Пунцог Вангьел еще жив, хотя теперь уже и очень стар. Я очень хотел бы увидеть его еще раз, пока он не умер. Я продолжаю глубоко уважать его как старого опытного тибетского коммуниста. Нынешние власти в Китае знают об этом, и у меня еще есть надежда, что мы встретимся.
Весной 1956 года Лхасу посетил желанный гость — Махарадж Кумар, наследный принц Сиккима, крошечного государства, расположенного вдоль части нашей границы с Индией недалеко от Дромо. Он был очень приятным человеком: высокий, сдержанный, мягкий и спокойный, с большими ушами. Принц привез с собой чудесную новость в письме от индийского общества Махабодхи, президентом которого он был. Эта организация, которая представляет буддистов всего субконтинента, приглашала меня участвовать в празднествах "Будда Джаянти", которыми отмечалась 2500-я годовщина со дня рождения Будды.
Я был вне себя от радости. Для нас, тибетцев, Индия — это "Арьябхуми", Страна Святости. Всю свою жизнь я мечтал совершить туда паломничество: больше всего я хотел посетить именно эту страну. Кроме того, поездка в Индию дала бы мне возможность говорить с Пандитом Неру и другими духовными наследниками Махатмы Ганди. Я отчаянно хотел установить контакт с индийским правительством, хотя бы только для того, чтобы увидеть путь, по которому развивается демократия. Конечно, была вероятность, что китайцы меня не отпустят, но я должен был приложить все силы. Поэтому я пошел к генералу Фан Мину, взяв с собой это письмо.
К сожалению, Фан Мин был, несомненно, самым неприятным человеком из всех местных представителей китайских властей. Он принял меня достаточно вежливо. Но когда я объяснил причину своего прихода, он стал отвечать уклончиво. Эта мысль не представлялась ему здравой. В Индии много реакционеров. Это опасная страна. Кроме того, у Подготовительного Комитета очень много работы, и он сомневается, что без меня смогут обойтись. "Во всяком случае, — сказал он, — это только приглашение от религиозного общества, совсем не то, что приглашение от самого правительства Индии. Поэтому не беспокойтесь, вы вовсе не обязаны принимать его". У меня опустились руки. Было очевидно, что китайские власти намереваются препятствовать мне даже в выполнении моих религиозных обязанностей.
Прошло несколько месяцев, о "Будда Джаянти" больше не было сказано ни слова. Затем где-то около середины октября Фан Мин обратился ко мне с вопросом, кого я хочу назначить главой делегации: индийцам надо знать это. Я ответил, что я послал бы Триджанга Ринпоче, моего Младшего наставника, добавив, что делегация готова ехать, как только он даст разрешение. Прошло еще две недели, и я уже стал забывать всю эту историю, как вдруг пришел Чжан Дзинь-у, который только что вернулся из Пекина, чтобы сообщить мне: китайское правительство решило, что было бы неплохо, если бы я поехал сам. Я был так рад, что не верил своим ушам. "Но будьте осторожны", — предостерег он меня. "В Индии много реакционных элементов и шпионов. Если вы попытаетесь иметь с ними какие-то дела, то я хочу, чтобы вы поняли: в Тибете произойдет то, что произошло в Венгрии и Польше. (Он намекал на жестокое подавление Россией восстаний в этих странах). Когда он кончил говорить, я понял, что должен скрыть свою радость и сделал все, чтобы показаться обеспокоенным. Я сказал, что глубоко удивлен и озабочен его информацией об империалистах и реакционерах. Это успокоило Чжана, и он перешел на более мирный тон. "Не надо так беспокоиться", — сказал он, — "Если у вас будут какие-то трудности, наш посол всегда придет на помощь". На этом встреча окончилась. Генерал встал и, соблюдая по своему обычаю все формальности, покинул меня. Как только он ушел, я выскочил и, улыбаясь до ушей, рассказал новость своему персоналу.
Через несколько дней я услышал интересную историю об этом повороте китайских властей на сто восемьдесят градусов. Стало известно, что индийское консульство в Лхасе запросило моих чиновников, собираюсь ли я в Индию, чтобы принять участие в празднествах. Получив отрицательный ответ, индийцы передали это известие своему правительству — в результате г-н Неру лично выступил в мою защиту. Однако, китайские власти все еще не хотели отпускать меня. И только когда Чжан приехал в Лхасу и обнаружил, что индийский консул рассказал некоторым людям о вмешательстве Неру, китайцы под угрозой повреждения китайско-индийским отношениям были вынуждены изменить свое решение.
В конце концов я выехал из Лхасы в конце ноября 1956 года, радуясь перспективе свободно передвигаться без постоянного надзора китайцев. Моя свита была довольно небольшой, и благодаря военным дорогам, которые пересекали теперь весь Тибет с севера на юг и с востока на запад, соединяя его с Китаем, мы почти весь путь до Сиккима проделали на автомобиле. В Шигацзе мы остановились, чтобы дать возможность присоединиться к нам Панчен-ламе, а затем продолжали путь на Чумбитханг, последнее селение перед перевалом Натху, через который проходит граница. Здесь сменили автомобили на лошадей, и я попрощался с генералом Динь Мини, который сопровождал нас из Лхасы. Он казался глубоко опечаленным расставанием со мной. Думаю, он был убежден, что моя жизнь подвергается опасности со стороны иностранных империалистов, шпионов, реваншистов и всех остальных демонов коммунистического пантеона. Он дал мне еще много напутствий в духе генерала Чжана и убеждал быть осторожным, добавив, что я должен объяснять всякому иностранному реакционеру, с которым встречусь, какой прогресс имеется в Тибете с тех пор, как произошло "Освобождение". Если они не поверят мне, сказал он, то могут приехать в Тибет и увидеть все собственными глазами. Я заверил его, что буду стараться, и на этом повернул моего пони в гору, начав длинное восхождение наверх, в пелену тумана.
На вершине перевала Натху находилась большая пирамида из камней, увешанная разноцветными молитвенными флагами. По обычаю каждый из нас добавил по камню в пирамиду, мы прокричали изо всех сил "Лха Гьел Ло!" ("Победа богам!") и начали спускаться в королевство Сикким. На другой стороне чуть ниже вершины перевала нас встретила в тумане группа приветствующих, которая состояла из военного оркестра, игравшего тибетский и индийский национальный гимны, и нескольких официальных лиц. Од ним из них был г-н Апа Б. Пант, бывший индийский консул в Лхасе, а ныне политический сотрудник в Сиккиме. Присутствовал также Сонам Топгьел Кази, сиккимец, который был моим переводчиком во время всего визита. И, конечно же, мой друг Тхондуп Намгьел, Махарадж Кумар, тоже был здесь.
От границы меня с эскортом проводили до небольшого поселения на самом берегу озера Цонго, где нам предстояло провести ночь. К тому времени стало уже очень темно и холодно, и снег покрывал землю толстым ковром. Прибыв в селение, я обнаружил прекрасный сюрприз: встретить меня туда приехал и Такцер Ринпоче и Гьело Тхондуп, их обоих я не видел уже несколько лет. Лобсан Самтэн и маленький Тэнзин Чойгьел ехали со мной, так что сейчас впервые в жизни встретились все пять братьев.
На следующий день мы отправились в Гангток, столицу Сиккима, сначала на пони, затем на джипе, а потом на последнем участке пути в автомобиле, принадлежащем Махарадже (королю) Сиккима. В этом месте меня встретил сам Махараджа Сиккима сэр Таши Намгьел. За этим последовал забавный, но красноречивый эпизод. Лишь только мы въехали в город, наш эскорт остановился посреди большой толпы собравшихся людей. Тысячи жителей города, включая множество веселых школьников, стеснили нас со всех сторон, бросая шарфы ката и цветы и не давая нам тронуться, как вдруг, откуда ни возьмись, появился неизвестный молодой китаец. Не говоря ни слова, он сорвал тибетский флаг, развевавшийся на одном крыле автомобиля симметрично сиккимскому государственному флагу, и заменил его китайским вымпелом.
Мы провели в Гангтоке одну ночь, а рано утром выехали в аэропорт Багдогра. Помню, насколько это было малоприятное путешествие. Я очень устал за всю дорогу от Лхасы, а кроме того, накануне вечером состоялся пышный банкет. В довершение всего, на завтрак мне подали лапшу, а затем в автомобиле, когда мы спустились на индийскую равнину, стояла страшная духота.
Ожидавший нас самолет был намного комфортабельнее, чем тот, на котором я летал в Китае. На нем мы прилетели в Аллахабад, где сделали остановку на обед, а затем этим же самолетом прибыли в аэропорт Палам в Нью-Дели. Когда мы проносились на высоте тысяч футов над густонаселенными индийскими городами и сельскими районами, я думал о том, насколько по-разному воспринимаются Индия и Китай. Я еще никогда не был здесь, но уже чувствовал, какая огромная пропасть существует между укладами жизни в этих двух странах. Так или иначе, Индия была гораздо более открытой и свободной.
Это впечатление еще усилилось, когда мы приземлились в индийской столице. Был выстроен большой почетный караул, нас встречали г-н Неру, премьер-министр, и д-р Радхакришнан, вице-президент. Все это было гораздо красочнее и торжественнее, чем все, что я видел в Китае, но в то же время, каждое слово и в приветственной речи премьер-министра, и в частной беседе с деятелями не столь высокого ранга, носило оттенок искренности. Люди выражали свои чувства, а не проговаривали то, что, как они считали, обязаны говорить. Не было никакого притворства.
Из аэропорта я поехал прямо в Раштрапатхи Бхаван, чтобы встретиться с Президентом Индии д-ром Раджендрой Прасадом. Я увидел перед собой тихого старого человека, медлительного и очень скромного. Особенно неприметно он выглядел на фоне своего личного адъютанта, высокого блестящего офицера в форме, и в присутствии своей внушительной церемониальной личной охраны.
На следующий день я совершил паломничество к Радж-гхату на берегу реки Джамны, где произошла кремация Махатмы Ганди. Здесь было тихо и красиво, и я чувствовал счастье оттого, что пребываю здесь, что я гость народа, который, как и мой народ, страдал от иностранного господства; что нахожусь в стране, которая приняла принцип ахимсы, учение Махатмы о ненасилии. Когда я молился, стоя там, я ощущал одновременно и большую печаль, потому что не имел возможности встретится с Ганди лично, и великую радость, которую давал мне замечательный пример его жизни. Для меня он был — и продолжает оставаться — идеальным политиком, человеком, который поставил свою веру в альтруизм выше всяких личных соображений. Я был убежден также, что его преданность движению ненасилия — это единственный путь ведения политики.
Следующие несколько дней были посвящены празднованию "Будда Джаянти". Участвуя в нем, я говорил о своей вере в то, что учение Будды может вести не только к миру в душах отдельных людей, но и к миру между народами. У меня также была возможность участвовать в дискуссиях со многими последователями Ганди о том, как удалось Индии добиться независимости путем ненасилия.
Одно из главных моих открытий в этом отношении состояло в том, что в Индии, хотя банкеты и приемы, на которые меня часто приглашали, были гораздо менее утонченными, чем те, на которых я присутствовал в Китае, на них преобладала атмосфера чистосердечия, способствующая развитию искренних дружеских отношений. Это было прямо противоположно тому, что я испытал в Китайской Народной Республике, где существовало мнение, что возможно изменить мировоззрение людей, оказывая на них давление. Теперь у меня было с чем сравнивать, и я мог сам убедиться, что это ошибочное представление. Только путем развития взаимоуважения, в обстановке искренности может поддерживаться дружба. Только так можно изменить взгляды людей, но никак не силой.
В результате этих наблюдений и помня старую тибетскую пословицу, что узнику, которому удалось бежать, не стоит попадаться снова, я стал подумывать о том, чтобы остаться в Индии. Я решил воспользоваться возможностью и попросить о предоставлении мне политического убежища, когда встречусь с Пандитом Неру, — что я вскоре и сделал.
Я встречался с премьер-министром несколько раз. Это был высокий красивый человек, нордические черты которого еще больше подчеркивала маленькая гандистская шапочка. По сравнению с Мао он казался менее самоуверенным, и в нем не было ничего от диктатора. Он был правдивым человеком — вот почему позднее Чжоу Энь-лаю удалось ввести его в заблуждение. Во время нашей встречи я подробно изложил полную историю того, как китайцы захватили нашу миролюбивую страну, как мы были не подготовлены к встрече врага, как я отчаянно пытался сотрудничать с китайцами, поскольку осознавал, что никто во внешнем мире не готов признать наше законное право на независимость. Сначала он слушал и вежливо кивал. Но думаю, что моя страстная речь оказалась, может быть, слишком длинной для него, и через некоторое время стало видно, что его внимание ослабло: он почти перестал кивать. Наконец, он взглянул на меня и сказал, что понял, о чем я говорю. "Но вы должны уяснить", — продолжал он несколько раздраженно, — "что Индия не может поддержать вас". Когда он говорил на своем четком, прекрасном английском языке, его длинная нижняя губа вибрировала как бы в такт звукам его голоса. Это было плохо, но не совсем неожиданно. И хотя Неру уже ясно дал понять, какова его позиция, я продолжил разговор, сказав, что думаю попросить убежища в Индии. Он опять возразил: "Вы должны вернуться в свою страну и постараться работать с китайцами на основе "Соглашения из семнадцати пунктов". Я не согласился с ним, ответив, что уже пытался сделать все возможное, и добавил, что всякий раз, когда я думал, будто достиг понимания со стороны китайских властей, они обманывали мое доверие. А теперь обстановка в восточном Тибете настолько плоха, что я боюсь массовых насильственных выступлений, которые могут закончиться уничтожением целой нации. Как же я могу поверить, что "Соглашение из семнадцати пунктов" останется в силе? Наконец, Неру сказал, что он лично поговорит на эту тему с Чжоу Энь-лаем, который должен был прибыть в Индию как раз на следующий день, сделав остановку по пути в Европу. Он также обещал договориться о моей встрече с китайским премьер-министром.
Неру сдержал свое слово, и на следующее утро я поехал вместе с ним в аэропорт Палам, где он организовал мою встречу с Чжоу тем же вечером. Когда мы встретились, я увидел, что мой старый приятель все такой же, каким я помнил его: полон обаяния, приветливости и коварства. Но я не стал играть с ним в его хитрые игры и сказал совершенно откровенно, что озабочен тем, как ведут себя в восточном Тибете китайские власти. Я высказался также о том, что заметил значительную разницу между индийским парламентом и китайской государственной системой, заключающуюся в свободе народа Индии выражать свои истинные чувства и критиковать правительство, если они считают это необходимым. Как обычно, Чжоу внимательно выслушал, прежде чем начал отвечать, и его слова просто ласкали слух. "Вы были в Китае еще во время Первой Ассамблеи", — сказал он, — "с тех пор была уже проведена Вторая Ассамблея, и все значительно переменилось к лучшему". Я не поверил ему, но спорить было бесполезно. Затем он сказал, что до него дошел слух, будто я думаю остаться в Индии. Это было бы ошибкой, предостерег он. Я нужен моей стране. Возможно, это было верно, но у меня осталось чувство, что мы ничего не решили.
Два моих брата, Такцер Ринпоче и Гьело Тхондуи, также встречались с Чжоу Энь-лаем — "Чю энд Лай" (Замышляй и Лги): так назвала его одна индийская газета, когда он был в Дели. Они были даже еще более откровенны, чем я, и сказали ему, что не имеют никакого намерения возвращаться в Лхасу, хотя он настойчиво просил их сделать это. Тем временем я, наконец начал свое паломничество к святым местам Индии, во время которого постарался выбросить из головы всякую политику. К сожалению, оказалось совершенно невозможным стряхнуть с себя тревожные мысли о судьбе моей страны. Панчен-лама, который сопровождал меня повсюду, был постоянным напоминанием о нашем ужасном положении. Это был не тот добрый и скромный мальчик, которого я знал раньше: постоянное давление китайцев, которое испытывал на себе его незрелый ум, неизбежно сделало свое дело.
Но все же у меня было несколько моментов, когда я мог полностью отдаться глубоким чувствам радости и благоговения, пока совершал поездку по всей стране, от Санчи к Аджанте, затем в Бодхгайю и Сарнатх: я чувствовал, что вернулся на свою духовную родину. Все казалось необъяснимо знакомым.
В Бихаре я посетил Наланду, самый большой и наиболее знаменитый буддийский университет, который лежит в руинах уже сотни лет. Здесь учились многие тибетские ученые, и теперь, когда я смотрел на жалкие груды камней — все, что осталось от колыбели глубочайшей буддийской философии — я снова убеждался, насколько верно учение о непостоянстве.
Наконец я достиг Бодхгайи. Я чувствовал себя глубоко взволнованным тем, что нахожусь в том месте, где Будда достиг Просветления. Но мое счастье было недолговечным. Пребывая там, я получил записку от своих китайских сопровождающих, в которой говорилось, что Чжоу Энь-лай возвращается в Дели и желает видеть меня. Затем, уже в Сарнатхе, я получил телеграмму от генерала Чжана Дзинь-у, в которой мне предлагалось вернуться в Лхасу немедленно. Вероломные реакционеры и пособники империалистов замышляют переворот, и мое присутствие настоятельно необходимо — так было сказано в ней. Я приехал обратно в Дели, на вокзале меня встречал китайский посол. Он сказал, чтобы я отправился с ним в его автомобиле в посольство, чем были очень встревожены мой гофмейстер и телохранитель. В посольстве я встретился с Чжоу Энь-лаем. Так как эти двое боялись, что меня похитят, они приехали к посольству, и не будучи уверены, действительно ли я нахожусь там, попросили кого-то передать мне свитер, чтобы посмотреть, какая будет реакция. Тем временем у меня состоялся откровенный разговор с Чжоу. Он сообщил, что ситуация в Тибете ухудшилась, заметив, что китайские власти готовы использовать силу, чтобы подавить всякое народное восстание.
Здесь я вновь заявил, довольно резко, что обеспокоен той линией поведения, которую проводят китайцы в Тибете, заставляя нас принимать нежелательные реформы, несмотря на неоднократные недвусмысленные заверения в том, что не будут делать ничего подобного. Он отвечал, как всегда, с приятной улыбкой, что Председатель Мао объявил, будто никакие реформы не будут вводиться в Тибете по крайней мере еще шесть лет. А если и тогда мы будем еще не готовы, то они могут быть отложены хоть на пятьдесят лет, если это необходимо: Китай хочет только помочь нам. Видя, что не убедил меня, Чжоу продолжал, что понимает: я хочу нанести визит в Калимпонг. Это было правдой. Меня попросили дать некоторые учения многочисленному тибетскому населению, которое проживало там. Он убедительно советовал мне этого не делать, так как там "полно шпионов и реакционных элементов". Также добавил, что я должен доверять индийским деятелям с большой осторожностью: одни из них надежны, но другие опасны. Затем он переменил тему: не соглашусь ли я, — спросил он, — вернуться в Наланду и в качестве представителя Китайской Народной Республики вручить местной организации денежный чек и останки Тан-съена, китайского духовного мастера. Зная, что на этой церемонии будет присутствовать Пандит Неру, я согласился.
Когда я увидел индийского премьер-министра в очередной раз, при нем был экземпляр "Соглашения из семнадцати пунктов". Он снова убеждал меня вернуться в Тибет и сотрудничать с китайскими властями на основе "Соглашения". "Этому нет никакой альтернативы", — сказал он, добавив, что должен четко выразить свое мнение о невозможности предоставления Индией какой бы то ни было помощи Тибету. Он заявил мне также, что я должен поступить так, как посоветовал Чжоу Энь-лай, и вернуться в Лхасу, не задерживаясь в Калимпонге. Но когда я стал настаивать на поездке в Калимпонг, он вдруг изменил свое мнение. "Индия — свободная страна, в конце концов", — сказал он. "Вы не нарушите этим никаких ее законов". Затем он обещал сделать все необходимые распоряжения для этого визита.
Когда я поехал в Калькутту поездом с небольшим числом сопровождающих меня лиц, был февраль 1957 года. И помню, что по дороге моя мать, не признавая никаких условностей и чувствуя себя совершенно непринужденно, достала маленькую печку и приготовила вкуснейшую "тхугпу" (традиционный тибетский суп с лапшой). После прибытия в столицу Западной Бенгалии мы остановились там на несколько дней, а затем вылетели на север в Багдору, где жаркие просторы Индийской равнины сменяются начинающимися здесь скалистыми отрогами Гималаев. Последний участок пути мы проехали на джипе. Когда приехали в Калимпонг, я остановился в том же самом доме, принадлежащем бутанской семье, в котором останавливался и мой предшественник во время своего бегства в Индию. Они отвели мне ту же самую комнату, в которой жил он. Странным совпадением было попасть в этот дом в таких похожих обстоятельствах. Эта очень дружелюбная семья была семьей бутанского премьер-министра, позднее убитого. У них было три молодых сына, самый младший из которых проявлял большой интерес к гостю. Он заглядывал в мою комнату, как бы проверить, не надо ли мне чего, а затем со смехом скатывался вниз по перилам.
Вскоре после прибытия я встретился с Лукхангвой, моим бывшим премьер-министром, который недавно приехал из Лхасы под предлогом совершения паломничества. Я был очень рад видеть его, хотя мне стало сразу ясно, что он в высшей степени не одобряет моего возвращения домой. Два моих брата, которые тоже приехали в Калимпонг, были согласны с ним и теперь стали пытаться убедить меня остаться. Они втроем также просили Кашаг не разрешать мне возвращаться. Пока братья были в Бодхгайе, они установили контакт с некоторыми сочувствующими индийскими политиками, один из которых — Джая Пракаш Нараян — обещал при ближайшем благоприятном случае поднять голос Индии в защиту свободы Тибета. Мои братья, Лукхангва и некоторые другие считали, что когда это произойдет, Неру будет вынужден поддержать независимость Тибета. Кроме того, Индии совершенно не выгодно, что на ее северной границе находятся китайские войска. Но я не был в этом всем убежден. Я спросил Нгабо Нгаванга Джигмэ (главу той делегации, которую принудили подписать "Соглашение из семнадцати пунктов"), тоже сопровождавшего меня, что он думает. Его совет состоял в том, что был бы смысл остаться в случае, если бы существовала возможность выдвинуть определенный план. Но за неимением ничего конкретного он считает, что нет никакой альтернативы, кроме возвращения.
Я проконсультировался с оракулами. Далай-лама может спрашивать совета у трех основных оракулов. Двое из них, из Нэйчунга и Гадонга, присутствовали здесь. Оба они сказали, что я должен вернуться. Когда во время одной из консультаций вошел Лукхангва, оракул очень рассердился и приказал ему оставаться снаружи. Оракул, казалось, знал, что Лукхангва принял свое решение. Но Лукхангва не обратил на него внимания и сел. Позднее он подошел ко мне и сказал: "Когда люди приходят в отчаяние — они просят совета у богов. А когда боги приходят в отчаяние — они говорят неправду!".
Двое моих братьев были непреклонны в том, что я не должен возвращаться в Тибет. Оба они, как и Лукхангва, были сильными личностями и обладали даром убеждения. Никто из них не мог понять моей нерешительности. Они полагали, что когда само существование тибетского народа находится под угрозой, необходимо противостоять китайцам любым возможным способом. А для этого, считали они, было бы лучше всего, если бы я остался в Индии. Тогда стало бы возможным просить иностранной помощи, которую, как они были уверены, легко получить. По их убеждению, Америка обязательно должна была помочь нам. Хотя в то время не шло речи о вооруженной борьбе против китайцев, братья без моего ведома уже связались с американским
Центральным разведывательным управлением. Несомненно, американцы считали, что имеет смысл оказывать ограниченную помощь тибетским борцам за свободу — не потому, чтобы заботиться о независимости Тибета, но в качестве составной части их всемирной программы по дестабилизации коммунистических правительств. С этой целью они сбрасывали партизанам с самолетов некоторое количество легкого вооружения. Также американцы планировали, чтобы ЦРУ обучило некоторых из них технике ведения партизанской войны, а затем забросило их на парашютах в Тибет. Естественно, мои братья сочли благоразумным сохранить эту информацию в тайне от меня. Они знали, какова была бы моя реакция.
Когда я объяснил, что могу понять логику их доводов, но не могу принять их, Гьело Тхондуп стал проявлять признаки возбуждения. Он был и сейчас остается — самым рьяным патриотом из всех моих братьев. У него сильный характер, его целеустремленность иногда доходит до упрямства. Но у него доброе сердце: так на него сильнее, чем на кого-либо из нас, подействовала кончина нашей матери. Он сильно плакал. Такцер Ринпоче более мягок, чем Гьело Тхондуп, но под его спокойствием и внешней веселостью кроется твердый и непреклонный характер. На него можно положиться в критический момент, но тогда он был весьма раздражен. В конечном счете, им не удалось убедить меня, и я принял решение вернуться в Тибет, чтобы дать китайцам последний шанс выполнить свои обязательства, как советовал мне Неру и в чем заверял меня Чжоу Энь-лай.
Покинув Калимпонг, я был вынужден задержаться в Гангтоке на целый месяц, пока не открылся перевал Натху. Но я совсем не сожалел об этом и воспользовался случаем дать духовные учения местному населению.
Наконец, с тяжелым сердцем я отправился в обратный путь в Лхасу во второй половине марта 1957 года. Я был опечален еще и тем, что в последний момент Лобсан Самтэн принял решение остаться в Индии, поскольку плохо себя чувствовал после недавней операции аппендицита. Когда показалась граница и я попрощался с последними индийскими друзьями, — все они плакали, — я еще больше упал духом. Среди разноцветных тибетских молитвенных флагов развевались по крайней мере дюжина кроваво-красных знамен Китайской Народной Республики. И то, что генерал Дзинь Жао-жень приехал встретить меня, вовсе не было мне утешением. Так как несмотря на то, что он был хорошим и искренним человеком, я мог думать о нем только как о человеке в военной форме.
Глава седьмая
Уход в изгнание
Оказавшись на тибетской стороне, я ехал в Лхасу через Дромо, Гьянцзе и Шигацзе. В каждом из этих городов я выступал перед большими собраниями народа, на которые приглашал и тибетцев, и китайских деятелей. Как обычно, я читал небольшую духовную проповедь в сочетании с тем, что мне надо было сказать о мирских вещах. При этом я всячески подчеркивал, что обязанность всех тибетцев быть честными и справедливыми по отношению к китайским властям. Я настаивал на том, что долг каждого исправлять ошибки всякий раз, когда он видит их, независимо от того, кто их совершил. Я также убеждал свой народ строго придерживаться принципов "Соглашения из семнадцати пунктов". Я говорил им о моих беседах с Неру и Чжоу Энь-лаем и о том, как в этом году в первую неделю февраля сам Председатель Мао публично признал, что Тибет еще не готов для реформ. Наконец, я напомнил им о заявлении китайцев о том, что они находятся в Тибете, чтобы помогать тибетцам. Если кто-то из представителей власти отвергает сотрудничество, то он действует вопреки политике Коммунистической партии. Я добавлял, что пусть другие занимаются восхвалением, но мы, согласно собственному указанию Председателя Мао, должны быть самокритичными. При этом присутствующие китайцы чувствовали себя неловко.
Таким образом я пытался заверить народ своей страны, что делаю для них все, что только могу, и предостеречь наших новых иностранных хозяев о том, что отныне все случаи беззаконий будут выявляться без колебаний. Однако на каждой остановке в пути мой вынужденный оптимизм получал новые удары вследствие новостей и сообщений о широко развернувшейся борьбе на востоке. Затем ко мне как-то пришел генерал Тань Куан-сэнь, Политический комиссар, и попросил меня послать своего представителя, чтобы предложить борцам за свободу сложить оружие. Поскольку это отвечало и моему желанию, я согласился и послал одного ламу на переговоры с ними. Но они не согласились, и к тому времени, как я добрался до Лхасы, в апреле 1957 года я уже знал, что во всем Тибете ситуация вышла не только из-под контроля китайцев, но и из-под моего.
В середине лета открытые военные действия шли по всему Кхаму и Амдо. Борцы за свободу, руководимые человеком по имени Гомпо Таши, с каждым днем увеличивали свою численность и совершали все более дерзкие налеты. Китайцы со своей стороны тоже не проявляли сдержанности. Кроме того, что они использовали авиацию для воздушных бомбардировок городов и деревень, весь этот регион подвергался опустошительному артиллерийскому обстрелу. В результате тысячи людей из Кхама и Амдо бежали в Лхасу и разбивали свои лагеря в долине за городом. Они рассказывали такие ужасающие истории, что я не мог поверить им многие годы. Методы, которые использовали китайцы для устрашения населения, были настолько омерзительны, что не укладывались в моем воображении. Я полностью поверил тому, что слышал, только в 1959 году, когда прочитал отчет Международной комиссии юристов: обычным делом были распятие на кресте, вивисекция, вспарывание живота и отрубание конечностей. Использовались также обезглавливание, закапывание живьем, сжигание и забивание до смерти, не говоря уже о том, что людей привязывали к лошадиным хвостам, вешали вниз головой и бросали в ледяную воду со связанными руками и ногами. А чтобы они не кричали: "Да здравствует Далай-лама" на пути к казни, им протыкали языки мясницкими крюками.
Понимая, что надвигается беда, я объявил, что буду готов к своим последним экзаменам во время праздника Монлам в 1959 году, спустя восемнадцать месяцев. Я знал, что должен окончить обучение как можно раньше, не теряя времени. В то же время я очень ждал прибытия в Лхасу Пандита Неру, принявшего мое приглашение (которое любезно подтвердил китайский посол) посетить Тибет в следующем году. Я надеялся, что его присутствие принудило бы китайские власти вести себя цивилизованным образом.
Между тем жизнь в столице во многом оставалась такой, какой она была со времени первого появления китайцев шесть лет назад, хотя сами они стали значительно более агрессивными. Теперь генералы приходили ко мне только вооруженными. Но они не носили свои пистолеты открыто, а прятали их под одеждой. Поэтому, когда они садились, то были вынуждены принимать крайне неудобную позу, и все равно ствол оказывался очень заметен. Когда они говорили, то продолжали давать мне обычные заверения, но лица выдавали их, принимая цвет редиски.
Подготовительный Комитет также продолжал регулярно собираться, чтобы обсуждать бессмысленные поправки. Просто удивительно, как далеко пошли китайские власти в том, чтобы обеспечить себе фасад, за которым они могли совершать гнусные дела по всей стране. Я чувствовал, что если уйду в отставку (а я действительно это обдумывал) или прямо выступлю против китайцев, последствия будут самые опустошительные. Я не мог позволить, чтобы Лхаса и те области Тибета, которые пока еще не были охвачены кровопролитием, подверглись подобной участи. На востоке было уже по крайней мере 150000 хорошо обученных китайских солдат с отработанной техникой ведения боя, которым могли быть противопоставлены лишь неорганизованные группы всадников и горных бойцов. Чем больше я думал о будущем, тем меньше у меня оставалось надежд. Казалось, что бы ни делал я или кто-либо из моих соотечественников, рано или поздно Тибет превратится в вассальный штат новой Китайской Империи, лишенный всяких религиозных и культурных свобод, не говоря уже о свободе слова.
В Норбулингке, где я теперь жил постоянно, также во многом все оставалось по-прежнему. Тысячи позолоченных Будд, которые стояли в отблесках мягкого света бесчисленных масляных светильников, были острым напоминанием о том, что мы живем в мире Непостоянства и Иллюзии. Мое расписание сохранялось во многом таким же, что и всегда, хотя теперь я вставал раньше, обычно до пяти часов, чтобы молиться и изучать тексты самостоятельно в первой половине утра. Позднее приходил один из моих наставников, чтобы обсудить тексты, которые я читал. Затем к нам присоединялся ценшап (которых было теперь четверо), и я проводил большую часть дня в диспуте — потому что таким способом я должен был экзаменоваться. И, как обычно, в определенные дни я возглавлял проведение пуджи (церемонии подношения) в одном из многих молитвенных помещений дворца.
Однако, сама Лхаса очень заметно изменилась с тех пор, как произошло вторжение китайцев. Для размещения коммунистических деятелей и их подчиненных вырос целый новый район. Уже просматривались черты современного китайского города, который однажды поглотит древнюю столицу. Китайцы построили больницу и новую школу — хотя, к сожалению, должен сказать, что тибетскому населению от них было мало пользы — и несколько новых казарм. Кроме того, ввиду ухудшающейся ситуации военные начали копать траншеи вокруг своих кварталов и укреплять их мешками с песком. И теперь, когда они выходили наружу, то делали это только колонной, хотя раньше чувствовали себя в достаточной безопасности, если ходили парами (но никогда не по одиночке). Но я мало контактировал с этим миром, и большая часть моей информации происходила из мрачных докладов моих уборщиков и различных чиновников.
Весной 1958 года я переехал в новый дворец в Норбулингке, так как существовала традиция, по которой каждый последующий Далай-лама закладывал, свое собственное здание в "Драгоценном Парке". Подобно другим домам мой собственный был совсем небольшим и предназначался для использования не более, чем в качестве моего личного жилого помещения. Однако что его все-таки отличало, это современные удобства и устройства, которыми он был оборудован. У меня появилась современная железная кровать вместо старого деревянного ящика, ванная с водопроводом и канализацией. Были установлены также батареи водяного отопления, но, к сожалению, мое пребывание в Норбулингке оказалось прервано прежде, чем оно стало работать должным образом. Везде было проведено электрическое освещение, на обоих этажах. В моей комнате для приемов имелись кресла и столы вместо традиционных тибетских подушек (для удобства иностранных посетителей), а также большой радиоприемник, насколько я помню, подарок индийского правительства. Это был очень хороший дом. Снаружи располагался небольшой пруд и красивые альпийские горки, а также сад, за посадкой которого я следил лично. В Лхасе все росло хорошо, и вскоре он ярко зазеленел. В общем, я был очень счастлив здесь, но недолго.
Вооруженная борьба, охватившая Кхам и Амдо, а теперь и Центральный Тибет, продолжала набирать силу. К началу лета несколько десятков тысяч борцов за свободу объединили отряды и совершали теперь рейды все ближе и ближе к Лхасе несмотря на свое скудное обеспечение амуницией и легким оружием. Кое-что из этого было захвачено у китайцев, кое-что получено в результате налета на тибетский правительственный склад амуниции около Ташилхунло, а небольшая часть оказалась материализовавшейся в должное время любезностью ЦРУ, но все же они были безнадежно плохо экипированы.
Когда я ушел в изгнание, то услышал рассказ о том, как сбрасывались в Тибет с самолетов оружие и деньги. Однако эти вылеты принесли чуть ли не больше вреда тибетцам, чем китайским вооруженным силам. Вследствие того, что американцы вовсе не желали, чтобы стало известно, откуда исходит помощь, они побеспокоились о том, чтобы не снабжать тибетцев оружием, произведенным в США. Вместо него они сбросили только несколько плохо сделанных базук и небольшое количество старых британских винтовок, некогда бывших в ходу по всей Индии и Пакистану, и поэтому в случае захвата их происхождение не могло быть определено. Однако повреждения, которые они получили при сбрасывании с самолета, делали их почти бесполезными.
Естественно, я никогда не видел ни единого сражения, но в семидесятых годах старый лама, который недавно бежал из Тибета, рассказал о том, как однажды наблюдал из своей кельи, расположенной высоко в горах в отдаленной части Амдо, одну стычку. Небольшой отряд из шести всадников атаковал лагерь НОАК, который превышал их силы в сотни раз, прямо возле излучины реки. Результатом был полный хаос. Китайцы впали в панику и начали, ничего не соображая, стрелять во всех направлениях, убив много собственных солдат. Между тем эти всадники, которые ушли, переправились через реку, вернулись назад, приблизившись с другой стороны, и снова атаковали с фланга, а затем скрылись в горах. Мне было очень приятно слышать о такой храбрости.
Неизбежный момент наступил, наконец, во второй половине 1958 года, когда члены "Чуши Гангдруг", союза борцов за свободу, окружили крупный гарнизон в Цетханге, не далее чем в двух днях пути от стен самой Лхасы. В это время все чаще и чаще я начал лицезреть генерала Тан Куан-сэня. Он выглядел как крестьянин, у него были желтые зубы и коротко остриженные волосы. Теперь он стал приходить почти каждую неделю в сопровождении чрезвычайно заносчивого переводчика для того, чтобы убеждать, улещать и оскорблять меня. Раньше эти визиты были не чаще, чем раз в месяц. В результате мне опротивела новая комната для приемов в Норбулингке. Сам ее воздух был насыщен той напряженностью, которая сопровождала наши беседы, и я стал бояться ходить туда.
Для начала генерал потребовал, чтобы я мобилизовал тибетскую армию против "бунтовщиков". Он сказал, что мой долг сделать это, и пришел в ярость, когда я высказал, что если так сделаю, он может быть уверен, солдаты воспримут это как удобный случай перейти на сторону борцов за свободу. После этого он только бранился на неблагодарность тибетцев и высказывался в том духе, что все это для нас плохо кончится. Наконец генерал назвал Такцера Ринпоче и Гьело Тхондупа, а также нескольких моих бывших сотрудников (все они были за пределами страны) преступниками и приказал мне лишить их тибетского гражданства. Что я и сделал, полагая, что, во-первых, они находятся за границей и поэтому в безопасности, а, во-вторых, что в данное время лучше согласиться, чем провоцировать китайцев на открытую конфронтацию с самой Лхасой. Я хотел избежать этого почти любыми средствами. Я понимал, что если в борьбу включится население Лхасы, то не будет никакой надежды на восстановление мира.
Между тем борцы за свободу совершенно не были склонны к компромиссу. Они даже пытались заручиться моей поддержкой своих действий. Увы, я не мог поддержать их, несмотря на то, что как человек молодой и патриот к тому же, я был склонен тогда к этому. У меня вес еще оставалась надежда на приближающийся визит Неру, но в последний момент китайские власти отменили его. Генерал Тань Куан-сэнь заявил, что не может гарантировать безопасности индийского премьер-министра, и приглашение должно быть снято. Я понял, что это катастрофа.
В конце лета 1958 года я поехал в монастырь Дрейпунг и затем в монастырь Сера для того, чтобы пройти первую часть моего последнего монашеского экзамена. Она заключалась в продолжающемся несколько дней диспуте с самыми выдающимися учеными этих двух центров буддийской образованности. Первый день в Дрейпунге начался с чудесного гармоничного пения нескольких тысяч монахов в зале публичных собраний. Они пели хвалу Будде, его святым и последователям (многие из которых были индийскими мудрецами и учителями), и я растрогался до слез.
Перед тем как покинуть Дрейпунг, я совершил восхождение, как положено по традиции, на вершину самой высокой горы позади этого монастыря, с которой можно обозревать окрестности буквально на сотни миль. Она так высока, что даже для тибетцев здесь была опасность горной болезни, — но не слишком высока для красивых птиц, которые гнездятся высоко над плоскогорьем, и для обилия диких цветов, которые по-тибетски называются "упел". Эти живописные цветы были светло-голубыми, высокими и имели колючки, а по форме напоминали дельфиниум.
К сожалению, радость всей этой панорамы омрачалась тем фактором, что в горах для моей охраны необходимо было расставить тибетских солдат, потому что как раз напротив Дрейпунга располагался китайский гарнизон, окруженный заграждением из колючей проволоки и бункерами, откуда каждый день доносился шум тренировочной стрельбы из легкого оружия и артиллерии.
Вернувшись в Лхасу после окончания экзамена, я узнал, что пока все было хорошо. Один из настоятелей, самый ученый монах по имени Пэма Гьелцен, сказал, что если бы у меня была такая же возможность учиться, как у рядового монаха, то мое выступление на диспуте стало бы совершенно непревзойденным. Так что я был очень счастлив, что такой ленивый студент все-таки не опозорился.
Попав обратно в столицу после этого краткого периода нормальной жизни, я заметил, что обстановка значительно ухудшилась со времени моего отъезда. В Лхасу прибыли еще тысячи беженцев, спасающихся от жестокости китайцев, и разбили лагерь в ее окрестностях. К этому времени тибетское население города уже, наверное, почти удвоилось. Но все еще продолжалось тревожное затишье, и фактически никаких стычек не было. Тем не менее, когда осенью я поехал в Гандэн, чтобы продолжить свое участие в диспутах, некоторые из советчиков побуждали меня воспользоваться удобным случаем отправиться на юг, где большая часть территории была в руках "защитников Дхармы Будды". Предварительный план состоял в том, что я должен был затем отвергнуть "Соглашение из семнадцати пунктов" и восстановить свое правительство как законную власть в Тибете. Я хорошо обдумал их предложение, но снова вынужден был прийти к выводу, что ничего положительного я этим не достиг бы. Такая декларация только спровоцировала бы китайцев на проведение наступления по всем фронтам.
Поэтому я вернулся в Лхасу, чтобы продолжать в течение долгих холодных зимних месяцев свои занятия. Мне оставался один заключительный экзамен во время праздника Монлам в начале следующего года. Но трудно было сосредоточиться на работе. Почти каждый день я слышал новые сообщения о произволе, творимом китайцами по отношению к мирному населению. Иногда были благоприятные для Тибета новости, но это не успокаивало меня. Только мысли об ответственности за жизнь шести миллионов тибетцев заставляли меня держаться. И еще моя вера. Каждый день рано утром, когда я садился молиться в своей комнате перед древним алтарем, заставленным скульптурными изображениями, молчаливо благословляющими меня, я глубоко сосредоточивался на развитии сострадания ко всем живым существам. Я постоянно напоминал себе утверждение Будды о том, что наш враг есть в некотором смысле наш самый большой учитель. И хотя иногда трудно было так думать, я в действительности никогда не сомневался, что так оно и есть.
Наконец пришел Новый год, и я переселился из Норбулингки в Джокханг, чтобы принять участие в празднике Монлам, после которого должен был состояться мой последний экзамен. Как раз перед этим я принял генерала Чжана Дзинь-у, который пришел по своему обыкновению с новогодним посланием. Он также объявил о прибытии в Лхасу новой танцевальной труппы из Китая. Интересно ли мне будет посмотреть их? — Я ответил: "Да, интересно". Тогда генерал сообщил, что они могут дать представление где угодно, но поскольку в китайском военном штабе имеется подходящая сцена с рампой, то, может быть, лучше, если бы я смог прийти туда. В Норбулингке, действительно, не было подобных условий, поэтому я сказал, что с радостью приду.
Когда я прибыл в Джокханг, то заметил, как и ожидал, что людей собралось вокруг храма больше, чем когда-либо. Кроме мирян, прибывших из самых отдаленных областей Тибета, в огромной толпе было тысяч двадцать пять-тридцать монахов.
Каждый день беспрерывным потоком шли верующие, совершающие почтительный обход по большому и малому кругу: "Бархор" и "Лингхор". Одни шли с молитвенными барабанами в руках, произнося нараспев священные слова "Ом Мани Падме Хум", ставшие нашей почти национальной мантрой. Другие молча прикладывали сложенные ладони ко лбу, горлу и сердцу, а затем простирались во весь рост на земле. Базарная площадь напротив храма также до отказа была заполнена народом: там были женщины в длинных до земли одеждах, которые украшали разноцветные фартуки; бойкие кхампинцы с длинными волосами, перевязанными ярко-красным шнуром, и с винтовками, переброшенными через плечо; морщинистые кочевники с гор; вездесущие радостно возбужденные дети.
Никогда я еще не видел такой суматохи, как эта, которая открылась, когда я выглянул из-за занавески в окне моей комнаты. Только в этом году стояла такая атмосфера напряженного ожидания, что даже я в моей изоляции не мог ее не заметить. Казалось, будто все знали, что вот-вот должно произойти что-то очень серьезное.
Вскоре после того, как церемония Монлама завершилась (она включала в себя долгое чтение ритуальных текстов), без предупреждения пожаловали двое младших чиновников-китайцев и напомнили о приглашении генерала Чжана Дзинь-у посмотреть танцевальное представление. Они спросили меня также о дате, когда я смогу присутствовать на нем. Я ответил, что хотел бы пойти на представление, когда закончится праздник. Но в тот момент мне нужно было думать о куда более важных вещах, а именно о предстоявшем вскоре заключительном экзамене.
В ночь перед экзаменом я погрузился в молитву, ощущая при этом как никогда глубоко всю ту безмерную, вызывающую благоговейный трепет ответственность, которую влекло за собою мое положение. На следующее утро я предстал перед аудиторией, состоявшей из многих тысяч людей, чтобы участвовать в диспуте. До полудня объектом диспута были логика и эпистемология, а моими оппонентами являлись такие же выпускники, как и я сам. В середине дня предметами диспута были Мадхьямика и Праджняпарамита, а участниками были тоже выпускники. Затем вечером на меня обрушили все пять главных предметов, и на этот раз оппонентами являлись уже получившие ученые степени, все значительно старше меня по возрасту и гораздо более опытные.
Наконец примерно в семь часов вечера все было кончено. Я чувствовал себя совершенно измученным — но испытывал чувство облегчения и радости, оттого что весь состав судей единодушно признал: я достоин получить свою степень, а с ней и титул "геше", или — доктора буддийских наук.
5-го марта я отправился из Джокханга в Норбулингку, как обычно, в сопровождении величественной процессии. В последний раз все великолепие более чем тысячелетней беспрерывной традиции проходило перед глазами. Моя личная охрана, одетая в яркую, многоцветную церемониальную форму, окружала паланкин, в котором я сидел, а за ними располагались члены Кашага и аристократы Лхасы, пышно разодетые в шелковые ниспадающие наряды, их лошади шли важной поступью, как будто знали, что их удила сделаны из золота. Затем выступали самые выдающиеся настоятели монастырей и ламы страны, одни из них выглядели исхудавшими, аскетичными, другие были больше похожи на преуспевающих купцов, чем на достигших высоких степеней духовных мастеров, кем они были в действительности.
В довершение всего, по сторонам дороги стояли тысячи и тысячи горожан, нетерпеливые зрители заполняли ее на всем четырехмильном протяжении, от одного здания до другого. Не было только китайцев, которые впервые со времени прибытия в Лхасу не сочли нужным послать свою группу. Это никак не способствовало спокойствию ни моей личной охраны, ни армии. Представители армии послали солдат в ближайшие горы, под предлогом "охраны" меня от борцов за свободу. Но в действительности они имели в виду совсем другого врага. И моя личная охрана боялась того же. Несколько человек из личной охраны откровенно определили свою позицию и держали скорострельный пулемет направленным на китайский военный штаб.
Только через два дня китайские власти снова сделали запрос. Они желали знать определенно, когда я буду свободен, чтобы присутствовать на театральном представлении. Я ответил, что для меня подходит 10 марта. Еще через два дня, за день до представления, какой-то китаец вызвал к себе домой Кусун депона, начальника моей личной охраны, сказав, что имеется приказ доставить его в штаб бригадира Фу, военного советника, для получения инструкций по обеспечению моего визита следующим вечером.
Бригадир начал с того, что китайские власти хотят, чтобы мы обошлись без обычных формальностей и церемоний, сопровождающих мои визиты. Он настаивал особенно на том, чтобы меня не сопровождал ни один тибетский солдат; если уж так необходимо, то только два-три невооруженных члена личной охраны. Он добавил, что желательно, чтобы все событие было проведено в обстановке абсолютной секретности. Все эти требования казались странными, и потом мы долго обсуждали их с моими советниками. Тем не менее, все согласились, что я не могу отказаться, не нанеся серьезного урона всей дипломатии, а это могло бы иметь самые негативные последствия. Поэтому я дал согласие поехать, не привлекая никакого внимания и взяв с собой только несколько членов охраны. Тэнзин Чойгьел, мой младший брат, тоже получил приглашение. К тому времени он учился в монастыре Дрейпунг, поэтому ему предстояло ехать самостоятельно. Между тем было сообщено, что на следующий день движение транспорта к китайским штабам в окрестностях каменного моста, проложенного через прилегающую к реке территорию, будет ограничено.
Конечно же, было совершенно невозможно сохранить в тайне мое передвижение, и сам факт, что китайцы хотят сделать это, произвел сильное впечатление на тибетцев, которые уже и так крайне беспокоились за мою безопасность. Эта новость распространилась, как огонь по сухой траве.
Результат был катастрофический. На следующее утро после молитв и завтрака я вышел на свежий утренний воздух, чтобы пройтись по саду, и вдруг услышал встревожившие меня отдаленные крики. Я поспешил внутрь и дал указание нескольким слугам выяснить, что это за шум вокруг. Вернувшись, они объяснили, что народ вышел из Лхасы и направляется в нашу сторону. Народ решил прийти, чтобы защитить меня от китайцев. Все утро число людей возрастало. Некоторые сходились в группы у каждого входа в Драгоценный Парк, другие стали окружать его. К полудню собралось, наверное, тысяч тридцать людей. В течение утра три члена Кашага никак не могли пробиться через толпу у главного входа. Люди проявляли враждебность к каждому, кого они считали виновными в сотрудничестве с китайцами. Один государственный деятель, вместе с которым в автомобиле находился его телохранитель, получил удар камнем и был тяжело ранен, потому что люди приняли его за предателя. Они ошибались. (В восьмидесятые годы его сын, который был членом делегации, принужденной подписать "Соглашение из семнадцати пунктов", приехал в Индию, где написал подробный отчет о том, что в действительности произошло). Но позднее кто-то был действительно убит.
Эта новость привела меня в ужас. Надо было что-то делать, чтобы разрядить обстановку. По доносившимся голосам показалось, что толпа в порыве гнева может даже попытаться атаковать китайский гарнизон. Народ тут же выбрал из своих рядов несколько лидеров, раздавались выкрики, призывающие китайцев оставить Тибет тибетцам. Я молился о том, чтобы все успокоилось. В то же самое время я понимал, что, каковы бы ни были мои личные чувства, не может быть и речи о том, чтобы поехать этим вечером в китайский штаб. Поэтому гофмейстер позвонил по телефону, чтобы передать мои сожаления по этому поводу, добавив по моему указанию, что я надеюсь на скорое восстановление нормальной обстановки и что толпу можно убедить разойтись.
Однако толпа у ворот Норбулингки и не собиралась трогаться с места. Как считал народ и их лидеры, жизни Далай-ламы грозила опасность со стороны китайцев, и они не должны уходить, пока я не дам личных заверений в том, что не поеду этим вечером в китайский военный штаб. Я передал такие заверения через одного моего сотрудника. Но этого оказалось недостаточно. Затем они стали требовать, чтобы я никогда не ездил в район расположения китайцев. Я опять дал свои заверения, после чего большинство лидеров ушли и направились в город, где были продолжены демонстрации; но многие люди остались у Норбулингки. К несчастью, они не понимали, что их продолжающееся присутствие представляет гораздо большую угрозу, чем их уход.
В тот же день я послал трех занимавших самые высокие посты министров, чтобы встретиться с генералом Тань Куан-сэнем. Когда они наконец добрались до его штаба, оказалось, что там уже находился Нгабо Нгаванг Джигмэ. Сначала китайцы были вежливы. Но когда появился генерал, он почти не скрывал своей ярости. Он и еще два других высших офицера в течение нескольких часов обрушивали на тибетцев поток слов о вероломстве "империалистических мятежников", добавив обвинение в адрес тибетского правительства в том, что оно тайно организует агитацию против китайских властей. Кроме того, оно игнорирует приказы китайских руководителей и отказывается разоружить "мятежников" в Лхасе. Теперь они могут быть уверены, что будут приняты крутые меры, чтобы сокрушить эту оппозицию.
Когда в тот же вечер в комнате для приемов министры доложили мне обо всем, я понял, что китайцы поставили ультиматум. Тем временем примерно в шесть часов около семидесяти младших сотрудников правительства вместе с оставшимися народными лидерами и членами моей личной охраны провели митинг у Драгоценного Парка и одобрили декларацию, отвергающую "Соглашение из семнадцати пунктов", добавив к этому, что Тибет больше не признает власть Китая. Когда я услышал об этом, то передал им, что долг лидеров состоит в том, чтобы уменьшить существующее напряжение, а не обострять его. Но мой совет, казалось, пропустили мимо ушей.
Позже в тот же вечер пришло письмо от генерала Тань Куан-сэня, в котором предлагалось в подозрительно мягких тонах, чтобы я в целях собственной безопасности переселился в его штаб. Меня изумила такая его наглость. Нельзя было и думать сделать что-либо подобное. Однако, для того, чтобы попытаться выиграть время, я написал ему, не выразив прямого отказа.
На следующий день, 11 марта, лидеры толпы объявили правительству, что они выставят караул у правительственного здания, которое находилось внутри внешней ограды Норбулингки. Это должно было помешать министрам покинуть территорию дворца. Они опасались, что если не будут сами контролировать события, китайские власти могут принудить правительство пойти на компромисс. В свою очередь, Кашаг провел встречу с этими лидерами и попросил их прекратить демонстрацию, так как она грозила перерасти в открытую конфронтацию.
Сначала лидеры проявили, готовность слушать, но затем от генерала Тань Куан-сэня пришло еще два письма. Одно из них было адресовано мне, другое Кашагу. Что касается первого из них, то оно походило на предыдущее, и я ответил на него опять вежливо, соглашаясь с тем, что в толпе действительно находятся опасные элементы, которые пытаются подорвать отношения между Китаем и Тибетом. Я согласился также, что было бы неплохо, если бы я для собственной безопасности перебрался в его штаб. (Но это опять было неосуществимо).
В своем другом письме генерал приказывал министрам дать указание толпе разобрать баррикады, воздвигнутые на дороге за Лхасой, ведущей в Китай. К несчастью, это имело пагубные последствия. Лидерам толпы показалось, будто своим пожеланием убрать баррикады китайцы явно давали понять, что они планируют ввести подкрепления, которые будут использованы для нападения на Далай-ламу. Последовал отказ разбирать баррикады.
Услышав это, я решил, что должен сам поговорить с этими людьми. Я объявил им, что если народ не уйдет отсюда как можно скорее, то существует опасность, что китайские войска прибегнут к силе, чтобы разогнать толпу. Очевидно, моя настоятельная просьба была частично принята во внимание, так как после этого лидеры объявили, что перейдут в Шол, деревню у подножия Поталы, где впоследствии было проведено много гневных демонстраций. Но большинство людей осталось у Норбулингки.
Примерно на этом этапе я стал советоваться с оракулом из Нэйчунга, которого поспешно вызвали. Остаться ли мне или попытаться бежать? Что я должен делать? Оракул дал понять, что я должен остаться и продолжать открытый диалог с китайцами. На этот раз я не был уверен, что это наилучший вариант. Я помнил замечание Лукхангвы, что боги лгут, когда впадают в отчаяние, и поэтому провел все послеполуденное время, совершая ритуал "Мо" — другой вид гадания. Результат был тот же.
Следующий день прошел, как в зловещем тумане. Я стал получать сообщения о том, что китайцы начали стягивать войска, а настроение толпы сделалось почти истерическим. Я посоветовался с оракулом во второй раз, но его совет оставался тем же самым. Затем, 16-го марта, я получил третье и последнее письмо от генерала с сопроводительной запиской от Нгабо. Письмо генерала во многом повторяло то, что содержалось в последних двух письмах. Письмо Нгабо, наоборот, подтверждало то, о чем я и все другие только смутно догадывались, а именно, что китайцы планируют использовать против народа войска и подвергнуть Норбулингку артиллерийскому обстрелу. Он хотел, чтобы я обозначил на карте, где буду находиться — чтобы артиллеристы могли получить указание не подвергать обстрелу те здания, которые я укажу. В этот момент открылся весь ужас нашего положения. Была в опасности не только моя жизнь, теперь, по-видимому, были обречены на смерть тысячи и тысячи моих соотечественников. Если б только их можно было убедить разойтись по домам! Несомненно, они понимали, что продемонстрировали китайцам всю силу своих чувств. Но им было мало этого. Они испытывали такую ярость против незваных гостей с их жестокими порядками, что ничто не могло сдвинуть их с места. Они собирались остаться до конца и умереть, защищая своего Драгоценного Покровителя.
Я заставил себя ответить Нгабо и генералу Таню, написав что-то насчет того, что встревожен позорным поведением реакционных элементов среди населения Лхасы. Я заверил их, что по-прежнему одобряю предложение перейти под защиту китайского штаба, но что в данный момент это очень трудно; и я надеюсь, что они также наберутся терпения дождаться окончания беспорядков. Только бы выиграть время! В конце концов, толпа не может оставаться на одном месте до бесконечности. Я позаботился о том, чтобы не сообщать, где нахожусь, в надежде, что отсутствие этой информации послужит причиной неопределенности и промедления.
Отправив эти письма, я не знал, как поступить дальше. На следующий день я снова попросил консультации у оракула. К моему удивлению, он воскликнул: "Иди! Иди! Сегодня вечером!" Медиум, продолжая находиться в трансе, пошатываясь, прошел вперед и, схватив бумагу и ручку, записал довольно ясно и четко тот путь, которым я должен идти из Норбулингки до последнего тибетского города на индийской границе. Направление было неожиданным. Сделав это, медиум, молодой монах по имени Лобсанг Джигмэ потерял сознание, что было знаком ухода Дорже Дракдэна из его тела. Как раз вслед за этим, как бы подтверждая указание оракула, в болоте у северных ворот Драгоценного Парка разорвались две мины, выпущенные из миномета.
Оглядываясь на это событие по прошествии более чем тридцати одного года, теперь я испытываю уверенность: Дорже Дракдэн всегда знал, что я должен покинуть Лхасу 17-го числа, но не говорил этого, чтобы предсказание не стало известно другим. Если не строить планов, то никто о них и не узнает.
Однако я не стал тут же готовиться к бегству. Сначала я хотел получить подтверждение предсказанию оракула, проведя ритуал "Мо" еще раз. Ответ оказался тот же, но шансы успешно прорваться были, казалось, ужасно малы. Не только толпа не пропускала никого на территорию и с территории дворца, не допросив и не обыскав его сначала, но и китайцы, как это было видно из письма Нгабо, уже учитывали возможность моей попытки к бегству. Они наверняка приняли меры предосторожности. Но советы свыше совпадали с моим собственным рассуждением: я был убежден, что мой уход из дворца — единственный способ заставить толпу разойтись. Если меня во дворце не будет, то и у людей исчезнет причина к тому, чтобы оставаться здесь. Поэтому я решил принять совет оракула.
Так как ситуация была отчаянной, я понимал, что должен посвятить в свои планы как можно меньше людей, и сначала информировать только моего гофмейстера и "Чикьяб Кенпо". Они взяли на себя подготовку группы к бегству из дворца этой ночью, но так, чтобы никому не стало известно, кто будет среди них. Когда мы обсуждали, как приступить к этому делу, то определили также состав группы беглецов. Я брал с собой только моих ближайших советников, включая двух наставников, и тех членов семьи, которые находились здесь.
Позднее в тот же день мои наставники и четыре члена Кашага покинули дворец, спрятавшись под брезентом в кузове грузовика; вечером моя мать, Тэнзин-Чойгьел и Церинг Долма, переодевшись, чтобы не быть узнанными, вышли под предлогом того, что они идут в женский монастырь на южном берегу реки Кьичу. Затем я вызвал народных лидеров и рассказал им о своем плане, подчеркнув, что нужно действовать не только сообща (что, я знал, было гарантировано), но также абсолютно тайно. Я был уверен, что у китайцев среди толпы были свои шпионы. Когда эти люди ушли, я написал им письмо, в котором объяснял причины своего ухода и просил их не открывать огонь, если только не возникнет необходимость самообороны, и выражал надежду, что они передадут содержание этого письма народу. Оно должно было быть оглашено на следующий день.
Когда наступили сумерки, я пошел последний раз в храм, посвященный Махакале, моему личному божеству-хранителю. Я вошел в комнату через тяжелую скрипучую дверь и на мгновение остановился, чтобы всмотреться в то, что увидел перед собой. У подножия большой статуи Охранителя сидело несколько монахов, читавших нараспев молитвы. В этой комнате не было электрического света, она освещалась только десятками жертвенных масляных светильников, золотых и серебряных, которые стояли рядами. Стены покрывали многочисленные фрески. На блюде перед алтарем лежала небольшая порция цампы — жертвоприношение. Один служитель, его лицо было наполовину в тени, склонился над большим сосудом, из которого он разливал масло по светильникам. Никто не взглянул на меня, хотя я знал, что мое присутствие должно было быть замечено. В подтверждение этого один из монахов поднял свои музыкальные тарелки, а другой поднес к губам раковину и издал протяжный печальный звук. Первый монах ударил в тарелки, и они зазвенели. Их звучание действовало успокоительно.
Я выступил вперед и поднес божеству "ката", длинный кусок белого шелка. Это традиционный тибетский жест при прощании; он обозначает не только жертвоприношение, но и намерение вернуться. На мгновение я застыл в безмолвной молитве. Теперь монахи могли понять, что я ухожу, но я был уверен в их молчании. Прежде, чем выйти из комнаты, я присел на несколько минут и прочитал сутры Будды, остановившись на той, где говорилось, что нужно "развивать в себе веру и мужество".
Выйдя, я попросил кого-то притушить свет во всей остальной части здания, а потом спустился по лестнице вниз. Там оказалась одна из моих собак, я погладил ее и порадовался, что она никогда не была слишком привязана ко мне — наше расставание не было трудным. Намного больше я был опечален тем, что оставлял здесь свою личную охрану и уборщиков. Затем я вышел на свежий мартовский воздух. У главного входа находилась лестничная площадка, от которой в обе стороны расходились ступеньки, спускавшиеся до земли. Я пошел вокруг этой площадки и остановился на противоположной от двери стороне, чтобы мысленно представить себе благополучное прибытие в Индию. Вернувшись по кругу к двери, я мысленно представил возвращение в Тибет.
За несколько минут до десяти часов, одетый в непривычные брюки и длинное черное пальто, я перебросил через правое плечо винтовку и обернул старинную танку, принадлежавшую Второму Далай-ламе, вокруг левой руки. Затем, сунув свои очки в карман, я вышел наружу. Мне было очень страшно. Два солдата встретили меня и молча проводили до ворот во внутренней стене, где ко мне подошел Кусун депон. Вместе с ними я ощупью пробрался через парк, не видя абсолютно ничего. Когда мы дошли до наружной стены, нас встретил Чикьяб Кенпо, который, как я мог только догадываться, был вооружен мечом. Он обратился ко мне негромким успокаивающим голосом, чтобы я держался во что бы то ни стало возле него. Проходя через ворота, он решительно объявил собравшимся там людям, что совершает обход по расписанию. После этого нам разрешили пройти. Больше не было произнесено ни слова.
Я ощущал присутствие большой массы людей, так как иногда наталкивался на кого-нибудь, но никто не обращал на нас никакого внимания, и через несколько минут мы снова были одни. Мы успешно проделали свой путь через толпу, но теперь могли иметь дело уже с китайцами. Мысль быть схваченным страшила меня. Впервые в жизни я по-настоящему боялся — не столько за себя, сколько за миллионы людей, которые возлагали на меня свои надежды. Если меня схватят, все будет потеряно. Была еще некоторая опасность того, что борцы за свободу, не зная что происходит, примут нас за китайских солдат.
Первым препятствием на нашем пути явился приток реки Кьичу, на который я часто бегал ребенком, пока Татхаг Ринпоче не запретил мне это делать. Переходить его надо было по выступающим камням, которые мне оказалось очень трудно разглядеть без очков, и не раз я лишь чудом не оказывался в воде. Затем наш путь лежал к берегу самой реки Кьичу. Недалеко от берега повстречалась большая группа людей. Гофмейстер обменялся краткими фразами с их вожаками, и мы вышли к реке. Несколько кожаных лодок ждали нас, и при них небольшая группа лодочников.
Переправа прошла спокойно, хотя я и был уверен, что каждый всплеск весел обрушит на нас пулеметную очередь. В то время в Лхасе и вокруг нее находился не один десяток тысяч солдат НОАК, и они, несомненно, патрулировали местность. На другой стороне реки нас встретил отряд борцов за свободу, поджидавших там с несколькими пони. Здесь к нам также присоединились моя мать, брат, сестра и наставники. Затем подождали моих министров, которые должны были прибыть и пополнить нашу группу позже. Ожидая, мы воспользовались возможностью обменяться, очень тихим шепотом, замечаниями о чудовищном поведении китайцев, которое вынудило нас отправиться в этот путь. Я опять надел свои очки — больше не мог выносить эту незрячесть — но сразу же пожалел об этом, потому что теперь я мог различить лучи фонариков часовых НОАК, охраняющих гарнизон, расположенный всего в нескольких сотнях ярдов от того места, где мы находились. К счастью, луну закрывали низкие облака, и видимость была плохая.
Как только прибыли все остальные, мы пошли по направлению к горе и перевалу, называемому Чела, который отделяет долину Лхасы от долины Цангпо. Около трех часов утра мы остановились в простом крестьянском доме, первом из тех многих, что давали нам приют в течение последующих нескольких недель. Но мы не задерживались там и вскоре вышли, чтобы продолжить переход к перевалу, которого достигли около восьми часов. Рассвет застиг нас почти у самого перевала, и мы с изумлением увидели плоды нашей спешки: пони и их сбруя совершенно не соответствовали всадникам. Так как монастырь, который дал животных, не должен был почти ничего знать, и к тому же было темно, то на самых лучших пони оказались самые плохие седла, и дали их не тем людям, в то время как на самых старых и страшных мулах были прекрасная сбруя, и на них ехали самые важные лица!
На вершине перевала (Чела означает Песчаный Перевал) на высоте 16 тысяч футов погонщик, который вел моего пони, остановился и повернул его назад, сказав, что это последняя возможность на нашем пути увидеть Лхасу. С этой высоты древний город казался таким же безмятежным, как и всегда. Несколько минут я молился, а затем спешился и спустился пешком по песчаному склону, который дал название этому месту. Мы опять передохнули и тронулись к берегам Цангпо, прибыв к цели незадолго до полудня. Здесь была единственная переправа, и мы надеялись, что НОАК не опередит нас. Никого не было.
На противоположной стороне мы остановились в одной маленькой деревушке, обитатели которой вышли приветствовать меня, многие плакали. Теперь мы находились на окраине самой труднодоступной части Тибета: в этом регионе существует всего несколько удаленных друг от друга поселений. Именно этот район принадлежал борцам за свободу. Мы знали, что начиная отсюда нас невидимо окружают сотни партизан, которые были предупреждены о нашем скором прибытии и в задачу которых входило охранять нас во время пути.
Китайцам было бы трудно преследовать нас, но если бы у них была информация о нашем местонахождении, то они могли вычислить наш предполагаемый путь и стянуть силы, чтобы попытаться перехватить нас. Поэтому для нашей непосредственной охраны был собран эскорт, состоявший почти из трехсот пятидесяти тибетских солдат и еще около пятидесяти добровольцев. Сама группа беженцев к этому времени возросла почти до ста человек.
Почти все кроме меня были вооружены с головы до ног, даже такие люди, как мой личный повар, который имел при себе огромную базуку и носил пояс с ее смертоносными гранатами. Он был одним из молодых людей, обученных ЦРУ. Ему так хотелось использовать свое внушительное и грозное оружие, что один раз он залег и сделал несколько выстрелов по чему-то, напоминающему, по его мнению, позицию врага. Но чтобы перезарядить базуку, потребовалось так много времени, что я был уверен: реальный враг быстро разделался бы с ним. В общем, вооружение не внушало доверия.
В группе находился еще один агент ЦРУ — радист, который, очевидно, поддерживал связь со своим центром во время всего пути. Я до сего дня не знаю точно, кому он адресовал свои передачи. Знаю только, что у него был передатчик Морзе.
Этой ночью мы остановились в монастыре под названием Рамэ, где я написал торопливое письмо Панчен-ламе, сообщив ему о своем бегстве и советуя присоединиться к нам в Индии, если сможет. Я не имел от него никаких известий с середины зимы, когда он написал, чтобы выразить свои добрые пожелания на приближавшийся Новый год. В особом тайном послании он также говорил о том, что нам надо выработать стратегию на будущее, так как ситуация во всей стране ухудшается. Это был его первый намек на то, что он больше не является невольником наших китайских хозяев. К сожалению, моя записка не попала к нему, и он остался в Тибете.