Он решил поставить почти все, что осталось, взяв кредитное плечо в двести.
И, словно бы подчиняясь какому-то другому, неумолимому и беспощадному закону, цена медленно поползла… вниз. Евгений не поверил своим глазам. Как будто на него уже обрушивалась гора, и оставались только какие-то считанные миги, чтобы успеть выброситься из-под этой рушащейся на него громады. Он стал судорожно подставлять диаграммы, оставшиеся в списке, в последней попытке угадать, что же это за фигура так зловеще проступает напоследок из хаоса. Замигала иконка предупреждения о рисках. Раздался звуковой сигнал. Но он все продолжал и продолжал мучительно и бессмысленно подставлять. И вдруг понял, что надо же успеть продать, пусть в полный минус, но… Но было уже поздно. Подчиняясь закону неумолимого среднего, цена падала. И маленькое красное свечное тельце уже злорадно отбрасывало длинную и темную безжалостную тень…
Диаграмма называлась «Повешенный».
10
Собственно, было три возможности уйти, три, не считая мучительных. Застрелиться. Украсть у сутенера пистолет и выстрелить себе в голову. Наверное, это самое прекрасное. Яркая вспышка… Обрыв ассоциаций. Остановка образов. Просветление. И завершение. Вот и весь гештальт. И не нужно никакого круга. Никогда больше не думать, не представлять, как ее муж делает это с другой, как он с наслаждением входит в тело другой и как он в ней оживает. И как потом мучительно возвращается сюда, бледный и сам себя ненавидящий и ложится с ней, со своей женой, и отворачивается к стенке, и как потом возвышенно пишет в файле Livejournal,[11] что любит их обеих, зная, что она обязательно прочтет… Или второе – выпить таблетки, что-нибудь из цианидов, натощак…. Нет, таблетки – это, наверное, слишком медленно. Захочется вернуться из этой постепенно размягчающей и засасывающей мглы. Пока не поздно. А будет поздно. Тогда, может быть, третье? Украсть у отца ключи, открыть и завести машину, выехать на загородное шоссе и заскользить все быстрее и быстрее под влажным (и в то же время сухим) взором сверкающей Луны. И, наконец, врезаться. В опору моста, в налетающий КАМАЗ, в поезд, в дом, в железобетонную стену, в цистерну с нефтью… А лучше всего в кровать… В
Она, наконец, почувствовала облегчение.
«Да, эти три – самое реальное. Хотя каждый раз надо что-то украсть – пистолет, ключи, таблетки… Смерть надо украсть… Как будто нельзя самой. Например, утопиться… Опускаясь под воду, попытаться дышать водой, кашлять, задыхаться. Пугаться, выбрасываться наверх, отхаркиваться, взмахивая руками, как в спортзале, давиться и снова туда, вниз, снова, рыдая, медленно погружаться. И вдыхать… всей грудью… вдыхать. Грязная холодная вода, чужие окурки, отклеившиеся этикетки. Как все это поплывет в рот, в легкие. Отвратительно… Лучше уж удавиться. Да, грубая шершавая, обдирающая шею, но зато надежная веревка. С твердым давящим за правым ухом узелком. На память. Нет… Как-то подло и вульгарно, как будто казнят. Так же кончают с собой какие-нибудь уборщицы или кухарки… Хотя Цветаева… Уж лучше газом. Тоже гадко… В него же добавляют что-то отвратительное, для запаха. И потом опять же – сидеть на стуле. Как ингаляция. Будет тошнить, будешь думать о газовых камерах, будет рвать. Даже не смочь остаться в эти последние минуты наедине с собой. И так и умереть, как бы из солидарности. Нет, это уж слишком социально. Одной, так одной, не досиживая вместе со всеми…»
Круглая, безумная луна заглядывала в окно, заглядывала в глаза, болезненно и в то же время сладко. Луна словно бы удивлялась. Медленно вращаясь, наливаясь алмазным светом… Ассоциации за ассоциации. Мысли за мысли. Бред за бред. Люба лежала в постели одна. Григорий опять не пришел ночевать.
Она откинулась на подушку и усмехнулась. Она же помнит адрес и знает дорогу. И если он не позвонит, она придет, придет к нему сама.
«Я же и есть его и своя… смерть».
Ее глаза, в которые переливалась сейчас эта горькая алмазная Луна, исполненная какой-то сладкой освобождающей мести… Как он будет ее ебать… Как тот черно-белый офицер… Как тот великий и могучий… Как он будет ее ебать в последний раз… С широко закрытыми глазами… Огромное, алмазное, начинающееся и начинающееся. Приближающееся и приближающееся. Издалека и изнутри… La petit mort…[12] Не случайно же французы именно так говорят
11
«Скажи, а ты мог бы убить себя?»
Черный стол, черная этикетка с надписью «Nemiroff», ухмыляющийся официант. Евгений посмотрел на черные стены, желтый потолок, черный пол и заказал себе еще пятьдесят. Борис должен был подойти к четырем. Свет исходил от белого экрана, на котором плясал какой-то бессмысленный компьютерный мультфильм.
Они были друзьями еще с университета. И ему даже иногда казалось, что он был единственным, кого Борис любил на самом деле, хотя, быть может, было и что-то нехорошее в этой любви. Евгений был на несколько лет младше Бориса, только поступил в университет, когда Борис был уже на пятом курсе.
Увидеть его лицо, как когда-то, много-много лет назад. Одутловатое, изъеденное оспинами лицо с водянистыми, как у бешеного быка глазами мутными от крови и прозрачными одновременно. В каком-то неясном скорбном желании пострадать. И в то же время нанести последний удар. Вырваться из этого цирка… Нагло заявить всем, что предпочитаешь оставаться один. Единственным и неповторимым.
Сейчас, сидя в этом черном баре, он почему-то вспомнил, как, еще не познакомившись, он часто видел Бориса на лестницах, где тот всегда так загадочно курил. Борис окончил какую-то элитарную спецшколу, причем не просто, а с золотой медалью, и все знали, что его отец – адмирал. Да, Борис был звезда, это знали все, но он сходился далеко не со всеми… Сидя здесь, в этом черном баре, Евгений вспоминал сейчас те времена, когда еще был зеленым птенчиком, когда жизнь еще только открывалась. Как заходил к Борису в комнату в общаге, где тот жил еще с тремя монстрами. Они слушали Doors и King Crimson еще тогда, двадцать с лишним лет назад. В ванной были аккуратно развешаны выстиранные презервативы, длина которых производила на Евгения просто парализующее какое-то воздействие, словно бы это были не просто самые длинные и самые толстые в мире презервативы Баковского завода, а специальные презервативы для быков или коней. Потом, правда, он узнал, что Борис сотоварищи их специально вытягивали с помощью горячих гирек, чтобы поразить воображение посетительниц… Тогда, на первых курсах он был буквально загипнотизирован Борисом, говорил его фразочками и даже копировал его повадки. Он был просто болен Борисом, так он его любил. Он был им пропитан, им и только им. И не только его образом мыслей, а словно бы уже и всей его физиологией. Казалось, даже появились оспинки на лице и еще – этот странный, мученический какой-то отсвет в самой глубине глаз, когда он, подобно своему кумиру, взглядывал на себя в зеркало.
«Скажи, а ты мог бы убить себя?» – спросил как-то странно его однажды Борис.
Наверное, Борис хотел, чтобы и он был такой же сильный и безжалостный, и потому влезал в него, надевал как перчатку, так, что он чувствовал себя им во всем, каждый день ловя себя на разных мелочах, до смешного.
«Но он и в самом деле любил меня».
Вспомнить Ялту, тогда они приехали в марте и чтобы доказать ему, что он, Борис, – его лучший друг (когда Евгений в шутку попросил его об этом), он просто зашел в море по пояс в своих кожаных брюках. Вода была еще градусов семь…
– Привет, Джинн!
Борис появился из-за спины.
Он пожал Евгению руку и грузно сел, расстегивая на животе молнию кожаной куртки. Официант принес пятьдесят.
– Ты будешь? – спросил Евгений, кивая на рюмку.
– Нет.
Тогда сказал:
– Принесите, пожалуйста, сок.
Официант кивнул.
«Скажи, а ты мог бы…»
– Взять себе «Форд», – сказал Борис, как всегда сознательно строя фразу не так, как другие, – я решил тут на днях себе… Новый. Супермашина, сто тридцать сил, охлаждаемый перчаточный ящик, подушки безопасности!
Евгений молчал.
– За девятнадцать. Надо было, конечно, за двадцать девять, там аж двести двадцать пять лошадей!
«Скажи, а ты мог бы…»
И вслух:
– С подушками безопасности?
– Да – супер! Передняя и боковая. И для водителя, и для пассажира. Надуваются мгновенно. Выручают на девяносто процентов. И всего-то штука баксов. Вообще и на этом наворотов хватает. Там даже система предотвращения травмирования ног, ха-ха, внутренние фонари с затуханием в «театральном стиле», о-оо! Да это все цветочки. Экстренное торможение там – это да, это просто класс, а комп бортовой…
Фразы Бориса летели, как бильярдные шары, расстреливаемые один за другим по лузам. Евгений напрягся:
– Скажи, а ты мог бы… дать мне тысяч пять долларов в долг?
Борис ухмыльнулся:
– А на что тебе?
Посмотрев в сторону, Евгений сказал:
– Я проиграл в «Форексе»… квартиру.
Борис не отвечал.
– М-да… лихо, – сказал, наконец, он и спросил: – Как это тебя угораздило?
– Да, вот так.
– Целиком?
– Почти.
Борис молчал. Потом сказал:
– Знаешь, я бы дал… если бы не этот «форд», вбухал в него, понимаешь, сейчас последнее… Но как же быть… Может, у Славы?
– У Славы нет.
– Да, у Славы, конечно, нет. Но, может, у Победина? Он стал президентом банка. Я сам могу ему позвонить и спросить. Для тебя.
– У этого комсомольца? Нет, не надо… – Евгений посмотрел на часы. – Как-нибудь выкарабкаюсь.
И перевел тему.
Они поговорили еще с полчаса. О том, о сём. Говорил в основном Борис. Трудные времена, пытается поднять еще один магазин, в общем-то арт-проект, спонтанность покупки, разрешите себе купить, смысл жизни в трате, потлач, древняя цивилизация индейцев. Да только кому оно сейчас нужно, искусство…
– Мне, вообще-то, уже пора, – с трудом наконец выговорил Евгений.
– Куда?
– В театр.
– С Чиной? – как-то странно спросил Борис.
– Нет… Не с Чиной.
Вихрастый ухмыляющийся официант принес счет, с любопытством заглядывая им в глаза. На экране мелькал клип, огненная ящерица била хвостом, в попытке оторваться.
«Форд» и в самом деле оказался супер. Серая обивка, подогрев сидений… У метро Борис показательно затормозил, прижимая к тротуару отчаянно сигналящую «шестерку». Он сказал, что до первого попробует что-нибудь придумать и обязательно перезвонит. До первого, потому что первого он улетает в Америку.
Спустившись в метро и проходя мимо театральной кассы, Евгений остановился. Он немного постоял, разглядывая афишу, а потом купил два билета. На второе, потому что первое, как ему сказали в окошечке, уже послезавтра.
Засыпая, он вспомнил Ялту и тот холм над морем, тогда еще только зацветал миндаль, и слепые мальчики из интерната шли парами. Учитель объяснял им, как выглядит это дерево. Они мяли лепестки цветов, близко поднося их к лицу и вдыхая их запах…
Засыпая, Евгений подумал, что все время искал другую жизнь. Что ему все время казалось, что он словно бы еще и не родился.
12
«Может быть, Чина, это только я был такой? Раньше я боялся даже думать о смерти. Никто не знает, что это за игра. Боялся, как бы себе не наговорить, не накаркать. А теперь… Чина, почему? Когда же я впустил ее в себя, все еще пытаясь надеяться, что нет. Что просто во мне есть некто, кто как будто бы хочет в это лишь поиграться. Или я раздваивался с тайной надеждой так ее обмануть? В юности мне казалось, что я рожден для величия, для славы, для власти. Я писал стихи… Мне казалось, что у меня есть нечто такое, что они, люди, должны рано или поздно увидеть, узнать… что оно у меня есть… что я обладаю… И ведь я же не обязан им это все время предъявлять… Я могу, я даже имею право предъявить им это только один раз… Не знаю, как объяснить… Важно, что это у меня есть… Вот почему они должны оставить меня в покое… Если бы только кто-нибудь им об этом намекнул, хм… Как, например, скажут про кого-нибудь: «Вот этот человек – убийца». И все и будут видеть в нем убийцу. И будут его бояться и обходить стороной. И перестанут затягивать в свое людское болото. В трату себя… Конечно, лучше бы сказали, что некто… демиург! Ха-ха! Да, демиург, вот такое, удивительное, хотя и почему-то давно забытое словечко. И потому оставили бы его в покое, чтобы не мешать. Пусть делает, как хочет. Большинство же в демиургах, как, впрочем, и в убийцах, ничего не понимает. Как это на самом деле. И как часто. Как это происходит. А сам демиург, как и убийца, при всем своем желании не сможет им этого наглядно показать.
О, как бы я хотел быть таким демиургом… Радости, Чина, радости, а не скорби… Гением чистой радости…
Ты часто издевалась надо мной, когда, словно бы в шутку, я излагал тебе эти свои теории. Ты не знала, что, смеясь в ответ вместе с тобой, в глубине души я горько сокрушался, что ты меня не понимаешь… Лучше бы мне было так и остаться невидимым.
Когда-то, когда я еще жил один, я был очень счастлив. И я не называл это своей нереальностью. А теперь?.. Осталось только предъявить им свою чистую и радостную смерть?
Да нет, Борис позвонит, Борис обязательно позвонит».
13
Когда раздвинется занавес и голубое темнеющее пространство словно бы найдет, наконец, само в себе дом, волшебный светящийся дом, когда зашелестит ветка сакуры у окна и зашевелятся синие цветы в клумбе, зашевелятся, словно бы забыв о своей искусственности, словно бы их оживит падающий из окна свет, и когда женщина, сидящая рядом с ним, вздохнет вдруг тихо и глубоко, словно бы что-то пряча за лифом, и когда со всей пронзительностью вдруг как будто бы налетит ветер – ветер, возникающий из ничего и захватывающий все в своем порыве, – то тогда он, Евгений, быть может, увидит, что все могло бы быть не так, как он чудовищно задумал и как уже чудовищно исполнял, сидя здесь, рядом с ней, в зале, как зритель и как не зритель, а другой, второй, а на самом деле – первый, режиссер. Чудовищный режиссер, перелагающий этот спектакль, который еще только-только начинается, в другой, зачатый уже давно, глубоко трагичный и зловещий, где роль его героини найдет, наконец, себя в женщине, сидящей сейчас рядом с ним. Смахивая видение, Евгений хотел было засмеяться и словно бы переступил сам через свой смех. В конце-концов Борис подарил ему еще одно вчера…
Он ничего о ней не знал, ничего, кроме того, что было между ними в первый раз и за что он заплатил ее сутенеру три тысячи. Ничего, кроме того, что он так мрачно загадывал и провидел, и к чему не решился приблизиться в прошлый раз.
Сейчас она, эта женщина, его героиня, была как-то особенно красива. Встретив ее на ступеньках перед театром, он был поражен, как будто бы это была и она и не она. Как будто бы он встретил совсем другую женщину. И подумал, почему же он не был так обворожен в первый раз? Потому ли, что жадный до ненависти, хотел лишь отомстить сам себе, отомстить через ее тело, доказать себе самому, что ничего больше нет? Когда-то и чему-то не поверив… Ведь всё, чему не поверишь, – легкое и бесконечно счастливое… Легкое – до невозможности поднять… вместе со всей тяжестью этого бессмысленного мира. Поднять над собой и… отпустить. Чтобы стать свидетелем чуда.
«Что смерти нет».
Спокойно и даже ласково, как ни в чем не бывало, он пригласил ее вчера на «Сирано», да сначала на небесного де Бержерака, а потом…
«Что смерти нет… А если и есть, то разве она не также нова, как любовь?»
Сидя сейчас рядом с ней перед этим уже раскрытым занавесом и перед этим уже раскрывающимся пространством. Пространством невозможности и возможности. Невозможности и возможности еще одной любви, счастливой и, быть может, последней… Сидя рядом с ней, как сам Сирано… Или как проклявший сам себя Сирано…
Еле сдерживая чудовищный горловой спазм, он попробовал все же рассмеяться. Рассмеяться легко, беспечно и невинно, содрогаясь где-то там, на скользкой илистой глубине, где с неизбежностью выползало воспоминание и снова загорался тот трагичный и мрачный восторг, с каким он искал все эти последние дни этот редкий яд, который смог бы подействовать именно так, как он задумал.
Актеры еще не вышли, и женщина, сидящая рядом с ним, взглянула на него с удивлением, легким и радостным, улыбкой откликаясь на этот его странный словно бы давящий сам себя смех.
«Откликаясь улыбкой… И значит, я себя не выдал… И значит, и моя игра со смехом удалась… Улыбкой кроткой, как…»
Он вдруг понял, что его так поразило сегодня при встрече с ней.
«Как у мадонны. Как Ее, мать Бога, изображали в Средние Века на каких-то немецких картинах».
– Почему ты вдруг изменился в лице? То, вроде, смеялся… – Люба все также мягко улыбалась, разглядывая с любопытством сидящего рядом с ней Евгения. – Наверное, это и в самом деле так странно, что это снова… мы, – она вдруг сконфузилась и продолжила уже совсем о другом и совсем с другой интонацией:
– Смотри, какие бархатные кулисы… А впереди свет дома…
«… и ветка сакуры у окна, – подхватил, однако, он в себе, ту, первую интонацию, с которой она начала, – свет Божественный, хоть и искусственный одновременно, как будто бы ты, сидящая рядом, – не та, для которой уже приготовлен… Почему мне так радостно сейчас и спокойно, хотя я знаю и о том, что тебе суждено? Как будто я просто пригласил тебя в театр… А может быть, и вправду – ничего и не было? Никакого
Свет дома, мягко затопляющий пространство сцены, пространство, скрадываемое неизбежным вечером в неизбежную ночь. И уже выходящий на сцену старый японец Кёзо в черном с белыми знаками кимоно, старый самурай Кёзо, готовящийся к смерти и на свой лад уже начинающий рассказывать извечную историю о Сирано.
14
И тогда он поставил два бокала. И это был уже другой свет, желтый свет его настольной лампы, лампы стоящей на его столе, где она должна была бы так и остаться стоять, когда уже настанет утро и когда уже некому будет ее погасить. А может быть, и будет. Потому что есть истории, где кто-то – неважно, он или она – кто-то все же остается, даже если этот кто-то и не герой, даже если он или она во власти Того, Кто уносит их все дальше и дальше, на самое дно. Во власти Того, как сказали бы в старые времена, Кто был когда-то опорой самого Господа…
– Закурим, – сказал Евгений, доставая сигареты.
– Каждому свое, – как ни в чем не бывало засмеялась она.
Он посмотрел, как она достает машинку, как подсыпает себе в табак нарядную зеленую смесь и как, слегка обнажая нежную изнанку губы, облизывает бумажку.
Как этот джойнт будет медленно тлеть и как будет исчезать по краям тонкая, как папирус, бумага – вслед за медленно сгорающей смесью, горьким и дорогим табаком, перемешанным с легкой и сладкой марихуаной. И как, когда все уже будет кончено, когда, зная, что это было у тебя в последний раз, это будет ярче и острее всего в жизни. Последний и жадный солнечный раз…
Но неужели он так ей и не скажет, так и не подарит этого сокровенного знания? Так и не подарит ей ее смерти? Неужели он так и умрет с ней ее убийцей, ее незамеченным и сладким палачом?
Он щелкнул зажигалкой, не глядя на бокалы, и затянулся, глубоко, и первый раз в жизни почему-то получая от этого удовольствие. Сейчас в это мгновение, разделяющие другие мгновения, которые в свою очередь разделят другие, размельчая их и повергая в бессмысленное и священное ничто, он вдруг подумал, что раньше почему-то никогда не замечал этой комнаты, этой своей комнаты. Может быть, потому что всегда сидел спиной к окну?
«Как Бодлер».
Он знал, что, скорее всего она смотрит сейчас в его лицо, но все же словно бы вдруг услышал ее голос:
– Почему ты так улыбнулся? – спросила она, продолжая вглядываться в его лицо и затаенно удивляясь, как будто бы его лицо было ей уже родным, и она уже имела право не только читать его, но и спрашивать о прочитанном, как будто бы спрашивала саму себя.