Я обернулся. Недалеко от дверей комендатуры стоял, повернув к нам бледное, небритое лицо с седыми усиками, Николай Арсеньевич Кожедубов. Он смотрел то на нас, то на полицейского, а потом махнул рукой:
– Вася, скажи там…
Но что сказать – Кожедубов так и не договорил. Полицейский ударил его рукояткой автомата прямо в лицо. Николай Арсеньевич поднял руки и повалился.
Мы бросились бежать. Кожедубовы жили недалеко от нас в небольшом деревянном домике, изукрашенном старинной русской резьбой. Резьба тянулась вдоль карниза, покрывала сверху и снизу голубые наличники окон. Она была делом рук Николая Арсеньевича, который однажды, когда я его спросил о резьбе, ответил:
– Что же, Вася, я умру, так пусть хоть это останется…
Когда мы вбежали во двор к Кожедубовым, Димка занимался акробатикой: расстелил на земле коврик и стоял на голове, вытянув в стороны руки, и медленно сводил и разводил ноги.
– Гоп-ля! – крикнул он и, перевернувшись, пошел нам навстречу.
За год Димка еще больше вытянулся, стал сильным, как молодой барс. На щеках у него все явственнее пробивались желтые волоски, и я не раз уже шутя говорил, что ему не мешало бы побриться. На что он отвечал мне хриплым баском:
– А тебе, Молокоед, тоже пора сбрить свою щетину.
Выдумает мне тоже: щетина! Всего лишь черненький пушок.
На наших лицах, что ли, Димка прочитал кое-что, только сразу спросил:
– Случилось что, Молокоед, а?
Я кивнул и посмотрел в его глаза. Серые, почти голубые, они настороженно смотрели с продолговатого лица.
– Случилось с твоим отцом, – мрачно проговорил Левка и тут же стих.
– Да ничего особенного, Димка, – поспешил добавить я, видя, как сразу посерело и обнаружило свои веснушки Димкино лицо. – Просто мы сейчас шли по Интернациональной и видели: твой отец стоит около комендатуры…
– Арестовали его, что ли? – взглянув на меня, проговорил Левка.
Димка толкнул Левку в плечо, тот даже пошатнулся, и обратился ко мне:
– Договаривай, Молокоед! Если уж начал, – договаривай.
Я не стал дольше скрывать правду и рассказал все без утайки. Димка убежал домой и вернулся с узелком в белом платочке. Следом шла мать. Она выпроводила нас в калитку и тихонько перекрестила.
Никакой очереди у дверей комендатуры уже не было, а стоял только часовой в надвинутом на лоб шлеме. Димка смело подошел к нему:
– Нам бы передачу…
Вместо ответа часовой протянул руку к звонку. Из двери вышел одетый в черный костюм человек и сквозь очки глянул на нас.
О, как знаком мне был взгляд противных желтых глазищ! Сколько раз он останавливался на мне у дяди Паши, когда мы еще только намечали маршрут в Золотую Долину. Уже тогда в этом взгляде сверкала жадность. Потом я увидел Белотелова на допросе. Шмыгающие по сторонам, не задерживающиеся ни на чем его буркалы напоминали глаза волка, попавшего в капкан. А сейчас они горели, как кристаллы халькопирита, и в них можно было прочесть радость от того, что пришли немцы, и торжество за себя и своего папашу, которых выпустили из тюрьмы.
– Что вам нужно? – спросил Белотелов.
– Отцу вот передачу… Кожедубову, – как можно спокойнее ответил Димка.
Белотелов усмехнулся:
– Когда забрали?
– Сегодня…
Белотелов скрылся, а через несколько минут вышел и весело улыбнулся:
– Передача не нужна. Могу вам, как старым знакомым, сообщить по секрету: Кожедубова сегодня расстреляют.
Не знаю, долго ли мы стояли перед комендатурой, но очнулся я, когда часовой толкнул меня в спину автоматом:
– Коммт, коммт, шнелль…
– Дождался своих, гад! – мрачно проговорил Левка. И я понял, что он думает о Белотелове.
Димка, размахивая узелком, шагал молча, устремив взгляд вперед. На его посеревшем лице не было никакой растерянности или паники.
– А ведь надо что-то делать, Димка, – проговорил я, когда молчать стало уже невмоготу.
– Вы идите, а мне – сюда, – бросил Димка и свернул с Интернациональной на улицу Девятого января.
Мы с Левкой вернулись домой и сели на подоконник. Во дворе играли ребятишки. Они сразу рассыпались, как воробьи, стоило появиться немцу. А фашисты приходили во двор часто: в недостроенном доме, покрытом теперь толем, был устроен какой-то немецкий склад. Перед ним все время ходил часовой.
– Взорвать бы, – тихо произнес Левка.
Я понял, о чем думает его отчаянная головушка.
– Взорвать – хорошо, но как?
– Известно, как… Мину подложить и – бенц!
– А как подложишь? Склад-то охраняется…
– Ты ничего не понимаешь, я смотрю. Надо действовать не одному, а двоим. Ты бы его отвлекал, а я р-раз и – там. Мину или взрывчатку подложу и – готово!
В самом деле… Ведь подрывают склады и поезда партизаны. И есть среди них пацаны вроде нас!
Я задумался и размышлял до самого отбоя. А когда мы улеглись спать, шепнул:
– Знаешь что, Левка? Хоть мы и не хотели изучать фашистский язык, а придется. Вот изучим, тогда можно развернуть диверсионную работу…
Утром я выложил на балконе свой сигнал, но Димка почему-то не шел. Я достал с полки учебник немецкого языка и пригласил Левку заниматься.
– Вас ист дас? – спросил я его, кивая на дверь.
– Дас ист дас фенстер…
– Эх, ты! Фенстер… Фенстер – это окно.
– Что же это я? Дас ист ди диле.[8]
– Нейн, – усмехнулся я.
– Ди декке.[9]
– Нейн…
Левка перебрал весь словарь из параграфа «Дас циммер», а слова «ди тюр» так и не вспомнил.
– Вер ист дас?[10] – показал я на часового.
– Вер ист диэер менш?[11]
– Я тебя спрашиваю: «кто это такой?» А ты вместо ответа тоже говоришь: «кто этот человек?»
– А как надо сказать? – спросил Левка, и в его глазах я впервые уловил страстное желание изучить немецкий язык. – А, Молокоед? Скажи, как?
Но я и сам не знал, как будет «часовой» по-немецки.
Я перелистал весь словарик, но в нем не было такого слова. Тогда я подмигнул Левке и постучал нашему «официру»:
– Герр обер-лейтенант, гештаттен зи мир ейне фраге[12], – приготовил я длинную фразу.
– Я, я[13], – раздался из-за двери густой бас.
– Герр обер-лейтенант, их вилль лезен унд шрайбен лернен.[14]
– Рихтиг, рихтиг[15], – ощерясь в ухмылке, проговорил немец.
Кое-как мне удалось выпросить у него немецкий разговорник, из которого я узнал, что часовой по-немецки будет «ди вахе». Беда была лишь в том, что немцы, видимо, думали, что пришли в нашу страну, как в ресторан. Почти все фразы в разговорнике относились к еде. Приготовьте мне то да подайте другое.
Левка сел ближе, и мы стали запоминать целые немецкие фразы.
Неожиданно все содрогнулось. И наш дом содрогнулся, даже подскочил от взрыва. Выглянув на улицу, мы увидели, что все – и русские и немцы – бегут по направлению к комендатуре.
– Вот это – да! – весело ухмыльнулся Левка. – Вот это саданули!
На месте столовой № 17 курились только развалины, когда мы прибежали туда. У развалин встретили Димку. Он мчался навстречу радостный и оживленный.
– Ты видел, Дим, как ахнули комендатуру? – спросил Левка.
– Нет, – ответил Димка, но по его веселому лицу я понял, что знает он больше нашего.
– А как отец? Жив?
Димка оглянулся, прижал губы к моему уху:
– Жив папка. Это из-за него и взлетела комендатура.
Оказывается, Николая Арсеньевича вместе со всеми арестованными по делу о поджоге электростанции держали во дворе комендатуры, в каменном сарайчике. Оттуда по ночам людей увозили и расстреливали. Димка сговорился с двумя товарищами отца, которых мне не назвал, и отправился в комендатуру с передачей. Он осторожно вручил дежурному корзинку с провизией. В ней были белые булочки, большой каравай хлеба, две жареные курицы и яйца. Дежурный, конечно, набросился на кур и, пока расправлялся с ними, каравай хлеба взорвался, так как в нем была бомба.
Я с восхищением смотрел на Димку: он уже действует! А мы еще только собираемся.
Целыми днями сидели мы и изучали этот проклятый язык, и я никогда еще не подозревал, что у всех у нас такие огромные способности. Не знаю, что нам помогало – разговорник или страстное желание читать и говорить по-немецки, но только месяца через два мы уже могли кое-как объясняться с немцами.
– Во ист дейн фатер?[16] – спросил я Димку, когда мы устали от зубрежки немецких слов.
– Мейн фатер? – переспросил Димка. – Мейн фатер арбайтет[17].
Я в изумлении поднял брови. Мы презирали тех, кто шел служить или работать к немцам. Таких людей у нас, не стесняясь, называли шкурами или предателями. И меня поразил спокойный Димкин ответ.
– Как? Он же старый коммунист!
– А ты думаешь, старые коммунисты сидят сейчас без дела? Они все работают… Чтобы скорее изгнать фашистов.
– Что же делает твой отец? – настаивал я.
Но от Димки я так ничего и не узнал. Уже потом он признался, что Кожедубов ушел в партизаны.
А фашисты выходили из себя, видя, что наши люди не хотят на них работать. Только и слышно было по городу: того расстреляли, другого отправили в концлагерь, третий уже писал из Германии – его фашисты силой увезли на работу.
Однажды мама вернулась из деревни, куда ходила менять свои платья на картошку, расстроенная и бледная. Я пристал к ней с расспросами: в чем дело?
– Сынок, – прижала меня мама к груди, – не лучше ли будет, если вы с Левой уйдете в деревню? Я уже договорилась с одним очень хорошим человеком…
– Чтобы меня укрывали от фашистов? – обиделся я. – Никогда этого не будет!
И вот случилось непоправимое. Настал день, когда к нам пришли двое: немец и их «переводчик» Мурашов.
Они велели мне и Левке немедленно собираться. Мы хотели удрать, но около подъезда нас поджидала машина.
На станции творилось что-то невероятное. Немцы оттесняли всех провожающих за железную решетку, которой был обнесен вокзал. Стонущая, плачущая толпа нажимала на нее с такой силой, что, казалось, решетка не выдержит и рухнет. Я все глядел туда, ожидая, что придет мама. Но только после второго звонка вдруг увидел ее, рванулся и побежал.
Она протягивала мне сквозь железные прутья свои маленькие холодные руки:
– Не плачь, сынок! Береги себя!
Я испугался за маму. Губы, щеки, каждая морщинка на ее лице вздрагивали, но глаза были сухими.
– Мама, мы все равно убежим…
– Будь осторожен, сынок!
Меня с силой оторвали от решетки. Немец, подгоняя прикладом, заставил убраться всех в вагон.
Прозвучал сигнал отправления, под крики, плач и стоны собравшихся троих мальчишек угоняли на запад.
– Вот и встали мы на Тропу… Только пятками наперед! – сказал Левка, и в темноте вагона трудно было понять, смеется он или плачет.