Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Конфуций - Владимир Вячеславович Малявин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Порой сознание невольно подмечает парадоксальный смысл сведения всего богатства бытия к нюансу, и тогда перед нами возникнет шутливая пародия на поэтически возвышенную игру ассоциаций:

Что доставляет удовольствие:в жаркий день острым ножом разрезатьспелую дыню на красном блюде…

Приведенные цитаты взяты из китайской словесности позднего периода. Они показывают итоги развития той литературной традиции, начало которой было положено «Беседами и суждениями». И нельзя не подчеркнуть, что заложенное в этой традиции внимание к бесконечной глубине каждого мгновенного впечатления формировало особую двухперспективность видения мира, способность воспринимать мир одновременно в двух разных масштабах, в двух разных и даже противоположных перспективах созерцания. Вот и в классической живописи Китая пейзажи имеют как бы два зрительных плана: с одной стороны – заботливо выписанные эпизоды, предстающие законченными миниатюрами, с другой – уходящие в бесконечность дали, которые требуют всеобъятного, как бы охватывающего целый мир видения. Пейзажные сады Китая – еще более наглядное выражение этой извечной потребности китайцев «постигать великое в малом». Китайская классическая поэзия добивалась сходного эффекта, оперируя естественными, почерпнутыми из повседневного опыта образами, но внушая чувство всеобщего и всевременного в человеческой жизни. Их наглядность – сродни наглядности картины на китайской ширме, где на плоскости, служащей экраном и призванной ограничивать наше видение, прозреваются бескрайние дали мироздания.

Мифологичность Конфуциева наследия как раз и заключается в этой особой двойственности восприятия, в присутствии незримого второго плана, внутреннего подтекста, какого-то ускользающего иного видения в картинах Конфуциевой жизни, где взгляд «в упор» внушает созерцание с бесконечно большого расстояния, а целостное постижение бытия побуждает искать выразительные нюансы. Так жизнь Конфуция обретает свойство казаться одновременно необыкновенной и обыденной, производить впечатление и не иметь в себе ничего примечательного.

«Слова мудрецов просты», – гласит древнее китайское изречение. Слова мудрого Куна просты потому, что они возвращают нас к стихии естественной речи, к извечной потребности человека выразиться в творчестве, прозвучать в многоголосом хоре жизни, как призывно и гордо звучит колокол. Эта простота не имеет ничего общего с банальностью и скукой. Она захватывает и увлекает, ибо рождена чутким откликом на происходящие в мире события. Говорить «вообще», рассуждать без насущной необходимости казалось Конфуцию противоестественным. И это было для него не вынужденным воздержанием, а сознательной позицией: чем лаконичнее речь, тем красноречивее безмолвие. Слово Конфуция, изумляя своим внезапным появлением и открывая перед нами новые миры, мгновенно блекнет и тает, чтобы переплавиться в творческую мощь самой жизни, обрести неотразимую силу воздействия. Неудивительно, что Учителя Куна всегда ценили не столько за то, что он сказал, сколько за то, что он умел безмолвствовать. Конфуций, заметил один ученый муж древнего Китая, «говорил о близком и очевидном, но в себе воплотил далекое и глубокое». Не принимая точки зрения, выраженной в этих словах, нельзя понять, почему слова Конфуция, ничем вроде бы не примечательные, были восприняты китайцами как высшее откровение.

Правда Конфуция, сделавшая его патриархом всей китайской традиции, – это всегда отсутствующее вечнопреемство одухотворенной жизни, небесное безмолвие, вмещающее всю многоголосицу земли. Этот поэтический тезис было бы, наверное, очень трудно разъяснить, если бы сам Конфуций не обронил несколько многозначительных признаний, позволяющих судить даже о том, о чем он умалчивал (да и не мог сказать, даже если бы хотел). Приведем здесь только одно из них – едва ли не единственное, в котором Конфуций оценивает всю свою жизнь. Вот жизненный путь Учителя Куна в его собственном изложении:

В пятнадцать лет я обратил свои помыслы к учению.

В тридцать лет я имел прочную опору.

В сорок лет у меня не осталось сомнений.

В пятьдесят лет я знал веленье Небес.

В шестьдесят лет я настроил свой слух.

А теперь в свои семьдесят лет я следую влечению сердца, не преступая правил…

Сдержанные, но какие взвешенные и оттого поразительно весомые слова! Слова, вместившие в себя тяжесть человеческой судьбы и потому не нуждающиеся в риторических красотах. Исповедь, высказанная с аккуратностью медицинского заключения, но обозначающая вехи сокровенного пути человеческого сердца. Пожалуй, более всего удивляет в ней то, что духовное совершенствование Конфуция сливается здесь с ритмом биологических часов его жизни, что моменты внутренних прозрений отмерены общепризнанными рубежами общественного мужания человека. По Конфуцию, человек умнеет, как идет в рост семя – неостановимо, непроизвольно и нескончаемо: нет предела совершенству. Это органическое произрастание духа не знает ни драматических поворотов судьбы, ни каких-либо «переломных моментов». Не знает оно ни раскаянья, ни даже сожаленья. Но оно, конечно, не приходит само по себе, а требует немалого мужества, ибо предполагает способность постичь свою границу, ограничить себя, прозреть неизбывное в «прахе мира сего». Конфуциево «я» живет с меняющимися представлениями о самом себе, его жизнь есть именно путь, и всякий временный итог этого пути ничего не перечеркнет из пройденного. Это изменчивое, подлинно живое «я» не есть некая вневременная данность; оно есть то, чего оно хочет. Но в своем вольном пути оно повинуется ориентирующей и направляющей силе – способности судить самого себя, преодолевать свои собственные пределы. Этот путь есть подвижничество свободы. Учение Конфуция и есть не что иное, как жизнь – чистая и светлая радость пере-живания.

Отсутствие кризисов жизненного роста, которые, как уверяют психологи, неизбежно сопутствуют процессу мужания человека, составляют столь же великую загадку, как и неизбежность таких кризисов. Мы касаемся здесь одного из самых важных различий между цивилизациями Европы и Китая. Нежелание иметь твердое ядро своего «я», невозможность открыто отстаивать свои личные интересы, свойственные китайскому пониманию личности, вполне вероятно, покажутся европейцу чем-то ненормальным и даже противоестественным. Впрочем, столь же ненормальным покажется китайцу присущее западной традиции стремление четко определить границы и содержание своего «я» – стремление, очевидно, произвольное и догматическое. Остается признать, что жизненный путь Конфуция – это даже не столько произрастание, сколько именно разрастание сознания, которое в конце концов приходит к безмятежности и покою всеобъятного Океана мировой жизни. Впрочем, как ни покоен океан в своих глубинах, он всегда обращен к нам нестихающей зыбью поверхностных вод. Так и в житии великого мудреца нам видны лишь пена дней, треволнения повседневности…

Мудрость Конфуция – это смыкание духа и тела в жизни осознанной и сознательно прожитой. Тяжесть бренного тела – лучшее укрытие для невесомого духа. Плоть и кровь жизни, материальная бытность быта веют непроницаемой глубиной сознания. Китайский мудрец находит безмятежную радость в переживании опыта, который невыразим и не требует выражения, и в этом, пожалуй, заключается главное его отличие от европейского философа, толкующего об истинах всем доступных и всем понятных. Но если каждое слово Конфуция воистину символично и указывает на нечто отсутствующее в понятном и видимом – на сокровенное «тело жизни», то справедливо и обратное утверждение: внутренняя, интимная реальность, о которой сообщает (а точнее было бы сказать, именно не сообщает) нам жизнь китайского мудреца, не может не изливаться в чисто внешние образы, в декорум бытия, и всеобъятное «тело жизни» не может не быть выставленным напоказ, предельно обнаженным. Такова подоплека потребности Конфуция преобразить жизнь в узор стилизованных жестов. Здесь нет никакого эстетства и актерства. Напротив, перед нами искреннее свидетельствование о реальности, не нуждающейся в выражении, и лишь потому, что она вся «на виду»; реальности, которая несводима ни к идеям, ни к представлениям, ни к фактам, а только передается «от сердца к сердцу» в громовом безмолвии мимического языка тела.

Постигать сокровенную правду Конфуция как Учителя, то есть того, кто сообщает о вечнопреемственном в потоке жизни (и приобщает к нему), нам предстоит, сопоставляя две очень разные перспективы созерцания: одна из них направляет наш взор от внешнего к внутреннему, от зримого образа к внутренне убедительному переживанию правды вещей, ставит пределы отвлеченному знанию, заставляет пережить ограниченность всего понятого и понятного, а другая, наоборот, выводит сокровенное на поверхность, представляет внутреннее как внешнее, творит «миф о Конфуции», предоставляет простор повествованию и размышлению. Вряд ли можно по-иному отнестись к наследию Учителя Куна, в котором обыденнейшие детали быта дышат эпической торжественностью мифа, а священные предания старины вынесены на суд здравого смысла, и где божественное выворачивается к нам своей человеческой изнанкой.

Правда Конфуция – это самое усилие осознания, которое открывает в человеческом бытии одновременно нечто безусловное, непосредственно данное и вовек недостижимое, угадываемое лишь в символах. Она не дана нам в готовом виде, а постепенно выявляется во взаимных отражениях легенды и жизни. Она есть вечность, зияющая в каждом миге существования. Величественный покой кипарисов на древних могилах. Тонкий аромат хвои в прозрачном воздухе. Бездонная чаша неба, залитая золотым сиянием. Простор цветущей равнины. Голубая даль безмятежного, безбрежного океана.

Конфуций уподоблял сердце мудрого горе. Безыскусное, но веское сравнение. Жизнь Учителя и в самом деле возвышается подобно скале, чья твердость учит дух языку гранитной твердости, чей покой хранит в себе рокот забытых подземных бурь.

Глава первая

Юность Учителя

Наследник старого солдата

В свои неполные семьдесят лет старый воин Шулян Хэ мог быть доволен собой. Оглядываясь в этом почтенном возрасте на свою долгую – необычно долгую для воина – жизнь, он не мог припомнить за собой ни одного малодушного поступка. Нет, он не был трусом. С той давней поры, когда он впервые взял в руки лук и копье, он честно служил своим господам, правителям царства Лу, и вышел из яростных схваток живым и невредимым. Поистине Небо благоволило ему! А впрочем, и то верно, что достойных противников для него пришлось бы поискать. Огромного роста, кряжистый и сильный, как буйвол, он был в бою почти недосягаем для врагов. Во времена, когда люди бились бронзовыми мечами и секирами и еще не имели понятия о военной тактике и регулярном строе, когда война была еще жестокой забавой малочисленного сословия господ и их слуг, на поле брани превыше всего ценились личная отвага и удаль воинов. Шулян Хэ был отчаянный рубака, и за ним числились подвиги, прославившие его в целом царстве. В одном из сражений он с горсткой верных товарищей пробился сквозь гущу врагов и спас от неминуемой смерти несколько знатнейших людей царства. Но с особенным удовольствием Шулян Хэ вспоминал случай, произошедший еще раньше во время осады одной маленькой крепости. Тогда сразу несколько царств решили «наказать» правителя небольшого удела и послали против него многочисленное войско. Но жители пограничного городка в тех владениях оказали карательному отряду отчаянное сопротивление, осада затягивалась. И вот однажды, проснувшись утром, осаждавшие увидели, что ворота крепости распахнуты настежь. Решив, что неприятель сдается, Шулян Хэ и его товарищи первыми ринулись в крепость, чтобы захватить лучшую добычу, но едва вбежали они в ворота, как позади них с грохотом опустилась на землю тяжелая заградительная решетка, и нападавшие оказались запертыми во внутреннем дворике ворот. Казалось, их ждала неминуемая гибель. Тогда Шулян Хэ своими могучими ручищами приподнял решетку и держал ее на весу до тех пор, пока все воины, попавшие в западню, не выскользнули наружу. А ведь ему в то время было под шестьдесят! В награду за подвиг и верную службу правитель назначил его управляющим небольшим местечком, которое называлось Цзоу. Хоть и невелика должность, а все же она обеспечивала ветерану сытую и спокойную старость.

Да, теперь, у края могилы, Шулян Хэ мог сказать себе, что не посрамил своих предков. А они у старого воина были именитые – такие именитые, что, пожалуй, и предкам самого правителя царства не уступили бы. С гордостью объявлял Шулян Хэ каждому новому знакомому, что он человек царских кровей, потомок основателя династии Шан, великого Чэн Тана, о котором люди уже ничего в точности не помнили, но имя его неизменно поминали с благоговейным трепетом.

С незапамятных времен предки Шулян Хэ владели уделом в соседнем с Лу царстве Сун. Первый из них, чье имя сохранила история, жил за пятнадцать поколений до Конфуция. Позднее вожди клана Кун неизменно занимали высокие посты при дворе. Среди них мы встречаем и удачливого полководца, и известного ученого, знатока словесности и музыки, и государева советника, у которого была на редкость красивая жена. Вот эта красавица жена и стала, помимо своей воли, виновницей бед, обрушившихся на род Кунов. Случилось так, что она приглянулась некоему всесильному царедворцу, и тот по доносу добился казни ее мужа, а потом устранил и правителя, вступившегося за честь своего советника. В конце концов Кунам пришлось покинуть родину и перебраться в расположенное по соседству царство Лу. Это случилось при жизни прадеда Шулян Хэ. На новом месте беглецы могли чувствовать себя в безопасности, но надежды на возрождение былого престижа их рода у них, конечно, не было. На их долю оставалось только ратное дело – черная работа знатных людей. Чем они могли утешить себя? Разве что сознанием честно исполненного долга да еще тем, что в злоключениях своих они не были одиноки: в те времена наследников в домах знати было намного больше, чем уделов и должностей при дворе, и обедневшие, захудалые отпрыски знатных семейств повсюду росли в числе.

Некоторые излишне критически настроенные современные историки ставят под сомнение традиционную генеалогию Конфуция на том основании, что она встречается лишь в поздних источниках, и сам Конфуций ни разу не упомянул о ней. В «Беседах и суждениях» не упоминается и имя отца Конфуция. Там его называют просто «человеком из Цзоу». Поэтому современные критики конфуцианства полагают, что версия о «царском происхождении» Учителя Куна была сочинена его последователями для того, чтобы поднять авторитет родоначальника школы. Конечно, в претензиях на родство Кунов с легендарными царями легко угадываются амбиции знатного, но захиревшего рода, и переоценивать их значение не следует. Однако известно, что сам Конфуций считал себя потомком сунской знати, а в Сунском царстве был только один клан, носивший фамилию Кун. Другое дело, что Конфуцию, сыну мелкого военачальника, не с руки было подчеркивать свое благородное происхождение перед лицом куда более именитых и могущественных людей. Да он и не думал об этом: для него всегда было важно не благородство крови, а благородство сердца. И сам он едва ли не более всех прочих деятелей китайской истории способствовал тому, что аристократизм в Китае не принял ту сословную окраску, которую он имел, скажем, в средневековой Европе или Японии.

Но вернемся к Шулян Хэ. Как бы ни уверял тот себя, что достойно прожил свою жизнь, все же его главный долг перед предками остался невыполненным: он так и не обзавелся наследником. Родить сына – что может быть проще? В молодости он и сам так думал, а в жизни вышло по-другому. Когда подошел срок обзавестись семьей, отец с матерью, как было принято в семьях служилых людей, сами подыскали ему подходящую невесту, выбрали счастливый день для свадьбы, позвали колдуна отогнать злых духов от новобрачных, дали семье невесты выкуп и помолились предкам о рождении сына. Вскоре молодые уже ждали первенца. К огорчению молодого отца, на свет появилась девочка. Потом жена родила ему и вторую дочь, и третью… и пятую… и седьмую! А сына все не было. Никакие посулы духам, никакие заговоры и талисманы не помогали. Соседи уже чуть ли не в глаза подсмеивались над Шулян Хэ: такой здоровяк, а сделать себе мальчика не может! Шутки соседей стерпеть было нетрудно. Но как снести гнев предков? Ведь только мужским потомкам дозволяется подносить душам усопших родителей жертвенное мясо и вино, молить их о защите от напастей и благоденствии дома. Если некому будет заботиться о них в подземном царстве мертвых, где вечно текут-струятся Желтые ключи, им суждено навеки стать злыми духами, терзаемыми голодом и жаждой. И в целом свете уже никто не сможет им помочь. Неужели такая горькая участь уготована небесами честному старому служаке?

Другой на месте Шулян Хэ давно уж обзавелся бы второй женой и с ней попытал бы счастья. Но, видно, храбрый воин крепко любил свою супругу и все надеялся, что рано или поздно она подарит ему наследника. Восьмой ребенок снова оказался девочкой. Шулян Хэ рискнул попытать счастья еще раз. И снова дочь – девятая по счету! Это было чересчур даже для такого любящего мужа. Ему уже пошел седьмой десяток, и медлить было нельзя. Он взял вторую жену – и – о, счастье! – через год у него родился-таки сын. Но горю отца не было предела, когда он, развернув лоскут, в который завернули новорожденного, увидел его неестественно подвернутую ножку и понял, что сыну суждено до конца жизни быть хромым. Обычай строго запрещал калекам приносить жертвы усопшим предкам. Обращаться, будучи увечным или раненым, с молитвой к тем, кто дал тебе твое тело и продолжает жить в нем, считалось у древних китайцев непростительной наглостью.

Что оставалось делать потомку доблестных Кунов? Он решился подыскать себе новую невесту. Но кто в здравом уме согласится отдать свою дочь за семидесятилетнего старика, да еще обремененного девятью дочерьми и сыном-калекой? Тут уж не до церемоний, не до обходительных речей, а намеки на нежные чувства и любовное томление и вовсе неуместны. Приходилось искать кого-нибудь победнее да посговорчивее… Вскоре Шулян Хэ остановил свой выбор на дочерях человека, о котором известно лишь, что он носил фамилию Янь. Девушек было трое: двум старшим уже минуло двадцать, а третья еще не достигла брачного возраста – ей тогда не исполнилось и шестнадцати. Их отец, кажется, охотно бы породнился с местным начальником, но обстоятельства предполагаемого брака были настолько необычны, что он в нарушение незыблемого порядка решил испросить согласия дочерей. Две старшие, узнав о предложении Шулян Хэ, в ответ лишь опустили головы и, смущенные, промолчали, а младшая – ее звали Чжэнцзай – неожиданно для всех сказала: «Пусть будет так, как желает батюшка. Добрая дочь отцу перечить не смеет!» И Шулян Хэ, рассчитывавший, вероятно, на одну из двух перезрелых невест, нежданно-негаданно получил в жены совсем юную девушку.

Остается только догадываться, каким образом стал возможен столь неравный брак. Наверное, Шулян Хэ полагал, что старшим дочерям его предполагаемого тестя уже не удастся выйти замуж, и соблазнил их отца богатым выкупом за невесту. Возможно, новый тесть был его старинным приятелем и решил помочь ветерану в его беде. Очень может быть, что брак Шулян Хэ с девицей из семьи Янь был неравным еще и по социальному положению новобрачных. Если отец невесты был простолюдином – одним из тех обитателей убогих хижин за городской стеной, которые круглый год трудились в поле, а жили впроголодь, то для него, конечно, было немалой честью породниться с потомком именитого рода, даже если жених оставлял желать лучшего.

Существует, наконец, еще одно объяснение: невеста Шулян Хэ прочилась ее отцом в шаманки, которые жили при родовом храме предков, ведали сношениями живых и мертвых и считались «девушками духов». Собственной семьи такие девицы не имели и в обществе занимали довольно низкое положение. В родных краях Шулян Хэ такую роль – весьма важную в жизни клана – отводили младшим дочерям в семье. Примечательно, что Конфуций, еще будучи мальчиком и живя вдвоем с матерью, целыми днями развлекался игрой в заупокойные обряды и уже в молодые годы прослыл большим их знатоком. А по мнению современников, лицо Конфуция напоминало маску божества, которую несли в похоронной процессии, чтобы отгонять нечистую силу. В устах древних такие сравнения были в гораздо меньшей степени метафорой, чем кажется нам сегодня.

Сыма Цянь сдержанно сообщает, что Шулян Хэ вступил в «дикий брак» – поступок, не слишком украшающий отца величайшего Учителя Китая. Очевидно, это был брак, заключенный в нарушение обычая, не вполне законный. Жизнь мужчины, считали древние китайцы, регулируется числом восемь: в восемь месяцев у него появляются молочные зубы, в восемь лет он их теряет, в шестнадцать лет (дважды восемь) достигает зрелости, а в возрасте шестидесяти четырех лет (восемь раз по восемь) мужская сила оставляет его. А в жизни женщины все решает число семь: в семь месяцев у девочек прорезываются молочные зубы, а в семь лет выпадают, в четырнадцать лет (дважды семь) девушки достигают зрелости, а в сорок девять (семь раз по семь) женщина перестает рожать. Что и говорить, поздновато было Шулян Хэ жениховаться, да нужда заставила.

Но и «дикий брак» может быть счастливым.

Прошло немного времени, и новая жена Шулян Хэ, к его великой радости, понесла в чреве. Счастливый муж не стал искушать судьбу. Посоветовавшись на всякий случай с местными колдунами и гадателями, он решил просить о заступничестве духа расположенного по соседству Грязевого холма – Ницю. Вероятно, он уже делал так накануне рождения своего хромого сына, потому что дал своему первенцу имя по названию этой самой горы: Бони, что значит «Старший Ни». Шулян Хэ сам сопровождал Чжэнцзай, когда она ходила молиться духу горы, и отбирал для жертвоприношений самое чистое вино и самое нежное мясо, с утра до вечера читал заговоры против нечистой силы.

Дальнейшие события относятся больше к области легенды, что и не удивительно: ведь рождение великого мудреца на этой грешной земле – всегда чудо. Предание гласит, что с тех пор, как Чжэнцзай дала обет духу Грязевой горы щедро отблагодарить его, если он пошлет ей сына, на небе сменилось пять лун, и однажды во сне она увидела бога с черным, как сажа, лицом, и бог сказал ей, что ее мечта сбудется и у нее родится необыкновенный сын. «Но родиться твоему сыну предстоит в дупле тутовника», – добавил темнолицый бог и исчез. Этому доброму предзнаменованию Чжэнцзай очень обрадовалась. Но что означает пророчество о дупле тутового дерева? Поразмыслив немного, супруги вспомнили, что как раз на Грязевой горе есть пещера, которую окрестные жители называли «Дупло тутовника». Еще люди рассказывали, что, когда Чжэнцзай с мужем шли молить духа Грязевой горы, листья на деревьях поднимались кверху, как бы приветствуя их, а когда супруги шли обратно, листья склонялись, словно отвешивая поклон. В другой легенде повествуется о том, как Чжэнцзай незадолго до появления на свет ее сына встретила (или увидела во сне) единорога – волшебного зверя с телом лошади, хвостом быка и единственным прямым рогом, растущим из середины лба. Чжэнцзай обвязала его рог шелковой лентой (об этом эпизоде упоминается в цитировавшемся выше гимне во славу Конфуция). Едва ли эта легенда родилась среди ближайшего окружения Учителя Куна: не такой он был человек, чтобы рассказывать о себе небылицы. Однако известно, что явление единорога издревле слыло в Китае предвестием прихода в мир великого мудреца. Впрочем, так считали не только китайцы, но и многие другие народы древности. Еще и в средневековой Европе чернокнижники давали советы любителям чудес, как ловить единорога, выставив на него в качестве «приманки» молодую девушку.

Как бы то ни было, когда Чжэнцзай пришло время рожать, она поселилась в указанной ей пещере на склоне Грязевой горы и там произвела на свет малыша. Древние хроники указывают даже точную дату этого события: 22 сентября 551 года до н. э. – точно в день осеннего равноденствия. Разумеется, и на сей раз не обошлось без волшебства. Рассказывают, что при рождении великого Учителя Китая окрестности огласила лившаяся с небес дивная музыка, и где-то в голубых высях неведомый голос изрек: «Небо, вняв твоим мольбам, дарует тебе мудрейшего из сынов человеческих». Еще говорят, что в тот день над крышей дома будущего мудреца резвилась пара драконов, а во двор дома «вошли пятеро старцев». Правда, предание умалчивает, какие дары принесли эти китайские волхвы. Крестьяне в окрестностях Грязевой горы еще и сегодня любят рассказывать истории о том, как птицы небесные обмахивали крылами новорожденного Конфуция, чтобы тот не страдал от жары, как звери защищали его от ядовитых гадов, а вода в ближайшем колодце вдруг стала бить фонтаном, чтобы мать смогла обмыть и напоить младенца.

Действительность, без сомнения, была намного прозаичнее этих красивых рассказов. Чжэнцзай принесла Шулян Хэ счастье, но ей предстояло вернуться к мужу, чьи годы, если не месяцы, были уже сочтены, и, вероятно, жить в одном доме со смертельно уязвленными старшими супругами Шулян Хэ. На первых порах все было хорошо. Как полагается, отпраздновали рождение сына, и отец дал младенцу имя Цю, поскольку, согласно разъяснению Сыма Цяня, тот родился с продавленным теменем, отчего форма его головы напоминала очертания Грязевого холма. По обычаю, ребенку дали и второе имя – Чжунни, что значит Средний Ни.

В жизни маленького Цю все переменилось, когда умер его отец. Будущему мудрецу в то время едва исполнилось два года. По неизвестной причине Чжэнцзай вместе с сыном спешно покинула дом Шулян Хэ. Возможно, она была вынуждена покинуть дом мужа и уехать из-за ревности двух первых жен Шулян Хэ. А может быть, она выполняла условия своего «дикого брака» и возвратилась к своим родственникам, надеясь к тому же получить от них поддержку. Во всяком случае, разрыв был полным: мать Конфуция даже не узнала, где похоронен ее муж. Скорее всего, жены Шулян Хэ сочли за благо полностью оградить себя от удачливой соперницы. Юная вдова поселилась в небольшом домике у юго-западного угла городской стены столицы Лу – Цюйфу. Там мальчик Цю из рода Кунов и вступил в сознательную жизнь.

В центре Вселенной

С высоты сегодняшнего дня эпоха Конфуция видится такой глубокой, такой темной стариной, что мы почти не различаем или не придаем значения временам, ей предшествовавшим. А между тем Конфуций имел за спиной опыт по меньшей мере полуторатысячелетнего развития самобытной цивилизации и был столь многим обязан достижениям и урокам этого развития, что считал своим долгом «не сочинять, а передавать» будущим поколениям мудрость, обретенную в прошлом. Что же за мир окружал маленького Цю из рода Кунов? Какой открывалась первому Учителю Китая его любимая древность?

Этот мир, казалось, и в самом деле окружал со всех сторон молодого жителя столицы Лу, как если бы он находился в самом центре Вселенной. Ни Конфуций, ни кто-либо из его современников не допускал и мысли о том, что их родина могла быть не единственной и, более того, не единственно возможной цивилизованной страной на свете. Мог ли кто-нибудь усомниться в этом, если вокруг нее простирались дикие, непригодные для обитания людей края – настоящие окраины, задворки мира? На севере – плоские и безводные степи, где зимой не было спасения от лютой стужи. На западе – раскаленные пустыни и заоблачные горы, словно венчавшие землю с небосводом. На юге – смрадные болота и непроходимые леса, полные хищных зверей и ядовитых гадов. А на востоке раскинулся без конца и без края великий океан, кишащий неведомыми чудовищами. Во всех этих пределах могли селиться разве что полулюди, подлые и невежественные варвары, существа «с лицом человека и сердцем зверя». Древние китайцы так и различали другие народы по сторонам света, не слишком интересуясь, соответствует ли такое разделение действительности. На севере, по их представлениям, обитали жестокие и воинственные степняки ху, на западе – столь же злобные и коварные кочевые племена жунов, на юге – малорослые, по-птичьи говорящие мань, на востоке – варвары и, наиболее восприимчивые к благам цивилизации. Все эти варварские владения располагались, как воображали древние китайцы, на одном большом континенте, окруженном со всех сторон мировой пучиной.

В центре обитаемой земли и даже всего мироздания находился цивилизованный мир древних китайцев, их ойкумена, что по-китайски с глубокой древности называлось просто Поднебесной – Тянься. Уже во времена Конфуция жители древнего Китая (а их потомки и по сей день) называли свою страну также Срединным государством – Чжунго. У них были все основания гордиться своей родиной: сравнительно мягкий климат, плодородные почвы, приятно радующий глаз разнообразный рельеф с широкими долинами и холмами, реками, лесами и даже горами выгодно отличали ее от унылого однообразия «варварских» земель. Границы тогдашней китайской Поднебесной были намного меньше нынешней территории Китая: они охватывали лишь равнину северной части страны. С глубокой древности в Китае сложились устойчивые образы отдельных элементов ландшафта, отобразившие отношение древних китайцев к окружающей их природе. Перечислим основные элементы этой топографии – почти в равной мере физической и духовной – китайской цивилизации.

Земля. В целом мире не найти народа более привязанного и более внимательного к земле, чем китайцы, – самый многочисленный и едва ли не самый древний из всех земледельческих народов. Справедливо было бы сказать, что у китайцев не столько человек мера вещей, сколько почва – мера человека. От плодородия почвы, богатства природы зависело, как верили в Китае, не только процветание местности, но и количество рождавшихся там талантливых и мудрых людей: считалось, что качество почвы, или, по-китайски, дыхание земли, определяло нравы местных жителей. В китайском языке эпитет «земляной» обозначает все, что имеет отношение к родине, к местным особенностям культуры и народной жизни – фольклору, продуктам хозяйства, местным достопримечательностям. Сама же земля воспринималась древними китайцами как бы в двух измерениях. С одной стороны, она есть плодоносящее материнское тело, живой организм со своей сложной сетью невидимых каналов, по которым циркулирует энергия мира. Таков космический лик земли. С другой стороны, земля – это возделанное поле, выступающее прообразом не раздолья и воли, а порядка и ухоженности. В аккуратной геометрии крестьянских полей осуществляется мироустроительная миссия власти. И у самой кромки поля, под холмиками безымянных могил покоятся усопшие предки, так что поле, дающее урожай и вместе с ним – жизнь через смерть, служит еще и посредником между живыми и мертвыми. Таковы грани человеческого лика земли. На деле перед нами, конечно, два профиля одного лика: землеустроение есть не что иное, как устроение мира, сеть полей – прообраз «небесной сети» мироздания, пахота – подобие духовного подвига, произрастание семени – тайна человеческого самосовершенствования.

Реки. Потоки вод – и на поверхности суши, и подземные – образуют как бы кровеносную систему тела матери-земли. Они питают все живое. Но та же вода, вышедшая из берегов, подобно кровоточащей ране несет изнеможение и смерть. Стало быть, задача мудрого состоит в регулировании течения вод. Пример подал Великий Юй, легендарный царь древности, укротивший потоп и указавший всем рекам путь на земле. Высший подвиг для китайца – строительство дамб и каналов. И уже современники Конфуция делали это умело. Двойственная роль водной стихии – жизнетворной и смертоносной – с незапамятных времен воплощалась для обитателей Срединной страны в главной водной артерии Северного Китая, которая поначалу именовалась просто Рекой, а позднее получила по цвету ее илистых вод название Хуанхэ, что значит Желтая река. Эта самая река, кормившая половину Поднебесной, каждый год угрожала людям катастрофическим разливом… Река как течение общественных событий? Такое сравнение нисколько не казалось китайцам натянутым. Управлять людьми, по китайским понятиям, – все равно что управлять водным потоком: не нужно прилагать усилий для того, чтобы заставить воду течь в том направлении, куда она стремится по своей природе, но горе тому, кто попытается преградить ей путь.

Горы. Островки высоких гор придают особый колорит преимущественно равнинной топографии Срединной страны. Эти гигантские пузыри земли, пронзающие своими вершинами небеса, излучают тончайшую энергию мировых стихий. Обступая равнину с разных сторон, разрезая ее грядами на отдельные области, они напоминают о вселенской планиметрии: пять священных пиков символизируют стороны света и центр мира, цепи гор поменьше устанавливают различия между западом и востоком, югом и севером. Но, пожалуй, в еще большей степени горы напоминают обитателям равнин о возможности иного ракурса, иной перспективы созерцания. Они позволяют людям взглянуть на свою жизнь со стороны, заново открыть мир. В таком случае не покажется случайностью тот факт, что в классической живописи Китая принята точка зрения наблюдателя, стоящего на вершине горы: все предметы изображены как бы с бесконечно большого расстояния издали и сверху. Еще ранее подобный способ созерцания отобразился в китайской поэзии.

Ветер. Наименее материальный и наиболее духовный элемент топографии. И, кажется, наиболее интимный: ветер разносит запахи. В китайской традиции он есть вестник «аромата древности» и в этом качестве доносит веления мертвых до живых. Оттого же он является основой политики. «Ветер», исходящий от правителя, пригибает народ-траву и создает «течения» в общественной жизни. Существо общественного бытия как интимной публичности и публичной интимности – это «ветер и поток» духовных устремлений людей. В широком же смысле вся земля, весь мир представляют собой комбинации «веяний» и «течений», и знатоки этой науки «ветров и вод» (фэн шуй) издавна указывали в Китае места, благоприятные для погребения, строительства дома, рытья колодца и т. д.

Живя в изоляции от других ранних очагов мировой культуры, древнейшие жители Среднекитайской равнины – а они появились там по меньшей мере за шесть тысячелетий до н. э., – создали оригинальную цивилизацию со своим особым типом взаимоотношений человека и природы, прочным и цельным укладом жизни, устойчивыми культурными традициями. Эти люди были, как уже говорилось, прежде всего земледельцами, тысячами уз связанными с родной землей. За много веков до Конфуция они научились выращивать культурные злаки – чумизу, просо, пшеницу, а также рис, хотя тот во времена Конфуция был еще редким угощением и появлялся лишь на столах знатных людей. Не зная винограда, они готовили вино из зерна и добавляли в него ароматные травы. Они очень рано научились получать нить из кокона тутового шелкопряда и изготовлять из нее прочные и теплые шелковые ткани, которыми потом так восхищался весь мир. В те времена возделывать можно было только земли в долинах рек, поэтому крестьянам приходилось бережно ухаживать за каждым клочком своего поля. А зимой, когда поля отдыхали, их жены выделывали шелковую пряжу и с помощью травы индиго красили ее в свой излюбленный темно-синий цвет.

Задолго до Конфуция кончились времена, когда предки древних китайцев умели выделывать только каменные топоры, костяные ножи и глиняную посуду. Уже в начале II тысячелетия до н. э. в Китае открыли секрет изготовления бронзы и с тех пор отливали из этого металла разные виды оружия: мечи, топоры, наконечники стрел, отдельные части боевых колесниц, но главное – сосуды разной формы, предназначавшиеся для жертвоприношений усопшим предкам. При Конфуции бронзовые изделия уже проникли в быт простых людей, но одновременно появился гораздо более прочный металл – железо. Железные предметы были тогда еще в новинку, а литейщики и кузнецы, умевшие повелевать металлом, казались настоящими кудесниками. И все-таки железный век неумолимо надвигался, неся крутые перемены и в обществе, и в политике, и в культуре. На равнине Желтой реки поднялись сотни городов, обнесенных высокими стенами из утрамбованной земли. Порой они насчитывали по десятку и более тысяч жителей. Большие мастерские и целые кварталы, заселенные ремесленниками, монеты, отливавшиеся в виде ножа, лопаты и, наконец, более привычной для нас круглой монеты с дыркой – все это свидетельствует о высокоразвитой городской жизни, о превращении ремесла и торговли в заметную общественную силу.

Еще за тысячу лет до Конфуция древние жители равнины Желтой реки изобрели собственный календарь, который не имел себе равных по всей Восточной Азии. Это был в своей основе лунный календарь, то есть начало каждого месяца совпадало в нем с новолунием, но он учитывал и движение солнца, которое определяет смену времен года и, следовательно, годовой цикл земледельческих работ. В итоге этот календарь сводил в единый ритм движение светил на небе, годовой круговорот природы и хозяйственную деятельность людей. Так он стал убедительной иллюстрацией фундаментальной идеи китайской цивилизации – идеи взаимного соответствия, органического единства трех сил, трех начал мироздания: Неба, Земли, Человека.

Вместе с календарем в Китае появилось другое великое изобретение – иероглифическая письменность. Последняя первоначально состояла из пиктограмм, то есть рисунков отдельных предметов. Но как быть, если возникала необходимость передать на письме отвлеченные понятия? С этой целью создавались комбинации пиктограмм, служившие иллюстрацией той или иной идеи, – так называемые идеограммы. Например, сочетание знаков дерева и поднимающегося над ним солнца получило значение «восток». Однако и этот прием оказался недостаточным. Со временем появились более сложные знаки, состоявшие из двух частей: одна указывала на класс предметов, к которому принадлежала обозначаемая вещь, другая представляла собой фонетическую запись соответствующего слова. Такие иероглифы составили в китайской письменности подавляющее большинство. Постепенно определились правила начертания знаков, хотя до полной их унификации в пределах всей Срединной страны было еще далеко. Во времена Конфуция не существовало традиционных для Китая письменных принадлежностей – бумаги, кисточек, туши. Письменные знаки вырезали или процарапывали резцом. Тут было не до красоты – от писца требовалась первым делом аккуратность. Уже появились книги, но грамотность все еще оставалась привилегией очень узкого слоя знатных людей и профессиональных писцов.

В глазах древних обитателей Срединной страны их календарь и письменность могли служить очевидным доказательством превосходства над всеми прочими племенами, ведь те никогда не умели ни писать, ни вести по-своему счет времени. Но то были, конечно, далеко не единственные символы культурной общности древних китайцев. Не забудем, что эти люди населяли единую равнину – некий целостный географический район, и это способствовало их тесному общению между собой. У них сложился единый хозяйственный уклад, а тот в свою очередь предопределил общность самых разных сторон быта, начиная с облика жилищ и кончая годовым ритмом праздников. Условия жизни китайцев были настолько постоянны, что многие их старинные обычаи благополучно дожили до нашего времени. А в ту далекую эпоху древние китайцы, стремясь отличить себя от «варваров», придавали особое значение манере одеваться и причесываться: житель Срединной страны должен был носить халат «не такой длинный, чтобы он касался земли, и не такой короткий, чтобы были видны ноги», а главное – обязательно запахнутый направо. Другим признаком цивилизованности стал для них обычай собирать волосы в пучок и закалывать их шпилькой. Ходить с распущенными волосами и без шапки, сидеть вытянув ноги, а за едой не пользоваться палочками считалось среди них дикостью.

И все-таки главным залогом единства обитателей Поднебесной были их общая память, общий исторический опыт. Предание, уходившее в незапамятные времена, гласило, что сначала, в «золотой век» человечества, Поднебесной управляли премудрые цари, а последний из них, Великий Юй, – тот самый, который укротил всемирный потоп, – положил начало династии Ся. Наверное, царство Ся никогда не существовало на свете, но именно его название стало в эпоху Конфуция самоназванием древних китайцев. Что же касается сменившей Ся династии Инь (или Шан), то о ней имеется множество вполне документальных свидетельств. В период правления Инь – во II тысячелетии до н. э. – на равнине Желтой реки сложилось довольно сильное государство, державшее в подчинении десятки племен. Власть в нем безраздельно принадлежала царю. У иньцев только царь – «единственный из людей», как он себя называл, – имел право обращаться к предкам – заступникам царства, карать и миловать, жаловать звания, затевать военные походы. Уже тогда иньские цари носили традиционный для верховных правителей в Китае титул вон. Их любимыми занятиями были охота, пиры и войны с окружающими племенами. Захваченных в этих войнах пленников они обращали в рабство, а чаще приносили в жертву предкам. Пожалуй, самой примечательной чертой общественного строя Инь являлось почти полное совпадение семейно-клановой организации и государства. Отношения между людьми в семье и клане служили для иньцев образцом иерархии в обществе и всего политического устройства. Собственно, иньское государство было не чем иным, как «родовым телом» иньского царя, включавшим в себя как живых, так и мертвых членов царского рода. Загробный мир у иньцев был не просто отражением, а прямым продолжением земного мира: богами были их предки (ди), бывшие живые люди, причем положение и могущество каждого усопшего предка, как и человека, определялось его местом на родовом древе. Здесь надо искать причины любопытного переплетения двух, казалось бы, несовместимых сторон общественной жизни иньцев: скрупулезной, педантичной регламентации поведения и приверженности к разным видам экстатического общения людей и богов – например, во сне, во время праздника или посредством многочисленных человеческих жертвоприношений. В поздний период правления Инь обе эти тенденции заметно усилились, и обнажившееся противоречие между ними повлекло за собой кризис и гибель иньской культуры.

В конце XII века иньцы были покорены племенем Чжоу – бывшим союзником и вассалом на западных рубежах их владений. Одержав военную победу над своими прежними господами, чжоусцы выказали себя прилежными учениками побежденных. Они переняли у иньцев календарь и письменность, технику литья бронзы и строительства крепостей, вооружение и многие черты быта. Их предводитель тоже взял себе титул вана и получил власть над всеми обитателями Поднебесного мира. Более того, чжоуский государь считался посредником между Небом и Землей, средоточием мирового круговорота и поэтому носил звание «Сына Неба».

Чжоусцы унаследовали и главную особенность иньского общества: неразрывную связь семьи и государства. Их первые правители ввели традицию пожалования царским родственникам знатных титулов и земельных владений в соответствии со степенью родства. Всего ими было учреждено более пятидесяти уделов для родичей и еще несколько десятков для предводителей дружественных племен. Владельцам уделов присваивались знатные титулы пяти степеней. Самыми почетными считались звания гуна и хоу, а собирательным названием титулованной знати Чжоу стало словосочетание чжу хоу, что означает «все хоу». Таковых в начале правления Чжоу было около двух сотен.

Хотя владения «чжу хоу» были наследственными, право владеть ими передавалось только старшему сыну. Младшие же сыновья, основывавшие боковые ветви клана, получали титул рангом ниже, и через несколько поколений их потомки вообще выбывали из клана и переходили в разряд простолюдинов. Со временем в чжоуском царстве возникла довольно значительная прослойка не имевших уделов и титулов отпрысков знатных семейств. Этот низший слой аристократов называли ши. К числу ши и принадлежал отец Конфуция.

Чжоусцы обладали гораздо более отчетливым сознанием своей общности, нежели их предшественники иньцы. И сплачивали пирамиду чжоуской аристократии отношения, которые вроде бы знакомы современным людям, а на деле малопонятны и даже чужды им: отношения обмена дарами. Надо сказать, что институт дарения и дарообмена – один из важнейших в архаических обществах, в позднейшие же эпохи человеческой истории он играл скорее декоративную роль. Обмен дарами для древних людей не был, конечно, обычной сделкой. Он прежде всего удостоверял социальный кредит человека, его положение в обществе. Он устанавливал, кто старший и кто младший, кто господин, а кто слуга. Одаривая слугу, господин являл свою милость, слуга же в благодарность за оказанное благодеяние должен доказать свою преданность господину, служить ему «не щадя живота своего». В древнекитайской книге «Записки о ритуале» читаем: «Коли обогатится простолюдин, то пусть подарит он свое богатство главе семьи. Коли обогатится служилый человек, то пусть преподнесет он свое богатство господину.

Коли обогатится господин, то пусть вверит он свое богатство Сыну Неба. А коли придет богатство к Сыну Неба, пусть он уступит блага Небу». У отношений дарообмена своя логика, которая диктует: чтобы обладать, нужно уступать. Оттого институт дара утверждает символическую природу всякого жеста или поступка: чтобы обрести власть, нужно отречься от власти; чтобы возвыситься, нужно умалить себя. Пожаловать удел в чжоуском обществе вовсе не означало одарить подчиненного богатством. По этому поводу обычно дарились мелкие, имевшие чисто символическое значение предметы вроде набедренной повязки, морских раковин, подвесок, поясов, бунчуков и непременно жертвенные сосуды, на которые наносили надписи, удостоверявшие акт дарения. Вырезали эти надписи на внутренних стенках сосуда, ведь они были обращены не столько к живым, сколько к усопшим. Жалуя удел, вручали и символизировавший его кусок земли. В любом случае господину полагалось всячески выказать свою щедрость. Нередко он давал больше, чем получал от подвластных ему людей. В идеале, согласно представлениям чжоусцев, все богатства Поднебесной должны были стекаться к вану, а тому следовало распределять их в соответствии с рангом каждого его подданного. В чжоуском обществе, таким образом, знатность предопределяла достаток человека: каждый мог иметь ровно столько, сколько ему было указано, и вести только такой образ жизни, который был предписан ему этикетом. Впрочем, это не значит, что в ту эпоху люди более знатные были обязательно богаче менее знатных. Для владетельной знати слава и почет были важнее всех сокровищ мира.

Чжоуский аристократ более всего заботился о своем престиже. Ему приходилось неустанно подтверждать свою личную доблесть и перед богами, и перед людьми. Эта потребность «соответствовать званию» пронизывала все мировоззрение чжоусцев и оправдывала в их глазах самое существование династии. Первые чжоуские цари утверждали, что Небо вручило им власть за их личные добродетели и добродетели их предков, а династию Инь постигла справедливая кара за то, что ее последние правители ожесточились сердцем и погрязли в пьянстве, распутстве и прочих пороках. Небо для чжоусцев – некий высший судья: оно награждает достойных и карает злодеев. Но это означало, что благосклонность небес вовсе не была обеспечена чжоускому дому на все времена, что расцвет и упадок царств – дело рук самих людей и что милости Неба следовало добиваться и постоянно подтверждать успешным правлением.

Новый взгляд чжоусцев на отношения между людьми и небесными силами имел далеко идущие последствия. В частности, он привел к тому, что религия у чжоусцев стала уступать место этике, и священные мифы древности понемногу преобразились в назидательную хронику исторических событий. С легкой руки придворных писцов чжоуского царства, создателей первых канонических книг Китая, древние боги стали персонажами человеческой истории – правителями, сановниками, добродетельными отшельниками, полководцами, тиранами и проч. Чжоуские книжники, в противоположность историкам Древней Греции, не делали различия между историей и преданием; они считали исторической истиной то, о чем сообщали записи древних. Они знали как раз то, о чем никто не мог помнить! Та же мировоззренческая посылка отображена в словах известного конфуцианского ученого XI века Чжан Цзая, который говорил: «Мое я имеет пределы, но сердце пребывает за пределами наличного». Но если сознание бесконечно превосходит человеческую субъективность, то и все формы опыта, превосходящие мое я – сны, видения, фантазии – столь же реальны и даже, может быть, более реальны, чем знание, которым мы обладаем, находясь «в здравом уме и трезвой памяти». Мы можем устанавливать действительность, воображая ее! Здесь уже заметны истоки одного из ключевых мотивов китайской традиции: стремление равно доверять и сну и бодрствованию, нежелание противопоставлять воображаемое и реальное. Впрочем, взаимное соответствие того и другого подразумевает и известное усилие согласования субъективной воли с внешним миром, а это усилие, в свою очередь, сообщает преданию нравственное оправдание, превращая его в назидательный рассказ.

Об этом странном слиянии фантастики и обыденности, которое порождает назидательный смысл в речи, свидетельствует исторический труд Сыма Цяня, который открывается буквально следующими словами:

«Хуан-ди – потомок Шаодянь, носил фамилию Гунсунь, имя Сюаньюань. От рождения он обладал необычайными способностями, в младенчестве умел говорить, в детстве был смышлен, в отрочестве – прозорлив, а став совершеннолетним, отличался недюжинным умом. В то время чжу хоу погрязли в усобицах и терзали народ. Сюаньюань стал упражняться в искусстве владения копьем и щитом, чтобы покарать тех, кто не являлся с дарами, и тогда же чжу хоу прибыли ко двору с изъявлением покорности» и т. д.

Даже не верится, что перед нами рассказ о первопредке жителей Срединной страны, о первом человеке на земле. Все как нельзя более просто, понятно и даже буднично. Остается только недоумевать, какие предки могли быть у прародителя человечества. А в остальном ни дать ни взять – картинка из жизни чжоуских времен.

Итак, в чжоуской традиции религия обернулась этикой, человек в ней как бы заслонил собой богов. Акцент на моральной и совершенно беспристрастной воле Неба сделал очень важным для чжоусцев понятие народа, что можно заметить уже по процитированному фрагменту книги Сыма Цяня. Народ в чжоуских источниках объявляется глашатаем воли Неба, и забота о нем ставится даже прежде заботы о духах. Ничего удивительного: анонимно всеобщее «чувство народа» казалось древним китайцам самым достоверным проявлением верховной справедливости небес.

Идея главенства Неба в Китае не воспитывала религиозной нетерпимости. Она допускала существование целой иерархии божеств – семейных, общинных, богов природных стихий и проч. Если в официальной историографии Чжоу место прежних богов заняли доблестные чиновники (сохранились даже рассказы о чиновниках, которые вступают в схватку с местными божествами и побеждают их), то в фольклоре древних китайцев те же самые чиновники сами выступали в роли божеств: им строили храмы, их молили о защите и покровительстве, устраивали в их честь празднества и т. п. Человеческое и божественное по-прежнему находились в неразрывном единстве, разве что поменялись местами: боги словно спустились на землю, а человек, осознавший свою мировую ответственность, свою нравственную природу, вознесся над миром духов. Со временем Небо в представлениях чжоусцев все более теряло присущие ему когда-то личностные черты первопредка и превращалось во всеобщий порядок движения и развития всего сущего, порядок одновременно космический и нравственный. Смысл жизни для древних китайцев заключался в поддержании правильных отношений человека с космосом, в умении всегда соответствовать движению мира. Они ждали не откровения, а благоприятного момента.

Аристократическая этика престижа оказала двоякое воздействие на чжоуское общество. Подогреваемая им потребность соперничать в добродетели развивала в чжоуской знати чувство общности. Не случайно именно в то время появилось само название «Срединное государство». Но та же борьба за престиж способствовала распространению междоусобиц среди знатного сословия. Довольно скоро идеальные отношения господина и слуги, предполагаемые институтом дарения, превратились в недостижимую мечту, нравственный идеал – в формальность. Власть чжоуских правителей над владетельными аристократами неуклонно ослабевала и спустя три столетия стала, по существу, чисто номинальной. Одновременно многие владельцы мелких уделов были вынуждены отказаться от пожалованных им земель в пользу более сильных соседей. В 771 году н. э. чжоуский двор, не имея сил отразить натиск «варварских» племен запада, перенес свою ставку на восток, в город Лон. Это событие положило начало новой эпохе китайской истории. По традиции ее именуют эпохой Ле го – «Обособленных царств» или эпохой Чуньцю (буквально «Весен и Осеней»), по названию хроники, которая велась тогда в царстве Лу.

Теперь для «Срединного мира» чжоусцев наступили времена раздробленности и раздоров. Равнина Желтой реки превратилась в арену неумолимо обострявшегося противоборства почти двух десятков самостоятельных царств, среди которых тон задавали несколько наиболее крупных уделов. В первой половине VII века до н. э. главенствующая роль в делах Поднебесной принадлежала царству Ци, расположенному на восточной окраине чжоуской ойкумены. Позднее усилилось царство Цзинь – северный сосед владений чжоуского вана. А постоянным соперником Цзинь стало могущественное южное царство Чу, которому, впрочем, жители северных уделов отказывали в праве зваться «Срединным», ибо считали его полуварварским. Вот эти три царства – Ци, Цзинь и Чу – и вели нескончаемую борьбу за первенство в Поднебесной. Позже к ним добавилось еще одно «полуварварское» южное царство – У. А в середине «Срединного мира» находилось несколько сравнительно мелких и слабых уделов. Их правители преследовали более скромную цель: сохранить свой удел или на худой конец свою жизнь в этой безжалостной борьбе за выживание. Правда, ни одно царство не располагало ни военной силой, ни дипломатическими средствами, которые могли бы принести ему власть над всем Срединным миром. Ни одно из них не обладало и достаточным авторитетом для того, чтобы открыто бросить вызов Чжоуской династии. Их властителям приходилось рассчитывать лишь на звание «гегемонов» (ба), навязывающих свою волю силой. В целом же политическая обстановка в эпоху Обособленных царств определялась более или менее устойчивым равновесием сил противоборствующих сторон, причем самые честолюбивые правители были вынуждены выдавать свое стремление первенствовать в целом свете за заботу о восстановлении власти чжоуских ванов. Не единожды правители царств заключали между собой мирные договоры, клялись именем предков и «всех духов, принимающих жертвы», быть верными своему слову и любить друг друга – ведь как-никак они приходились друг другу родичами, а потом при случае с легкостью нарушали собственные клятвы, и распри между ними разгорались пуще прежнего. Впрочем, в большинстве царств законные правители и сами оказались не у дел. Их оттеснили от власти местные могущественные кланы, наследственно закрепившие за собой должности придворных советников.

Такой была эпоха Конфуция: время лицемерных деклараций и неуклонно нараставшего разочарования; время явственно обозначившихся предвестий небывалых потрясений.

Но если для верхушки знатного сословия заветы отцов чжоуского государства были больше обузой или прикрытием для осуществления корыстных замыслов, то низы аристократии Обособленных царств, служилые люди из разряда ши, могли воспринимать наследие царей Чжоу со всей серьезностью. Этим людям, столь преданным своему честному имени и памяти о доблестных предках, была близка и понятна мечта о самоотречении ради доброй славы. Голос ши звучал особенно громко на исторической сцене той эпохи, и именно руками ши строилось здание будущей цивилизации Срединной империи. Дипломатия и воинское искусство, хозяйство и словесность, наука и мораль – кажется, не было области жизни, где ши не выступали бы одновременно в роли и знатоков, и мастеров, и законодателей мод. Имели ши и свой образ идеального человека, так называемого цзюнь цзы, что значит «сын правителя», или, в более вольном толковании, «младший господин». Весьма точное определение места, которое ши занимали в чжоуском обществе. Быть преданным старшему – такова была их главная добродетель. «Если вкушал пищу этой семьи, должно разделить и участь этой семьи», – гласила первая заповедь ши, и то были не просто слова. К примеру, служилый человек мог отправиться на плаху вместо своего господина, приговоренного к смертной казни, а потом поминальную табличку с его именем держали на домашнем алтаре его патрона, как если бы он был членом семьи. Другая отличительная черта общественной позиции ши — соперничество за престиж во всех возможных формах. И первым делом, конечно, на поле боя. Война была профессией ши, а воевали в ту эпоху на боевых колесницах. Об аристократе, достигшем зрелости, говорили: «он уже способен управлять колесницей». Сражаться, на языке чжоуских служилых людей, означало «играться» – демонстрировать свою удаль, хладнокровно принимать смерть, а при случае и великодушно дарить жизнь противнику. Цзиньский аристократ во время битвы с войском царства Чу не единожды оказывается у колесницы чуского правителя и всякий раз, сняв шлем, учтиво ему кланяется, за что, не сходя с места, получает в дар от царственного противника золотые слитки. В другой битве колесница цзиньского аристократа застревает в яме, и чуские воины, не желая воспользоваться беспомощностью неприятеля, любезно помогают ему выбраться из ямы, подав колесницу назад. В ответ хозяин колесницы, «спасая лицо», бросает непрошеным помощникам: «В отличие от подданных вашего великого царства нас не учили искусству отступать в сражении!» Подобные истории о рыцарском поведении воинов из числа ши были тогда у всех на устах. Но они были, конечно, не единственными в своем роде. Множество рассказов повествует о том, как талантливейшие из служилых людей блистали остроумием на дворцовых аудиенциях и дипломатических переговорах, мастерски плели политические интриги. Сословные интересы служилых людей без труда узнаются в популярных легендах о добродетельных мужах древности, не пожелавших даже под угрозой смерти пойти на службу к неправедному государю. Впрочем, безупречное самообладание, которое воспитывали в себе ши, сделало их столь же галантными, сколь и беспощадными. Одно было оборотной стороной другого. Те, кто проигрывал в «играх» чести и, стало быть, терял лицо, могли надеяться только на милость победителей и должны были благодарить судьбу, если их оставляли в живых. Ни титулы, ни заслуги в расчет не принимались. Правителям побежденных царств, чтобы сохранить жизнь, полагалось явиться к победителям, неся на спине гроб в знак готовности умереть.

Традиции служилых людей подготовили приход Конфуция, сделали его знаменитым и авторитетным Учителем. Благодаря же Конфуцию они обрели новое звучание, новое качество. Конфуций не просто «передавал» былое. Он преобразил его.

Детство и отрочество

Ясно, что рассказы о разных чудесах, которыми ознаменовалось рождение будущего Учителя Куна, – дань позднейших поколений его славе и авторитету. Но есть все основания полагать, что появление на свет маленького Цю из рода Кунов не прошло незамеченным в округе. Брак семидесятилетнего старика и шестнадцатилетней девушки сам по себе давал пищу для пересудов. Но рождение в такой семье сына после того, как его отец родил девять дочерей и одного калеку, было событием почти легендарным. Более того: малыш Цю явился на свет с каким-то странным продавленным теменем, явно предвещавшим ему необыкновенную судьбу. Во времена, когда жители Срединной страны не могли представить себе великого человека с заурядным обликом, когда старинные предания наперебой сообщали им о мудрецах седой древности, наделенных то «двойными зрачками» и «пятицветными бровями», то «пастью лошади» или «печенью величиной с кулак», такая примета значила очень много. Всяческие телесные аномалии имели в глазах современников Конфуция тем больший смысл оттого, что их безмолвствующее Небо, не выбиравшее себе пророков, сообщало людям о своей воле посредством всевозможных знамений.

Надо думать, молва о «диком браке» старого воина с молоденькой девицей очень быстро достигла столицы царства Лу, и молодая вдова невольно привлекла к себе всеобщее внимание. Вероятно, нашлись влиятельные лица, которые благосклонно присматривались к сыну скромной молодой женщины и, заметив у него недюжинные способности, позаботились о том, чтобы дать ему образование, а со временем и представить двору. Во всяком случае, маленький Цю получил возможность учиться, хотя жилось ему нелегко, и он рано узнал, что такое нужда и тяжелый труд по дому. Об этом мы уже знаем со слов самого Конфуция. Много лет спустя, уже став знаменитым ученым, он скажет: «В молодости я терпел лишения». И добавит с добродушной иронией человека, умудренного жизнью: «Наверное, поэтому я способен к разной черной работе. Но должен ли мудрый быть мастером на все руки? Вовсе нет…» Позднее Сыма Цянь, говоря о молодых годах Учителя Куна, напишет, что тот «терпел лишения и был беден». Суждение, ничуть не принижавшее Конфуция в глазах потомков, ведь истинному ши бедность и лишения были верной порукой его славы. Недаром с древности выражение «был беден и терпел лишения» стало привычным клише в биографиях достойных мужей Китая. Часто бывает так, что нужда и обиды, пережитые в детстве, отнимают у человека веру в добро, прививают ему злобу и мстительность. С Конфуцием вышло наоборот. Тяготы детских лет только обострили в нем нравственное чувство. Конфуций был совершенно прав, когда намекал неведомому собеседнику, что многим обязан своим детским переживаниям: без маленького увальня Чжунни, рано и остро осознавшего горькую участь своей матери и свое бессилие, не было бы великого Учителя Куна, собственным примером показавшего, что человек даже в самую тяжелую минуту может оставаться человеком.

Мы ничего не знаем о том, как прошли первые годы жизни Кун Цю в столице Лу. Ведь тогда он был всего лишь мальчиком из бедной семьи.

Когда же он стал Учителем Куном, его детство уже никого не интересовало. Но нет сомнения: он был мальчиком приметным даже в многолюдном столичном городе. Многих он изумлял уже своей неординарной внешностью, странности которой далеко не исчерпывались вмятиной на темени. От рождения крупный и сильный ребенок, он рос быстрее сверстников и в зрелые годы отличался необычайно высоким ростом и грузным телосложением. Много необычного было и в его лице: массивный лоб, чересчур длинные уши, вздернутая верхняя губа, выпученные и, кажется, чуть белесые глаза… Все это давало бы современникам достаточно поводов считать Цю из рода Кунов редкостным уродцем, если бы не его прирожденная грация и привитые с детства хорошие манеры. Примечательно, что на страницах «Бесед и суждений» ученики Конфуция охотно воздают хвалу добродетели, учености и манерам учителя, но ни разу не упоминают о его внешности. Судя по всему, канонам красоты, принятым в тогдашнем обществе, Конфуций и вправду не очень соответствовал.

Первые в своей жизни наставления маленький Цю получил от матушки, что, к слову сказать, и предписывалось обычаем. В Китае даже ходила древняя легенда о том, что мать основоположника Чжоуской династии начала воспитывать своего сына, когда тот находился еще в ее чреве. Чжэнцзай была, конечно, обыкновенной земной женщиной и к тому же очень юной, но с ролью наставницы она справилась превосходно. Ей удалось привить сыну скромность, терпение, выдержку, вкус к безукоризненной аккуратности. Без сомнения, она не позволяла маленькому Цю забыть, что он принадлежит к славному роду и не может даже в мелочах уронить честь и достоинство предков. Вера в свое высокое предназначение не только поддерживала Конфуция в трудные для него юные годы, но и учила его черпать силы в тяготах и лишениях, извлекать пользу даже из необходимости заниматься «черной» работой. Если Конфуций снискал славу первого мудреца Китая, то прежде всего потому, что он первым в китайской истории показал, как трудолюбие, честность и талант открывают дорогу к успеху. Да и что есть мудрость, как не умение обратить себе во благо даже самые неблагоприятные обстоятельства?

Если верить преданию, серьезность маленького Цю была не менее необыкновенной, чем его внешность. Его не забавляли ни глиняные свистульки, ни палки-скакалки, ни даже шумные подражания баталиям взрослых – это излюбленное развлечение мальчишек во все времена. Уже в столь нежном возрасте он умудрялся соединять детскую игру с учением. Больше всего он любил играть в обряд жертвоприношения предкам, расставляя на игрушечном алтаре дощечки, которые служили ему поминальными табличками пращуров, и черепки, заменявшие жертвенные сосуды. Конечно, он старался сделать все, как у взрослых: нечетное число черепков – сосуды для питья, четное – блюда для еды. Вместо вина в черепках налита вода, вместо мяса – кусочки глины. А столичная жизнь в избытке преподавала ему уроки ритуального благочестия: то проедет по улицам погребальная колесница, сопровождаемая толпой завывающих родственников умершего, то под грохот барабанов и веселые крики пройдет мимо свадебная процессия, то в богато украшенных колесницах подъедут к воротам царского дворца иноземные послы в развевающихся шелковых одеждах, то стремглав промчится по улице кавалькада всадников, сопровождающих царского гонца… А еще народные праздники, когда люди собираются на шумные пиры, смотрят, как танцуют шаманы в масках духов и косматых зверей. Но прежде всего Кун Цю привлекали большие царские жертвоприношения земле, солнцу и всяческим духам. Тут уж Кун Цю не упускал случая подсмотреть всю церемонию от начала до конца. Вот сам государь ведет на веревке рыжего жертвенного быка, а за ним в почтительном поклоне идут его советники. Вот гадатели рассматривают шерсть жертвенного животного, определяя, будет ли угодна жертва духам. Падают на колени степенные сановники, к быку, держа в руке нож с колокольчиками, подходит царский мясник… И вот гадатели уносят в глубину храма жертвенную чашу, чтобы, как говорится, «явить взору шерсть и кровь». Государь возносит молитву, его советники недвижно стоят на коленях… А теперь танцоры в диковинных одеждах исполняют перед алтарем старинную пляску… Кун Цю был готов с утра до вечера глазеть на эти торжественные церемонии, исполненные благолепия и величавой сдержанности. Перед ним открывался мир удивительных и волнующих вещей – большие колесницы с яркими шелковыми лентами, толпа служилых людей в парадных одеяниях, холеные лошади, древние топоры и пики, звон гонгов и гул барабанов… Поистине, очарование ритуала – это очарование самих вещей, переставших быть только орудиями и предметами, но вдруг обретших самостоятельную, феерически загадочную жизнь…

В рассказе о том, как маленький Цю, забавляясь своими игрушечными сосудами, готовил себя к роли главы семейства и законного наследника предков, сквозит умилительная нота. Ведь нечасто бывает, чтобы ребенок всерьез интересовался таким скучным и непонятным ему делом, как торжественное жертвоприношение духам. Для многих поколений почитателей Конфуция тут был повод лишний раз убедиться в правоте древней формулы: «Велик Учитель Кун!» Но современного биографа в этой истории первым делом привлечет, наверное, мотив постоянства, внутренней преемственности в жизни Учителя десяти тысяч поколений. Мальчик Цю уже разделяет устремления взрослого Учителя Куна. Оба принадлежат жизни, где и впрямь нет места каким бы то ни было колебаниям, переломам, «разрывам с прошлым». Эта жизнь должна быть прожита цельным куском, одним усилием воли, на одном дыхании. Она подобна кропотливому, последовательному врастанию в вечно живое тело родовой, народной жизни. «Одно дыхание» – свободное, органичное, но и безошибочно свое – таков секрет «единой нити», которая, как намекнул однажды Конфуций, пронизывала и связывала воедино его мысли. Нет нужды искать и тем более придумывать себе свое жизненное дыхание – достаточно дать ему проявиться. По-детски вольная игра воображения и мудрость вслушивания в зов сердца – вот начало и конец, альфа и омега жизненного пути Конфуция. И это был также путь от внешнего подражательства к внутренней честности перед самим собой. Путь самопознания…

Детские игры Конфуция примечательны тем, что в них соединялись мир фантазии и серьезнейшая действительность. Мы знаем теперь, что подобное единение делает возможным самое существование человеческой культуры. И держится оно доверием к человеку как мыслящему и творческому существу. Конфуций завещал своим последователям «хранить постоянство Пути». Секрет успехов Конфуция, ставший явным еще в детские годы, обезоруживающе бесхитростен: маленький Цю прилежно и искренне исполнял то, что предписывалось делать обычаем. Нет ничего естественнее интереса ребенка к неизведанной, полной загадок жизни, которая перейдет к нему по наследству от взрослых. Но этот интерес не мог быть удовлетворен только детской игрой. Он столь же естественно перерастал в желание познать смысл этой жизни. «Любовь к древности» с неизбежностью воспитывала потребность учиться.

Но мало отметить за Конфуцием неутолимую жажду познания. Важно понять, что учеба началась для Цю задолго до того, как он выучил первый иероглиф или выслушал первый совет учителя. Его «ученость» вырастала из чистой игры жизненных сил и была обращена к этой игре. Слияние учения и жизни, сознательной воли и непроизвольного переживания и есть высшая ступень человеческого совершенствования по Конфуцию. Жизнь начиналась с учения и им же завершалась. А отвлеченная книжная ученость – дело второстепенное, производное от поведения и мыслей, завершающий штрих к избранному человеком пути в жизни. Об этом – все заветы Конфуция, столь же незатейливые, сколь и трудновыполнимые:

В кругу семьи почитай родителей.

Вне семьи почитай старших.

Будь честен и милостив с людьми, возлюби добро.

Если, соблюдая эти правила, ты еще будешь иметь досуг, используй его для учения.

Учеба великого Учителя Китая началась задолго до школьных занятий не только в смысле «школы жизни». Начало ей положили уже рассказы и поучения матери, дававшие мальчику пищу для его необычных игр. Надо сказать, что с тех пор, как в древнем Китае мифы первобытной эпохи приняли облик исторических сказаний, а религия превратилась в начала этики (и этикета), китайские мамы не рассказывали своим малышам сказок. В китайском фольклоре место сказок заняли всевозможные назидательные истории о людях ушедших времен. Конечно, в этих историях тоже могли случаться чудеса, но они были все-таки не сказками с их волшебным миром, а былью, «правдивым повествованием»: действие в них происходило не где-нибудь в «тридесятом царстве», а в реально существующем месте, и действовали в них не фантастические существа, а самые обыкновенные люди, «исторические лица», которые могли бы послужить для потомков нравоучительными образцами. Наверное, матушка Кун Цю не только разъясняла сыну простейшие правила хорошего тона, распорядок и значение семейных обрядов, но и рассказывала ему о его доблестных предках и великих героях древности: о змееподобном императоре Фуси и его сестре Нюйва, сотворивших род людской и давших своим детям символы вселенского Пути, о царе Шэньнуне – первом пахаре на земле, о мудрых царях Яо и Шуне, об укротителе потопа Юе, о славных основателях династий, один из которых дал жизнь и первому из рода Кунов. В те времена, передавала Чжэнцзай сыну то, что слышала от других, люди жили как одна семья, все были довольны и счастливы. Молодые люди трудились в свое удовольствие, старики безмятежно доживали свой век, вдовы и сироты не ведали, что такое голод и холод. Тогда не было безвременных смертей. Не было ни воров, ни разбойников. Не было даже дурных мыслей. Люди не запирали своих домов и не подбирали вещи, оброненные путниками на дорогах…

Но устные предания в эпоху Конфуция были уже не более чем осколками древней мифологии, вытесненными на обочину традиции, и рассказывали их чаще безграмотные простолюдины. Для знатного же юноши знакомство с ними было только преддверием настоящей учебы, изучения писаных канонов и разных государственных документов, ибо в чжоуском Китае грамотность была привилегией правящих верхов, и учащийся с самого начала готовился к карьере служилого человека – чиновника, военачальника, царедворца. Во всяком случае, государственная служба испокон века считалась в Китае единственно достойным грамотного человека делом. Уже в чжоускую эпоху появились первые публичные школы, и это новшество, кажется, можно поставить в один ряд с другими великими изобретениями китайцев вроде компаса, бумаги, пороха или экзаменов на чин. Такие школы, и не одна, были и в Цюйфу. В них отдавали мальчиков из знатных семей семи-восьми лет от роду. Плата за обучение зависела от достатка в семье. Вероятно, посещал школу и маленький Кун Цю, хотя, как ни странно, в зрелые годы он не любил говорить о своем учителе и годах учебы. Возможно, он не находил тут предмета для серьезного разговора, да и учебой у именитого учителя он, конечно, похвастать не мог. Правда, в некоторых позднейших источниках сообщается, что учителем Конфуция был человек по фамилии Янь (весьма распространенной в Лу) и что этот учитель Янь был каким-то небольшим начальником. Проверить достоверность этого известия невозможно. Но кто бы ни был учителем Кун Цю, он, конечно, первым делом рассказывал, как нужно вести себя воспитанному мальчику. «Цю, – говорил он, – всегда слушайся родителей и не уезжай из дома без их ведома, покидая же родительский кров по делам, говори матери, когда вернешься. Разговаривая со старшими, не произноси слова „старый“, чтобы не напоминать им об их преклонном возрасте. Не сиди на середине циновки и в юго-западном углу комнаты – это неприлично при живых родителях. Слушая старших, стой прямо, не наклоняй голову. Когда ты вместе со старшими обозреваешь окрестности с вершины холма, смотри туда, куда смотрят старшие. Неся вещь двумя руками, держи ее у груди. Если тебе доведется нести вещь правителя, подними руки выше груди; вещи старших чиновников носят на уровне груди, а вещи людей, не имеющих заслуг, – у пояса… А вот как нужно вести себя за едой: от старшего каждое блюдо принимай с поклоном и не ешь быстрее других; не скатывай рис в комочки, не хрусти костями и не бросай кости собакам; не ковыряй просяную кашу палочками и не пей подливку; если старший дал тебе плод и в нем есть косточка, не выбрасывай ее; простолюдину дыню полагается давать целой, низшему чиновнику – разрезанной пополам, старшему чиновнику – разрезанной на четыре части, а если доведется подносить дыню правителю, каждый кусочек следует покрыть тонким шелком… Запомни: после сильных дождей не подноси старшим рыбу или черепаху. Вареную пищу подноси вместе с приправами. Пленника дари, держа его за правый рукав, а когда даришь собаку, придерживай ее левой рукой… Поднося в подарок шелк, иди мелкими шажками, а лицом своим выражай, как говорится, „томительное беспокойство“. Поднося в подарок драгоценную яшму, иди медленно, не отрывая пяток от земли…»

Маленький Цю слушал, затаив дыхание, стараясь не упустить ни слова. Он узнавал десятки и сотни правил поведения на все случаи жизни, и все их нужно было крепко запомнить и в точности выполнять. А наставлениям учителя, казалось, не будет конца:

«Когда беседуешь с чужеземцем, называй его страну „великим царством“, а свою собственную – „ничтожным царством“, а еще можно говорить „захолустный край“. Умей выбирать слова в разговоре. К примеру, государь называет свою жену „супруга“, а жена сама себя называет „отроковица“, подданные государя называют ее „супруга государя“, а перед посланниками из других стран государыня называет себя „недостойный малый государь“…»

А еще требовалось знать, как вести разговор:

«Обращаясь к государю, говори о государственных делах. В беседе с человеком служилым говори о службе государю. В разговоре со старшими веди речь о воспитании юношества, а беседуя с молодыми людьми, говори о сыновнем долге…»

И, конечно, важно было знать, как нужно говорить с разными людьми:

«Когда будешь говорить с чиновником, в начале разговора смотри ему в лицо, чтобы узнать, расположен ли он слушать тебя. В беседе смотри ему в грудь, выражая этим доверие к собеседнику. А опуская глаза, ты показываешь свое почтение. В конце же разговора вновь посмотри ему в лицо, чтобы узнать, каково его впечатление от беседы. Порядок сей неизменен, помни о нем всегда…»

Но еще важнее всех тонкостей вежливой беседы было для юного Кун Цю и его сверстников знание грамоты. Изучение иероглифической письменности и в современном Китае – дело не из легких, а в те времена и подавно трудное. Иероглифические знаки в эпоху Конфуция были намного сложнее нынешних, не существовало еще единых правил начертания, не было ни прописей, ни книг для чтения, ни букварей. День за днем ученики царапали на деревянных дощечках затейливые письмена, о значении которых они нередко могли только догадываться. Чтобы выучить самые употребительные знаки, требовалось по меньшей мере несколько лет ежедневных занятий. В действительности же письменность и литературные памятники того времени таили в себе столько тайн, что умение толковать тексты давалось очень немногим. Во всяком случае, Конфуций считал, что всерьез начал учиться лишь с пятнадцати лет, и не переставал учиться до самой смерти. Наряду с письмом в школах чжоуской эпохи обучали и основам счета. Кроме того, в школьную программу молодых аристократов входило обучение важнейшим обрядам: жертвоприношений предкам, призывания душ усопших, изгнания злых духов и проч. Учащимся следовало заучить как жесты, из которых складывались эти ритуалы, так и слова всякого рода молитв и заклинаний. Огромное значение придавалось и знанию правильных отношений между людьми – правителем и подданным, отцом и сыном, мужем и женой, а также друзьями. Наконец, в школах чжоуского Китая обучали пению, игре на музыкальных инструментах и, конечно, воинскому искусству: каждый аристократ был просто обязан хорошо стрелять из лука и править боевой колесницей. Письмо, счет, ритуалы, музыка, стрельба из лука и езда на боевой колеснице составляли традиционные «шесть искусств», преподававшихся в школах чжоусцев.

Таков был круг предметов, которыми надлежало овладеть маленькому Кун Цю. Но, кажется, не все из них он изучал с одинаковым рвением. Известно, что он не питал симпатии к военному делу и, даже став отличным стрелком из лука, сохранил стойкую неприязнь к демонстрации воинских доблестей. Известно, что он хорошо освоил искусство управления боевой колесницей, но к своей славе искусного возницы относился с добродушной насмешкой. С детства Кун Цю уверовал в традиционный чжоуский идеал «управления посредством добродетели» и охотнее всего предавался изучению этикета, обрядов и словесности, которую чжоусцы ставили на одну доску со священными ритуалами, ибо для них письмо, будучи изначально изъявлением воли богов-предков, было не менее действенным атрибутом власти, чем те же ритуалы. Тому, кто в те времена хотел стать эрудитом, не приходилось днями просиживать в библиотеках, роясь в толстых фолиантах. Ни библиотек, ни даже книг в собственном смысле слова тогда еще не существовало. Книги того времени представляли собой связки бамбуковых планок, прошитых кожаными шнурками. Они были громоздки и неудобны в обращении, а их страницы-планки часто терялись. Еще не сложился свод канонических сочинений, не получили окончательной редакции и тексты отдельных канонов.

Первые собрания текстов в Китае составили записи о деяниях великих царей древности – первопредков и устроителей мироздания, культурных героев. Само слово «канон», существовавшее с эпохи Инь, графически обозначало планки для письма, водруженные на высокий столик, то есть «высокочтимые записи». Имелась и своя закономерность в том, что первым каноном китайцев стали ничем не примечательные записи о царствовании прежних правителей, ведь религия богов-предков преображала миф в историю и требовала верить, что суд истории – это суд самого Неба. Ко времени Конфуция такие записи составили так называемую «Книгу Документов» (Шуцзин). Эту книгу и предстояло выучить в первую очередь молодым чжоуским аристократам. С каким трепетом юный Кун Цю впервые взял из рук учителя связку вытертых, потемневших от времени дощечек, развернул ее и погрузился в чтение выстроившихся ажурными столбиками письмен – знак за знаком, строка за строкой! Ему уже доводилось слышать о великих свершениях тех, чьи имена навечно врезались в эти легкие планки. Теперь, замирая от восторга и внезапно нахлынувшей робости, он как будто заново открывал для себя прекрасный мир древних. Вот «Канон Яо». Повествование о первом властелине Поднебесной, добродетельнейшем из царей. Кажется, он уже много-много раз читал эти слова, и теперь они возвращались к нему, словно памятный с детства напев:

«Яо звали Фан Сюнь. Он был благочестив, умен, воспитан и сдержан, и был он таков, не совершая насилия над собой. Он со всей искренностью вел себя добропорядочно и никому не причинял огорчений. Сияние его добродетели достигало всех четырех краев земли и проницало небеса. Он выделял способных и добродетельных и взрастил взаимную любовь среди всех своих родственников до девятого колена. Он также водворил мир и порядок в своих владениях. Еще он привел к единству все десять тысяч уделов, так что черноголовые вкусили от плодов благого правления…»

А следом шли записи о преемнике Яо царе Шуне, которому Яо не в пример властолюбивым тиранам позднейших времен добровольно уступил престол, сочтя его мужем более достойным, чем он сам.

«По своей натуре Шунь в точности походил на прежнего государя: он был покоен, учтив и мудр. Он был добр и великодушен, всегда и во всем честен. О его непревзойденных добродетелях прослышал царствовавший государь и уступил ему трон. Шунь определил достоинства всех государевых служб. Когда он был Главным Управляющим, в каждом ведомстве управление осуществлялось сообразно временам года. Когда он надзирал за владетельными князьями всей земли, никто из них не задерживался с прибытием ко двору для изъявления покорности. Когда его послали к подножию великих гор, ни страшные бури, ни жестокие ураганы не заставили его повернуть обратно…»

Но любимым героем Конфуция стал человек, живший много позже. Это был Чжоу-гун, брат основоположника Чжоуской династии и регент при втором государе Чжоу, добровольно сложивший с себя регентские полномочия, когда достиг совершеннолетия законный государь. При жизни и первое время после смерти Чжоу-гун, по-видимому, не слишком выделялся из славной плеяды отцов чжоуского государства. Но в последующие столетия слава его неуклонно росла, и ко времени Конфуция Чжоу-гун приобрел репутацию добродетельнейшего мужа Чжоу. Именно в уста Чжоу-гуна автор «Книги Документов» вложил рассуждения о том, что великие предки и Небо тяжко карают распутных правителей и вручают державную власть достойным ее мужам. К тому же Чжоу-гун был первым правителем удела Лу, где его и почитали с особым рвением. Как видим, при всей своей «любви к древности» Конфуций отнюдь не стремился быть нарочито архаичным в своих симпатиях, а здравомысленно принимал традицию такой, какой она давалась ему: он был подданным Чжоу и уроженцем Лу, и, следовательно, само Небо распорядилось так, чтобы он учился у того, кто олицетворял собою мудрость Чжоу и местную традицию луских правителей. Этот как будто извне заданный ему выбор он сделал своим убеждением и пережил как собственную судьбу. Еще только разбирая и заучивая старинные письмена, повествовавшие о славных деяниях мудрого советника Чжоу, маленький Кун Цю в своих мечтах видел себя новым Чжоу-гуном – скромным и мудрым советником правителя, может быть, даже учителем наследника престола, который возродит древнее благочестие, принесет мир земле, вернет людям счастье!

Цю так много думал о Чжоу-гуне, с таким упорством пытался разгадать секреты неотразимого воздействия этого человека на современников и потомков, что создатель чжоуского государства с некоторых пор стал часто являться ему во сне и даже разговаривать с ним. Возможно, самому Конфуцию казалось, что не столько он выбрал своим кумиром Чжоу-гуна, сколько Чжоу-гун сам определил его быть наследником первых царей Чжоу. Почему бы и нет! Разве Небо не благоволит мужам достойным!

Другим древнейшим каноном Китая стала так называемая «Книга Песен» (Шицзин)– самый ранний памятник китайской поэзии. В него вошли и торжественные гимны, исполнявшиеся во время жертвоприношений душам царственных предков, и народные песни, в которых отобразились быт, нравы и чувства простых людей. Еще мальчиком Кун Цю услышал, как слепые музыканты исполняли ритуальные песнопения, подыгрывая себе на цитре с шелковыми струнами и маленьких барабанчиках. Пели они не так, как поют простолюдины, – голоса у них напряженные, грудные, а конец каждой строки отмечается громким ударом в барабан или каменную пластину, подвешенную на высокой раме; слова же песен старинные, непривычные – сразу и не разберешь. Слепые музыканты помнили сотни древних песен, и маленький Кун Цю был готов слушать их дни напролет. Если в «Книге Документов» Конфуций открыл своих любимых героев, то «Книга Песен» стала его любимым произведением. Вероятно, еще в молодые годы он выучил ее наизусть и с тех пор часто обращался к ней по самым разным поводам. Современному читателю нелегко понять, почему «Книга Песен» полюбилась Учителю Куну настолько, что собственного сына, не удосужившегося выучить ее, он назвал «человеком, который уткнулся носом в стену», то есть человеком до предела ограниченным. За редким исключением поэзия этого сборника с ее нарочитой церемониальностью или, напротив, чисто фольклорной простотой, едва ли способна удовлетворить взыскательный вкус. Но Конфуцию она была дорога сразу по нескольким причинам. Во-первых, именно в ней Кун Цю открыл для себя жизнь человеческой души, эмоциональное воплощение нравственных идеалов своей традиции – преданности старшим, верности другу, любви к родине, заботы о чести. Во-вторых, стихи «Шицзина» можно было петь, узнавая на собственном опыте, что такое слияние чувства и добродетели. Знание песен воспитывало вкус – вещь далеко не последняя в обществе, где превыше всего ценилась честь. И в-третьих, над этими песнями можно было размышлять. С легкой руки Учителя Куна этот поэтический канон, подобно библейским рассказам в европейской традиции, прослыл в Китае вместилищем всей мудрости мира, выраженной иносказательным, символическим языком и, следовательно, языком, требовавшим истолкования. Так «Книга Песен» стала в древнем Китае пробным камнем учености. И, наконец, умение к месту процитировать пару строк из «Книги Песен» было в то время важной частью салонного красноречия и ценилось настолько высоко в стенах царских дворцов, что даже дипломатические переговоры нередко превращались в состязания знатоков этого канона. Естественно, что для Конфуция, готовившего себя к карьере государственного мужа, «Книга Песен» была в первую очередь книгой государственной мудрости.

Разумеется, оценка Конфуцием древних канонов, как и все дело воспитания и обучения человека, отображала идеалы чжоуских служилых людей. Еще когда он только разучивал первые иероглифы, учитель поведал ему о правилах, которых придерживается в своей жизни настоящий «сын правителя». «Благородный муж, – говорил учитель, – тревожится о трех вещах: во-первых, прилежен ли он в учении, когда молод, и имеет ли силы, когда стар. Во-вторых, обучает ли он других, когда достигает зрелости, и сохранится ли его имя в памяти потомков после смерти. В-третьих, помогает ли он другим, когда богат, и может ли помочь людям, когда беден. А еще благородному мужу, – продолжал наставлять юношу учитель, – не прощаются четыре вещи: нежелание послужить господину, непочтительность к старшим родственникам, беспечность в отношениях с детьми, жестокосердие в отношениях с друзьями. Прощается же ему только одно: когда он живет во благо людям».

Учитель рассказал Кун Цю о многих благородных мужах древности, чья жизнь стала образцом учтивости и мужества, отличающих настоящего господина. Впрочем, способному юноше было кому подражать и у себя в роду. Еще в детские годы он прослышал, что один из его знатных предков в царстве Сун начертал на своем жертвенном сосуде знаменитую на всю Поднебесную надпись, и надпись эта гласила: «При первой награде склоняю голову, при второй кланяюсь в пояс, при третьей простираюсь ниц. Хожу вдоль стены, и никто не смеет унизить меня. Постная каша утолит мой голод». Так в семейном предании рода Кунов запечатлелись неписаные правила чжоуских аристократов: добиваться славы нежеланием прославиться, возвышаться над светом, умаляя себя, и богатеть, демонстрируя презрение к богатству.



Поделиться книгой:

На главную
Назад