К концу девятнадцатого века все ощутили «перенапряжение платежных сил сельского населения».
Необходимо было помогать селу. Но как? Открывать крестьянам банковские кредиты? Для кредита требовалась (как залог) частная собственность, а никак не общинная.
Кроме того, чисто земельное перенапряжение (нехватка посевных площадей) подвигала крестьян к новой пугачевщине. Чтобы решить проблему, предлагалось дополнительно наделить крестьян землей: 10–20 миллионов десятин удельных и казенных земель и 20–25 миллионов десятин помещичьих в Европейской России.
Впрочем, столь радикальное покушение на дворянскую собственность (хотя бы и через выкуп) противоречило всем основам самодержавия. И прежде всего мироощущению самого Николая II и императрицы Александры Федоровны.
Но мог ли сделать этот шаг Сергей Юльевич?
Об окостенелости крестьянского бытия (внеэкономичности, ограниченности, оторванности от государственных задач, как сказали бы сегодня) знал не только министр финансов. Было в начале 1902 года учреждено Особое совещание о нуждах сельскохозяйственной промышленности, опиравшееся на местные дворянство и земства. В декабре 1903 года «Вестник финансов» напечатал сводку работ местных комитетов о правовой закрепощенности крестьянских хозяйств, из-за него невозможно никакое экономическое движение. Одна из главных помех – община. Надо содействовать переходу к подворному и хуторскому владению, предоставить отдельным крестьянам выделять свой земельный надел, помимо согласия общины.
Кому принадлежали эти выводы? Социалистам, демократам или хлебопромышленникам? Нет, конечно. Прежде всего это было мнение группы дворян и чиновников, подобных Витте, выросших внутри российского хозяйственного дома. Они стремились к переменам, с надеждой глядя на Николая II, полагая, что тот сможет продолжить реформы своего деда Александра Освободителя.
А что думали сами крестьяне?
У нас есть возможность обратиться к уникальному свидетельству той поры – литературному наследию крестьянина Сергея Терентьевича Семенова, самого настоящего русского хлебопашца, бывшего и прекрасным писателем. В очерках «Двадцать пять лет в деревне» Семенов рассказал многое, что осталось в стороне от внимания профессиональной литературы. Хотя он выпустил шеститомное собрание сочинений и за него был удостоен премии Российской академии наук, хотя его высоко ценил Лев Толстой, он остался неизвестным нынешнему так называемому «широкому читателю». Почему? Потому что не укладывался в привычное клише. Объяснять этот феномен – не задача нашей работы, здесь речь о достоверности свидетельства. Л. Н. Толстой: «Искренность – главное достоинство Семенова. Но кроме нее у него и содержание всегда значительно: значительно и потому, что оно касается самого значительного сословия России – крестьянства, которое Семенов знает, как может знать его только крестьянин, живущий сам деревенской тягловой жизнью» (Цит. по:
Так вот, поразительно следующее автобиографическое свидетельство хлебопашца-писателя. В один из майских страдных дней, когда дорог каждый час, сельский сход постановил не работать, а праздновать храмовый праздник.
Лишь один Сергей Терентьевич пренебрег общественным решением и вышел пахать свой надел. Это нарушение недешево ему обошлось. Однодеревенцы подали на него в суд за кощунство, он был осужден!
Жестокость и нетерпимость общины к новому выражены ярче яркого.
Казалось бы, какое дело крестьянам до того, как проводит свое свободное время их односельчанин? Но в пристальном внимании соседей к Семенову скрывались не просто чья-то зависть или недоброжелательство.
Суть в том, что к началу двадцатого века в Европейской России из-за естественного прироста населения возник огромный избыток рабочей силы (по некоторым оценкам, 23 миллиона человек, или 52 % общего числа работающих). Это были просто лишние люди. При этом их нельзя было назвать безработными, они были заняты, но производство могло обойтись и без них.
Поэтому не случайно перенаселенность толкала общину к увеличению праздничных дней: в середине девятнадцатого века праздников было около 95, а в начале двадцатого – 123.
От давления скрытой безработицы и все увеличивающейся нехватки земли деревня постепенно превращалась в перегретый паровой котел, мощную базу революционных настроений.
Пока виттевское Особое совещание искало приемлемый способ убедить Николая II в необходимости перемен, внизу, в деревенской обыденности, тормозилось все, что могло способствовать сельскохозяйственному прогрессу.
Мы еще обратимся к творчеству Семенова, чтобы взглянуть его глазами на подлинные трагедии, происходившие при проведении Столыпинской земельной реформы. Увы, новое должно было пробиваться с кровью и муками.
Но еще «внизу» тихо, еще «наверху» неторопливо изучают проблему, ищут, как безболезненно проскочить между молотом нужды и наковальней помещичьих интересов.
Одни утверждают: временное владение общинным наделом – неодолимое препятствие к улучшению культур, оно порождает хищническую эксплуатацию земли.
Другие: община будет способствовать развитию кооперации.
Третьи: она не является национальной особенностью русских, она была и у иных народов в эпоху примитивного земледелия.
Четвертые: надо сохранить общину, но не препятствовать тем, кто хочет выйти из нее.
В итоге запоздавшее на несколько десятилетий решение так и не получило своевременного устройства.
Работа Н. Бердяева «Духи русской революции», перекликающаяся в чем-то с ленинской «Лев Толстой как зеркало русской революции», проливает свет на эту проблему с неожиданной стороны.
«Не высовывайся!» – кажется, сей вечный девиз реет над земледельческой страной.
По-видимому, большинство читателей согласятся с такой картиной.
И попадут впросак!
Да, община порабощала. Но община имела такие корни, что в иной ситуации, на земельных просторах Сибири, куда текла переселенческая река из малоземельного центра, изрезанного чересполосицей, она возрождалась совершенно в цветущем виде.
Немного забежим вперед, быстро перемахнем весь период реформ и очутимся на Алтае, где перед нами развернется волшебная картина.
Итак, перед нами «Всеобщий Русский Календарь 1918 г.».
«А для тех, кто не верит в быстрое возрождение деревни, достаточно вспомнить о сибирской деревне Старой Барде Бийского уезда Томской губернии. Больше 20 лет тому назад устроили там жители маслодельную артель, через два года выросла артельная лавка, а потом явился и целый ряд кооперативных начинаний: ссудно-сберегательное товарищество, маслобойный завод, наконец, артельная мельница, а при ней электростанция для освещения мельницы, а заодно и деревни. И вот 28 декабря 1912 г. двести пятьдесят изб деревни осветились электричеством, причем за освещение брали три рубля в год. Потом провели в избы и телефон, устроили примерный опытный скотный двор, опытные посевы кормовой свеклы и кормовых трав. А скоро заговорили о постройке в селе народного дома, о собственном кинематографе. И жители со всей округи стали приезжать в Старую Барду поучиться, как дельные люди сумели сами себе построить новую свободную и разумную жизнь. Пусть же тот почин и та кипучая работа, которые преобразили жизнь далекой сибирской деревни, вспыхнут ярким пламенем и по лицу всей деревенской Руси» (Цит. по:
Ну разве не волшебна эта картина? Как объяснить результат общинной работы крестьян-сибиряков? Ведь нет привычного объяснения? Как только с них сняли удавку малоземелья и чересполосицы, как только устранили многолетние выкупные платежи, лежавшие на всех круговой порукой и не позволявшие отпускать никого, так сразу же община показывает свою мощь. Вот где исток знаменитой сибирской кооперации: свобода и коллективность.
Но где свобода в начале века?
Крестьянское электричество не в состоянии осветить родимых углов. Там нет и тени свободы. Наоборот, давление выкупных платежей за землю, полученную в 1861 году, малоземелье, растущая бедность – разве это свобода? Да к тому же растет долг общины банкирам за ростовщические ссуды.
В деревню врывалась новая сила. И никто – ни община, ни дворянин-помещик – не мог противопоставить ей что-либо серьезное.
Современный исследователь отмечает, что вплоть до Столыпинской реформы особенно прибыльным для финансовых дельцов было ипотечное дело, связанное с выдачей ссуд под заклад земли. Частным земельным банкам и мелким ростовщикам было выгодно сохранение общины с ее круговой порукой.
Так где же свобода?
Свободы не видно.
Даже Витте, по его собственному выражению, всего лишь щупал почву и встречал явное нерасположение государя и государственных сил. Тут надо было либо рисковать своим положением и доказывать необходимость срочных мер, либо уметь ставить вопрос, лавировать, иметь всегда под рукой довод: «Я ведь предупреждал?»
Сергей Юльевич был реалистом и отступил.
Террор и политика. Явление Савинкова
Нужен другой герой. И он появляется.
«Делопроизводство о дворянине, студенте Санкт-Петербургского Университета Борисе Викторовиче Савинкове.
Приметы Бориса Савинкова.
Рост средний, не больше 2 аршин, 7 вершков, телосложения слабого, наружностью производит впечатление подвижного нервного человека, сутуловат. Плечи, гнутые вперед.
Глаза карие, беспокойно бегающие, близорук. Взгляд суровый, часто прищуривается.
Цвет волос – на голове и усах каштановый.
Голова – лысая, коротко острижена, круглая. Немного нагибает вперед.
Лицо – овальное, худощавое, в веснушках.
Лоб – несколько покатый.
Нос – продолговатый, тонкий, ровный, с малозаметной горбинкой.
Губы – тонкие, верхняя губа немного вздернута и с небольшим утолщением.
Усы – небольшие, редкие и под носом на верхней губе маленький пробел, т. е. очень редкие волосы усов.
Веки – верхние – немного утолщенные и морщинистые. Походка – руки при походке обыкновенно держит прямыми, опущенными вперед и при походке наклоняет весь корпус вперед. Тонкую палочку, которую он большей частью носит, вешает на левую руку ниже локтя… походка тихая и при ходьбе слегка приседает, в особенности на левую ногу, поэтому вся часть тела, совместно с головою раскачивается вперед, благодаря такой походке сутулость его становится более заметной.
Особые приметы: на наружной стороне левого предплечья черного цвета родимое пятно, величиною с двугривенный, покрытое черными длинными волосами.
На правой руке выше кисти наподобие шрама».
Это портрет, извлеченный из фондов Особого отделения Департамента полиции, дает только внешнее представление о крупнейшей фигуре эсеровского террора. Внутренний огонь не виден. А внешний? Что ж, неприятный портрет, в чем-то отталкивающий.
И все-таки – это портрет героя того времени. Страстного, мужественного, самозабвенного революционера, готового погибнуть.
Снова и снова вспоминается Владимир Соловьев с его универсальным определением отношений личности и государства в России. Через жертву!
Савинков был жертвой. Да, этот обезьяноподобный, с суровым взглядом дворянин. И жертвой, и ускорителем прогресса.
Эсер, убийца, организатор убийства министра внутренних дел В. К. Плеве и московского генерал-губернатора великого князя Сергея Александровича, осужденный на смертную казнь, бежавший – это Савинков.
Его брат, сосланный в Сибирь, кончает с собой. Отец сходит с ума.
Эсер Егор Сазонов, взорвавший Плеве, пишет Савинкову с каторги: «Сознание греха никогда не покидало меня».
К повести «Конь вороной» Савинков уже ставит эпиграф: «…Кто ненавидит брата своего, тот находится во тьме, и во тьме ходит, и не знает, куда идет, ибо тьма ослепила ему глаза».
Раскаяние тоже настигает Савинкова, но это будет потом. А пока – он герой, жертва, ускоритель кровавый.
Но когда Савинкова как одного из руководителей Боевой Организации (БО) партии эсэров и Столыпина свела судьба, то он оценил Петра Аркадьевича высшей оценкой, на какую был способен. Савинков и другие вожди террора считали Петра Аркадьевича выдающимся политическим деятелем и самым сильным противником. «Вообще нужно отметить, что в революционных кругах гораздо лучше понимали истинное значение Столыпина, одного из величайших государственных деятелей России за всю ее историю, чем в правительственном лагере, где его при жизни да и после смерти так и не оценили по заслугам» (
Впрочем, мы несколько забежали вперед. Всюду, а не только в России, власть и оппозиция не только противники, но и своеобразные соратники в государственном строительстве. К этому можно добавить, что даже в отношениях жертвы и террориста часто присутствовал элемент нравственного контакта.
Савинков же прошел трагический путь, знакомый многим русским интеллигентам: дворянское происхождение, Петербургский университет, подпольный кружок, студенческие демонстрации, ссылка в Вологодскую губернию. Затем – участие в терроре, подготовке революции. При этом у него было развито чувство чести. Хорошо его знавший соратник по Русскому комитету в Польше К. Вендзягольский писал: «В долгих странствиях с ним по градам и весям российской равнины я часто слышал от него хоть и не злобное, но достаточно осудительное словечко: „Конго“. Но это был лишь нетерпеливый укор, свидетельствовавший не столько об осуждении или презрении к родной действительности, сколько о патриотическом возмущении бездеятельностью виновников такого состояния, не умеющих, не желающих и не чувствующих потребности придать жизни другой, лучший характер» (
Так, говоря о бывшем польском социалисте Ю. Пилсудском, ставшем руководителем Польши и маршалом, Савинков говорил, что «не Пилсудский переменил свои взгляды с социалистических на патриотические, а социализм Пилсудского, реального строителя и государственного деятеля из теоретического, книжного и революционного стал государственным и народным, ибо иным он не мог быть после того, как стал применяться к живому организму государства и народа» (
Нет ли в этих словах чего-то весьма близкого, характерного и для образа Столыпина?
Безусловно, есть.
Различия, однако, в скорости ожидаемых перемен, в революции и эволюции.
Война и политика
Столыпин – в Саратове.
Витте – в Петербурге.
Семенов – в Волоколамском уезде.
Толстой – в Ясной Поляне.
Савинков – в терроре.
Все на своих местах. Но вот-вот все сдвинется. Уже сдвигается. Еще никто не слышит подземного гула, а гранитная плита российской жизни вздрогнула.
27 января 1904 года началась несчастная война с Японией, против которой решительно выступал Сергей Юльевич и которая так логично вытекала из его азиатской политики.
«Когда мы ввели наши войска в Маньчжурию, то мы тоже громогласно объявили, что мы вводим в Маньчжурию войска только для того, чтобы поддержать пекинское правительство и прекратить боксерскую смуту, которую не может прекратить законное Китайское правительство, и что, коль скоро эта смута будет прекращена, мы сейчас же уйдем из Маньчжурии.
Между тем смута была прекращена, но мы… не уходили…
Затем, если бы мы исполнили в точности наше соглашение с Японией и не начали в Корее тайных махинаций, имея в виду там доминировать, Япония, наверное, успокоилась бы и не начала довольно решительно действовать против нас» (
Война, начавшаяся, как всегда, с народной уверенности в победе, быстро сделалась непопулярной и тяжелой. Мог ли солдат легко идти в бой, защищать какую-то неведомую землю в каких-то неведомых краях? Что ему Корея, лесные концессии на реке Ялу?
Все новые круги дружно желали победы Японии.
Через Саратов шли воинские эшелоны на восток, губернатор Столыпин выходил встречать, играл оркестр, весело и дружно отзывались нижние чины.
Войска были сильны.
Впрочем, управляющий Саратовским отделением Крестьянского банка Зерен убеждал крестьян, клиентов банка, не покупать земли у помещиков, ибо в скором времени вся земля бесплатно перейдет народу.
Крестьяне только улыбались, не зная, что отвечать.
«Когда Куропаткин покинул пост военного министра, и поручение ему командования армией еще не было решено, он упрекал Плеве, что он, Плеве, был только одним из министров, который эту войну желал и примкнул к банде политических аферистов. Плеве, уходя, сказал ему:
– Алексей Николаевич, вы внутреннего положения России не знаете. Чтобы удержать революцию, нам нужна
Результат войны известен, нет смысла описывать военные действия. Она настолько далека от «сегодня», что подобна древнегреческим мифам. Лаоян, Мукден, Сандепу… Вы слышали эти названия? Они задевают ваши чувства? Вряд ли. Ну разве что когда-нибудь услышите печальный вальс «На сопках Маньчжурии» и сожмется сердце:
Однако назовем несколько имен: героев не героев, а просто участников тех битв. Самсонов, Жилинский, Эверт, Марушевский – деятели будущей мировой войны. Корнилов, Деникин, Врангель, Марков, Улагай, Крымов – будущей Гражданской войны.
Внутри русско-японской трагедии был мощный человеческий потенциал. Он разновелик, даже разнонаправлен. В нем прошлое сплетено с грядущим, смешное с трагическим.