Де Кюстин считал русских необыкновенно обаятельными людьми. «Выразить словами, в чем именно заключается их обаяние, — пишет он в своей знаменитой книге, — невозможно. Могу только сказать, что это таинственное «нечто» является врожденным у славян и что оно присуще в высокой степени манерам и беседе истинно культурных представителей русского народа. Такая обаятельность одаряет русских могучей властью над сердцами людей».
Ничего не скажешь, приятная характеристика, тем более что она исходит от человека, которому все не нравилось на Руси. Но не в этом дело, а дело в том, что, в сущности, обаяние русскости — это и есть Россия, во всяком случае, оно отличает все путное, что в ней есть. Природа наша невзрачна, но обаятельна, и дооктябрьская архитектура наша скромна, но обаятельна, и обаятельна наша речь, бесцветная в фонетическом отношении, и безмерно обаятельно лицо природного русака. Но главное — чем-то обаятельна наша жизнь. И тяжела-то она, и бестолкова, и беспросветна, но вместе с тем есть в ней некая необъяснимая прелесть, которая, например, проявляется, как только два человека сойдутся попить чайку.
По этой причине трудно понять нашего соотечественника, который уезжает на жительство за рубеж. Русский человек так скроен, что он неспособен сосредоточиться на разнице между оптовыми и розничными ценами, а подавай ему сколько-нибудь возвышенный материал. И работать, как слон индийский, он не любит и не умеет, и привязанности у него беспочвенные, и есть душа, которая притом постоянно напряжена…
И вот сидит такой русачок, положим, на бульваре Капуцинов, а на три тысячи километров в округе ему не с кем попить чайку.
Нет, жалко наших эмигрантов; может быть, они отвыкли от стрельбы среди бела дня, может быть, у них денег куры не клюют, — и все же их почему-то жаль…
Может быть, одна из самых грустных сторон русского способа бытия заключается в том, что слово у нас много важнее дела, что оно, с другой стороны, представляет собой самостоятельную монаду и не соответствует вещи, которую ему положено отражать. Например, мы говорим — «Ленин», подразумеваем — «партия», говорим — «партия», подразумеваем диктатуру злодея и дурака.
Из-за этого разнобоя мы забрели мыслью в такие дебри, до того запутались, что уж давно не понимаем: кто мы, что мы, зачем живем?.. Оттого и редко оправдываются наши чаянья, что мы воспринимаем три источника, три составные части марксизма как ключи от земного рая, а потом в лучшем случае получаем реформу календаря.
В Европе этой дистанции между словом и делом нет. Там если «деньги», так это деньги, а не мировое зло; если «глава администрации», так глава администрации, а не вор. Поэтому европеец адекватно оценивает настоящее и более или менее точно провидит будущее, даже если оно, так сказать, чужое, а не его. Вот сто пятьдесят лет тому назад маркиз де Кюстин писал: «Когда солнце гласности взойдет наконец над Россией, оно осветит столько несправедливостей, столько чудовищных жестокостей, что весь мир содрогнется… но не сильно, ибо таков удел правды на земле. Когда народам необходимо знать истину, они ее не ведают, а когда наконец истина до них доходит, она никого уже не интересует».
Как в воду глядел француз. Всего-то пятнадцать лет мы живем при гражданских свободах, а такое чувство, будто мы жили при них всегда. Вернее сказать, мы настолько охладели к демократическим формам, что нас давно не ужасает большевистская тирания, и нам так же безразлично всеобщее избирательное право, как погода на Соломоновых островах.
Это, наверное, потому, что на Руси существует фундаментальная разница между существительным «свобода» и свободой как таковой. Вот мы с самого Радищева, Александра Николаевича, лелеяли мечту о крушении самовластья и гражданских правах как решении всех проблем. Все нам казалось: перережем Романовых, упраздним цензуру, введем какую-никакую избирательную систему, и счастливый быт наладится сам собой. Сколько с тех пор крови пролилось, сколько жизней было отравлено, а в итоге что оказалось: что слово «свобода» мы неправильно понимали, что между воображаемым и действительным на самом деле такая же пропасть, как между однокоренными существительными «губернатор» и «гувернер».
Вот мы почему-то думали, что стоит освободить из-под надзора литературу, как закономерно вырвутся на волю новое «Преступление и наказание», другая «Война и мир». Не тут-то было. Нa поверку ничего особенного не выпорхнуло из писательских столов, так… обличения, запоздалые претензии, собрания матерных частушек и прочий филологический неликвид. Дальше — пуще: грамотную книгу стало невозможно издать, серьезные писатели постепенно перешли на положение городских сумасшедших, а их место на всероссийском Олимпе заняли сочинители злой и малограмотной чепухи. И квалифицированный читатель куда-то подевался, судя по тиражам, — не исключено, что с горя ударился он в бега. Сидит себе сейчас в городе Бостоне и думает: свобода на литературном фронте есть прежде всего потачка дурному вкусу, то есть мещанину, то есть любителю клубнички и банальному дураку.
Вот мы почему-то думали, что стоит развязать руки журналистике, и под огнем нелицеприятной критики расточатся злоупотребления в центре и на местах. Не тут-то было. Оказалось, что злоупотребления сами по себе, а журналистика сама по себе. Оказалось, что еще никогда не замечалось на Руси такой вакханалии воровства, как при наших либералах, а журналистика в свободном виде предпочитает повествовать про гнусности и беду.
Вот мы почему-то думали, что стоит приобрести свободу шествий, собраний и организаций, как общество сразу нальется здоровьем и полнокровно, как-то грамотно заживет. Не тут-то было. Свобода организаций вылилась у нас в легализацию фашистов, сатанистов и желающих похудеть; свобода собраний — в карнавальные бдения совершенно по заветам профессора Ганнушкина; свобода шествий — в уличные бои. Но главное, счастья-то как не было, так и нет. Вот мы, наконец, думаем, как заблагорассудится, говорим, что хотим, поехать можем хоть к черту на кулички, хоть в город Бостон, а счастья как не было, так и нет.
Иной возразит: свобода — это не панацея от общественного нестроения и не средство от несчастий на личном фронте, свобода — исключительно инструмент. Мы на это замечание: никак нет! В том-то и дело, что свобода — не панацея, не средство, не инструмент. Свобода есть следствие; именно следствие известной житейской культуры, хозяйственного развития, определенных традиций, системы ценностей, морального багажа. Следовательно, свобода не завоевывается и не даруется, она — вытекает, как Нева из Ладожского озера, лето из весны, вообще следствия из причин.
Проездился маркиз де Кюстин по России и вот собрался восвояси, к себе в Париж. Переправился он через Неман, вступил на землю Прусского королевства, и что же? — те же самые чувства его обуяли, которые так знакомы русскому человеку, когда он выбирается за рубеж.
Это поразительно, до чего подчиняет себе человека русскость, даже и диаметрального чужака. Ведь только полгода пожил с нами француз, а уже и думает, и чувствует как русак. Мы, бывало, как пересечем границу сопредельного государства, так сразу нас зло берет и восхищение распирает, потому что в сопредельном государстве все — так, а у нас не так. Вот и маркиз де Кюстин туда же: «Никогда не забуду я чувства, охватившего меня после переправы через Неман. Прекрасные дороги, отличные гостиницы, чистые комнаты и постели, образцовый порядок в хозяйстве, которым заведуют женщины, — все казалось мне чудесным и необыкновенным». А ведь, повторимся, всего с полгода он с нами жил…
Де Кюстин и сам не понимал, как он успел до такой степени русифицироваться за полгода, что если не встречал по городам пьяных, ему было не по себе. Видимо, есть у России какая-то тайна, коли иностранца так способна околдовать беспутная и неопрятная наша жизнь. Может быть, тайна эта заключается в некоторых уникальных свойствах русского человека, как-то: в прямодушии, ничем не стесненной откровенности, в братской расположенности к первому встречному, выпуклости души… Иными словами, в том очаровании человечности, которое довлеет над нами наравне с пьянством и склонностью к витанию в облаках.
Или, может быть, дело в гипертрофированной силе духа (гипертрофированной именно за счет нашей материальной слабости), из которой вышли великая литература, музыка и театр.
А то эта самая тайна состоит в том, что русскость — это прежде всего художественность, которая у нас распространяется на все, от агротехники до судьбы. Ведь русский человек именно что художественно существует, сюжетно, по законам драмы и романтической повести, с коллизией и развязкой, точно он прозу сочиняет, а не живет. Возьмите хоть отца родного, хоть соседа по этажу: если он не горел, не сидел на нарах, не допивался до чертиков, не бегал от бандитов, не помышлял о самоубийстве из-за безответной любви, не мыкался по стране, не терял старой веры и не впадал в новую, не изобретал велосипед, не ночевал в стогу, никогда не рыдал на плече у случайной любовницы, — то нужно проверить его анкету, именно так называемый «пятый пункт»…
Неудивительно, что иноземца, который программно, незатейливо живет от первого «агу» до последнего «прости», поражает, очаровывает, исподволь покоряет этот бытийный стиль. Недаром, например, в Германии русской колонии не сложилось, а в России немцев было не перечесть. И все потому, что донельзя увлекателен русский человек в его художественной ипостаси, даром что в остальном он безобразник, бестолочь и вандал. Положим, завоюй мы, не приведи господи, какое-нибудь сопредельное государство, там через месяц выйдет из строя канализация, начнут проваливаться дороги, примерные газоны вдруг схватятся лебедой.
То есть в остальном нас не за что уважать. Вот мы в другой раз удивляемся, что Америка и Европа, чего ни коснись, априорно и заранее против нас. А что бы мы сами сказали о государстве, где бесследно исчезает каждый второй казенный рубль, автомобили не заводятся, спички не горят, милиция, в частности, есть товар, дороги непроезжие, продолжительность жизни приближается к среднеафриканской, взятки не берут только клинические сумасшедшие, государственные должности занимают уголовники, хлеб без молитвы не родится и все социально-экономические проблемы решаются при помощи топора? Мы бы сказали, что с таким государством дела иметь нельзя.
Тем более удивительно, что, наверное, нет на Земле народа более преданного своему отечеству, чем русские, которые к тому же принимают его всяким: и монархическим, и социалистическим, и демократически-воровским. Так еще относятся к родным людям: хоть ты алкоголик и скупщик краденого, а родной…
Разумеется, для культурного иноземца мы и любопытны, и непонятны, но чужие прежде всего до полного неприятия русского способа бытия. Вот де Кюстин пишет: «Когда ваши дети вздумают роптать на Францию, прошу вас, воспользуйтесь моим рецептом, скажите им: поезжайте в Россию! Это путешествие полезно для любого европейца. Каждый, близко познакомившийся с Россией, будет рад жить в какой угодно другой стране».
Это точно, что в России жить нельзя, это еще Иван Сергеевич Тургенев вывел и записал. Зато интересно, остро интересно, как скрываться, противоборствовать и любить. Это точно, что «каждый, близко познакомившийся с Россией, будет рад жить в какой угодно другой стране», потому что по-европейски жить — значит отсуществовать программно и незатейливо от первого «агу» до последнего «прости», а по-русски жизнь — всегда преодоление и страда.
Оттого-то нам бессмысленно, непродуктивно равняться на Европу, что наша жизнь — это что-то совсем другое, как бывают другими планеты, измерения, времена.
Открытие России
К странному заключению приходишь на склоне лет: целая жизнь прожита в России, а что это за страна такая и что за народ ее населяет — в точности мы не знаем; вернее, знаем, но как-то отрывочно и скорее всего превратно, во всяком случае, было время, когда подрастающее поколение знало как дважды два, что это большое счастье — родиться в стране Советов, даже если ты проживаешь в Спас-Клепиках и кушаешь масло не каждый день. Видимо, нервно-патриотически настроенное государство, семья и школа нарочно искажали истину о России, полагая, что стоит русскому человеку своим ходом сообразить, что «король-то голый», как он, черт такой, сразу возьмется за дробовик. Так вот на склоне лет приходится открывать для себя Россию, как Христофор Колумб далекую Америку открывал, с ее картофелем, табаком и одной непристойной хворью. Занятие это неблагодарное, даже опасное, чреватое многими неприятностями — недаром Колумб кончил свои дни в болезнях и нищете — тем более что «Тьмы низких истин нам дороже / Нас возвышающий обман», тем более что за правдоискательство на Руси бьют, и пребольно бьют, — да уж очень заманчиво выяснить наконец, где и в какой компании мы живем, а там хоть на улицу без выходного пособия, хоть в клинику к Ганнушкину, хоть в Матросскую Тишину.
Итак…
О том, что Россия — исключительная страна и что быть русским, во всяком случае, интересно, мы слышим, наверное, лет пятьсот. И ведь, действительно, ничего нет выше нашей литературы; русская женщина — существо точно богоданное, неземное; стиль человеческого общения у нас высокодуховен, как литургия, и утончен, как субъективный идеализм; российский интеллигент, будь он хоть скотником по профессии, есть безусловно человек будущего… да вот, пожалуй, и все, только и благостыни нам от Бога, что литература, женщины, стиль человеческого общения да российский интеллигент. Не то что мало, но и не скажешь, что чересчур.
Какие возражения на этот уклончивый дифирамб может привести, положим, гражданин Швейцарской конфедерации… А в Швейцарии, предположительно скажет он, изготовляются восхитительные сыры; часы повсюду показывают одно время; автомобили уступают дорогу пешеходам, а те, в свою очередь, переходят улицу в назначенных местах и лишь на зеленый свет; денег от аванса до получки, как правило, хватает, потому что швейцарцы ведут домашнюю бухгалтерию и ни за что не купят просто так ручного медведя, то есть только на тот предмет, что все же занятно держать у себя медведя; редко когда можно получить по физиономии от постороннего человека, которому не приглянулись твои ботинки; улицы подметаются, и оттого они приютны, как собственная квартира; таксисты обходительны и больше похожи на педиатров, ну разве что с ними не потолкуешь о смысле жизни; наконец, правительство как-то так грациозно управляет страной, что будто его и нет. Единственно то в нашей державе неладно, может быть, заключит швейцарец, что вкалывать приходится не за страх, а за совесть, просто все восемь часов трудового дня работаем, как волы. А мы ему на это: то-то мы все думаем, чего вы, ребята, скромничаете, не заикаетесь про великую Швейцарию, оплот мира и надежду прогрессивного человечества, — оказывается, у вас там все работают, как волы…
Швейцарец нас, наверное, не поймет, и это как раз понятно, точнее, понятно, но не совсем. В частности, не понятно, почему в зажиточной, благоустроенной и расцивилизованной Швейцарии люди не бредят манией национального величия, и буде какой политик невзначай обмолвился бы про великую Швейцарию, которой исходя из заветов Вильгельма Телля следует держать в струне окрестные государства, народ через референдум велел бы ему показаться у хорошего психиатра. Между тем эту страну и вправду отличает богатая история, высочайший уровень жизни, фантастические, с нашей точки зрения, урожаи и такая бытовая культура, о которой нам приходится только грезить.
У нас же политики — от Ивана Грозного до Столыпина и от Столыпина до нынешних недотеп — талдычат про великую Россию даже в кругу семьи. И при этом никто не знает, что, собственно, в ней великого, разве что неистовые размеры, да вот Гренландия тоже громадный остров, в сущности, континент, и это только у французов «большой» и «великий» обозначаются одним словом, а в русском языке это, слава богу, понятия разные, и от «большого» до «великого» у нас считается далеко. Тогда, может быть, как-то по-настоящему величественной была история нашего государства?.. Действительно, три раза Берлин брали, во времена Екатерины II «ни одна пушка в Европе не смела выстрелить без соизволения Петербурга», так ловко подавили восстание китайских «боксеров», что у нас в Белокаменной даже составился свой музей Восточных искусств, изобрели множество полезных вещей и устроили у себя «диктатуру пролетариата». Да только, как всмотришься хорошенько во мглу веков, так сразу и станет ясно: довольно обычная история у России, не замечательнее датской или австрийской, знала она и победы, знала и поражения, а все началось с того, что отдаленные наши предки позвали к себе на княжение скандинавов, поскольку «земля наша велика и обильна, а порядку в ней нет», как сообщает летописец первоначального времени, то есть поскольку наши предки сами с собою были не в состоянии совладать. Что же относится до побед, то какие-то они все больше подозрительные победы: разгромили на Куликовом поле темника Мамая, но на другой год татары в отместку выгнали из столицы Дмитрия Донского и дотла спалили Москву, о чем не любят упоминать учебники истории; ордынцев перестояли на Угре при Иване III и в результате свалили-таки трехсотлетнее иго примитивного и сравнительно немногочисленного народа; небольшой отряд поляков учинил нам продолжительное Смутное время; со шведами двадцать два года воевали за отеческое болото; нашествие Наполеона действительно одолели, однако не одержав ни одной победы, а взяли французов несговорчивостью и мрачным своим упорством; турок побили при царе Освободителе, но поморозив бесцельно целые корпуса, да еще по Берлинскому трактату оставила нас с носом сообразительная Европа; в так называемую «белую войну» оттягали у маленькой Финляндии город Выборг, правда, ценой неслыханной в мировой истории, положив пятнадцать родных душ за одну чужую; наконец, в Великую Отечественную войну немцы разгромили Красную Армию за две недели. Впрочем, так сложились наши геополитические обстоятельства, что мы стали хозяевами восточной части материка, едва заселенной тихими дикарями; впрочем, мы первыми прорвались в космическое пространство, но для этого пришлось разуть и раздеть народ, устроив ему среднеафриканский уровень жизни, благо другого он отродясь не знал; впрочем, мы охотно подавляли восстания у соседей, — восстания, собственно к России не относящиеся никак, и в результате на ближнем краю ойкумены нет более ненавидимого государства, чем наша святая Русь; впрочем, мы поставили величественный исторический опыт, с тем чтобы к восьмидесятому году XX столетия ввалиться в коммунистическую систему, как мышь в крупу, однако ничего похожего не случилось; впрочем, мы половину мира обратили в свою горячечную религию, но, как потом оказалось, это была несчастная половина. Одним словом, если наша история и вправду величественна, по крайней мере, необыкновенна, так единственно тем, что она трагична, причем нелепо трагична, ибо она представляет собой цепь бессмысленных несчастий, испытаний и неудач.
(Вольно?, кстати сказать, англичанам, пригревшимся на своем острове, кичиться достижениями цивилизации и культуры, когда они со времен Вильгельма Завоевателя не ведали сколько-нибудь серьезной исторической передряги, а у нас то хазары с печенегами как снег на голову, то монголы с ливонцами, то Иван Грозный вырежет под корень аристократию, то бандит Стенька Разин опустошит пол-России, прикинувшись радетелем народным, то засуха, то мор, то экспроприация экспроприаторов, то химизация всей страны.) И ладно, если бы в этой трагической последовательности подразумевался какой-то смысл, таилась бы какая-то продуктивная сверхзадача, а то, сдается, налицо просто-напросто цепь несчастий, которая опутала нас по рукам, по ногам бог весть за какие грехи, и непонятно, с какой такой трансцендентной целью. Разве что это историческое наваждение дало следующий, прямо скажем, неожиданный результат: русские живут так, как если бы они были богаты, а люди Запада живут так, как если бы они были бедны; впрочем, это — вторично, первично то, что русский и, скажем, западноевропеец соотносятся меж собой, как тертый мужик и прагматик из малолетних, но вовсе не потому, что мы утонченнее и мудрей, а потому что сказано у Проперция: «Благ процветания следует желать, благами же бед следует восхищаться». То есть русский человек — более человек, чем необходимо для того, чтобы оправдать звание «хомо сапиенс», но от этого нам не легче.
Еще поговаривают, будто бы историческое величие России особенно явственно прорезалось в предреволюционные годы, когда нашу державу охватил экономический бум, и, дескать, в том, что она запаршивела, виноваты большевики. Большевики, конечно, виноваты, да только и в пору бума Россия занимала сиротские места в цивилизованном мире по урожайности корнеплодов и зерновых, уровню благосостояния народного, грамотности, детской смертности — тут мы шли сразу за Мексикой, — продолжительности жизни и производительности труда. Русский капитализм и на взлете был настолько недальновидным, хищническим, прямолинейно бесчеловечным, что еще неизвестно, кто больше сделал для победы Октября — Терещенко с Путиловым или же Ленин с Троцким. Русская армия в начале XX века была небоеспособна, что доказывает несчастная японская война и особенно поражение Белой армии от сборного войска фабричных, безлошадных, неимущих, романтиков, китайцев и босяков. Сельское хозяйство по-прежнему велось у нас общинно-родовым способом, обеспечивающим каждый третий голодный год, и хлебный экспорт был возможен только благодаря ничтожной себестоимости труда и безбрежным посевным площадям, которые не могла себе позволить скученная Европа, тем не менее собиравшая на своих супесях впятеро больший урожай, нежели мы на своих сказочных черноземах. Самолеты у нас были французскими, бронетехника английская, трамваи бельгийские, но зато половина Москвы играла на бирже и торговала по мелочам. И это не при большевиках, а при последнем русском царе, в центре Первопрестольной, у Никитских ворот, в пространственной и никогда не просыхающей луже, пьяным делом утонул большой полицейский чин.
Одним словом, похоже, что русская история прискорбно инвариантна в своем развитии от Гостомысла до наших дней, взять хотя бы такие примеры прошлого, которые больно перекликаются с настоящим: и во времена Герберштейна по Москве было «ни конному не проехать, ни пешему не пройти»; университеты, театры, журналистика, живопись, общественное мнение и регулярная медицина, как водится, появились у нас с запозданием лет в пятьсот; цвет русского общества два столетия разговаривал по-французски; межпланетные корабли от Кибальчича до Королева выдумывались в темницах; отечественная психиатрия отличилась задолго до очередного выдающегося нашего изобретения, вялотекущей шизофрении, еще при императоре Николае Павловиче, который высочайше объявил Чаадаева сумасшедшим и взял с него подписку ничего больше не сочинять. И где это видано — дело было весной семнадцатого года, — чтобы деревенские детишки, которых так нежно воспевал наш поэт Некрасов, разорили могилу Фета и таскались по селу с его офицерской саблей, которую затем их отцы пропили в кабаке.
Таким образом, ни в стародавней нашей истории, ни в новейшей не наблюдается признаков особенного величия, если не брать в расчет, что Россия совершила беспримерную попытку хирургического вмешательства в естественный ход вещей, когда по осени семнадцатого года поторопилась ввалиться из грязи в князи, на каковую попытку не отважилась бы ни одна хладнокровная нация, чего ей только ни посули. Но тогда, может быть, народ наш — народ великий и что-то такое особенное у него написано на судьбе… Русский народ, точно, симпатичный: скромный, думающий, душевный, задорный, но — к отечеству своему он относится до того платонически, что нет такой дыры на земном шаре, где бы не проживали классические изгои: цыган, еврей, румын и, конечно, русский; на державные законы у нас плюют абсолютно все, даже сами законодатели, даже они первые и плюют; в какой еще стране, кроме нашей, невозможно обустроить трамвайную остановку, потому что пьяные обормоты аккуратно бьют в павильончиках стекла и выкорчевывают из асфальта металлические столбы; по деревням, как при Федоре Иоанновиче, топят печи, таскают воду на коромыслах, чуть ли не палкой-копалкой обрабатывают огороды, только с коллективизации знают культуру отхожих мест, пьют горькую до потери ориентации во времени и пространстве и, чуть что не так, хватаются за ножи; не в родных ли пределах политики и уголовники — примерно одно и то же, матери свободно оставляют младенцев в родильных домах, а первостатейные артисты, по которым сходит с ума народ, всегда готовы поменять Россию на Дагомею, если пообещать им порядочный пансион; жуликов у нас столько, что вот как при последнем царе Московская городская дума не отважилась начать строительство метрополитена исходя из того, что все равно разворуют средства, так и сейчас трудноисполнимо всякое дельное начинание, поскольку к нему немедленно присосется большая популяция прохиндеев; располагая богатейшими запасами природных ресурсов, мы умудряемся нищенствовать на удивление всей планете (кстати сказать, нищенство в России — народный промысел, что-то вроде культуры дымковской игрушки или подносов жостовского письма). А наши пословицы… — ведь это же чистый срам: «От сумы да от тюрьмы не зарекайся», «Бедность не порок», «Баба с возу, кобыле легче». Так что весьма трудно определить, какие такие особенные письмена у нас написаны на судьбе, единственно настораживает, по-хорошему настораживает, тот грациозный факт, что мы никак не можем примириться с русскими безобразиями, точно вчера переехали в свои Спас-Клепики из Парижа.
Разумеется, у нас разные есть пословицы, и среди них даже совершенно христианского направления, разные также у нас и люди, и среди них водится немало подвижников, тружеников, бессребреников, чистых душ, да только зачем убеждать доверчивого простолюдина — не по крови, конечно, а в силу неблагоприятно сложившихся обстоятельств, — будто беспорядочную и бедную жизнь устроили инородцы, которых, правда, ничтожно мало, однако это такая умственная команда, что на одного инородца нужно считать четыре улицы русаков.
Если легкомысленно отвергнуть ту патриотическую гипотезу, что подлыми пословицами, прогулами на производстве, доисторической урожайностью… ну и так далее у нас заведуют, в частности, окопавшиеся сионисты, то все равно роковой вопрос: отчего так неприглядна наша Россия и отчего так неустроена наша жизнь? — Пребудет без прямого, исчерпывающего ответа, поскольку в наличии имеется слишком много ответов косвенных и случайных. Самый неожиданный из таковых принадлежит Василию Шукшину: он утверждал, что просто русского народа осталось всего четыреста человек. Возможно, Шукшин и прав; коли сойтись на том, что настоящий, природный русак есть человек трудоспособный, изобретательный, совестливый, добродушный и к тому же невредный идеалист, а на этих-то праведников у нас испокон веков и идет охота, то нисколько не удивительно, что за полтора тысячелетия мы так и не сумели наладить гармоничное бытие. Да еще за полтора тысячелетия мы так и не удосужились создать систему национального воспитания, ориентированную на классические качества русского человека, каковая существует у всех культурных народов, и поэтому в наших семьях совместно растут, по сути дела, дети разных национальностей — от тихих бедуинов до бандитов с большой дороги. То ли дело какие-нибудь голландцы: в нравственном смысле все на одно лицо, все прилежно зашибают деньгу, думают исключительно о насущном, и если заведется у них невзначай, в русском значении слова, интеллигент, то это будет уже курьез, на который нужно ходить, как на заезжую знаменитость. Голландцы при таком редком единодушии, поди, и коммунизм бы построили, возьми их в оборот не слишком людоедствующие марксисты, потому что в коммунистической идее не так уж много действительно фантастического и она предполагает прежде всего дисциплинированного трудягу, а у нас и социализм выдался ассирийский, и, глядишь, рыночная формация сложится по какому-нибудь дикому образцу.
Казалось бы, при таких наших жалостных показателях, да еще в несуразное наше время, бог с ней, с великой Россией, тем паче ни к чему нам великие потрясения, нам бы хоть жизнь сносную учредить, чтобы на каждого работника приходилось чуть больше известного минимума калорий и чуть меньше одного вора. Так нет: ураган-патриоты всех образовательных уровней, полагающие, что величие государства заключается в размахе его территории и той степени страха, который оно внушает своим соседям, денно и нощно радеют ввергнуть Россию в кровавую мясорубку, чтобы только по-прежнему за ними оставалась шестая часть земной тверди и чтобы нас трепетали прочие пять шестых. Между тем великая страна — это такая страна, где не пугаются неожиданного звонка в дверь, где можно вызвать по телефону такси, заработать честным трудом на благоустроенное жилье, купить в ближайшем магазине ореховое масло и быть уверенну, что четверг не переименуют в День воздержания от еды. Вообще наш ураган-патриот — во многих отношениях существо темное и больное. Прежде всего он и не подозревает, что быть патриотом и любить свою родину — совсем не одно и то же. Ведь «патриот» и слово-то непатриотическое, чужое, и понятие убогое, слободское, которым обычно оперировали фельдфебели, прислуга, личные дворяне, выбившиеся «из народа», городовые, белошвейки и захолустные помещики, едва умеющие читать. Затем, вся теоретическая подоплека такого патриотизма сводится к пословице: «Что для русского здорово, то немцу — смерть». В-третьих, замечено, что эта публика любит отечество именно что «странною любовью», в которой сильнее всего звучит неудовлетворенное самолюбие, отдающее в ненависть и ревность, поставленное на боевой взвод, как в любви Карандышева к Ларисе. Наконец, патриот — человек нарочито узкий, не желающий знать ничего такого, что не вписывается в модель; например, он обижен на нынешнее, якобы демократическое правительство за то, что оно грабит простой народ и норовит по кускам распродать Россию, а того не желает знать, что большевизм просуществовал семьдесят лет исключительно за счет бесплатного труда миллионов граждан и торговли русским лесом, нефтью, алмазами, антиквариатом и прочими богатствами нации, доставшимися нам от Бога, что именно большевики напугали наших кровных да сводных братьев «вплоть до отделения и образования самостоятельных государств», что экономический бум начала XX века был обеспечен тем, что один Белый царь уступил Аляску американцам, а другой Белый царь губерниями распродавал Россию западноевропейским концессионерам и по уши влез в долги. Да где же он патриот, этот самый ураган-патриот, если альфа и омега его программы состоит в реставрации того государственного устройства, которое со времен Иоанна Грозного не претерпело сколько-нибудь значительных изменений и всегда держалось на презрении к русскому мужику…
Хотя бы то насторожило этого бедолагу против забубенных убеждений, что среди его личных врагов — Карамзин, поскольку он назвал главным нашим народным занятием воровство, великий Пушкин, который написал: «Черт меня догадал родиться в России с душою и талантом», Лермонтов, ибо из-под его пера вышел стих: «Прощай, немытая Россия, / Страна рабов, страна господ», Лев Толстой, смешавший с грязью русский пролетариат, Куприн, оболгавший русское офицерство, Белинский, Герцен, оба Успенских, Некрасов, Чехов, Бунин и даже Илья Ефимович Репин, который, по преданию, отписал комиссарам в ответ на их призыв вернуться из эмиграции: «Отстаньте, босяки, а то я вас нарисую». Впрочем, в патриотах у нас ходили император Николай I, принципиально говоривший по-французски с охтинским акцентом, братья Аксаковы со товарищи, пугавшие публику старорусскими армяками, так что их даже принимали за иностранцев, Тютчев, после того как он объявил, что «в Россию можно только верить», и тем самым нанес ей утонченное оскорбление, император Николай II, который до конца своих дней не ведал разницы между «Союзом русского народа» и русским народом как таковым, Федор Михайлович Достоевский, от души не любивший Западную Европу на том, главным образом, основании, что за границей он себя чувствовал неузнанным богом среди торжествующего мещанства, а дома — щелкопером, которого может изничтожить каждый городовой. Да только Тютчев с Достоевским возвеличивали Россию слепо и ни за что, поскольку они ее любили, как мать родную, и мыслили на манер деревенских девушек, которые говорили в те поры вместо «любить» — «жалеть», а нынешний патриот преимущественно сердится, выискивает козни и тщится присоединить Галапагосские острова.
В том-то все и дело, что наш преподобный славянофил и его буйные восприемники вышли из разницы между желаемым и действительным, ибо они вожделели сытое, благополучное, могучее государство, раскинувшееся от Царьграда до Сахалина, а в наличии имелась нищая рабовладельческая империя, о которой только та слава и шла по миру, что туда из-за границы ноты не пропускают, ибо они желали, чтобы центральной русской фигурой был богобоязненный труженик и не вор, а кругом свирепствовали вольнодумствующие прохвосты, — тут уж поневоле сочинишь свою «особенную стать», филиппику Петру I, каковой вероломно внедрил в русскую жизнь науки, промышленность и искусства, самобытный путь исторического развития и крестьянина-общинника как носителя коммунистического начала; Гоголь, уж на что был гений и здраво смотрел на вещи, а и то, уморившись описывать отечественные несуразности, выдумал, сидючи в Риме, свою знаменитую «птицу-тройку», которой сторонятся от греха подальше прочие народы и государства. В том-то все и дело, что нынешний патриот вышел из комплекса национальной неполноценности, ибо он справедливо чает в родном народе могущество Ильи Муромца, а заедет ненароком в какой-нибудь глубоко российский районный центр, насмотрится на облупленную церквушку, покосившийся магазин, где торгуют книжками, селедками и керосином, на окончательно допившихся мужиков, одетых как попрошайки, на старух, матерящихся почем зря, на безбрежную лужу напротив райисполкома, в которой плещутся поросята, и, конечно, в нем сразу взыграет патриотизм. Другое дело, что народы благоустроенные, чинные, созидательные знать не знают про таковой, другое дело, что разница между желаемым и действительным в одних возбуждает жажду полезной деятельности, а в других — маниакальный психоз на почве… ну, на нашей, российской почве, если выразиться, подделавшись под Шекспира, которую иной раз засеешь рожью, а проклюнется потом банальная лебеда. Однако маниакальный психоз — это уже слишком, потому что дело небезнадежное, например, можно вдругорядь позвать варягов, хотя бы работящих, опрятных финнов, ту самую чухну белоглазую, над которой так любило потешаться наше простонародье, несмотря на то что и в сравнительно отдаленные времена путешественники с закрытыми глазами определяли границу между Финляндией и Россией: если вдруг прекратилась пляска зубовная и тебя перестало бросать из стороны в сторону, то значит — прощай, Россия.
Между тем наш народ, вообще чуждый позе и бурному проявлению своих чувств, любит родину неназойливо и органически, как природу, и психически нормальному русаку незачем, даже странно как-то распространяться при каждом удобном случае о сердечной привязанности к России, тем более строить из этой привязанности политическую платформу, тем более делать из нее источник существования, тем более навязывать тоже русским, но по-другому, форменную войну. Нормальный русак принимает отчизну всякой, какой бы она ни была, хоть рабовладельческой, хоть демократической, хоть какой, главное, чтоб была, — в отличие от патриота, которому нипочем вырезать часть мирного населения, только бы восторжествовал облюбованный образец, будь то хоть диктатура пролетариата, хоть та же одна шестая, как будто человек не может достигнуть счастья в маленькой Португалии или в эпоху великих географических откровений. Такая позиция тем более непонятна, что любовь к отечеству есть чувство вовсе не головное, а нечто, приближающееся к обонянию или к способности птиц ориентироваться в пространстве, если оно вообще чувство, а не инстинкт. (В связи с этим предположением, кстати, приходит такая мысль: наш эмигрант по собственному желанию — в высшей степени подозрительная фигура, ибо истинно русскому человеку и жить в России невмоготу, и одновременно он не может существовать помимо этого питательного бульона, то есть без русских прекрасных лиц, малиновой нашей речи, чарующих разговоров на темы отвлеченные, неземные, без этого московского электричества, которое витает в воздухе и подбивает на причудливо-возвышенные поступки, без пьяненького какого-нибудь мужичка, с каковым мужичком можно ни с того ни с сего даже и побрататься; но попробуй поинтересуйся у него: «Ты, мужик, за кого, за патриотов или за Белый дом?» — Он на тебя посмотрит, как на иностранца, и с испугу попросит рубль.)
Итак, патриотизм — это от бедности, да еще от обиды на нашу геополитическую судьбу. Оно бы и ничего, что агрессивное чувство родины имеет такую жалкую подоплеку, не всем же быть зажиточными, цивилизованными, деловыми, кому-то остается только безответная любовь к несчастной своей земле, а по-настоящему худо то, что патриотизм — обман зрения, «опиум для народа». Одурманенные им, мы плохо соображаем, в чем корень зла, где выход из нашего тупикового положения, и, главное, настойчиво заблуждаемся на свой счет: мы полагаем, будто русский человек есть невинная жертва исторического процесса, а между тем похоже как раз на то, что не так страшная история государства Российского обусловила каверзный наш характер, как каверзный наш характер предопределил историческую судьбу. Во всяком случае, общественное нестроение началось у нас задолго до принятия христианства, во всяком случае, это большими ипохондриками надо быть, чтобы столетиями мириться с бесконечными и разнообразными унижениями, питаться бог знает чем, канонизировать людоедов, чтобы жить в городах, похожих на заброшенные некрополи, и препровождать своих покойников в некрополи, похожие на помойки. Нет, местами мы, точно, народ великий, потому что весь цивилизованный мир пользуется нашими изобретениями, слушает нашу музыку и читает нашу литературу, но все-таки, главным образом, потому что мы до нервного истощения любим родину, а она нас терпеть не может. Понятно, отчего французы свою Францию обожают, — оттого что в активе у нее благословенный климат, твердые цены, грамотные правительства и прекрасные города; но мы-то чего страдаем по неприютной нашей полупустыне, занесенной колючим снегом, где чернеют редкие деревеньки, дымят богопротивные поселения при заводах, вышки торчат там и сям, на которых дежурят сонные автоматчики, мрачное население сплошь разобралось по очередям за спичками да за водкой на купоросе, где все, как будто нарочно, устроено вопреки человеку, — вот этого не понять.
Собственно, в том и заключается все открытие, что Россия — злая страна, не приспособленная для человеческого житья, как мертвая Антарктида.
А мы, русские, — народ грешный. Мы в старину конокрадов до смерти забивали, стойко терпели иродов во главе родимого государства, но едва к власти приходили сколько-нибудь гуманистически настроенные правительства, сразу ударялись в кровавые мятежи, тысяча лет христианства у нас немедленно пошла прахом, как только работному человеку позволили грабить да убивать, руки у русака приделаны кое-как, и он всегда предпочитал созиданию рафинированное нытье либо патриотическую платформу, о которой драматург Островский писал: «На словах ты, брат, патриот, а на деле фрукты воруешь», — короче говоря, поделом Господь наложил на нас эту страшную епитимью.
Разумеется, ничего у нас нет дороже нашей России и никого нет роднее русского человека, потому что мы говорим: «Не по хорошу мил, а по милу хорош», на чем патриотам и культурному меньшинству, собственно, и следует помириться. Тем более что, по общему мнению, дело, вправду, небезнадежно: вот завяжем с пьянкой в будущий понедельник, засучим рукава и возьмемся строить пристойное государство; а нет — и это ничего: как жизнь прекрасна только потому, что она — жизнь, так и Россия драгоценна только потому, что она — Россия.
Что это было
То-то хорошо нашим западным соседям по континенту, выросшим и воспитавшимся в землях, где столетиями нарабатывались определенные правила поведения, где точно знают, что хорошо, а что плохо, двести с лишним лет не подвергалась ревизии заповедь «Не укради» и жизнь течет в соответствии с законами диалектики, по крайней мере, кровь не льется по пустякам. А каково нам, бедолагам, перебиваться с петельки на пуговку, если нас взлелеяли не столько отец с матерью, сколько участковый инспектор и комсомол, если мы выросли на трех составных частях марксизма и частушке:
если в детстве мы клялись «…жить, учиться и бороться, как завещал великий Ленин, как учит Коммунистическая партия», в отрочестве выискивали по задворкам американских шпионов, юношами клеймили «врачей-отравителей», а в зрелые уже годы, несмотря на очевидные преткновения, чаяли «светлого завтра» и безусловно верили в то, что пролетарий — высшее и во всех отношениях безупречное существо… Нам-то, спрашивается, каково, сладко отравленным, точно затяжкой плана, идеей о равенстве и братстве всех людей, объединенных социалистическим способом производства, особенно теперь, когда повергают привычных идолов и «жезлами уязвляют», а идолы новые не вполне отвечают нашим понятиям о добре?.. Впрочем, мы, русские, — люди веры и способны освоить любую умозрительную идею до того даже градуса, при котором она превращается в вещество, так что для нас не штука — частная собственность, рыночная экономика, конституционный суд или вот еще та озорная мысль, что свобода слова не обязательно работает на врага. И тем не менее нам любопытно знать: чего ради мы страдали и труждались эти загадочные семьдесят с лишним лет? Нам до истерики хочется найти ответ на вопрос — а что, собственно, это было?
А вот что, предположительно, это было…
Русские радикальные демократы, которые, как известно, «рождены, чтоб сказку сделать былью», в начале XX столетия задумали сделать былью такую сказку: поскольку у каждого человека две руки, две ноги и одна голова, то, стало быть, все равны, — и на этом основании принялись созидать такое общественное устройство, при каком инженерам и золотарям, гениям и злодеям причиталась одинаковая пайка хлеба. Хотя (и это тоже известно) идея всеобщего равенства гораздо старее немецкого коммунизма и русского большевизма; еще в самом начале I-го тысячелетия ойкумена наполнилась проповедниками, твердившими в один голос, как в восемьдесят шестом году у нас по очередям твердили о чернобыльском происшествии, будто на землю сошел Сын Божий и сообщил, что лучше быть бедным и больным, нежели богатым и здоровым, что, тем не менее, все люди «от царя до псаря» равны перед Создателем, вернее, равнообеспечены воздаянием за праведность и грехи, что нации отменяются, поскольку у Бога «несть ни эллина, ни иудея», а только народ Христов, что обездоленному люду нечего терять, кроме своих цепей, приобретут же они, если последуют за Спасителем, беспредельное Царствие Небесное, то есть гораздо больше, чем весь мир, и что кто не работает — тот не ест. Как ни чудно, даже оглушающе чудно, было новое учение для древнего, весьма рационального человека, как ни смеялись над ним римские патриции и наш Святослав Игоревич, впоследствии христианство овладело миллионами бедных, больных, богатых, здоровых и сделалось, действительно, той материальной силой, которая была способна подвигнуть мир на самые грациозные перемены. И это нимало не удивительно, что величайшая в истории человечества духовная революция совершалась ненасильственно и бескровно, и при этом дав ощутительный результат, не в пример многим политическим революциям, которые от чего уходили, к тому и приходили, даром обрекая народы на нестроение и резню. Тем-то, может быть, христианство и привадило миллионы, что не подразумевало никакого противоборства, что достаточно было ничего не предпринимать сверх обыкновенных действий, связанных с добычей хлеба насущного, которые, впрочем, тоже можно было не предпринимать, как бытие обретало громадный смысл и автоматически решалась проблема жизни и смерти — самая значительная и гнетущая из проблем. В том-то и заключалось обаяние христианства, что оно предстало перед людьми как всеобъемлющее учение о спасении, выручающее в любом, предельно тяжелом случае, ибо, с одной стороны, сказано «кесарю — кесарево», а с другой, — «не укради» и «не убий»; с одной стороны, — «не заботьтесь для души вашей, что вам есть и что пить», а с другой, — «не трудящийся да не яст»; с одной стороны, — «блаженны кроткие», а с другой, — «вера без дел мертва»; и тут налицо отнюдь не синодик противоречий, а высшая универсальность, исходящая из того, что «кто любит попа, а кто попову дочку», что и человек еще слишком слаб, и под стать ему очень несовершенны формы человеческого общежития, которые диктуют свои законы. Наконец, христианство решительно вывело вопрос о равенстве за скобки общественно-экономических отношений, вследствие каковых достижимо только фальшивое либо примитивное равенство (на самом деле, ну станет государство платить золотарю Иванову как инженеру Сидорову — ну и что?). Именно поэтому учение Иисуса Христа в высшей степени продуктивно, ибо оно отвращает человечество от бессмысленного насилия, утверждая, что спасение в нем самом.
Не то коммунизм, который придумали Маркс и Энгельс, нацелившиеся на гражданскую войну в мировом масштабе ради учреждения такого общественного устройства, какое активно споспешествовало бы превращению человека прямоходящего в некое высшее существо. Спору нет: история человечества, в частности, представляет собой движение от общественных форм сравнительно примитивных к формам сравнительно совершенным, но при этом трудно сказать наверное, счастливее ли нынешний обитатель Черемушек жителя древних Фив. Отсюда такой вопрос: а стоит ли ломать капиталистическую систему чересчур дорогой ценой в расчете на гипотетический эффект от упразднения частной собственности, в расчете на туманное равенство и братство, которые могут послужить залогом всеобщего благоденствия, а могут не послужить? Практика последних десятилетий прямо ответила на этот вопрос: не стоит, уже потому не стоит, что, оказывается, общественная собственность на средства производства вступает в коренное противоречие со слабостями несовершенного человека, что рыночное хозяйство само собой приобретает социальную ориентацию и способно привести общество ко всеобщему благоденствию, помимо противостояния и резни, как это на поверку и случилось.
Вообще с чего Маркс и Энгельс взяли, будто человечеству впредь суждено развиваться через коллективные преступления, — это не совсем ясно, поскольку из всех известных нам кардинальных общественно-экономических перемен только переход от феодализма к капитализму сопровождался гражданской бойней, и похоже как раз на то, что этот скачок представляет собой скорее патологию, а не норму, во всяком случае, могущественная Германия взрастила капитализм задолго до свержения династии Гогенцоллернов, а маленькая Финляндия без особых приключений построила именно что реальный социализм. То есть жизнь гораздо богаче и изощренней любой теории, о чем еще Гете поведал в своих стихах, и, сдается, немецкий коммунизм оказался слишком прямолинейным, отчасти даже и примитивным в приложении к человеку (который, как известно, «широк, слишком широк»), чтобы претендовать на всеобъемлющее значение: базис, надстройка, время от времени вступающие в конфликт, «насилие — повивальная бабка истории», в итоге бесклассовое нечто — вот, по сути дела, и весь марксизм. А куда мы денем преподобного Иванова, который способен украсть завод, даром что он бытует в условиях самого передового общественного устройства, куда мы денем Петрова, которому ничего не стоит вогнать в жестокий голод несколько областей, только бы торжествовало плановое хозяйство, куда мы денем нашего Сидорова, который во имя гуманистических идеалов готов поставить к стенке тысячу человек, включая детей, профессоров, мыслителей, прохожих и собственного дядю по женской линии… Впрочем, в своей положительной части марксизм не только не зло, но скорее всего прямое указание на нашу отдаленную перспективу, поскольку, кажется, дело и вправду идет к тому, что характер присвоения помаленьку сообразуется с общественным характером производства, а в том вред и беда марксизма, что он опрометчиво разбудил печально известный призрак и пустил его бродяжничать по Европе, подбивая на неправедные деяния шалопая, мерзавца и банального дурака. Заместо этого Марксу следовало бы пространную элегию сочинить, подкрепив ее экономическими выкладками и специально оговорив космическую удаленность конечной цели, тогда бы человечество избежало ненужных жертв, и Россия не оказалась бы у разбитого корыта, в то время как серьезные, не столь впечатлительные народы во всех отношениях ушли далеко вперед, и многие миллионы наших соотечественников не сатанели бы оттого, что на заведомо проигрышную лошадку был поставлен последний грош.
Да вот говорят — русский человек задним умом крепок, и это только теперь нам понятна вся бессмысленность большевистского опыта над Россией, после того как партия Ленина–Сталина потерпела фиаско по всем статьям, а в начале XX-го столетия немецкий коммунизм и впрямь мог показаться единственно годным инструментом для хирургического разрешения неразрешимых противоречий, и, в общем, легко понять основателя первого пролетарского государства, считавшего, что «учение Маркса всесильно, потому что оно верно», с той же непоколебимостью, с какой чеховский помещик Семи-Булатов стоял на том, что «этого не может быть, потому что этого не может быть никогда», защищая солнце от темных пятен. И русского человека, покусившегося на естественный ход вещей, тоже понять легко, поскольку никогда не имевший собственности он был падок на гуманистические теории и грабеж из высших соображений, поскольку доходы дельцов в России были самыми высокими, а рабочего человека — самыми низкими в белом мире, и ютился-то он по лачужкам да подвалам, и периодично звал его к топору блажной русский интеллигент; ну как тут было не подписаться на диктатуру пролетариата, о которой твердили большевики, обещавшие в двадцать четыре часа распатронить чистую публику до социально-экономического положения босяка… В том-то и все дело, что в России очень трудно не быть коммунистом, вот почему лабораторное сочинение, подразумевавшее идеальные условия и уникально чистое вещество, не существующие в природе, нашло странное воплощение на нашей российской почве, да и нигде, кроме нее, учение Маркса не привилось бы и не дало свои диковинные плоды, хотя бы по той причине, что в Европе расчет идет впереди сантиментов, а у нас стоит только крикнуть: «Держите вора!», как Ростов поднимается на Владимир, а Суздаль на Кострому. Вот почему марксизм, по крайней мере, в качестве кабинетной теории и факультативного предмета до сих пор представляет для России живой, непростывающий интерес, но если бы Маркс мог знать, где, кто и каким образом попытается осуществить его умозрительную идею, он бы на свой марксизм наложил табу. Ох, недаром родоначальники исторического материализма недолюбливали Россию, точно они чувствовали, что в этой стране поневоле вывернут их учение наизнанку и получат во всех отношениях удручающий результат.
Это сущее несчастье, что родиной практического коммунизма стала наша святая Русь, ни в чем не знающая удержу и живущая по принципу «или грудь в крестах, или голова в кустах», хладнокровно относящаяся к закону, не имеющая за плечами вековой культурной традиции и простых навыков политической жизни, склонная абсолютизировать свои достоинства и грехи; тем более что константное рабское состояние роковым образом сказалось на свычаях и обычаях русского человека, и последний конторский писарь у нас чувствует себя китайским мандарином по отношению к сторожам, но ничтожным червяком по отношению к председателю поссовета, боготворит диктаторов, уважает только грубую силу и трактует как свою собственность так называемое общественное добро. То есть не трудно было предугадать, что немецкий коммунизм в реакции с русским национальным характером даст какой-то бедовый, неожиданный результат, а впрочем, большевистская Октябрьская революция свершилась во многом вопреки учению Карла Маркса, ибо у того принципиальнейшим условием перехода от капитализма к социализму было накопление таких производственных мощностей, вообще национального богатства, какое вступало бы в противоречие с архаичными общественными отношениями, а поскольку Россия представляла собой сравнительно бедную, слаборазвитую страну, в которой только-только поднимал голову капитал и конституционная монархия ни в коей мере ему не была помехой, то, сдается, в Октябрьской революции марксизма оказалось не больше, чем в движении Жанны д’Арк или восстании Спартака. Именно поэтому Владимир Ульянов-Ленин двадцать лет перелицовывал немецкий коммунизм на чисто московский лад, подгоняя его под реалии времени и пространства, но даже если бы наши большевики вооружились теорией относительности, победа в октябре семнадцатого года была им гарантирована так и так, потому что российская почва с избытком была удобрена под любой революционный посев хотя бы через застарелую ненависть народную к деспотическому государству, неевропейский уровень жизни и бессмысленную империалистическую войну. Собственно большевики, а не иная партия коммунистической ориентации, взяли власть только по той причине, что у них имелась отличная организация профессиональных фанатиков, готовых на все ради утверждения своей веры и опиравшихся на самую что ни на есть оторву города и деревни, а также еще и по той причине, что родителем и водителем большевизма был Владимир Ульянов-Ленин, человек огромного тактического таланта и слишком широкой совести, неугомонный практик-идеалист, не гнушавшийся ничем на пути к той искрометной цели, которую нельзя не признать истинно благородной и которой он был предан с младых ногтей. А так к власти в России могли прийти и анархо-синдикалисты, если бы они признавали организационные формы, и Петр Кропоткин держал бы их начеку; или меньшевики, если бы Плеханов не был чистым теоретиком, а Мартов — слишком интеллигентен; или социалисты-революционеры, которых поддерживало народное большинство, если бы они не запятнали себя террором, если бы не мрачный оборотень Азеф и Борис Савинков — профессиональный убийца с литературными наклонностями, бандит Гоц и смертельно больной Гершуни.
Вообще на Руси много, слишком много зависит от человека; в Германии, поди, бытие и впрямь определяет сознание, а у нас сознание — бытие, там у них и роль личности в истории ограничена осознанной необходимостью, а у нас эта личность — бог, и стоит ей пожелать, чтобы кавказцы жили в степях, а степняки-калмыки на Крайнем Севере, как начинается второе переселение народов в скрупулезном соответствии с этой блажью, и деспотия у нас может быть благотворной, что доказал опыт Петра Великого, а парламентская республика — людоедская, что доказал опыт последних лет, и все потому, что течение государственности российской, в пику историческому материализму, находится в чересчур тесной связи с отдельно взятой предстательной железой. Оттого-то, то есть оттого, что такая физио-историческая зависимость представляется слишком фундаментальной, следовало бы присмотреться к личности среднеарифметического, что ли, большевика, в каковой, предположительно, и кроется корень зла.
В общем наши деятельные марксисты, в отличие от марксистов-созерцателей, к которым нет никаких претензий, были слеплены из того же теста, что и прочие фанатики страдания и борьбы, к какой бы конфессии они ни принадлежали, будь то иконоборчество или «laisser-passer». Все они вышли из психически нового поколения людей, народившегося в середине XIX века, — из религиозно настроенных безбожников, мрачных радетелей прекрасного будущего, напрочь лишенных художественной жилки, не способных углядеть в гармонии мира всеорганизующее начало и, главное, не понимающих той очевидной вещи, что бытие устроено наилучшим образом и самовольно улучшить его нельзя, можно только ухудшить, а потому объективно нацеленные на бессмысленно разрушительную работу. Прежде всего это были люди, что называется, неудельные: малообразованные, узко начитанные, мало чего умеющие и паракультурные, хотя бы они осилили всю Румянцев-скую библиотеку и знали мертвые языки. Затем это были люди по-своему несчастные, которые по разным причинам пришлись не ко двору своему обществу и эпохе, этакие печорины, но только уездного уровня и слободского замеса, в силу чего они были крепко сердиты на общество и эпоху, как то: недоучившиеся студенты, незадавшиеся адвокаты, прямые разбойники романтического разбора, непьющие фабричные из мечтателей, — то есть публика, как бы зависшая меж сословий, такие лица без определенных занятий и места жительства, которые страстно искали, куда приткнуться. Затем это были люди хотя по-своему благородные, но опасного направления, в некотором роде даже инопланетяне, поскольку глубоко порядочных людей много, однако редко кто из них готов пожертвовать жизнью, чтобы внести некоторые коррективы в закон Бойля–Мариотта, и вообще способные существовать на этой нервно-героической ноте, которая выходит за рамки гаммы; большинство людей также чают лучшей жизни, но, во-первых, они строят ее собственными руками, а во-вторых, ни за какие благополучия не возьмут на себя ответственность за лучшую жизнь для миллионов своих сограждан, потому что никто, кроме Бога, не знает, как это делается — лучшая жизнь для миллионов сограждан; и, конечно, нужно быть более чем холериком, чтобы, как религиозные люди в Троицу, верить в то, что всеобщее благополучие станет явью, если поменять форму собственности и взять курс на ликвидацию государства. Затем это были люди с ополовиненной, что ли, душой, одной половинкой радеющие о благе народном, но не знающие морали, которая, видимо, сообщается с другой половинкой, и поэтому способные на самые дерзкие преступления против человечества, с тем чтобы осчастливить выжившую часть. Наконец, это были люди, отравленные чисто жлобской ревностью к благополучию и успеху дельного меньшинства.
Разумеется, фигура воинствующего марксиста российской национальности гораздо сложнее, и даже она непостижима для нормально организованного ума, взять Владимира Ульянова, он же Николай Ленин: вундеркинд, злостный атеист, фрондер со студенческой скамьи, незадавшийся адвокат, свободный художник-деструктивист, из всех видов искусств предпочитавший вооруженное восстание и кино, дворянин во втором поколении, из каковых обыкновенно выходили жестокие крепостники, взяточники-крючкотворы и армейские капитаны, крепко пившие и жучившие солдат, отъявленный химик, который видел в людях органический элемент, способный или неспособный вступать в такую реакцию с действительностью, какая была вожделенна по Карлу Марксу, грубый прагматик и одновременно ярый идеалист, примерно воспитанный человек, тем не менее опускавшийся в журнальной полемике до трамвайного хамства, политик в последнем градусе, немедленно рвавший отношения с товарищами по борьбе, если они хоть на вершок отходили от его плана, большой любитель немецкого пива и разного рода шествий; он был от природы наделен довольно крутым характером (и ничего не имел общего с дедушкой Лениным, которого рисовали нам приспешники социалистического способа производства), необыкновенным практическим умом, свойственным ушлым родоначальникам капиталов, был несентиментален и отличался несложным вкусом, не заглянул за всю жизнь ни в одну художественную галерею, играя в шахматы, никогда не возвращал противнику ходов и цепко хватал с доски нечаянно подставленную фигуру, почему-то терпеть не мог цвет русского общества и называл его «господами интеллигентиками, сохранившими капиталистические замашки», не пьянствовал, не курил, не любил быстрой езды, не ведал чувства юмора и смеялся «заразительным марксистским смехом», по свидетельству одного английского чудака, был равнодушен к одежде, женщинам, цветам, гастрономии, деньгам, комфорту, страстно любил собирать грибы и не имел никаких причуд. Вообще люди такого типа могли впадать в некоторые интересные отклонения — например, Троцкий делал себе маникюр, а Дзержинский никогда не моргал, точно у него вовсе не было век, — однако, правилом все же следует назвать то, что психологически все они были довольно замысловаты, но одновременно и просты, как правда, но только совсем уж ерундовая правда, и той именно простотой, которая прискорбнее воровства. Тем не менее перечень качеств, свойственных Ильичу, отчего-то не складывается в портрет, почему-то образ его ускользает от воображения, то есть скорее всего он потому ускользает от воображения, что цепенящий ленинский взгляд, бесконечная самоуверенность и его грандиозные, нечеловеческие дела предполагают не коротконогого головастого крепыша, съедавшего по барану в неделю, а какую-то олимпийскую оболочку, бессмертную сущность, августейшее могущество, вообще многие сверхъестественные черты. Но если бы позарез нужно было сформулировать эту выдающуюся особу по национальному признаку, то следовало бы сказать так: Ульянов-Ленин был нерусский человек; и даже не так, а этак: он был человеком с видом на жительство.
Однако и того нельзя выпускать из виду, что власть не имела для большевиков самодовлеющего значения (эта особенность ленинского движения также загадочна, по крайней мере оригинальна), а просто они были жестокосердные альтруисты, лишь постольку стремившиеся к политическому господству, поскольку оно позволяло с бухты-барахты привить России коммунистическую идею, которой большевики были околдованы, как впервые влюбленные подростки предметом страсти, и в которую они слепо верили, как наши богомольные бабушки в Страшный суд. Конечно, такая энергия отношения предполагала особого рода психику, где-то застопорившуюся в своем развитии от младенческой до умиротворенной, недаром же говорится, что в молодости здорово быть радикалом, в зрелости — либералом, в старости — консерватором, а наши большевики и в преклонные лета были задорны, словно первокурсники, и шало-озлоблены, как измайловская шпана. Вот человек в юном возрасте отнюдь не знает сомнений в том, что он представляет собой центр мироздания и галактики вращаются строго вокруг него, так и большевики не знали сомнений в том, что они вооружены единственно верной и путеводительной теорией социально-экономического строительства (даром что такой теории просто не может быть), которая избрала их на тот предмет, чтобы взять историю под уздцы и направить ее в сторону совершенства. Да еще они так пылко исповедовали эту теорию, что можно было безошибочно предсказать: ради торжества немецкого коммунизма на несчастной российской ниве, то есть из лучших, вроде бы, побуждений, большевизм пойдет на любую кровь и, разумеется, физически уничтожит всех иноверцев, приведет общество к единому психически-умственному знаменателю и превратит страну в осажденную цитадель, хотя бы для этого потребовалось внедрить тюремный режим во все гражданские сферы жизни. Да, собственно, у большевиков и не было другого выхода: для того чтобы перетащить через две экономические формации огромную страну, по европейскому счету косневшую в правилах XVII столетия, необходимо было без колебаний устрашить ее варварскими приемами, пресечь инакомыслие, отобрать право на личность, установить беспримерно жесткие формы общественного бытия — именно добиться результата прямо противоположного тому, какой вожделели русские коммунисты, включая самих ленинцев, созерцателей, идеалистически настроенных архаровцев и просто хороших людей, воспитанных на чеховском добром слове. Да еще о русском народе наши деятельные марксисты имели самое смутное представление, потому что знали Россию книжно, жили преимущественно в эмиграции, оперировали стерильными сословными категориями и, поди, о пролетариате судили по тихому Михаилу Ивановичу Калинину, а о крестьянстве — по опыту общения с восточносибирскими кулаками; теоретик Карл Маркс в созидательной части своего учения уповал на культурного, высоко квалифицированного рабочего, выпестованного вековой школой капиталистического производства, и на сельского пролетария, кушающего на скатерти и читающего газеты, а практик Ленин-то, интересно, на кого уповал на симбирского бурлака, который в свободное время грабит богомольцев и не знает ни одной буквы на охтинского фабричного, который без просыпу пьет всю Святую неделю и имеет стойкую тенденцию к топору? (Ну разве что Ленин уповал на русского блажного идеалиста, да только вот незадача: сегодня этот идеалист тонкую статью в газету напишет и последние деньги желтобилетнице отдаст, а завтра, глядь, угробит старушку-процентщицу из самых, впрочем, отвлеченных соображений.) Так вот, принимая во внимание немарксистские свойства пролетариата и беднейшего крестьянства в России, следовало ожидать, что не только усилиями сверху, но и усилиями снизу коммунистические идеалы будут сильно запачканы бесполезной кровью и непременно выродятся в некую противоположность тому, что было начертано на знаменах. У нас ведь как: у нас низы могут и пренебречь прямо антихристовой приманкой, но способны дойти до высшей степени озлобления, если воодушевить их каким-нибудь светлым лозунгом, как то: «человек человеку друг, товарищ и брат», если ничтоже сумняшеся объявить, что через две недели после социалистической революции сами собой исчезнут безответная любовь, болезни и воровство, если, наконец, массами овладеет та практическая идея, что все очень просто и будущее мира находится в их руках, — еще 25 октября ты был ничем, спичками торговал на углу Невского и Садовой, а 26 октября стал вдруг всем и при желании можешь свободно поджечь дом биржевого дельца, который в девятьсот третьем году увел у тебя жену. В свою очередь, революционные верхи, давным-давно решившие для себя, что Парижская коммуна не сдюжила потому, что Варлен с Домбровским расстреляли отнюдь не всех, кого в первую очередь следовало расстрелять, загодя взяли курс на устранение всех немарксистских свойств, какие только найдутся в российском простонародье, даже если для этого потребуется вырезать полстраны. И, главное, чего ради? А того ради, чтобы привести многомиллионный народ, в одночасье лишенный права на обыкновенную жизнь с мелкими радостями и жареной уткой по воскресеньям (причем стараниями партии революционеров, ненавидящих обыкновенную жизнь, мелкие радости и жареную утку по воскресеньям), к такому общественному устройству, которое гарантирует обыкновенную жизнь, в частности, с мелкими радостями и жареной уткой по воскресеньям, хотя бы этой жизни аккомпанировали такие чисто большевистские несуразности, как самокритика, политчас или военизированные младенческие отряды. И на удивление они гармонировали друг с другом, революционные верхи и революционизированные низы, то есть большевики сдали народу любимую масть, пригласив его сложно пострадать на пути от империи до империи, благо он искони жаждал новообращения и тяготел к аскезе, но нимало не сжульничали при этом, потому что со дня на день ожидали смены капиталистической формации формацией социалистической и сами тоже чаяли пострадать. Оттого-то нисколько не удивительно, что наивная программа большевиков вызвала живой отклик в наивном нашем народе, не говоря уже о разложившихся тыловиках, наиболее разбойной части балтийцев, а также люмпенах города и деревни, для которых всякая смута — праздник; в сущности, ленинские рапсоды не выдумали никакой магической формулы, не прибегли ни к какому темному ведовству, а в ударные сроки зачаровали Россию тем, что постоянно взывали к самым возвышенным и наиболее низким свойствам русского человека: к вероспособности, многотерпению, к мятежности духа и духу избранничества, ксенофобии, беспричинной жестокости, мечтательности, всемирности, которую открыл еще Достоевский, завистливости и, наконец, к застарелому чувству справедливости в рассуждении дележа. Оттого-то нисколько не удивительно, что социалистическая революция в чистом виде нигде не произошла, а в России произошла.
Да вот только марксизм тут оказался более или менее ни при чем. Наша отечественная действительность настолько не вписывалась в каноны немецкого коммунизма, что большевикам пришлось подчищать марксизм, как подчищают бухгалтерские книги, скандализируя его под Россию и просто под неправильную реальность, именно присочиняя то «наиболее слабое звено в цепи империалистических государств», то «возможность построения социализма в одной стране», то «обострение классовой борьбы», и так вплоть до «рыбного дня», который большевики нам учинили по четвергам. В качестве аллегории: если представить себе оркестр, в котором плоха четвертая скрипка, никуда не годится арфистка и неисправимо фальшивит второй фагот, так что постоянно приходится под них корректировать партитуру, если представить себе вконец обозленного дирижера, который матерится почем зря и норовит своей палочкой выколоть глаза пьяному пианисту, если представить себе пожарного, который хмуро наблюдает за репетицией и вот-вот схватится за брандспойт, — то как раз и получится процедура, похожая на превращение лабораторного марксизма в русифицированное учение, каковое проходит в новейшей истории под названием «ленинизм». Поскольку в России, как в стране бедной, малоцивилизованной и во всех отношениях развивающейся, не было никаких предпосылок для превращения капиталистического количества в социалистическое качество, поскольку большевики вызвали Октябрьскую революцию, как в сказках вызывают духов или землетрясения, и поскольку Ульянов-Ленин стоял на том, что «экспроприация даст возможность гигантского развития производительных сил» и «все научатся управлять», постольку в стратегическом отношении ленинизм представляет собой отточенное учение о третьем конце палки, да еще и до такой степени положительное, что его только практика была в состоянии опровергнуть, каковая практика в наше время и показала — у палки в наличии два конца; в тактическом же отношении ленинизм представляет собой учение об организации стихийных бедствий вроде землетрясения и о ликвидации результатов этих самых стихийных бедствий, которые единственно в том следует упрекнуть, что, например, землетрясения происходят не по желанию пролетариев, а потому что совершаются глубинные тектонические процессы. Стало быть, ленинизм нацелен на борьбу против природы всею своею сутью, чем он и схватил за живое русского человека, стало быть, ленинизм покусился на естественный ход вещей, между тем из истории нам известно, что покушения этого рода безрезультатны, если не считать трагедий местного и временного порядка, ибо мир наш устроен так: хаос самосильно преобразуется в космос, как мириады беснующихся атомов выстраиваются в полезное вещество, а любая попытка поправить космос, напротив, приводит к хаосу, что предметно доказано нашим сельскохозяйственным производством, мелиораторами, плановой экономикой и бесчинствами первых секретарей. Вот, скажем, молекула воздуха устроена некоторым живительным образом, хотя состоит из всякой гадости, и с этим нельзя ничего поделать, то есть можно, конечно, но тогда пресечется жизнь, так и человеческое общество устроено некоторым живительным образом, хотя ему довлеет неравенство, эксплуатация труда капиталом, и с этим тоже нельзя ничего поделать, то есть можно, конечно, но тогда на историческую арену выступают бесчеловечные и бессмысленные режимы, нежизнеспособные или по-дурацки жизнеспособные, как сиамские близнецы. Одним словом, это отнюдь не случайность, что из расчудесного принципа братства человеческого на основе социалистического способа производства, понятого как руководство к действию, вышли сталинские лагеря, румынская бескормица, пхеньянская коммунистическая династия, политические заплывы председателя Мао, людоедские полпотовские деяния, доведшие большевистскую идею до логического конца. И потому уже не случайность, что ленинизм, из сознания превратившийся в бытие, то есть в обязательно-социалистический способ существования целой нации, подразумевает предельную централизацию власти вплоть до прямой зависимости ее характера от отдельно взятой предстательной железы, а такая зависимость, понятное дело, ничего хорошего не сулит.
Итак, большевики, как Сизиф со своим камнем, ратоборствовали с объективными законами общественного развития, собственно, с историческим материализмом, правда, уходящим корнями в небо, ибо они нацелились рукодельно насыпать собственный континент, которому, может быть, суждено образоваться самостоятельно через несколько сотен лет. Естественно, природа (и прежде всего в ипостаси человека) то и дело ставила перед ленинцами неразрешимые задачи, то есть как бы разрешимые, но только за счет позорного компромисса большевизма со здравым смыслом: едва показал себя несостоятельным коммунистический принцип распределения, как Ленин пошел на частичную реставрацию капитализма, вследствие чего численность РКП(б) сократилась на многие батальоны самоубийц; едва Сталина, строго придерживающегося того постулата, что у пролетария нет родины, прижал немецкий вооруженный пролетариат, как он сразу возродил Родину, а заодно и вспомнил про наших выдающихся полководцев, которым посвятил высокие ордена; едва его малограмотным преемникам стало ясно, что более невозможно управлять страной при помощи насилия да обмана, как им сразу пришлось смириться с унылой фрондой, непоказанными штанами и выходками отдельных вольнодумствующих наглецов; наконец, когда преемники поняли, что иссякло многотерпение народное, искусственная экономика не работает, армия не боеспособна и Запад обошел Россию по всем статьям, они отважились на коренное перестроение, того не зная по большевистской своей простоте, что в лавиноопасных районах выматериться громко — и то нельзя. При этом и Ленин, видимо, понимал, что процесс развивается не по-писаному, что Россия куда-то направляется не туда (недаром самые ответственные миссии он русским не доверял), и Сталин, видимо, понимал, что взять власть — не штука, штука — построить «тюрьму народов», в которой только и можно наладить социализм, а иначе наладить его нельзя, и преемники, видимо, понимали, что дело плохо, да только образ мыслей у этих людей был настолько религиозный, что во имя пречистой своей конфессии они способны были пойти на любое варварство, да еще и по национальному обыкновению крепко надеялись на авось. Впрочем, им, наверное, то придавало силы, что они себя чувствовали в некотором роде первопроходцами, разведчиками будущего, отважными исследователями прекрасного завтра, которым не возбраняется ради такого дела и поплутать.
Результаты этой рекогносцировки, впервые предпринятой человечеством во мглу грядущего, почти сразу должны были насторожить, ибо все-то у большевиков выходило шиворот-навыворот, здравому уму и твердой памяти вопреки: счастье у них в борьбе, самопожертвование — норма, смерть желанна, а жизнь — ничто, культура — это когда на пол не плюют, любовь — позор, глупый катехизис у них вместо литературы, а вместо песен — веселые кондаки, самое страшное преступление после отцеубийства — оппортунизм, прилагательные взяли такую силу, что если стакан подпадает под категорию «мелкобуржуазный», то это как бы и не стакан, в столице атеистов из атеистов, напрочь отрицающих самодовлеющую личность, лежит под стеклом мумия учителя всех народов, которой, как Осирису, ходят поклоняться эти самые атеисты, предательство у них превратилось в добродетель, снисходительность — в государственное преступление, правда — в кривду, а якобы общественная собственность на средства производства неожиданно родила плохонький государственный капитализм в городе и ярко выраженное крепостничество на селе.
Должны были эти результаты насторожить, да что-то не насторожили. Ладно если бы ленинцы действительно совершили что-нибудь фантастическое из того, что они нацелились совершить (хотя не они ли исхитрились выстоять семьдесят с лишним лет, не имея оснований продержаться более полугода, не они ли поворачивали реки вспять, заставили работать в принципе неработающие механизмы, запустили в космос первого человека, который на земле имел одну смену белья и кушал мясо не каждый день?), а то ведь при большевиках люди и жили скученно, и питались скудно, и одни штаны таскали по двадцать лет, и ничего-то у них не было истинно качественного, первоклассного, за исключением анекдотов. Между тем наши дедушки и бабушки, отцы-матери да и мы сами во время оно были математически уверены в том, что страна Советов — самая счастливая страна в мире, наше государственное устройство — справедливейшее государственное устройство и что советский человек — в некотором роде высшее существо. Конечно, закрадывалось в наши умы тяжкое подозрение, дескать, вроде бы сбылась вековая мечта человечества — раз и навсегда покончено с эксплуатацией труда капиталом, власть принадлежит народу, и учат нас бесплатно и лечат бесплатно, а счастья как не было, так и нет; однако в другой раз сходишь на первомайскую демонстрацию или прочитаешь в газете про какой-нибудь несуразный подвиг, и снова в душе пламенеет гордость за первое в истории рабоче-крестьянское государство, дескать, пускай мы одни штаны таскаем по двадцать лет, зато у нас богатеев нету, зато одинакую зарплату у нас получают гении и злодеи, инженеры и золотари — и как-то сразу весело сделается на душе, точно кто ей бессмертие посулил. И ведь ни в одну голову не залетела та напрягающая мысль, что вот, кажется, и революция у нас совершилась по Марксу, и учинено передовое общественное устройство, а простые англичане, которые манкировали «всепобеждающим учением», поголовно имеют автомобили, бесплатно получают в аптеках лекарства и ездят отдыхать на Канарские острова. Напротив: нам твердили, что существует только партийная наука и классовое искусство, и мы честно верили — существует; нас убеждали, что именно однопартийная система обеспечивает прогресс, хотя она и не обеспечивает ничего, кроме гражданского вырождения, и мы вторили — верно, обеспечивает, еще как; и мировая революция невозможна, а нам сказали, что она будет, и мы согласились — будет; и социалистический способ производства — неуклонно загнивающий монстр, ибо он не на прибыль работает, а на миф, но нам вдолбили в голову, что он — благо, и мы повторяли, как заведенные: точно, благо. Вот попробуй предложи западноевропейцу: «Потерпи, браток, лет так двадцать-тридцать во имя перманентной революции и замены недели на пятидневку, поскольку-де налицо трудности роста, враждебное окружение, вредитель свирепствует и прочее в этом роде», — он тебе такое ответит, что в затылке начешешься, а русский человек только повздыхает и согласится.
И ведь не сказать, чтобы мы были закоренелые дураки, по крайней мере, немцы тоже накачали себе на шею злокозненных идеалистов — Гитлера и компанию, и французы переливали на пушки реакционные памятники Жанне д’Арк, стало быть, мы без малого такие же, как и все; а малое, кажется, заключается в том, что мы несколько лучше (хотя и на курьезный манер), что человеческого в нас несколько больше, чем это необходимо для того, чтобы с полным правом аттестовать себя — homo sum. Ну где еще найдется такой народ, который веками сидит на книгах и черном хлебе, который бы «пошел воевать, чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать», который с довольно веселой миной сносит любые лишения, часто из неподъемных, ради справедливого переустройства вселенной и не отступается от этой своей затеи, даже если ему учинить смешение языков… И вот чуть ли не лестное что-то просматривается в забубенной русской доле, ибо в своем парении наш человек высоко, может быть, чересчур высоко, поднялся над уровнем муравья, извечный удел которого — труд во имя выживания и производства себе подобных. И даже мы до такой степени воспарили над муравьем, что и в те поры, когда стало ясно: наши кремлевские чудотворцы суть люди некультурные, малограмотные, бесчестящие самоё коммунистическую идею — мы холодно презирали этих комических истуканов, но принципам коммунизма оставались верны, как лебедь своей подруге. Трудно сказать, блазнит ли тут качество человека грядущего или качество человека средневековья, ибо не исключено, что род людской развивается как бы вспять — от типа пассионарного к типу элементарному, и в этом его спасение — главное тут, очевидно, то, что все-таки ленинцам, несмотря на чудовищные усилия, не удалось сделать из русского человека совсем уж нового человека; они хотели нас видеть охмуренными фанатиками, которые страдают товарищеским отношением к женщине, белыми рабами идеи, сладострастно принимающими от отцов большевистской церкви смертную казнь за несвоевременную улыбку, а мы оставались теми же отвлеченными, что ли, особами, что и при Алексее I Тишайшем, и как при Владимире Мономахе влюблялись, детей рожали, копошились по рабочим местам, хотя и отдавали Марксу марксово, яко собаке кость. Как ни кощунственно это выглядит в рассуждении миллионов загубленных судеб и резкого увеличения удельного веса горя, на самом деле ничего страшного, экстраординарного не случилось; с исторической точки зрения, просто ехали-ехали и заехали не туда; а так и голова соображает, поскольку нам понятно, что околицей ездить — себе дороже, и руки-ноги целы, и даже есть силы вернуться на столбовую, проторенную дорогу, которой следуют все цивилизованные, то есть не такие бодрые и менее чувствительные народы. Да! Еще нужно Провидению в ножки поклониться за то, что большевизм случайно продержался только семьдесят с лишним лет, ибо его органического крушения следовало ожидать гораздо позже, к тому времени, когда иссякли бы природные запасы нефти и минералов, которыми Вседержитель наградил наше отечество, предвидя лютую его участь, на много веков вперед.
Из этого прежде всего вытекает то, что человек есть некое несокрушимое существо, и бренная история ничего, или почти ничего, не может поделать с излюбленным творением всемогущей и всемудрой Природы, что творение сие способно превзойти все козни и передряги исторического процесса; у нас храмы динамитом взрывали, священников расстреливали походя, мыслителей гноили по тюрьмам да лагерям, сызмальства учили лгать, ненавидеть и доносить, а мы все те же — веруем и крадем. Поэтому человек не может служить истории, во всяком случае, из таких попыток вечно получается ерунда, а должен он служить единственно Божественной своей сути, проще говоря, самому себе. История же есть детское недомогание, болезнь роста; если она развивается естественно, то лишь способствует укреплению организма, но если творение по глупости начинает заниматься самолечением, которое, как известно, приводит к беде, ему остается рассчитывать лишь на то, что кризис минует без трагических осложнений.
Так что же, собственно, это было? — Ребяческий бунт против Создателя, за который мы получили заслуженный нагоняй. А чего ради мы страдали эти семьдесят с лишним лет? — Дабы сполна исполнилось пророчество Петра Яковлевича Чаадаева: Россия выдумана для того, чтобы уведомить человечество, как не годится жить. В сущности, миссия эта необидная, даже почетная в своем роде, тем более что на свете есть много стран, у которых вообще нет миссий, тем более что дело-то сделано и, кажется, смело можно надеяться — горький урок не пройдет бесследно.
Кабы не та кручина, что умные люди повсеместно наперечет.
Гадание на бобах
Отчего-то человечество, особенно неблагополучная его часть, исстари стремилось хоть одним глазком заглянуть в грядущее, точно оно медом ему намазано, точно оно определенно таит в себе радостные перемены или, напротив, ужасные катаклизмы, что с точки зрения праздного любопытства совершенно одно и то же. Даром что давным-давно сказано у Екклезиаста: «во многая знания многая печали» — хлебом нашего брата не корми, а подай ему хоть приблизительные сведения о грядущем, чего ради он от седой древности эксплуатирует цыган, звездочетов, юродивых, предсказателей по призванию, вроде пифий, а также завел себе гадание на картах, на кофейной гуще и на бобах; специалисты говорят, что самое верное будет как раз гадание на бобах. И все-то человеку не терпится предугадать, — от душещипательной цифири после черточки на надгробии до движения цен на продовольственные продукты. И вот, спрашивается, зачем? Да, наверное, низачем, затем что, как сказано у Достоевского, «человек есть двуногое существо и неблагодарное», то есть вроде бы живи и радуйся, пребывая в спасительном неведении относительно очередного государственного переворота или даты своей кончины, сиречь пользуясь величайшим благом, завещанным нам от Бога… и все-таки любопытно, до нытья под ложечкой любопытно: какие еще гадости нам готовит грядущий день.
В сущности, это любопытство не так уж и трудно удовлетворить, если оттолкнуться от опыта прошлого, прибегнуть к законам неформальной логики и принять в расчет некоторые шалые отклонения от столбового исторического пути и линий судьбы, начертанных на ладонях. Даже проще: что ни предскажи, все сбудется, поскольку возможности человека значительно превышают силы воображения — недаром последовательно реализуются прогнозы ясновидящего Нострадамуса, предвосхитившего и Великую французскую революцию, и обе мировые войны, и множество иных общечеловеческих неприятностей, а впрочем, он напустил такого поэтического тумана, что в каждом катрене мерещится намек на большевистский переворот. И даже еще проще: как говорится, к бабке ходить не нужно, чтобы, например, проникнуть в будущее гг. Мюлера, Брауна и Дюпона — все помрут, если, конечно, какой-нибудь русачок с тоски не синтезирует элексир вечной молодости, который немедленно запатентуют приспешники капитала; то же самое не мудрено угадать ближайшее будущее, скажем, Бельгийского королевства — конституционная монархия плюс стопроцентный социализм, если, конечно, какому-нибудь очумелому нашему соотечественнику не вздумается омыть в Шельде солдатские сапоги.
Что до России, то, по правде говоря, провидеть ее ближайшее будущее невозможно, как ни раскидывай бобы, раз за разом вырисовываются фигуры, подозрительно смахивающие на кукиш, а все потому, что русская жизнь на неожиданности торовата, даже и чересчур, к тому же развивается она отнюдь не по законам гегелевской диалектики, но некоторым образом наоборот, и несет ее, Мать, от подпункта «вчера» до подпункта «завтра», как пьяного домой несет — зигзагами и кругами. Оттого-то нашей России одинаково блазнит экономическое возрождение и хозяйственная разруха, упрочение демократических институтов и фашистская диктатура, органическое врастание в сообщество цивилизованных государств и третья мировая война из-за широкого распространения по Москве вялотекущей шизофрении. Точно так же невозможно предсказать, что будет завтра с Ивановым, Сидоровым и Петровым, ибо хождение по тротуарам и после наступления темноты у нас довольно рисковые предприятия, качественные показатели алкоголя по сногсшибательности приближаются к цианидам, а национальный характер вообще таков, что человек может собраться в Большой театр, но в результате оказаться на похоронах, в Нижнем Новгороде, за решеткой или под кроватью чужой жены. Мюлер, Браун и Дюпон как договорятся через десять лет слегка обмыть в кафе «Ротонда» выгодное вложение, коли оно действительно окажется выгодным, так и не отступят от своего решения ни на йоту, а с нас, в сущности, чего взять, если в России даже таянье льда происходит не по Цельсию, а в силу неблагоприятно сложившихся обстоятельств.
Но отдаленное будущее нашего отечества вроде бы просматривается вполне, по крайней мере, виден его каркас: как была родимая земля велика и обильна, такой она и останется, как не было в ней порядка, так и не будет, хоть ты смертную казнь вводи за непристойные надписи на заборах. И через эту твердокаменную конституцию нам, похоже, до скончания века не перешагнуть, ну ниша у нас такая, такое вот чертово назначение — изумлять поднебесный мир, вернее, заинтересованную его часть, хитросплетением безалаберности, чувства долга, беспричинной жестокости, детского добродушия, низменных порывов, космической высоты духа, бессребреничества, жуликоватости, изысканной мысли, дурости и стоптанных каблуков. Миссия эта, конечно, неблагодарная, но у каждого свое: у голландцев тюльпаны, у американцев сокровища, а у нас чертово назначение: беспокоить мировое сообщество на тот счет, что эволюция человека не пресеклась.
Так вот, относительно далекого будущего Руси: если отталкиваться от опыта прошлого, то принципиальнейший вывод, который напрашивается у каждого мало-мальски сведущего лица, будет состоять в том, что русскому народу сильно не повезло на правителей, а правителям на народ; этот-то мезальянс, видимо, и послужил коренной причиной такого общественно-хозяйственного устройства, какое у нас в просторечьи называется бардаком. Начиная с князя Игоря Рюриковича, как известно, ограбившего древлян и за то умерщвленного в окрестностях града Искоростени, недоразумения между властями предержащими и подданными Российской державы приобрели хронические черты, и нет другой такой страны в мире, где население столь горячо и непреклонно не симпатизировало бы администрации, как в России. Это, собственно, и понятно, поскольку монархи и государственные мужи точно по обету куражились над народом, испытывая его на кручение и излом: то кровожадный параноик возьмет и поделит страну на два самостоятельных образования, да еще определит в сопредельные государи выкреста из татар; то беспокойный деспот, помешанный на судовождении, велит православным облачиться в бусурманское платье, введет налог на бороды и отдаст страну на откуп европейским христопродавцам; то великовозрастный озорник запретит носить модные шляпы под страхом ссылки в Сибирь и наложит вето на всякие сообщения с заграницей; то волоокий красавец с фельдфебельскими повадками заставит писать слово «Бог» с маленькой буквы и объявит сумасшедшим умнейшего из своих подданных; то бывший семинарист и разбойник с большой дороги под благовидным предлогом возродит рабовладельческую империю, а его преемник из подпасков вздумает Америку покорить. Со своей стороны, жители Российского государства тем досаждали властям предержащим, что уж больно непредсказуема была их реакция на кручение и излом: то безмолвствовал народ под игом изуверов и дураков, покорно снося самые дикие надругательства, то вдруг по сравнительно пустячному поводу ударялся в такой неистовый бунт, «бессмысленный и беспощадный», что половина страны лежала в руинах, точно Мамай прошел; чудно сказать, но московское восстание 1612 года, вызвавшее гражданскую войну, хозяйственную разруху и страшный мор, случилось из-за того, что царь Лжедмитрий I не спал после обеда и потому восстановил против себя ортодоксально настроенных горожан. Еще российские подданные были несносны тем, что могли трудиться не иначе как из-под палки, поскольку кривая исторического процесса вогнала изначально работящую Русь в стойкую ипохондрию, и с восьми до пяти она пеклась не об интенсификации производства, а как бы насолить соседу по этажу, что Ивановы, Сидоровы и Петровы до неузнаваемости извращали всякие трезвые начинания, постоянно ехидничали в адрес администрации и думали не столько о материальном благополучии, сколько о ходе ночных светил. Но самая загадочная наша гражданская черта, вероятно, ставившая в тупик и деятелей, и наблюдателей, была та, что своих тиранов народ не только терпел, но даже боготворил, во всяком случае, ни при Иосифе Джугашвили, ни при Анне Иоанновне, ни при Иване IV Грозном не было отмечено ни одного сколько-нибудь масштабного возмущения, а того же Лжедмитрия I, пытавшегося ввести в обиход общественные туалеты, москвичи выбросили с третьего этажа, а царю Петру Федоровичу, вздумавшему отменить политический сыск и допросы с пристрастием, проломили шандалом череп, а Павла I, давшего крепостным крестьянам значительные послабления, жестоко искоренявшего казнокрадство и создавшего огромные запасы хлеба на случай неурожая, удавили гвардейским шарфом, и Александра II, упразднившего рабовладение, уходили народовольцы, и государя Николая Александровича, горемыку, фотолюбителя и редкого чадолюбца, походя расстреляли большевики, и последнего всесоюзного самодержца Михаила Сергеевича, исполнившего вековечную народную мечту о свободе слова, печатного и непечатного, его же царедворцы упрятали под замок, — одним словом, стоило дать поблажку нашему соотечественнику, чуток поослабить вожжи или того хуже — сделать ему добро, как в нем немедленно просыпался ратоборец и пироман.
Да и поныне так ведется, в рамках еще не остывшей истории нашего государства, что и правители изгаляются над народом, и народ безобразничает, почувствовав слабину. При башибузуках со Старой площади, которые то встречный план нам устраивали, то борьбу против космополитизма, то очередную новую Конституцию, то Рыбный день, лишь отчаянные единицы явно протестовали против азиатских ухваток администрации, массы же, как водится, безмолвствовали и вредили исподтишка, например, методично растаскивая все лежащее плохо и хорошо, но стоило этим массам высочайше пожаловать право на человеческое достоинство, как тут же из теплых щелей поналезли бандиты, жулики и кликуши с идеей примата русско-большевистского начала над европейской цивилизацией или на худой конец нового персидского «похода за кушаками». Таким образом, исходя из опыта прошлого есть все основания полагать, что еще долго не пресечется семейная склока между властителями нашего государства и подданными оного государства, функционируй оно хоть в стремных условиях демократии, хоть под гнетом привычного самовластья. Следовательно, порядка ну никак не приходится ожидать в этой стране, что широка и обильна, особливо на дураков, и в отдаленном грядущем константой российской жизни по-прежнему останутся нестроение и вражда. Сдается, что именно так и будет. А может быть, и не так…
Теперь раскинем бобы, уповая на неформальную логику, которая тем отличается от формальной, что она учитывает не только количественный, как поголовье, но и качественный показатель явления, как часы. Так вот если подойти к грядущему общественно-хозяйственного развития на Земле, оперируя законами неформальной логики, то, во-первых, нужно будет отдать Марксу марксово: бытие в большинстве случаев действительно определяет сознание, а характер собственности отчасти — государственное устройство, социальные превращения вытекают из единства противоположностей, и мир ни в коем случае не замрет на капиталистическом способе производства по той простой причине, что все течет, но при этом дело, предположительно, пойдет не совсем по каноническому писанию, так как самая рассоциалистическая республика не всегда в состоянии обеспечить благосостояние и порядок, а монархическое устройство — не обязательно беззаконие, публичные казни и нищета. Отсюда вытекает неформально-логическая перспектива, надо сказать, удаленная, даже слишком: человечество хотя и черепашьим шагом, мирно либо с боем, уклончиво, даже и наобум, но последовательно движется к той высоко организованной общности тружеников и лоботрясов, которая называется коммунизмом, причем параметры этого исторического движения в гораздо большей степени зависят от интеллекта созидателей вроде великого Альберта Германовича или прилежания какого-нибудь безвестного Ивана Ивановича, нежели от хотения бузотеров вроде Льва Давыдовича или Владимира Ильича. В том-то все и дело, что наше грядущее питает объединенный труд, а не классовые противоречия, и это было ясно даже тогда, когда на одного богатея приходились многие тысячи бедняков. Тем паче это должно быть ясно в нынешнюю многообещающую эпоху, когда уже и в России не голодают, даром что против нее ополчилось все: неучи с кожаными портфелями, наш преподобный земледелец с его ленцой, убогой агротехникой и пристрастием к алкоголю, четыре времени года, метеорологические условия и суглинки. В том-то все и дело, что человечество на глазах благоустраивается, богатеет за счет перераспределения материальных благ и научно-технического прогресса, мало-помалу унимая социальную напряженность, ибо на пособие по безработице уже можно съездить проветриться на Канарские острова, и вообще человечество степенно и постепенно приближается к такому уровню общественного благосостояния, когда деятельная его часть способна обеспечить пристойное существование болящим, праздношатающимся, патологическим бездельникам и витающим в облаках. Такое социально-экономическое устройство, вероятно, и есть коммунизм, общинность, коли оно дает возможность сильным содержать слабых, как это и водится в любом клане, в любой семье, а отнюдь не механическое распределение национального дохода между трудящимися и отлынивающими, не сосредоточение средств производства под дланью деспотов и невежд. Кстати заметим, что большевизм есть глубоко отечественное течение, нахрапистое и во многом ориентированное на авось, большевизм — это коммунизм, перешитый на босяка, и правоверный марксист так же отличается от правоверного ленинца-сталинца, как фармаколог от коновала, так что большевикам по логике вещей следовало бы избрать своим лозунгом не «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», а «Лучшее средство от перхоти — гильотина». Собственно же коммунизм, в редакции реалистической и культурной, уповает на органическое превращение количества материальных благ в качество гуманистических общественных отношений, хотя бы это превращение без эксцессов не обошлось, поэтому всякий настоящий марксист есть неутомимый работник на капитал; собственно коммунизм представляет собой предвидение такого социально-экономического устройства, которое освободит человечество от забот о насущном хлебе и, таким образом, наставит его дальнейшую эволюцию на путь совершенствования разума и души, поэтому всякий настоящий марксист последовательно работает на Христа. Что же до равенства всех людей независимо от каких бы то ни было принадлежностей, на котором легкомысленно настаивали первые христиане и отцы научного коммунизма, то от него отказались даже башибузуки со Старой площади, поскольку уж слишком ясно, что до скончания дней на земле будут существовать умные и глупые, здоровые и больные, потому что бродяга мечтает о крыше над головой, а не о звании чемпиона по русским шашкам.
Это занятно, но наша Россия, может быть, прежде прочих ввалится в «коммунистическое далеко», несмотря на то что теперь она самое неблагоустроенное европейское государство, если Албании не считать, ибо для этого имеются фундаментальные предпосылки. Во-первых, среди русских водится избыточное множество идеалистов, которые отродясь не пеклись о насущном хлебе, которым другой пары ботинок и то не нужно, что в значительной мере упрощает материально-техническую задачу; во-вторых, Россия сказочно богата природными ресурсами и при разумной дезорганизации хозяйства, приобщении к делу ушлого производителя, повсеместном внедрении драконовской дисциплины и нейтрализации дурака, всяческое изобилие — вопрос пары десятилетий; в-третьих, русский человек — прирожденный коллективист, от Гостомысла коллективист, и ему сильно довлеет общественное начало. При такой-то уникальной комбинации благ и качеств, в сущности, было бы даже и мудрено, если бы Россия не вышла в пионеры исторического процесса, на чем мы, как известно, один раз уже обожглись, однако и то надо принять в расчет, что первый прорыв оказался не органическим, то есть не обеспеченным единством противоположностей, именно противоречием между избыточным богатством и архаическим способом распределения, но самовольным и искусственным, а в результате таких хулиганских родов на свет может появиться только нежизнеспособное, глубоко дебильное существо.
Итак, коммунизм, в редакции реалистической и культурной, — точно неотвратимое будущее человечества, к которому оно подойдет, по всей видимости, околицей, безболезненно и не скоро, причем не исключено, что России опять придется торить пути. Сдается, что именно так и будет. А может быть, и не так…
И все бы хорошо, кабы не шалые отклонения от столбового исторического пути и линий судьбы, начертанных на ладонях. Недаром русский народ говорит: «И рад бы в рай, да грехи не пускают», — имея в виду не столько мелкое стяжательство и супружеские измены, сколько нечто вольноопределяющееся, в высшей степени шебутное, что сидит занозой в нашем национальном характере и время от времени наставляет русака на чуждую, а в худшем случае на неправедную стезю. Допустим, у одного написано на судьбе тротуары подметать, а он сочиняет прозу, у другого — пилотировать военные вертолеты, а он государством управляет, у третьего — опровергнуть теорию относительности, а он пьет горькую и регулярно меняет жен. В итоге, разумеется, непорядок, потому что редкий человек на Руси занимается своим делом, зато почти каждый настолько универсален, что ему в равной степени по плечу и с государством управиться, и теорию относительности раздраконить, в чем, собственно, все и горе, но главное, это тайна тайн, какая муха его укусит в следующую минуту и что за благодеяние или пакость он сподобится учинить. «Тому в истории мы тьму примеров слышим»: князь Владимир Святославович, отъявленный язычник, пьяница, женолюб, вдруг ни с того ни с сего ударился в истое христианство; Степан Тимофеевич Разин, демократ и борец за социальную справедливость, ни за что ни про что девушку утопил; царь Павел I под горячую руку послал казаков воевать Индию и заодно вызвал на дуэль всех европейских монархов, которые не одобряли его внешнеполитическую доктрину; капиталист Савва Морозов, помогавший материально революционерам, жуировал в Ницце, жуировал — и вдруг застрелился из дамского пистолета.
Та же внезапная переменчивость, не всегда поддающаяся логическому анализу, характерна и для всей государственности Российской, что, конечно, неудивительно, поскольку власти предержащие и подведомственный им народ не серафимы какие бестелесные, а те же самые родимые русачки. Впрочем, наша ветреность не всегда бывает чужда логическому началу, скажем, если у правителя вдруг жена загуляла или сын из буфета ворует сахар, то жди обвальной инфляции и серии катастроф, а если подданного с недельку продержать на тюремной пайке, то он, наверное, разразится ядовитым стихотворением, обличающим практику взаимных неплатежей. Также затейливо логичны и все наши коренные перевороты: вот вроде бы суждено было русскому племени по геополитическим причинам коснеть в собирательном образе Микулы Селяниновича, который так любезен нашим славянофилам, кое-как ковырять землю, хороводы водить да с опаской поглядывать за Оку на предмет очередного нашествия крымчаков, ан нет — один-единственный энергичный мужик, зачарованный крахмальными фартуками немочек и загадочным добродушием мюнхенских пивоваров, взял и перекроил Россию по всененавистному европейскому образцу, да еще так ловко перекроил, что всего через каких-нибудь двадцать лет наше отечество из захудалой Московии превратилось в могущественную империю, которая держала в струне все окрестные государства; или вот оттого, что у нас ружья чистили кирпичом, случилось поражение в Крымской кампании, потребовавшее многих общественно-хозяйственных корректив, и по ходу дела русский народ до такой степени эмансипировался, что скакнул из рабовладельческой формации в коммунизм, хотя бы и военный, в то время как ему по-хорошему следовало миновать стадию развитого капитализма, который, по крайней мере, унял бы нашу ордынскую хромосому и отучил бы от экстенсивного способа бытия. Итак, разнообразные кривые относительно столбового исторического пути, с одной стороны, выглядят затейливо логичными, а с другой, — действительно шалыми, ибо по большей части зависят от чепухи, как то: крахмальных фартуков и толченого кирпича — поэтому предопределенное путешествие в «коммунистическое далеко», похоже, будет не из приятных, с поломками, соловьями-разбойниками, блужданиями меж трех сосен, непредусмотренными остановками, но, правда, обязательно с задушевными песнями ямщика.
Да и сама коммунистическая формация образуется совсем не в том виде, в каком она грезилась отцам-основателям, тем паче «отцам народа», а выдастся она куда будничней, прозаичней, пожалуй, даже и не без обыкновенной российской неразберихи, ибо корень всему — русак с его преподобными свычаями и обычаями, а не тоталитаризм, который еще декабрист Лунин характеризовал как «царство грабежа и благонамеренности», и не демократия, которую следует квалифицировать как государство благих намерений, но главным образом грабежа, тем более что при тоталитаризме простолюдину всегда жилось сравнительно весело и удобно, а в условиях демократической республики головоломно, беспокойно, голодно, — в общем, нехорошо. Таким образом, если исходить из того, что настоящего порядка нам до скончания века не видать, как своих ушей, то и в коммунистическую эпоху у нас постоянно будет что-нибудь да не так, например, пиво, которое пойдет в квартиры по трубам напрямую с Бадаевского завода, станут время от времени отключать с той же периодичностью, что и горячую воду; например, жены будут по-прежнему казнить своих запойных мужей, невзирая на Кодекс строителей коммунизма, ну разве что с помощью компьютерной техники, а не банального кухонного ножа; и когда по завету Ильфа на каждом углу начнут даром раздавать кондитерские изделия, на угол, положим, Тверской и Козицкого переулка вместо конфет завезут уксусную эссенцию, и это еще хорошо, если уксусную эссенцию, а не патроны для АКМ. Но зато культурное строительство человека пойдет у нас гораздо живее, шибче, чем у наших меркантильных сопланетян, — этим еще долго предстоит выдавливать из себя по капле соискателя бренных благ, — потому что вековая бедность отбила у русака вкус к материальному процветанию и настроила его на лирическую струну. Посему и впредь жить на Руси будет неспокойно, но интересно и по-своему весело, как нигде.
Что же до форм общественного устройства, которые сложатся на Руси с построением материально-технического фундамента коммунизма, то тут бабушка надвое сказала: это может быть и демократия по уездам, но если русский мужик одумается и поймет, что демократия есть равнение на посредственность, не исключена разумная диктатура, соединяющая в себе неограниченную свободу для культурного элемента и строго подневольное состояние для животного в образе человека, разгильдяя и круглого дурака. Сдается, что именно так и будет. А может быть, и не так…
Свобода как наказание
Любопытно было бы знать, что-то теперь поделывают господа сочинители «Обществоведения, учебника для выпускного класса средней школы и средних специальных учебных заведений», которые, несомненно, самым искренним образом исповедовали известные идеалы и слепо придерживались того наивного положения, что, дескать, коммунизм — это советская власть плюс электрификация всей страны. Небось, по большей части проклинают свой неуемный идеализм, в фигуральном смысле волосы на себе рвут, воображая, будто жизнь прожита впустую, что вот-де они неустанно несли в молодой народец императив социально-экономического добра, а колесо истории, гадюка такая, повернуло вспять, к первоначальному накоплению капитала, и брутальная действительность перечеркнула усилия веры в 1980 год, рубеж обетованный, когда должно было совершиться волшебное превращение «темного царства» в царство Божие на земле. Это, конечно, немудрено, что сочинители учебника по обществоведению тяжело переживают свою всемирно-историческую отставку, поскольку уж так у нас водится искони: если, например, русский человек, от младых ногтей веровавший в то, что водку гонят из опилок, под конец жизни вызнает, что ее, родимую, производят все-таки из зерна, то он обязательно ставит крест на своей горячечной биографии и в ту переходит ересь, что жизнь прожита впустую, ибо существование по российскому образцу есть, в сущности, продолжительная обедня, а русские люди — очень большой приход.
Так вот, напрасно горюют наши политически грамотные отцы. Разве государство, в котором все нацелено на благо человека и все действует во имя человека, — губительная фантазия? Разве «каждому по потребностям, от каждого по способностям» — не идеал общественного устройства? Разве землянин землянину друг, товарищ и брат — не высший нравственный ориентир? В том-то вся и штука, что верно они учили: экономический базис точно определяет политическую надстройку (хотя в российском, особом, случае иногда бывает наоборот); эксплуатация труда паразитическим капиталом, безусловно, большое зло; всяческое неравенство оскорбительно для самого имени человеческого и чревато насилием то босяков над белой костью, то белой кости над босяками; и вообще это не коммунизм — вредная затея евреев и недоучек, и не коммунисты — изверги рода человеческого, а просто общественные свычаи и обычаи все еще строятся по более или менее пещерному образцу, и наш преподобный хомо сапиенс, понятно, такой долдон, что ему нипочем испоганить любую возвышенную идею. Украдено у Достоевского: свободен, слишком свободен этот долдон, хорошо бы окоротить.
Более того, социализм как первая стадия коммунизма реально существует в некоторых тридевятых царствах, тридесятых государствах и по иронии исторической судьбы именно там, где, по науке, совершается беспощадная эксплуатация трудящихся и безоговорочно господствует капитал. Как-то все безнадежно перепуталось на земле: российские шахтеры, граждане «страны победившего социализма», бастуют того ради, чтобы не дать правительству себя голодом уморить, а немецкие почтальоны бастуют на тот предмет, чтобы при двадцати пяти градусах выше нуля по Цельсию им полагалась даровая баночка кока-колы. То есть совершенно тамошний как бы угнетенный пролетариат затюкал правительство как бы министров-капиталистов, даром что не знали в этих землях ни Великого Октября, ни «триумфального шествия советской власти», ни коллективизации, ни прочих наших общественно-политических катастроф, а тихо-мирно трудился народ по правилам капиталистического способа производства, вел себя законопослушно, пьянствовал в меру да еще преимущественно по большим праздникам и в результате до того облагородил свою страну, что там даже собаки вроде вовсе и не собаки, то есть собаки, но не совсем; ну что вытворяет российский пес, когда утром вырвется на простор? Гадит, конечно, где ни попадя, кошек гоняет и облаивает прохожих, а тамошний кобелек степенно выйдет на двор, понюхает гладиолусы — и назад. Разумеется, немец тоже способен набезобразничать, например, обхамить ветерана вермахта или разбить витрину, и дорожную полицию можно купить за очень большую взятку, и все же по какому департаменту ни хватись, герр Шмидт выходит положительней нашего товарища Иванова, потому что герр Шмидт никогда свободы не знал, потому что на протяжении многих поколений жизнь его держит в ежовых рукавицах и вынуждает действовать по Евклиду; в России дела делаются преимущественно по Лобачевскому, у которого, как известно, пересекаются параллельные прямые, а у немцев исключительно по Евклиду.
Собственно, в России жизнь строится по Лобачевскому оттого, что русский человек безмерно, даже как-то остервенело свободен в силу нервной своей природы, которую, в частности, отличают дерзость, многотерпение, уклончивость, прямота, вступающие между собой в бурную психическую реакцию, потому что, с одной стороны, он всячески подначальное существо, а с другой стороны, сам себе администрация, суд, законодатель и государь. Такой набор качеств, понятно, странен, особенно если принять в расчет, что русского человека последовательно тиранили варяги, удельные князья, монголы, крымчаки, помещики, Петр I, капитаны-исправники, предприниматели и неслыханно круто — большевики, так что по логике вещей русак должен был выйти круглым холопом, а он как раз вышел полным владыкой своей судьбы. Попади ему шлея под хвост, он половину России взбунтовать может, может объявить себя незаконнорожденным потомком китайского императора, и одну шестую часть земной суши подмять под себя может, и в принципе непобедимое войско от отчаянья разгромить, и новую ересь открыть ему ничего не стоит, и даже когда его подводят под общий знаменатель и он рискует поплатиться волей за безобидный сравнительно анекдот, то этот озорник все равно свободен до такой степени, что его анекдотов власти боятся наравне с террористами и вторжениями извне; да и как тут не бояться, если наш соотечественник способен пожертвовать личным благополучием, «чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать», если он даже спивается не с горя, а потому что комета Галлея не там прошла. Отсюда, между прочим, и бестолочь русской жизни, поскольку русак искони до бессмысленного свободен и ему узки пошлые нормы лично-социального бытия; ну таким он уродился, что всякие нормы ему узки, да еще его давили так настойчиво и жестоко, что в нем народилась качественно новая, внутренняя свобода, с которой ничего поделать уже нельзя, хоть ты к каждому приставь по сотруднику государственной безопасности, потому-то он и улицу переходит, где заблагорассудится, и реки поворачивает вспять, и бедует из политических убеждений. Следовательно, невозможно учинить в России сколько-нибудь эффективное государственное устройство без учета взрывоопасного характера российского гражданина, а так как характер этот в высшей степени самобытен, то и властные формы он предполагает по силе-возможности самобытные, отнюдь не копирующие западноевропейские образцы хотя бы потому, что на Западе употребляют чистую пищу и войны между парламентом и правительством там даже не приснятся в кошмарном сне; иначе выйдет по Сергею Довлатову, у которого один сотрудник госбезопасности прорицает: дай вам, мужики, демократические свободы, вы первым делом перережете своих тещ. Что, фигурально говоря, и произошло в результате четвертой русской революции, которая пала на блаженной памяти 1985 год, развивалась совершенно по пословице «Заставь дурака Богу молиться, он лоб себе расшибет» и привела к крушению многих положительных институций. Такой исход революционных преобразований нетрудно было предугадать, ибо происходили они в стране, населенной довольно отчаянным элементом, свободным от многих гражданских установлений (уму непостижимо: в деревенско-поселковой России срок отсидеть — это как в школе отучиться или отслужить в армии, норма жизни), свободным в рассуждении самых фантастических предприятий и собственно свободным, на свою голову, на беду. Наши великие государственные мужи, вроде Петра Алексеевича Романова или Петра Аркадьевича Столыпина, прежде всего отдавали себе отчет, с каким элементом им приходится иметь дело, и, отважившись на коренную ломку российской жизни, они премудро соединяли либеральную перспективу с тираническими приемами управления; то, что Петр Алексеевич не стеснялся сажать своих диссидентов на кол, а Петр Аркадьевич широко ввел «столыпинские галстуки» в политический обиход — это, конечно, азиатчина и преступление против Бога, но представим себе, что сталось бы со страной, объяви Петр I демократические выборы государя всея Руси; а то сталось бы со страной, что царем точно избрали бы придурковатого царевича Алексея, который спалил бы отцовский флот и сплошь застроил церквами сельскохозяйственные угодья. Во всяком случае, нынешним правителям земли Русской следует как-то угомонить радетелей общественной справедливости, которые по городам разоряют продовольственные ларьки, а по деревням выкалывают глаза фермерским буренкам, дающим баснословные, вредительские надои, то есть разумно было бы принять крутые меры против отчаянного элемента, способного свести на нет усилия десяти Бисмарков вместе взятых. А то ведь, положим, спустят наши Бисмарки закон о ценообразовании, вытекающем из баланса спроса и предложения, и по логике вещей сразу должна будет подешеветь отечественная водка, настоянная на порохе и гвоздях, но стоит звероподобному детине, находящемуся в услужении у подпольных водочных фабрикантов, пройти по ларькам возле станции «Парк культуры», распорядиться: «Давай, козел, поднимай цену, а то я тебя урою!» — и пошла вся политическая экономия псу под хвост. Тем более что в российских условиях рыночное хозяйство покуда состоит в том, чтобы украсть, продать и эмигрировать на Тайвань.
Беда в том, что нам некогда и негде было научиться цивилизованной стилистике поведения, ибо, с одной стороны, у нас в отечестве «вечный бой, покой нам только снится», а с другой стороны, наши пращуры заселили слишком глухой регион Европы, до которого с трудом доходили новинки социального политеса, и поэтому мы по сию пору пребываем в неведении относительно того, что можно, чего нельзя. Например, всему миру известно, что нельзя безнаказанно возводить поклеп на первое лицо в государстве, а у нас можно; например, всему миру известно, что можно честным трудом заработать себе на булку с маслом, а у нас нельзя; например, всему миру известно, что парламенты существуют на предмет законотворческой деятельности, а у нас господа думцы только что не разбираются, кто с кем спит. Однако в этом не так господа думцы виноваты, как мы сами и виноваты, то есть народная масса у нас в политическом отношении до того угрожающе некультурна, что способна провести к власти компанию шалопаев, которые спят и видят, как бы подбить Россию на ядерную войну за Макронезийские острова. Словом, покуда нашей стране не органичны западноевропейские политические и социально-экономические институты, пока суд да дело, нам и впрямь следовало бы поискать самобытный путь, вполне отвечающий либеральным настроениям элиты нашего общества и скромным возможностям наших масс. Этот промежуточный период от точки «Ванька-Каин» до точки «гражданин, переходящий улицу на зеленый сигнал светофора», видимо, займет не много времени в исторической перспективе, потому что наш человек вообще приемистый, как хороший автомобиль. Кроме того, почему-то не оставляет надежда, что тон начнет-таки задавать русский интеллигент, по-видимому, наилучшее из того, что дало человечество за последние триста лет, и вот когда в глазах обывателя пресловутые очки и шляпа перестанут быть признаками духовного разложения, тогда нам никакая Государственная Дума будет не страшна, никакие политические ответвления от здравого смысла, никакие гастрономические различия между обитателями Прикарпатья и Валдайской возвышенности, никакой балбес, претендующий на власть над «одной шестой».
Беда еще в том, что на Руси многое умеют, но не умеют ждать и догонять, чего ради и не любят эти два занятия пуще всего на свете, а между тем нам только и остается, что ждать да догонять, ибо психический строй современного русака — это отнюдь не психический строй человека XXI столетия, а столетия так прикидочно XVII или даже конца XVI, когда люди еще не были единообразны в своих запросах, правилах и порывах, когда мир еще не держался на принципах потребления и героически скроенные натуры гораздо чаще гибли за образ мысли, нежели «за металл», когда еще компания французских поэтов могла в течение одной ночи допиться до мысли о коллективном самоубийстве, — слава богу, под утро явился Блез Паскаль и уговорил поэтов повременить. Давно прошли эти интересные времена, и нынешний обыватель западноевропейской выпечки — фигура маловыразительная, обедненная, гадательно бытующая на уровне нашего восьмиклассника из хорошистов, но в этом ее и счастье. А русский человек почему-то задержался в своем развитии, или, если угодно, деградации, что в нашем случае одно и то же, но в этом… не то чтобы несчастье, а просто новые формы государственности российской не отвечают его натуре. Если наш среднестатистический соотечественник неравнодушен к спиртным напиткам и с ним тихая истерика делается, когда на глаза попадается добро, которое плохо лежит, если по-настоящему работать он способен только при определенной фазе луны и любит порассуждать о круговороте воды в природе, то государство обязано поставить его в такие драконовские условия, что ему некогда будет водочкой заниматься, постороннее имущество перестанет вызывать в нем повышенный интерес, работать придется не за страх, а за совесть и рассуждать захочется не только о круговороте воды в природе, но также о ценах на продукцию и сырье. А то русаку, которому и так море по колено, совсем развязали руки, дескать, вытворяй, что душе угодно, хоть жену свою с кашей ешь, хоть выходи на большую дорогу с автоматическим оружием, — и пошло: кому принадлежит Москва как благоприобретенная недвижимость — не известно, по городам денно и нощно идет пальба. Также не совсем ясно, кто сейчас трудится в сфере промышленного производства и трудится ли кто-нибудь вообще; народы, точно по команде, поднялись друг на друга с невразумительными претензиями, включая экзотические, и все никак не могут разобраться, который из них происходит от Сима, а который от Иафета; несметные силы бывших конторских служащих, занятых прежде очинкой карандашей, до того замутили воду, что уже нельзя отличить дарвиниста от националиста, националиста от агрария, агрария от почвенника, почвенника от сумасшедшего, а сумасшедшего от просто несчастного человека, которому некуда себя деть. И это еще хорошо, что огромному большинству наших соотечественников свобода начисто не нужна, что они как на досуге таращились в телевизор до 1985 года, так и таращатся по сей день. Диссидентам и то она не нужна, потому что для диссидента свобода — крах. По-настоящему свобода была нужна кое-кому из писателей, кое-кому из читателей и десятку-другому специалистов по гуманитарному департаменту, которые вкупе составили бы население небольшого жилого дома. Как это ни странно, демократических свобод вожделело еще ворье в диапазоне от любителей до сугубых профессионалов, от карманников по призванию до предпринимателей по нутру. Этой публике перемены пришлись, как теперь говорится, «в кассу», писатели же, читатели и специалисты по гуманитарному департаменту положительно просчитались, потому что свободное слово резко упало в цене и котируется теперь наравне с прогнозами хиромантов. Удивительное дело: точно они не знали, что всякое начинание на Руси чревато непредсказуемым результатом (например, Февральская демократическая революция закончилась тиранией большевиков), — недаром русский мужик говорит о своих суглинках: «Посеешь огурчик, а вырастет разводной ключ». Так вот, может быть, при таком-то коварстве российской почвы благоразумным людям следует дичиться всяческих перемен, тем более нам известно, что борьба за свободу личности всегда и повсюду оборачивалась новыми разновидностями деспотии, — в последние времена, главным образом, деспотией денежного мешка. И даже, может быть, так называемое народовластие, равно как и демократические свободы, — просто-напросто баловство на общественно-политическом уровне, лишнее поприще на пути человеческом к неясному идеалу, по крайней мере, болезненно-переходный период от монархии к господству здравого смысла, которое обеспечивает свободу слова всем тем, кому есть что сказать, кроме вздора и пакостей, свободу выбора тем, кому есть из чего выбирать, свободу действия тем, кто способен действовать во благо, а еще лучше не действовать вообще, но прежде всего — свободу от негодяев и дураков.
Другое дело, что как демократические методы отправления власти, так и самодержавные методы отправления власти, к которым в 1917 году прибегли большевики, постепенно разлагали государственный организм, последовательно ввергали в бледную немочь национальную культуру, хозяйство, вооруженные силы и, стало быть, в посещении нашей страны свободой (по деревням говорят, если случится падеж или неурожай: «Бог посетил») угадывается нечто иное, нежели просто замена отжившей свое формации молодой. Чудится, что это нам вышло такое наказание за грехи. Тому есть одно занятное доказательство: свобода культурного человека бытует в жанре свободной мысли, во всем остальном он существует под гнетом своей культуры, а поскольку в России таких блаженных от силы наберется семьдесят человек, то свобода, свалившаяся на русский народ, как кирпич на голову, — точно наказание за грехи. Маркс был не так уж далек от истины, когда утверждал, что свобода есть осознанная необходимость, разве что с наскоку эта осознанность не дается, а приобретается она усилиями нескольких поколений и в результате становится генетической составной, разве что осознанная необходимость — это не столько сама свобода, сколько ее условие, потому что младенец, предельно инстинктивное существо, бывает, норовит подсоединиться к электрической сети или наесться спичек. С другой стороны, свободный человек тот, кто свободен от своего животного элемента, доставшегося ему в наследство от обезьяны, кого отличает верность Святому Духу, частицу которого Создатель вложил в обезьянье тело, слегка подредактировав его по высшему образцу. Такая духовная организация человека, подразумевающая вольную мысль, богоугодность плюс культурный императив, недосягаема для цензуры и органов государственной безопасности, такой человек свободен всегда, при любом режиме, к величайшей печали политиков всех мастей. К величайшей печали, собственно, потому, что зачем этому человеку конституция, многопартийность, демократические свободы, равно как ему нипочем даже самый ожесточенный государственный аппарат…
Праздный вопрос: в чем же мы так провинились перед Создателем, что он наслал на нас новую пугачевщину под видом цивилизованного общественно-хозяйственного устройства, — поскольку вин наших не перечесть. Например, с какой стати Русская церковь причислила к лику святых царевича Димитрия, забубенного мальчишку, который обгрызал своим нянькам пальцы? Зачем при царе Николае I снесли древний Алексеевский монастырь и построили на его месте храм Христа Спасителя, похожий на чемодан, опять же, зачем при царе Иосифе I снесли храм Христа Спасителя и начали строить на его месте Дворец Советов, похожий на кошмар горького пьяницы, но в конечном итоге как бы сам по себе выстроился плавательный бассейн, отравивший всю округу хлористыми парами, и посему на месте бассейна теперь воздвигли новый храм Христа Спасителя, похожий на чемодан… Одним словом, вин наших не перечесть, и это даже довольно странно, что наряду с многочисленными попущениями Бог нам послал великую благодать, именно: не под синим небом Апеннинского полуострова, и не в прекрасной Франции, и не в благородной Испании, и не в стерильной Германии, а в мрачной стране Россия просиял высший подвиг человека — интеллигент. У русских он может быть и писателем, и железнодорожником, и бродяжкой, и вообще его отличает не социальная принадлежность, а выражение глаз и еще примерно с десяток чудесных черт. Примечательно, что среди таковых проглядывает живучесть, и это тоже довольно странно, поскольку русский интеллигент — существо тепличное и не приспособленное для жизни при феодализме, капитализме, социализме, равно как на севере, юге, западе и востоке, а между тем он жив, здоров и даже дееспособен; ну не должен был выдюжить русский интеллигент, наделенный утонченным умом, чрезвычайным даром сопереживания и страстью к духовным ценностям, ни в условиях «царства грабежа и благонамеренности», ни тем более в условиях большевистского загона для романтиков и воров, а он — ничего, жив, здоров и даже дееспособен. Такая живучесть на что-то важное намекает, во всяком случае, она дает основания полагать, что песенка России еще далеко не спета, если практически неистребим ее наиболее нравственный и единственно мыслящий элемент. Вообще мнится, что будущее за ним — и это будущее надежно, а наказание свободой, в сущности, это так… родительское взыскание за наш непутевый нрав. Впрочем, не исключено, что свобода нам ниспослана не в качестве наказания, а в качестве такого предупредительного сигнала: дескать, имейте в виду, ребята, что счастье не в свободе, а в вас самих.
Мир и война
Речь пойдет о войне как о войне и о мире как о сонме окружающих нас вещей.