Когда находился хлеб в избушке, делился по-братски им с Мишей Варфоломей; когда не было, говорил жалостно:
— Нету, родимый! И рад бы, да нету!
Грустно глядел медведь жалобными тоскующими глазами.
— Так нету, говоришь? — будто спрашивал взглядом.
— Нету, бедняга милый!
Тяжело поднимался Мишук. Глядел тоскующим, по-человечьи разумным взором и уходил в чащу, обиженно, печально скуля.
А иногда оставался. Когда был хлеб, ели вместе под большим развесистым дубом. Потом вместе же сбегали с горы, с маковки и, достигнув родника, пили студеную, весеннюю воду.
Кроме бурого Мишки бывали и другие гости. Приходили умильные рыжие лисички, хвостиками махали пушистыми, сияли темно-червонными шубками, жеманились будто. Прибегала семейка косоглазых, быстроногих, длинноухих. Водили мордочками, глазками, чесались лапками и прихорашивались. Зайчата кувыркались, пачкали в прошлогоднем гнилом листу чистые белые шубки. Потом внезапно с места бросались и убегали, поспешные.
Проходил, тяжело ступая, степенный и важный кабан, страшно выставив белые клыки, будто дразнился. Зверьки убегали от дикого, злого страшилища. Спасали свои шкурки. А Варфоломей глядел, как медленно и важно, тяжело идет он мимо лесной усадебки и не чуял страха. Спокойно глядел на него зверь, и он спокойно глядел на зверя. Как два добрые встречные путника, проходили один мимо другого.
Были и еще гости. Самые частые, хоть и незваные — волки. Эти выли всю зиму, вокруг избушки, дозором обходили усадебку. Горели ярко фонарики их глаз в темноте ночей. Фантастической цепью сверкающих огоньков окружали усадьбу, точно горящим замкнутым кольцом. Но и эти были не страшны. И эти, как верные сторожевые псы, охраняли детское спокойствие молодого отшельника.
Совсем стаяли снега. Зашумели ручьи и лесные озера. Зеленокудрою листвою оделся лес. Пышные гроты построились в чаще. Изумрудные чертоги замелькали в лесной дичи.
Пряно, млейно и празднично запахли лиловые фиалки. Сладко-дурманно дохнула весна. Апрель — кудрявый мальчик — убежал, играя. Ему на смену запрыгал, запел, закружился розовый май.
От вздоха весны и улыбки солнца родилось прелестное, майское, розовое дитя.
Родилось, всплеснуло ручонками, закружилось, засмеялось… Ему откликнулись серебристым звоном ручьи, ему ответила гулким эхом прочих гомонов чаща. Отец-солнце усмехнулся сверху, мать-земля укачивала внизу.
Светлые, чудные ночи. И трели волшебной серой птички, что зовется соловьем.
Задумчиво-печальный медвяный аромат ландышей потянулся из чащи, полный неведомой чарующей тайны, тайны короткой цветочной жизни, благоговейных и незримых курений и алмазно-сверкающих рос.
В такие ночи особенно легко и радостно молится Варфоломей. Окна его церковки раскрыты настежь. Белая ночь влетает, полная светлой чары. Соловей поет. Поет о Том, Кто дал ему этот дар, этот голос, такой сладкий и прекрасный.
К Тому же Могучему и Доброму летят и мысли Варфоломея. Его покрытые мозолями от постоянной работы руки стиснуты крепко, с мольбою. Грудь дышит бурно, тяжело. Волнение давит вздох. Хочется упасть на деревянный пол церкви и рыдать, рыдать от счастья. Целый день он работал в поле и в своей лесной усадебке. Ставил ограду, тесал бревна, а на заре сеял, сеял на им самим заготовленном поле первые зерна.
Сейчас, утомленный трудами, он, однако, не чует устали. Он бодр и счастлив. За неимением свечей, зажег лучины в церкви, бересты. Чадят, дымят они, но он не чувствует ни дыма, ни чада. Он счастлив. Он добился всего, чего жаждала душа с детства, он добился большего, нежели желал. Он один здесь в глуши, как свеча, горит перед Богом. Горит молитвой и несгораемым пламенем любви. Он один здесь, далекий, как ничтожный крохотный островок среди океана, молится за всех, за весь мир, за себя, прося отпустить им и себе грехи, заблуждения, обиды…
И один на груди матери-природы он работает здесь. Он добровольный, скромный работник для своего Великого и Большого Хозяина. Он знает, Варфоломей, что без труда сверхсильного нет подвига. Без трудов бледнеет молитва. И он трудится, как батрак, чтобы угодить Великому Хозяину мира.
Он верит, что когда его не будет, когда он умрет, какой-нибудь другой пустынник, а может статься и двое и трое набредут, на эту усадьбу, поселятся в ней. Так надо приготовить, устроить в ней все получше, повольготнее. И в храме, и в избе, и в поле. Пусть порадуются и возблагодарят Господа.
И острое, могучее, неземное счастье охватывает все юное, светлое существо Варфоломея. Горит он весь. Раскрылся снова широко белый, сверкающий, благоуханный цветок его детски-невинной души, и весь он — горячее пламя всеобъемлющей любви к своему Хозяину.
— Боже, научи меня, что мне сделать, чтобы быть ближе к Тебе? Я — Твой, весь Твой. Приблизь меня еще к Себе, Господи!
— Падает на пол. Лежит, обессиленный, в полузабытьи…
Лучины трещат, озаряя скудным светом лица угодников на образах-складнях!..
Ночь бежит вдохновенно и тихо, светлая весенняя ночь. Поет соловушка. Ароматными поцелуями напоминают о себе ландыши — скромные, прекрасные цветы.
Вдруг внезапная мысль, как огонь горячая, обожгла мозг, душу, сердце юного отшельника.
О! Как он раньше не мог додуматься до этого? Разве он, Варфоломей, не приблизится к Богу таким путем?
О, эта мысль! Не Сам ли Ты, Всесильный, вложил ее в меня?
Поднял голову. Схватился за сердце, полное новой светлой тайны.
А радость огромная, светлая, как белая ночь, как дыхание ландышей, как соловьиная трель, заполнила душу.
— Теперь знаю, знаю, что делать! О, благодарю Тебя, Господи, за эту дивную мысль.
И упал снова, и плакал, и бился от счастья на полу храма, и готов был умереть по одному знамению Великого, Доброго Всесильного Божества.
XV
В лесной усадебке праздник.
Ничего подобного не видали еще лесные звери. Тихо жил один человек в лесу, работал в поле, за тыном, у избы, у церковки. А нынче не слышно ударов топора дома и в чаще. Куда-то уходил надолго.
Вернулся не один. Седой, как лунь, монах шел сзади. Вошли вместе в усадьбу.
И все сразу, все засветилось огнями. Лучины в храме, лучины в избе. Светло, хоть и осень, хоть на дворе хмурый октябрь.
Бурый Мишка, пришедший за подачкой, слышит тихий рокот двух голосов. Один старческий, древний, другой молодой, звонкий, сильный и свежий голос. Знакомый голос. От него дрожит что-то большое и радостное в медвежьем сердце бурого. Преданно, по-собачьи, научился любить бурый этого светлого, всегда ласкового красавца юношу, от синих глаз которого идут солнечные лучи.
В убогой избушке за столом сидят двое: старец Хотьковской обители, Митрофан, и юный хозяин лесной усадебки. За Митрофаном и отлучался из лесу Варфоломей. Одному ему никак нельзя исполнить задуманного.
Старца Митрофана он знает давно. При его участии схоронил умерших родителей. Он же, этот старец, постригал Степана в иноки.
Когда впервые светлым пламенем зажгла душу Варфоломея его тайная мысль, он сразу подумал о старце-монахе:
— Этот поможет! Этот не откажется напутствовать!
И пошел за ним в Хотьков монастырь. Упросил пойти в чащу, умолил исполнить задуманное.
Сейчас тихая, ликующая радость наполняет сердце Варфоломея. Старец здесь, старец согласен. Стало быть близок, близок желанный час.
Старец смотрит на юношу, мягко, любовно, как отец на сына.
— Дитя мое! Тверд ли ты в решении своем?
— Тверд, святой отче!
— Сын мой, ты еще так молод. Не раскаяться бы тебе.
— Два года я провел здесь в пустыне, отче. Два года один. Хочу здесь и умереть. Хочу всю свою молодость, зрелые годы и старость — все сложить к стопам Божиим.
— Сын мой!.. Твои очи еще горят пламенно, в твоем пригожем лице играет румянец… Ты молод, прекрасен, добродетелен и кроток. Любая девушка с охотой пойдет за тебя замуж.
— Я не могу и не хочу жениться, отче! Я люблю Христа. Отдай меня Ему совсем, Пречистому. Прошу тебя об этом, отче!
Старец любовно взглянул на юношу.
Твердым решением сверкали молодые пламенные глаза. Силою несокрушимою дышала каждая черточка, каждая жилка в лице Варфоломея. Готовою жертвой нового подвига горел он весь, стройный и прекрасный в своем желании.
— Будь по-твоему! Молод ты для подвига такого, но мудрость старца вижу в прекрасном юном облике твоем. Ступай за мною.
И первый, сказав это, вышел из избы старец и пошел в церковь. Там всю ночь молились оба. Молились горячо и пламенно до рассвета.
Трещали лучины. Плакал ветер за окном убогого храма, обильными холодными слезами плакал октябрьский дождь.
— Все лето думал, мыслил об этом, боялся, а ныне, молю тебя, отче, постриги меня!
Слышится тихий шепот Варфоломея между словами священных, душу бодрящих молитв.
Ночь миновала. Скупое осеннее солнце накрылось вуалью, серою фатою завесилось.
Лучины новые сменили прежние в маленьком храме. Наступило утро 7-го октября, день празднования памяти Святых Мучеников Сергия и Вакха.
Солнце как бы смущенное выглянуло из-за серой завесы, улыбнулось в оконце и вдруг просияло.
Увидело светлое солнце посреди убогого храма двоих: в одной белой рубахе-хламиде с распущенными по плечам золотистыми кудрями двадцатидвухлетнего юношу у амвона перед Евангелием и крестом и седого монаха старца с ножницами в руках, читающего молитвы.
Упала золотистая прядь волос на пол. Упала. И дивным, словно благоуханным запахом роз повеяло по церкви. В ту же минуту убогая иноческая ряска покрыла юное стройное тело молодого постриженного, а золотые подрезанные кудри скрылись под монашеским клобуком.
— Свершилось! Прими мое братское лобзание, инок Сергий! — произнес старец и обнял юношу.
Как к родному отцу, прижался к нему вновь постриженный инок, и синие озера его глаз в эти минуты отражали небо.
На литургии приобщал Святым Тайнам молодого инока старец. Семь дней оставался Митрофан в бедной лесной усадебке и ежедневно совершал службу в храме, приобщая юношу, не выходившего оттуда всю эту седмицу и питавшегося одною в воде размоченною просфорою.
На восьмой день Варфоломей, принявший при пострижении имя Сергия, провожал старца снова в его обитель.
Проводил до Хотькова, вернулся и зажил снова, зажил прежней отшельнической, рабочей жизнью, еще строже соблюдая молитвы и посты, еще сильнее трудясь в усадьбе и в поле.
Его желание исполнилось. Свершилась давнишняя греза. Господь приблизил его к Себе и дал ему возможность надеть темный смиренный клобук инока.
XVI