… Нити и узелки не простые, волшебные! Наложили на тебя шило, и судьбы у тебя нет, одни узлы Недоли. Или мыло, вроде Доля, а все одно Недоля. А если клубок распутать да узелки развязать, может человек изменить судьбу, это уже Доля завязывает, по уму и на доброе. Или Марена, жена самого Кощея, царит она здесь, все умирает, и люди, и звери, и злые, и добрые… А в Небесном царстве она невеста Дажьбога, там уходит по велению Рода, со знанием, в тоске по-новому…
— А враги гасят этот огонь Семаргла, чтобы никогда народ Роси-матушки не стал хозяином, чтобы жилось на земле хорошо только змеям да свистунам, завистникам да губителям, которые наползли нечистью со всех концов земли… Сохрани нас Сварог в годину темную! — снова помолился старик, сложив перед собой руки.
Идти стало тесно. Те, что спереди теперь тоже старались попасть в зону слышимости, сбившись плотнее. И подтянулись задние. Изможденные лица словно бы просыпались — кто-то чувствовал обиду, кто-то боль, кто-то интерес, а кто-то страх, поминутно оглядываясь, чтобы не прозевать всадника с плетью и мечом. Веревки уже не жали, пленники приободрились, выпрямились, подгоняя друг друга добрым словом. А стража словно не замечала, что вокруг стариков и балагура собрались толпою, растянувшись поперек дороги на восемь человек.
— Дык, про то и талдычим! — разошелся второй старик, высокий, раскрыв ладони и воздев их к небу. — Все мы внуки Рода, нам ли искать спасителей?!
Пальцы у него оказались на удивление длинные и не мозолистые. Кирилл невольно сравнил его ладони со своими, резво вращая головой, чтобы ничего не упустить. Он уже не сомневался, что рядом идут волхвы, которые могли заставить слушать себя даже взглядом.
Последние слова старик сказал слишком громко, чтобы его услышали в дальние, привлекши внимание охраны. Один из всадников что-то сказал другому и тот послал коня в галоп, догоняя старика, с силой размахнулся и на скаку ударил по голове дубинкой плетки, а после выкрикнул что-то, заставляя людей снова образовать строй.
Люди сжались и пошли чуть быстрее, вытаскивая ноги из грязи, не глядя друг на друга. Старик охнул и схватился за веревку богатырского пленника рядом, чтобы не упасть, сползая по нему. Сосед по пленению, с ненавистью взглянув на угнетателей, подхватил старика и понес на себе. Кирилл только сейчас заметил, что вся спина была изрезана ударами — кровавая рубаха прилипла к телу и закоростела.
Какое-то время шли молча, дожидаясь, когда всадники поотстанут или уйдут вперед. Но те не торопились, вызывающе посматривая на связанных людей свысока. Минут через двадцать их позвали — на другом конце образовалась пробка больше той, которую только что разогнали.
Наконец, старик застонал и глубоко вздохнул, откашливаясь и сплюнув кровавой слюной, и пошел сам, опираясь на руку рядом идущего богатыря. Тот не отпускал его, обхватив рукой со спины.
— Это наши гады безродные! — зло скрипнул зубами человек впереди, проводив охранников суровым взглядом. — Ишь, выслуживаются! Маши плеткой, и не надо шибко умным становиться! Показал волхва нашего, и вот уже барин или помещик. Землю им за это дают. А обезглавленных до нитки обирают да в крепостные загоняют и дань накладывают. А кто оружие поднять может, убивают, не милуя. Одни вдовы да сироты на Руси-матушке остались…
Ему не ответили. Молчание продолжалось еще долго.
— До Итили доведут, дальше на корабле повезут, оттуда уже не вернуться, — наконец, тяжело бросил кто-то.
— Надо по-новому, Волгой нынче Итиль кличут, — подал старик голос. — Недалеко до нее осталось, но и не близко.
Услышав голос старика, люди вздохнули с облегчением, снова сплотившись рядами поближе, будто хотели его защитить. Воспользовавшись минутой, Кирилл всеми силами пытался понять, как он здесь оказался и что его ждет. Неминучая судьба, которая ясно вырисовалась из всего того, что он знал, заставляла сердце сжиматься от ужаса. И все, что он знал и к чему относился с легкостью за давностью лет, вдруг выдавило ту беспечную реальность, которая когда-то казалась ему незыблемой.
Над рядами пронесся звук рога. То, что это сигнал, Кирилл понял сразу же, как только на звук повернулись все головы. Люди остановились, дожидаясь команды. Проскакал отряд, сгоняя пленников на обочину. Рассаживались на пожухлой траве. Сами охранники тоже спешились, разожгли костер, отваривая солонину, пустив коней пастись. Один из охранников принес ведро с размоченным ржаным хлебом и мукой, черпая кружкой и подавая по очереди, заодно проверяя крепость веревки на руках и кому-то затягивая ее туже. Люди жадно выпивали мешанку, завистливо глядя на тех, которым еще предстояло попить и одновременно поесть. Удивляясь сам себе, Кирилл принял кружку и с жадностью выпил воду, внезапно ощутив голод, от которого свело живот. Мешанка была пустая, клейкая и противная на вкус, но он заставил себя выпить кружку до конца. Он не сомневался, что однажды вырвется на волю, а для этого ему предстояло выжить.
Как только охранники отошли, замешивая новое пойло и разливая дальше, те, которые были во время хода далеко, придвинулись. Теперь балагура и стариков окружили плотным кольцом. Наверное, так было теплее.
— Ты там что-то про Иисуса сказывал… — напомнили ему.
— Се есть Спаситель, который начал сеять семя человеческое, называя его «Духом Святым». А сеяние — «крещение огнем»! — отмахнулся он, упав на траву. Глаза у него были светлые, голубые, теперь в них отражалось серое небо в разрывах. Ветер сделал свое дело, образовав в сплошной нависающей массе промозглой хляби просветы.
— Так это ж черт! — приникнув ухом, изумился народ, который слушал речи лишь через посредников, которые передавали крамолу по рядам. Грязные, оборванные, изможденные, промокшие насквозь люди передавали друг другу теплые вещи и, наверное, искали утешения. И давали его сами, стараясь не показаться упадок духа и сил.
— А мы про что?! — обрадовались оба старика народному интересу, посматривая на балагура, дожидаясь, что он будет говорить.
— А у них по закону было положено приколоть шилом ухо к косяку, если болеть понравилось.
Его толкнули, и он торопливо сел. Те всадники, что поели, поменяли тех, что раздавали еду. Удивляя и Кирилла, и стариков, они вдруг начали сами сгонять народ в кучу. Их цель стала понятной лишь спустя какое-то время. Охрана разделилась, часть всадников ушла в ту сторону, где была застава, а часть осталась сторожить, патрулируя на некотором расстоянии, чтобы видеть всех и сразу.
— За подмогой или жратва закончилась, — кивнул богатырь, с которым и на привале Кирилл оказался рядом, позволив ему привалиться к себе, согревая боком. Кто-то даже позволил сунуть ему затекшие руки подмышки, чтобы согреть окоченевшие пальцы.
— Вроде, какой бы раб не мечтал о свободе, ан нет, не мечтают… — взглянул балагур на отряд. — И наши не мечтают! Живота не жалея, ложат головы под ворога — и свою, и жены с дитями. А за ухом-то душа! Не раба, душу убивают, а без души человек животное и есть, — вол, на котором землю пашут.
— А еще говорят, будто грехи наши ихний Иисус на себя взял? — поинтересовался старый человек, лет пятидесяти. Раньше его Кирилл не видел, но голос показался знакомым. Был он невысок и, возможно, скрывался за спинами.
— Да как же можно-то?! — изумился старик, вступая в разговор, обнажив ровные и белые зубы, будто не свои. — Разве Сварог пропустит, кто греха своего не знает? Может, и был такой человек, или не было, но как же можно Бога живого на мертвеца променять? Живой, когда и совет подаст, и в горе утешит, и полечит. А человечишка что? Червь!
— А как? Как услышать? — в отчаянии выкрикнула женщина, с такой болью взглянув на парнишку рядом, что сомнений не осталось — это был или сын, или внук.
— А ты через тьму переступи, да выйти к свету, — посоветовал старик с рыжеватой бородой. — Бог тут, рядом, и видит, и слышит, и говорит. Но тьма — она все по-своему повернет.
— Вот-вот! — поддержал его балагур. — Себя спасти не мог — не убивали, а духом отлетел. Три часа на кресте повисел, который подвернувшийся прохожий по имени Симона донес до Лобного места. Не утруждали его даже во время казни. А мы неделю по милости разбойников его грязь месим — и ничего, живые! Слаб он был. И духом, и телом, и руки не из того места наросли, и ума не шибко много… Просил его Бог: отведай камни, которыми кормишь людей, пусть они станут тебе хлебом — сказал: не токмо хлебом сыт человек, он и не поймет, что не на земле, на камне стоит. Просил его Бог: прыгни с крыла Храма, взгляни на душу, которую обиваешь, и пусть ангелы, что пишут за тобой все дела твои, понесут тебя, и не преткнешься о камни, на которых стоит человек — сказал: не искушая того, кто поставлен над человеком, не станет он вредить мне, ибо там я стою. Тогда просил его Бог: не дури, все царства мира у меня в руке, вся вселенная подо мною, поклонись — и будешь у меня живым, а все мое — твоим. Ответил: отойди от меня, ты мне враг, буду служить тому Богу, который дал тебе все это, чтобы забрал и отдал мне. И не забрал, и не отдал — ни одна черта не перешла из Закона. И звезды на месте, и солнце, и луна, и земля, и небо — но человек перестал считаться у Бога живым, когда поклонился тому, кто посягнул на Бога, назвавшись именем его. правильно вы сказали, святые отцы сами себя называют дьяволами, а дьякон — тот кто пред Дьявола стоит, чтобы выйти Дьяволом самому.
— Горчицу, траву малорослую, от дерева отличить не мог, а в Бога метил! — с досадой осерчал высокий старик. — А не собери овсюг, пока в колос не вошел, да нешто на том поле в будущий год можно сеять?
— Ишь, туда же, в спасители, будто не знаем, что хомут одевают, — поморщился другой. — Сначала с лаской да подношениями. А как заманили, человек будто и не человек. У церкви-то ихней постойте, сразу видно, с хомутами оне ходят, ищут, как сычи, на кого одеть. Раньше-то десятину сиротам и вдовам отдавали, а оне церкви золотые строят, чтобы глаза у человека разбегались, чтобы слюни пускал, а домой пришел — и не помнил, что крыша дырявая, скотина не кормлена, и жинка детей водицей кормит.
— Сколькие поднимались на княжеские дружины, в которых германцы, скандинавы, греки, басурмане. А где? Где народ? — прищурился балагур. — За полушку хлеба продает своего человек голодный и безумный. И нет хорошего человека, который бы за него вступился. М-да, спаситель ихний так и сказал: «будете ненавидимы за имя мое». Хорошего человека, если шилом не опорочили и обман на глаз не положили, не проклинают. Сказал: что говорю в темноте, проповедуйте на кровлях… А в какой темноте? — вопросительно обвел взглядом притихшую и внимающую толпу балагур. — Что слышите на ухо, проповедуйте на кровлях. А кто, кроме черта, может на ухо шептать?
— У них вон, какое оружие! И лошади… — завистливо вздохнули люди.
Высокий старик, убеленный сединой, горько усмехнулся.
— Да в оружии ли дело? Голова не думает свободно, ума нет, беду не видят ни свою, ни чужую, а только страх. Для того пастухам спаситель нужен, чтобы в стаде проклятие не снимали. Мы шило не накладываем, наши знания им как кол в сердце. Род их проклятие живо разбирает, коли Хмельную Сурью в голове испить. Сурья — Истина, нет в ней неправды, она Родом варится, духами кажется и в руку ложится.
— Отчего оне нас спасают? Мне их Рай, за ногу подвешенный, зачем? — снова вступил в разговор балагур. — У меня свой Рай, Ирий сад — не пустое слово, в нем душа моя и знания, которые пощупать могу, посмотреть на них при жизни. Истинно, устроен человек по образу и подобию Божьему, в человеке Царство небесное и Царство Земное. И все законы, на которых вселенная стоит, применимы к человеку. Сознание наше — искра Божья, как сознание Рода. Велик человек, от края своего и до края души своей, как Сварог, у которого четыре головы. И там, где душа, там и Небо, там Перун, а я подобен Велесу, землю возделывая…
— Так не хотят они, чтобы мы грамотными были! Запретили, — тяжело вздохнул богатырь. — Наши-то веды забывать стал народ, некому учить. Грамотных на кожу для книг пускают. А под каждую церковь человека закапывают. Мол, нет святого, то и церковь недолго простоит.