«Жук-Жучок, и ты, черный Жук, и вы, жучата малые, даже если вы сейчас где-нибудь и уже выросли, а если вы, хорошие мои, вдруг померли, но от вас остались дети, — все равно, все вы, и они пусть, сделайте так, чтоб сегодня (точное число, год, предполагаемое время) ничего-ничего со мной (имя и фамилия) не случилось (подробности о том, что ожидается и может случиться), чтоб все обошлось, чтоб все хорошо было!.. Спасибо большое-большое, огромное. Век вас не забуду!» И вроде подписи: «Я». А потом отбой — тот же свист.
Да, так и было: вначале я мысленно взывал только к Жуку, когда он — она! — был один, затем и к его сыну, черному Жуку, и к пропавшим жучатам — его братьям и сестрам. Я искренне верил, да и сейчас, пожалуй, верю, что они, жучата, или их потомки, на этом или на том свете, меня слышат и помнят меня. И в десятом классе я так же перед выпускными экзаменами свистел им — пусть помогут! — и даже в институте…
Ну а тогда иной день приходилось их умолять по нескольку раз. И помогали ведь. Очень часто!.. А когда не получалось, я считал, что им попросту не удалось мне помочь — у них свои трудности. Либо — все-таки хоть в чем-то выручили, частично. Вполне могло быть и хуже.
Но до чего ж они голодные были. Сейчас таких я не вижу. Давясь, черный хлеб глотали! А уже как два года карточную систему отменили — просто хозяин у них был тот еще. Мордатый, в синих блатных наколках на толстых коротких руках. Ограда у него колючей проволокой поверху опоясана на специальных кронштейнах, с загибом внутрь, как в лагере. Видать, привык за проволокой жить.
Когда по пути в школу я видел хозяина во дворе, то ничего Жуку не кидал. Еще запретит брать или того хуже — отлупит собаку. Я и не свистел, и старался не смотреть сквозь щели ограды, но собака все равно узнавала меня по шагам, я слышал, как она призывно скулит и гремит цепью в мою сторону.
А в школе — век бы ее не видеть!.. Вернее не школу, а наш класс. Сама-то школа ничего, этакий кирпичный двухэтажный барак буквой «Г», коротким концом на улицу, длинным — во двор. До сих пор стоит, только теперь разрослась, оштукатурилась, и спортзал выстроили… В классе у нас всем — кроме учебы, понятно, — вершил второгодник Соколов. По тогдашним меркам, детина с пудовыми кулаками. Принято ругать пресловутого Ломброзо, определявшего по облику преступных типов, а этот Соколов уже с виду был уголовник: широкая морда, острый подбородок, глаза-щелки, низкий лоб, редкие острые зубы, короткая шея. За одну внешность можно свободно сажать.
Располагался он в классе позади всех, на «Камчатке», вольготно, один за партой у окна — чуть сбоку от огромного, почти во всю заднюю стену, портрета генералиссимуса. Портрет был чуток наклонен вперед для вящего впечатления, и за ним Соколов обычно прятал свой портфель — точнее, кожаную полевую сумку на ремне. Такие сумки тогда были в моде: и шик, и носить удобно, и драться — намотал ремень на руку, и давай!.. А прятал ее Соколов, чтоб учитель при любом шухере не мог отобрать и послать за отцом, таким же бугаем, как и хозяин Жука. Иногда Соколов еще и незаметно свешивал свою сумку на суровой нитке за окно. Чуть что: «Соколов, давай портфель и марш за отцом!» — чиркнет пиской-бритвочкой, сумка во двор летит.
Житья от него никому не было. Шпонками с резинки на пальцах во время урока к-а-к врежет!.. Или в газетный кулек наплюет, словно верблюд, а затем прицельно ахнет по нему кулаком — сидим, втянув головы. Только успевай вытираться.
Зато хоть на переменах поспокойней, уходил курить втихаря либо в «бебе» играть — давали ж пацанам мелкую деньгу на завтраки. Я-то вообще богач был, мне мать рубль отстегивала, по-нынешнему — десять копеек. Пожалуй, никому столько не перепадало. Я те деньги копил и покупал на них книги. До сих пор не забуду, как отец однажды позвал мать и, подняв мой матрас, торжественно показал ей пачку заначенных рублей. Еле я доказал, что не ворую, но денежки-то все равно конфисковали, раз я их не по назначению тратил. Рублей тридцать скопил коту под хвост!
Соколов меня не так уж часто лупил. Других слабаков хватало — тот же Витек всегда под рукой. Выйдем из школы, стоит Соколов с прихлебателями:
— Эй, Кривой! Почисть мне ботинки!
Кривой послушно встанет на четвереньки и давай их рукавом драить, а Соколов с дружками от хохота заходятся. Я молчу. А что делать? Об одном думаешь: как бы и тебя не заставил. Но он был по-своему психолог, вид у меня, что ли, был не такой, чтоб перед ним настолько пресмыкаться. В принципе-то мог заставить… Возможно, отца моего побаивался — знал, что тот офицер. Соколов вообще опасался людей в форме, это у него, видать, врожденное.
Я все думаю: почему тогда такое творилось? Наверно, вся жизнь такая была — сверху донизу. На всех уровнях. Да только у взрослых не столь наглядно. И потом, война ведь недавно прошла, ничем никого не удивишь.
После уроков мы с Кривым старались удрать из школы тайком, задами, через забор. Как только кончались занятия, не все пацаны спешили по домам — во дворе обязательно собирались компашки, почти каждый класс ждал кого-то, чтобы метелить. Лупили всем скопом: и забавляясь, и счеты сводя, и расправляясь «по делу» — за донос.
Меня самого в первый же день по приказу Соколова так отделали, что я чуть вновь не слег. Училка потребовала портфель у Соколова, а он загоревал, да так искренне: нигде нет, ой, увели, кто-то спер, ищите.
— Все ищите! — кричал он. — А то мне дома влетит! Отцовская сумка!
Весь класс ползал по полу, делая вид, что ищут. И я, новичок, тоже искал, но всерьез. А потом нашел-таки. За портретом Сталина.
— Вон она! Вон! — подскакивал я, показывая где.
— Да нет там ничего… — шипели ребята, оглядываясь на училку. — Он ошибся!
А я, болван, рад стараться услужить Соколову:
— Нет, правда. Лежит твой сумарик, лежит — притырил кто-то.
Забрала она сумку, а после уроков — жаль, все портфели не забрала, — меня так сумариками отметелили, еле жив остался.
Уж как я на следующий день лебезил перед Соколовым, фантик серебряный купил у него за семьдесят копеек, горячо заверял:
— Я же не знал. Больше никогда!.. Век воли не видать! Случайно!
— За случаянно бьют отчаянно. — Он отпустил мне по макушке гулкий щелбан и милостиво простил.
Я ликовал, готовый руки ему целовать. Еще бы, ведь предал его!
Я думал, страшней Соколова никого и быть не может. Но ошибся. Часто я ошибался…
Под конец учебного года появился у нас белобрысый новенький с безобидной фамилией Степанчиков.
Как только училка назвала новенького, Соколов прыснул со смеху:
— Юрий Степанчиков… Бунчиков… Бубенчиков…
Тот, Юрий Степанчиков, молча встал, подошел к нему и врезал по морде. Даром что худенький, а отчаюга. Все замерли. А они сцепились, как звери, по полу катаются. И тут Юрий схватил чью-то ручку и воткнул ее пером «рондо» Соколову в грудь.
Что потом было!..
Соколов угодил в больницу — чуть ли не заражение крови, кажется. От чернил. Пером же его ткнули. Я потом случайно услышал, как Соколов хвастался перед незнакомой шпаной, что его пером чикнули. В общем, выжил он, конечно.
Обращали внимание, поголовно у всех двоечников, кроме явных дебилов, железное здоровье?..
Любопытно, что в ту пору всякие там круглые отличники особенно не были в чести. Их презирали, даже по-своему жалели. Да и они сами чего-то стеснялись. И во многих книгах, и в фильмах отличник всегда был отрицательным типом. Буквоед, подхалим, трус, подлец и ябеда. На коне были так называемые простые ребята, пусть неуспевающие и задиристые, зато смелые, надежные, верные. В газетах и по радио разные уважаемые люди наперебой гордились своей жизнью: учился, мол, неважно, дисциплина хромала, хулиганил, дрался, преподаватели махнули рукой, а глядите, каких высот достиг!..
«Умный, да?», «Культурный, да?», «Шляпу надел?» — были ругательствами. Да и сейчас… Вон о редкостных людях с двумя вузовскими дипломами говорят: «Значит, в одном ничему не научили!» Откуда это?.. Когда вырос, понял: да ведь тогда почти все начальники были полуграмотными, вот и окружали себя всякими бывшими второгодниками и хулиганьем. Ценили их как простых исполнителей, ведь ни знаний, ничего у них за душой нет. За личную преданность ценили, за беззаветность. Слово-то какое… Значит, без заветов! Вдумайтесь-ка, страшно становится. Они и впрямь бездумно служили, они-то с детства знали, что надо рабски подчиняться сильному. Нет, всякие там, мол, отличники — публика ненадежная. Умные, да?! Думают много?! А эти отличники двигали науку, культуру, оборону, наконец. Те же математики — слышал? — лишь до двадцати трех лет могут что-то путное придумать! Потому теперь и олимпиады всякие, чтобы умников заранее выявлять. Заставила-таки жизнь.
Даже сейчас та отрыжка осталась. Как начнем свое детство вспоминать, друг перед другом заносимся: «Наша школа была самой хулиганской, двоечник на двоечнике! Наш класс был самый отчаянный — прохожие боялись мимо школы ходить!» Чем гордимся-то? Стыдиться надо своей дикости. У нас в конторе есть один полудурок, так он, не зная, чем похвастать, вгорячах выкрикнул: «А я за один день, помню, шесть двоек схватил!» — «Потому с тобой и мучаемся», — буркнул руководитель нашей лаборатории, доктор наук, лауреат и так далее. Наверняка скрытный отличник… Если б Витек Кривой дожил, он, может, и его перещеголял бы. Он в нашей школе был самым круглым из всех круглых отличников. Одни только пятерки с плюсами получал, а ведь не старался особенно, на лету схватывал — я-то знаю.
Ну а что Соколов?.. Замяли дело с тем «ранением». Несколько раз Степанчиков-старший, подполковник при всех планках, приходил в школу. Улеглось… У Соколова такая репутация, что защищать его не стали. Да и сам он на попятную пошел, когда вернулся. Тем ударом пера Степанчиков враз его свалил с пьедестала. Сдрейфил Соколов. Ничего, мол, не было, училке показалось. Ну, подрались, ручка открытая в нагрудном кармане была, вот и напоролся.
— Спросите у класса! — настаивал он.
А нам — что. Не было, значит, не было.
Да-а… Нашлась управа на Соколова. Наша радость с Кривым была прямо-таки беспредельной. Я бы сказал: после победы над Германией мы, пожалуй, ничему так не радовались. Есть все же справедливость на свете, есть. А уж Кривой смотрел на Степанчикова как на героя своих приключенческих книг.
И вот выходим мы как-то с Витьком из школы — стоит наш кумир Юрий Степанчиков, отец дорогой, а вокруг него Соколов увивается — лебезит. Степанчиков на него ноль внимания, фунт презрения. А уж мы лыбимся во всю рожу, солнышко весеннее светит, счастье душу переполняет. Никто нас теперь пальцем не тронет. Новая жизнь настала. Мы уже и в защитники Степанчикова себе записали. В обиду не даст — Человек!..
Поглядел он на наши глупые улыбки, и сам невольно улыбнулся. Ну тут мы вконец расцвели. Захотелось, знаешь ли, если б осмелились, обнять его за плечо, бродить с ним по городу, показать наши заветные места, болтать о любимых книгах…
И вдруг Соколов привычно ухмыляется:
— Эй, Кривой, давно ты мне ботинки не чистил. Глянь!
Мы остановились как вкопанные. А Степанчиков-то молчит…
— Нет, — передумал Соколов, — лучше ему почисть, — и кивнул на Юрия.
— Пусть, — хмыкнул тот. — Смешно.
Глянул на меня Кривой, тускло так у него глаз затухал…
— Ну! — прикрикнул сам Степанчиков.
Кривой быстренько к нему на полусогнутых. Опустился на колени, плюнул из вежливости себе на рукав, чуешь, не на ботинок, и давай его обшлагом полировать.
— А ты чего без дела стоишь? — усмехнулся Степанчиков. — У меня две ноги.
До сих пор себя презираю — вспомню, аж передернет. Затмение со страху… Опустился рядом с Витьком и начал. Полируем вдвоем обувь Степанчикову. Одна лишь разница: я все-таки плевал на ботинок, а Кривой — себе на рукав.
Говорят: липкий страх. А у меня он на плечи наваливается и к земле жмет — противное чувство… В горах бывал? Я однажды в Крыму лег на камни и осторожно голову за край высокой скалы высунул. Лежа смотрел, встать не мог. Казалось, тяжесть та страшная не только давит на плечи, но и сдвигает по чуток туда, вниз. Так и не смог подняться — отполз.
Чистим мы, значит, ботинки Юруне, а у Кривого одноглазые слезы кап-кап на носок башмака.
— Затем мне почистите, — заявил Соколов.
— Перебьешься, — отрезал Степанчиков. Хоть на том спасибо!
«Эх, Жук-Жучок, и ты, черный Жук…»
Понял?.. На смену одному главарю пришел другой, куда страшней прежнего. С виду невзрачный, а зато жестокий, хитрый. Чуть что, готов зубами вцепиться. Глаза белые, волосы белые — вампир!
Он уже несколько школ сменил, в военных семьях это бывает: срывают с места, перекидывают туда-сюда, мотают по всей стране. И вероятно, везде он старался сразу себя показать, сразу на своем поставить, утвердиться. Озлобился, хуже некуда! Над новичками ведь везде поначалу измываются, вот и дошел до жизни такой. А затем и понравилось властвовать… Но это я позже понял. А собственно, какая мне разница в том, что я понимаю, почему кто-то подлец, садист, сволочь… Что мне, легче? Данность есть данность. Пусть потом судьи разбираются, откуда такие берутся. Глядишь, открытие сделают: мол, потому, что в войну мальчишки без отцов росли. Пока те воевали, они вон тоже по-своему сражались, чтоб их не затоптали. Кто-то выдержал, а кто-то сломался. А может, все оттого, что школы были раздельные — мужские и женские?.. С девчонками мы бы так не озверели — не дали бы, а?
И стал Соколов как бы ординарцем при Степанчикове. Это больше всего на нас подействовало. Если уж сам Леха Соколов не стал за главенство бороться…
Слухи разные поползли: мол, за Степанчиковым блатные парни стоят, шайка вроде какая-то. С ним даже старшеклассники не связывались, сторонились.
— А ты б ткнул обоих разок, хотя б вилкой, и тоже порядок! — доказывал я Кривому. Легко другому советовать.
— Да и ты не смог бы, — моргал Витек глазом, — а я и подавно. Мне по ночам снится, как я их догоняю, замахнусь, ткну, да нож все время гнется, — жалостно признавался он. — Ни царапины. Хочу, так хочу, а не могу! Если уж во сне ничего не выходит, то…
Правда. И у меня во сне никакая месть не сбывалась — не дано. Где уж тут наяву! Видно, мы просто были нормальными людьми от природы. Или от книг. Сопливые гуманисты, в общем. Не помню, как в точности сказано у Толстого: если человечество делает, пусть на капельку, шажок вперед, то его двигают не полководцы, не властелины и палачи, а лишь жертвы, мученики… Да нет, не думайте, на свой копеечный счет я это, конечно, не отношу.
Думаешь, только нам одним доставалось? Да почти всему классу, кроме нескольких человек. Почему их не трогали?.. У одного брат в десятом классе, у другого плечи вдвое шире моих, третий с гирями тренируется, четвертый — еще что-то… Остальные все под пятой.
Помню, Степанчиков не так уж часто кого-то бил сам. Предпочитал действовать чужими руками. Стравливал всех. Скажем, сегодня Петька, Колька и Ванька за что-то меня лупят. Завтра Петька и Колька того же Ваньку метелят. Послезавтра все на Петьку навалятся. Старое правило: разделяй и властвуй.
Ну, это сейчас как чепуха вспоминается. Были и куда подлее приемчики… Однажды он заставил нас из лужи пить. Зачем? Поиздеваться, власть свою показать — вот зачем. Вчера, что ль, родился?..
Приказал нам Степанчиков — человек восемь нас было, подопытных, — зачем-то собраться у него во дворе за сараями. Тогда везде во дворах у всех сараюшки были, как в деревне.
Мы с Кривым, не помню почему, на сбор запоздали. Приходим, пацаны стоят, будто белены объевшись. Только Степанчиков да Соколов лыбятся. Весело им.
— Теперь вы давайте! — о чем-то загомонили подопытные, показывая на грязную лужу. — Мы уже пили. Давай-давай. Умные, шляются где-то!
— А ну, хлебните-ка по глотку. Не бойсь, не заболеете! — Степанчиков зачерпнул ржавой каской воду из лужи.
Пацаны окружили нас, подталкивают к нему. Сами — позорники и хотят, чтоб другие — тоже. Делать нечего, я не успел бы даже с мольбой к Жуку обратиться. Они б нас на куски разорвали, если б мы отказались. Ну, не на куски, а в той же луже с головой искупали бы запросто.
А потом все давай над нами ржать и пальцами показывать:
— Да ведь Юрка в лужу на… Что, соленая?
Вот когда я понял впрямую библейское: испить чашу унижений.
— А мы не пили, а мы не пили! — приплясывал один там коротышка.
— Заткнись. Пил, — оборвал его Степанчиков.
Тот всхлипнул и умолк. Я отплевывался и все смотрел не мигая на Степанчикова: больше всего мне хотелось сейчас надеть ту каску ему на голову. И ведь почти решился… «Вот сейчас, вот сейчас, — думаю, даже ноги дрожат. — А там будь что будет!» И то ли Степанчиков прочел что-то в моих глазах, то ли надоело, он поглядел на меня прищуренно, выжидающе, а затем вдруг повернулся к Соколову:
— Теперь ты хлебни.
— Что ты, что ты? — попятился Соколов. — Юруня… друг!
— Пей, — страшно сказал друг Юруня.
Соколов обреченно поднял каску…
Затем Степанчиков со смехом выбил ее пинком из рук.
— Пока, — и зашагал, не оглядываясь, к дому.
— Чего уставились?? — рассвирепел Соколов. — Зрачки вылупили! — двинул кого-то по уху и вразвалочку, руки в карманы, пошел со двора.
И мы пошли прочь. А тот коротышка сбивчиво говорил:
— А вообще-то полезно… Лечебное средство… Даже раны заливают, пощиплет — и все. Подумаешь! — хорохорился он.
Утешение…
Странно как-то. Родители совершенно не знали, какая у нас жизнь. Ну, совершенно. Они то и дело подчеркивали, как все нам легко достается, какие мы благополучные. А вот они, дескать, такого хлебнули! Какого?.. Может, и они от нас скрывали? Да наверняка. И не в голоде, холоде дело. Голод с холодом мы тоже видали. А у взрослых… Вот в наш дом недавно ночью «воронок» приезжал, забрали соседа-учителя. Как я ни допытывался: за что? — отец только делал страшные глаза, а мать отрешенно сказала: «До войны приезжали чаще…» У взрослых были свои игры — в жизнь и смерть.
И не поверишь, решили мы с Кривым убить Степанчикова. Может, как-нибудь сумеем вдвоем… Сначала его, а потом, если нас не заметут, и Соколова. И так приятно было нам, слабакам, помечтать об этом!.. Возвращается Степанчиков поздно вечером, а мы поджидаем его во дворе — он жил на углу улицы Карла Маркса. Там был деревянный, с узорными наличниками, красивый дом-теремок, от воинской части. Двор освещался лишь одной лампочкой. Вывернуть ее, затаиться у парадного и… камнем по голове. А что, никто не узнает!
Или — подкараулить на лестнице, где спуск к реке, там он к какому-то дружку ходит. Протянуть проволоку поперек ступенек, а самим затаиться в густом бурьяне, слева и справа от лестницы. Всех людей пропускать, никто ничего не заметит — ну, лежит себе на ступеньке какая-то проволока, чего такого. А как только Степанчиков сбегать будет, резко ее натянуть — он вмиг кувыркнется и голову себе раскокает. Там к реке до-о-лго вниз лететь!
Дальше слушай…
Помечтали мы, помечтали и бросили. Но не позабыли. Во всяком случае — я. Кривой к тому времени был уже мне не помощник…
Потом-то оказалось, что сплеча и сгоряча ничего не решить. Жизнь мудрее.