Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Дипендра - Андрей Бычков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

– А я вам их дам.

Я опешил.

– Вы? Мне? За что-о?

– Разумеется, не просто так, – сказал он, снова приближая свое посерьезневшее теперь лицо, зрачки его опять быстро забегали, он замолчал, мне стало страшно. – Как бы вам это сказать…Ну хорошо, в известном смысле я покупаю этот ваш невроз.

– Что вы имеете ввиду? – спросил я, снова ощущая, словно бы меня нанизывают на иглу.

– Ну, эту вашу личную историю с Кларой, с Лизой, с Дипендрой и, конечно, с отцом-семидесятником.

Я не знал, что ответить и молчал, я чувствовал себя в полном замешательстве.

– Да-да, – как-то неестественно засмеялся Лимбасов. – Если хотите, то в каком-то смысле я хочу сыграть роль бога в вашей истории. Хочу дать вам этот шанс, чтобы вы наконец избавились от своего… э-ээ… с позволения сказать психологического онанизма и вышли в реальную жизненную историю, но, – он откинулся на спинку кресла и нееестественное выражение лица его приняло вдруг естественный и жестокий оттенок, – я дам вам этот шанс с одним условием.

Он замолчал.

– С каким? – настороженно спросил я.

– Ну… э-ээ… я попрошу вас… зафиксировать эту вашу, с позволения сказать, историю болезни, на бумаге. И то, что вы мне уже рассказали, и то, что… м-мм… будет, когда вы попадете в Непал… Вашу встречу с принцем… Развитие отношений с Лизой.

– Но зачем? Вы, что, собираетесь это опубликовать?

– О нет, упаси бог, ни в коем случае, – небрежно махнул руками Лимбасов, и словно бы отделился от своего отражения в столе.

– Тогда зачем?

– Ну… скажем так, для научных целей. Вы, знаете ли, интересный тип. С вами интересно экспериментировать. Эти ваши, с позволения сказать, оппозиции… Запросы опять же. Кроме того, вы хорошо образованы и можете складно выражаться… Эти ваши спасительные цитаты… Нам было бы интересно переварить эти ваши записки.

Он глубокомысленно посмотрел в окно.

– Не скрою также, что мне интересно и то, что вы вскользь упомянули о своем отце. Эти его путешествия по разным религиозным тусовкам… Меня это, знаете, навело на странные размышления, – он откинулся в кресле. – Если раньше верующий изначально, исторически принадлежал к какой-то определенной конфессии, то теперь конфессия, так сказать, выбирается спонтанно. Все мировые религии и персонифицирующие их божества стали в сознании западного человека в общем-то равноправны, и это, конечно же, разрушительное последствие демократии. Но как-то так случается, что все же обращение к какому-то конкретному божеству коррелирует с удачным разрешением ситуации и таким образом происходит как бы спонтанное нарушение симметрии. Кто-то молится то Христу, то Будде, то Магомету и вдруг «обнаруживает», что ему помогает, например, именно Будда, а кто-то, перепробовав с десяток сект и имен, останавливается на Сатане, – он как-то странно замолчал, а потом, как ни в чем не бывало продолжил: – Нам, в общем-то все равно, в кого верить, важна лишь эта наша таинственная потребность. Это, как любовь, нестерпимое желание и случайность встречи.

Он посмотрел на меня и засмеялся:

– Короче, это все входит в сферу наших профессиональных интересов. Мы знаете ли, имеем дело с властью, – он выдержал многозначительную паузу. – И мы хотим, чтобы она научилась пользоваться некими… м-мм… трансцендентностями или, как минимум, иррациональностями.

Он замолчал. Я никак не мог взять в голову, к чему он клонит. Все эти его витиеватые заумные выражения. Я как чувствовал во всем этом что-то не то, что-то глубоко мне чуждое и даже отталкивающее. «Имеем дело с властью». Кто он, этот Лимбасов? Как-то это все было странно и я не знал, что сказать. Молчание мое затягивалось.

– Вы, что, дадите мне деньги, когда я что-то напишу? – спросил я.

– Да нет, не обязательно. Я готов дать вам аванс, скажем, триста долларов. А остальную сумму буду выдавать вам по пятьдесят долларов каждый день, для чего вам нужно будет всего навсего подъезжать ко мне в офис. А когда напишите, тогда и напишите, в смысле тогда и принесете.

– И все?

– Ну, да, – невозмутимо пожал плечами он. – Просто будете подъезжать, я вам буду давать, вы будете расписываться, что получаете, и все. Некое… м-мм… так сказать начало трансцендентности.

Я окончательно запутался. «Он, что, делает из меня идиота? Или и в самом деле считает, что я сумасшедший?» Я не выдержал, вдруг как-то вырвалось само:

– А офис, уж, не на Лубянке ли?

– Да нет, ну что вы, – как-то брезгливо рассмеялся он. – У меня своя консалтинговая фирма. Частное, понимаете ли, дело. Конторка небольшая в подвальчике.

Я молчал.

– Ну, Виктор, решайтесь. Месяц с небольшим и вы с Лизой в Непале.

Я молчал.

– Решайтесь, Вик!

Он почему-то назвал меня Виком.

– Решайтесь! – он опять как-то нервно засмеялся. – И вы тоже станете причастны к истории нашей страны, к сознательной ее, так сказать, части, которую бессознательно творим мы, Штирлицы исторического процесса, – он смеялся уже откровенно, довольный своей шутливо-торжественной тирадой. Что-то было в его смехе такое, от чего по спине у меня побежали мурашки.

Вдруг он неожиданно серьезно добавил:

– Подумайте вот над чем, Вик. Прикосновение к власти и в самом деле божественно.

Я молчал. Мне вдруг стало ясно, куда и к кому я попал. Имиджмейкерская конторка с богом Лимбасовым во главе! С богом Лимбасовым-Штирлицем… Блядь! Но что мне было делать? Лиза и Непал вдруг оказались так близко.

– Я не знаю, – тихо ответил я, глядя в пол.

– А хотите спросим ваше бессознательное? – сказал с нажимом Лимбасов. – Давайте, подвесим в трансе вашу руку и она сама нам скажет, чего же хочет та, глубинная и сокровенная часть вашей личности. Кстати, аванс в триста долларов я могу выдать вам прямо сейчас.

Я посмотрел на свою руку – лежащая лодочкой ладонь и линии, в которых будто бы отражена уготованная нам судьба. И я спросил себя и свою руку, а как иначе, Вик, а как иначе? Ты же видишь, как все устроено и что творится в этом подлом мире? И кто правит бал. Так веселее же. Все игра. Поставь на кон свою депрессию, продай этому Лимбасову свой невроз. К тому же от тебя пока ничего такого не требуют. И если мы все разделены на части, то пусть в эту игру сыграет хотя бы какая-то твоя часть. Ради целого. Которого, как сказал бы Крис, не существует. Я нервно рассмеялся, я не хотел спрашивать себя, что бы ответил сейчас этому Лимбасову Дипендра.

Вернувшись домой, я, не раздеваясь, бросился на кровать. На столе лежал недописанный текст для «Лимонки», что-то про топор и про священную ненависть к буржуа. В моей руке были зажаты три стодолларовые бумажки аванса. «In God We Trust». Да, я просто проститутка, подлая религиозная проститутка. Бог-Лимбасов, который просто купил мою психику за две тысячи долларов.

Каждый раз, когда я ехал теперь на метро к нему в офис, чтобы получить очередные пятьдесят баксов, просто поздороваться с ним за руку, получить, расписаться, доброжелательно улыбнуться и, попрощавшись, уйти (полное безумие!), я клялся себе, что это последний, последний. Я говорил себе: «Если я не хочу, значит, я не хочу». Я спрашивал себя: «Разве я не свободен?» И в доказательство самому себе выходил из вагона, пересекал платформу и садился на противоположный поезд. «К Лимонову! К Дугину! Освободиться, остаться, каким я есть, пусть никчемным, но зато свободным». Я проезжал остановку, две назад, в сторону Фрунзенской, где в переулке был бункер НБП с веселыми чернорубашечниками и с наглым дядькой их Лимоновым. Там все было мне близко, там было легко, но я вдруг словно бы физически ощущал рядом присутствие Лизы, как будто она была здесь же, рядом со мной, в этом вагоне, как будто она стояла за моей спиной. Я вздрагивал и оглядывался, она исчезала и… оставалась здесь, в этом же пространстве, ее присутствие было необратимо и она словно бы говорила мне: «Ты герой другого мифа, Вик, так ради чего ты меня бросаешь? Ради чего сейчас, когда осталось так немного?» Поезд в сторону Фрунзенской тормозил, поезд в сторону Фрунзенской останавливался. Двери вагона открывались и я выходил вслед за ней и снова пересаживался в другой поезд, отвозящий меня в другую сторону на станцию с мозаикой Лансере, где рядом с площадью трех вокзалов стоял незаметный приземистый дом, в глубине которого творил свои непонятные дела Лимбасов. «Ты герой другого мифа…» Но что за миф, в который я втягивался и посредством этого Лимбасова? Я не писал ему ничего, никаких записок, а он и не спрашивал, как будто забыл, зачем и по какой причине дает мне деньги. Он не знал ни номера моего телефона, ни адреса (тем более, что я жил, где попало, а приятель, который меня вывел на этого Лимбасова, был в общем-то случайный приятель и вряд ли смог бы помочь ему меня найти). Он даже не знал моей фамилии, я просто расписывался непонятным росчерком. Я мог бы исчезнуть и он не смог бы меня найти. Честно говоря, я так и собирался сделать. На хрен мне писать еще какие-то записки. Трансцендентные отношения, так трансцендентные. В самом деле, а почему бы не обмануть власть?

– Вы просто положите ему в бокал эту таблетку.

– Это будет после ужина с королем?

– Да.

– А Девиани?

– Король не хочет, чтобы он на ней женился.

– Но почему?

– Она никакая не принцесса и ее отец никакой не индийский раджа.

– Но чем это все закончится?

– Необъяснимый приступ ярости и бешенства. В покоях принца целая коллекция оружия. Он сорвет со стены штурмовую винтовку или возьмет в руки автомат «узи». Смотрите, вот она, эта таблетка. Вот оно, это голубоватое вещество насилия, которое хотел изобрести еще маркиз де Сад. Видите, как она блестит, как она почти светится и какой она совершенной формы. Совершенная форма насилия. Что может быть реальнее?

– Реальнее чего?

– Реальнее самой жизни.

– Вы правы.

– А еще лучше заговорить с принцем о любви, да, о любви, пока таблетка будет медленно растворяться в бокале, исчезая и претворяясь в священную форму ненависти к самому себе, к своему роду, потому что свобода – это свобода от рода прежде всего, от матери, от отца и в конце концов от самого себя. И еще спросите его, наследного принца, разве такая пустота не абсолютна? И потом, когда он поднимется и уйдет, и вы останетесь один в его покоях, инкрустированных под Тадж Махал изумрудом и яшмой, когда вы посмотрите в окно на внутренние сады дворца Наранхъянти, на подвесной мост, увитый рододендронами, где в свете полной Луны мелькнет его удаляющаяся спина…

– И неужели потом я все забуду?

– Да, мой друг, вы все-все забудете. И про принца, и про бога Вишну и про Непал.

– А кто вы, с кем я говорю?

– А это неважно, Вик, это неважно.

Я просыпался, отгоняя дурной сон, отгоняя нависшего над моим лицом призрачного Лимбасова. Но он почему-то не исчезал. Я протыкал пальцами лицо призрака, но призрак лишь призрачно хохотал. За окном занималась моя вторая заря. В письменном ящике стола копились доллары. Глядя на низкий потолок, я подумал, что уже могу их ей, Лизе, показать и даже дать потрогать. Ее длинные пальцы, как она будет их, эти доллары, пересчитывать, что я ее не обманул, ровно полторы тысячи, уже хватает на билеты, а через десять дней, когда будет ровно две, мы полетим в Непал. А пока давай купим шампанского. Я хочу все же познакомить тебя с отцом, он художник темный и злой, но зато талантливый. «Значит, ты с ним наконец помирился? И ты мне больше не будешь врать?» «А я тебе никогда и не врал…» Снова проснуться, проснуться еще раз, тот же сон, но теперь здесь, в этой непальской тюрьме, острый угол стены и внутренний двор. Гуркх сказал, что там, за стеной есть еще и другое скрытое пространство. Откуда доносятся сейчас эти удары, стук топоров и молотков, что это, уже сколачивают помост, поднимая и укрепляя плаху? В распор, да, папа, в распор, я же помню, что ты был против, когда мы снова остались с тобой один на один, когда я проводил Лизу и вернулся, а Нина уже спала, и мы сидели и допивали вдвоем пятую бутылку шампанского, за окном струилась легкая ночная Москва, как когда-то, как в те времена, когда все еще были так глупо счастливы, как герои другого мифа, и я зачем-то признался тебе, что через неделю мы улетаем с Лизой в Непал, и что я хочу сделать ей предложение. И ты помолчал и сказал:

– А ты уверен, Вик, что это та женщина?

А ты уверен, Вик, что это та жизнь, какую бы историю мы на себя не примеряли и кем бы мы не были рождены? Ты уверен, что действительно есть то, что ты называешь свободой и что это есть не просто идеал, который по определению не имеет отношения к действительности и выражается, увы, только словами? Что есть неназываемое нечто – не имидж и не очередной пиар? И что любая история – лишь повод для исчезновений? Но какой смысл говорить о тайнах, если мы по-прежнему в самом начале пути. Если мы все также инфантильны, несмотря на возраст в десятки тысяч лет. Любовь-поражение, любовь-победа, брачные договоры, разочарование, несовершенство, страдание, насилие, мастурбация, мистицизм… «Покупайте ботинки «Гриндерс» – обувь двадцать первого века. Ботинки «Гриндерс» учат идти по жизни легко! Развлекайтесь же, на дворе проект-развлечение. Не понимайте его примитивно. В примитивных удовольствиях лишь примитивный кайф. Ищите горчинки, не помешает и немного отчаяния, немного фрустрации, немного боли, да-да лишь капельку боли. В непромокаемых гриндерсах вскрывайте табу, присутствуйте при ритуале и достигайте оргазма, читайте роман и отправляйтесь на смертную казнь.

Итак, оставим до времени тайны и – да здравствует лимбасовская машина признаний, да здравствует лязгающая фабрика слов, глянец цветной модных обложек, вездесущий посылающий туда-сюда интернет, да здравствует чудесная образная машина, невинная и великая в своем бинарном разврате, раздевающая принцев, оскопляющая порнозвезд, разрушающая олигархов, обезглавливающая королей, премьеров и президентов, не щадящая порой даже детей, о великий и двуликий общественный механизм, нежно дрочащий по самые уши избранников и избранниц, даря укрупнение, надувание и блаженство, о маленькие серенькие коники и коняшки, о исполины, безусловно достойные и давно уже скрытно сияющие в темноте, подобно спресованным антрацитам, в веках по-шекспировски и по-македонски, по-разински и по-пугачевски, по-чаплински и по-штирлицевски, по, по, по… о получайте же плату признаний, ноосферную и носфератову, каждому свое, как написано на вратах. О великий общественный процессор, о компрессор, о нагнетатель, о раздуватель и выпускатель нематериальных, но вездесущих лингамо– и йони-, фаллосо– и вагинообразных объектов, медленно проплывающих в мозговых небесах священной общественности, и не ради бездумного наслаждения, а с целью сакральной оплодотворения нравственных идеалов, о великий и беспощадный трахатель, постулятор и доказатор, кто есть кто, а кто есть ху, а кто и просто ху, ху-ху-ху, не достойный даже «и краткого»! О великий ухмыляющийся Пиар, в маске ловкого и беззастенчивого проныры, в черных перчатках жестокого и безжалостного палача, торжественного манипулятора казни с последним и ослепительнейшим оргазмом, о вездесущий нюхач и шпион, о великий и тайный предатель, священный Иуда, ищущий своего Христа, подпольный властитель-махараджа, выкачивающий золото из коллективного бессознательного, добывающий миллиарды из жажды осуществлений, страхов за жизнь, из предрассудков о смерти, из заветной тоски и невинной агрессии, из тупости прирожденной и опьянения от успеха, невежества, гнева, жадности и надежды, робких и беспардонных попыток любви, из бессмысленности бытия и его великого скрытого смысла. Хей, князь мира сего, великий Пиар, властитель серого вещества, разнузданный и самозванный наследник спящего Бога, хей, Ваше Вашество, свистите же пока не проснулся Он Сам, свистите же во все свои дудки, во все свои дырки, фальсифицируйте на разный лад, симулякрствуйте, открывайте истину, скрывающую, что ее нет, обфигачивайте серое сало из телепушек, бейте бильбордом, секите зеппингом, крошите на мелкие части, в «Гриндерсах» мы все равно пойдем все дальше и дальше в наши интимнейшие места, где хранятся наши последние драгоценности!

31

Он стоял и смотрел, как косые лучи солнца мягко опускались на разноцветный узор. Мандала была исполнена. Свежая и яркая, как после дождя, она играла на солнце. Все магические фигуры нашли свое место – и колесо исполнения желаний и сам собой поднимающийся урожай. «Как жизнь», – невесело подумал Павел Георгиевич. Кто-то сказал, что мандала похожа на торт, кто-то тихо – что она дышит. Яркая зелень четырех (по сторонам света) врат, пестрый, красно-желтый узор из лепестков, знаков и листьев. Казалось, что она и в самом деле дышит, как будто влажные лучи солнца заставляли ее дышать.

Вышли монахи и в зале воцарилось молчание, теперь она словно бы вибрировала в тишине. Монахи стояли лицом к мандале, низко опустив головы, скрестив руки и не глядя на нее. Они сотворяли ее день за днем, растили внимательно и любовно, тщательно и осторожно, насыпая эти разноцветные песчинки, насыщая узор невидимой магической жизнью. Теперь они молча стояли вокруг, словно бы избегая смотреть на нее, как она лежала перед ними. Просторная пауза проникала в присутствовавших в этом зале. Пауза словно бы расправляла и расправляла это странное молчание. Наконец монахи тихо запели – свое, низкое, тибетское, горловое. Вот замолчали, еле слышно прочли молитву, мягко позвонили в колокольчики. Павел Георгиевич вспомнил о Нине, он ушел еще утром, когда она спала, ветер за окном и это странное ощущение раздвигающегося и раздвигающегося пространства. А теперь словно бы и она, Нина, была здесь, и здесь же, вместе с ним был и его Вик, и здесь же была и Клара, и что они вместе с ним смотрели сейчас на этот живой, трепещущий, разноцветный ковер, распростертый перед монахами. Тибетцы опять тихо и однообразно запели, снова словно укутывая мандалу в эти печальные звуки, тихо позвонили в колокольчики, словно бы во что-то ее застегивая, потом отошли к алтарю и снова стали читать молитвы, прерывая иногда свое чтение резким и скорбным звуком ганлинов и цимбал. Наконец они встали, снова окружили мандалу и долго и молча стояли перед ней, опустив головы.

Быть может, скорбность их молчания заставила его закрыть глаза. Павел Георгиевич слушал тишину и вместе с ним в нее словно бы вслушивалились и Нина, и Вик, и Клара, и еще его давно умершая мать, и отец, которого он не помнил, и далекая, ушедшая вслед за ними в никуда мать Вика, его первая жена, все они как будто стояли сейчас здесь, за спинами монахов и слушали эту тишину, в которой лежала, покачиваяась, и плыла эта безмолвная мандала.

Наконец старший из монахов прервал молчание и тихо заговорил. Он сказал, что смысл дхармы – ни к чему не привязываться и что сейчас, поэтому, они ее и разрушат, эту нашу мандалу, разрушат и уничтожат, разрежут и сметут. Ибо таков закон дхармы, что все в мире портится, разрушается и исчезает и что таков и сам мир и его судьба, и ничто не подлежит исключению, как бы оно не было уродливо или красиво, как бы не было любимо или ненавидимо. Он сказал это спокойным, бесстрастным голосом, невозмутимо и тихо, и так же перевел и переводчик. Собравшиеся молчали, глядя на этот разноцветный песчаный узор, как на невинное живое существо. Словно бы она, эта мандала, должна умереть сейчас за что-то.

Вышло солнце, высветило ее еще ярче, тень от квадрата окна пробежала по полу, касаясь ее лепестка.

«Будут убивать», – подумал Павел Георгиевич.

На глазах стоящего рядом парня блестели слезы.

«Все кончается».

Да он и сам еле сдерживал слезы.

– А что, бог сейчас там? – тихо спросил детский голос.

«Распятие или повешение, отрубание или расчленение… Но почему мы всегда должны Его убивать?»

Раздался жестокий и бесстрастный звук барабанов. Монахи быстро и как-то по-военному отошли к алтарю, разом сели. Возле мандалы остались только трое. Стояли молча и неподвижно.

«Как мясники», – подумал Павел Георгиевич с отвращением, словно бы мандала была уже не живое существо, а труп.

Они нехотя повернулись и пошли вокруг нее, читая молитву. Курился сандал, звучал колокольчик пама. Старший наклонялся и брал щепотку от каждых врат, бросая песок в маленький ритуальный чайничек, который нес вслед за ним маленький молодой монах. Наконец старший остановился, присел на корточки и отколол кусочек от возвышающейся в центре мандалы красной пирамидки из скрепленного клеем песка, потом вынул из-за пояса свой бронзовый ваджр и сурово и быстро рассек мандалу от центра к периферии, от семенного слога к ее вратам. И также и еще раз – крест накрест, между вратами. Обезображенная, зачеркнутая и рассеченная она, казалось, все еще жила, когда быстрыми и неумолимыми движениями монах стал добивать красную пирамидку в центре. В лучах солнца медленно, как дым, поднималась песочная пыль. Сидевшие у алтаря, встали и подошли к растерзанному узору. Спокойно и бесстрастно стали заметать остатки песка маленькими желтенькими метелочками. Краски перемешались и теперь от живого узора осталась лишь серая безобразная куча. Пыль в солнце поднималась теперь кривым столбом. Руками монахи собрали перемешавшуюся гранитную крошку в фарфоровую урну, обвили погребальный сосуд блестящей желтой материей и увенчали поверх черной расшитой серебром шапкой. Словно бы теперь, после этой ритуальной смерти, в урне был заключен человек, мертвый человек. А бог… Бог вышел из своей оболочки, бог исчез, оставляя лишь прах человека. Остатки песка замели в большой голубой сосуд.

Все присутствовавшие при разрушении вышли из зала, вышли на улицу, на открытый воздух и шествие весело и празднично двинулось к Чистым прудам, где должна была завершиться церемония. Публика шуршала колготами, смеялась, пела, фотографировала сама себя, как беззаботно она движется в траурной веселой процессии. Впереди всех шел милиционер, потом монахи, неся на плечах концы длинных труб, в которые изредка трубили другие монахи-музыканты. Вслед за ними в окружении эскорта шел старший с погребальной урной, а вокруг – множество публики.

Павел Георгиевич шел один. Ни Клары, ни Нины, ни его матери, ни отца… Только Вик, быть может, еще был где-то рядом, но, словно бы пронзенный пустотой случившегося, Павел Георгиевич его не замечал. После короткой службы на берегу остатки мандалы бросили в пруд. Согласно ритуалу они были поднесены духам воды. Снова пыль, теперь над водой, в лучах солнца, снова развеивающаяся на глазах, как дым. Остатки песка из голубого сосуда раздали страждущим пластмассовыми ложечками, каждому по ложечке в маленький приготовленный заранее целлофановый пакетик. «Такая красивая… и все, чтобы потом разрушить… – серьезно, по-взрослому, говорила маленькая девочка в очереди. – И как только не жалко?» Павел Георгиевич стоял и смотрел на тянущиеся за целлофановыми пакетиками пальцы. Монах бесстрастно отмерял ложечкой и насыпал. Павел Георгиевич вдруг подумал, а что, собственно, случится, если потрескаются и рассыпятся в прах его росписи в храме, если отвалится штукатурка, зальет дождем? Для кого он расписывал этот храм, и не памятник ли это в первую очередь самому себе? И что такое это «себе» или «себя» – отчаянная попытка какого-то пусть заканчивающегося поражением, но в то же время непонятного здесь присутствия?

– Религиозный театр, – ухмыляясь, сказал кто-то рядом. – Хорошо бы после представления истреблять и актеров.

– А еще лучше, чтобы они сами себя истребляли, совершая харакири.

– Ха-ха-ха!

Павел Георгиевич вздрогнул и оглянулся. Говорили двое. Низенький лысыватый мужчина и толстая румяная женщина с ожерельем на короткой шее..

– В Японии, кстати, тоже буддизм, – зевнула она.

– Чем мне нравится буддизм, – продолжал ухмыляться лысыватый, – так это тем, что он – прежде всего психотерапия, да-да, самая психотер-рапевтич-чнейшая из религий.

– Гриндерсы не забудь купить, – тихо, но не настолько, чтобы ухмыляющийся не услышал, проговорил Павел Георгиевич.

– Что-о? – высокомерно обернулся лысыватенький.

– Гоша, Гоша, оставь его, ну ты же профессор, – встрепенулась женщина.

Но Павел Георгиевич уже не обращал на них внимания, замечая монаха, с которым он разговаривал вчера и который сейчас подавал ему какие-то скорбные знаки.

32

Они снова ввели что-то в вену и по-английски приказали закрыть глаза. Странное ощущение, что она состоит теперь из пустоты, что тело исчезло, исчезли руки и ноги, исчезло сердце и голова, печень и легкие, вены, артерии и текущая по ним кровь, странное ощущение, что теперь она лишь полая форма, покрытая тонкой светящейся оболочкой, также, как и вся ее жизнь, кожа ее жизни, память о Москве, где будто бы были другие декорации, другой снег, не такой как здесь, на вершинах. Другие дома и улицы, где у нее было другое имя и она на него откликалась. «Лиза!» Мама в широком кресле, музыка и фонтан в фойе на инофирме, где она работала, ступенька за ступенькой, скучная карьера бухгалтера в ожидании сказочного скачка, в ожидании богатого принца, лак для ногтей и дезодорант Rexona, духи Camey, шкаф и модный режиссер фон Триер, Бьерк конечно же, да, Бьерк, разочарование про себя, но ведь это модный фильм и, значит, восторг для других. Утренний кофе, и досада, маленькое удовольствие на биде, большое в сексе, особенно, если кладут животом на валик, расправляя ягодички, получать и получ-чать анальный опиум удовольствия, в будущем личный опиум-автомобиль, желательно «мицубиси», но можно и «ауди», и, конечно же, опиум путешествий, отель три звезды, снежные горы, экзотические экскурсии, разваливающаяся и все еще пытающаяся принарядиться старина, рационализированная повседневность, под которой скрыта шизофрения, посидеть в уютненьком – нью эйдж – кафе, рассказать кому-то, как отдыхала в прошлом году, чтобы в будущем рассказать о настоящем, настоящее в прошедшем, этакое будущее-прошлое-сейчас, порассуждать о традиции и постмодернизме, об экзотических ритуалах («какая я умненькая»), попялиться в зеркальце («какая хорошенькая»), потанцевать с незнакомым мужчиной («знаешь, я умею любить»)… Когда она была еще Лизой – высосанное удовольствие из мужчин – вместе с ревностью, ужаленным самолюбием и собакой Чарли…

Глядя в глаза ей и словно бы проникая за поверхность радужной оболочки, на которой в семи цветах радуги был нарисован ее демократический идеал, брамин наполнял и наполнял ее тоталитарным звучанием мантры. Теперь, для него она была не более, чем гудящая разверстая раковина, розовая раздетая и одинокая, в которую лишь иногда заползает старый древний моллюск, прячась от дождя. Два других брамина, два коричневых иссохших седых старика (у одного из них был на черепе шрам) сняли с нее одежды, и уже безразлично втирали в ее кожу своими шершавыми морщинистыми пальцами какую-то блестящую вонючую мазь. Внезапно она почувствовала, как ее пронзает и начинает жечь, начинает глодать мучительная острота желания. Они поднесли ей зеркало. Перед ней стояла все та же Лиза, но Лиза не знала теперь, как ее зовут. Кожа ее блестела, она была обнажена. Глядя в свои светящиеся ненавистью глаза, она ощутила в горле подкатывающий комок слез и истерически захохотала, громко и по-русски выкрикивая: «Пизда!» Брамин наклонился к ее лицу и сказал глаза в глаза по-английски: «Через кровь. Запомни, якши, только через кровь теперь утоляется твое желание». Старцы поднесли ей фарфоровую чашу. Она давилась и не хотела пить. Ей влили в рот насильно. Горечь опустилась, обволакивая пищевод, пошла ниже, зажигая мучительное, что теперь можно удовлетворить, лишь нанеся кому-то непомерную рану наслаждения и смерти. Да, всосать, вобрать в свою голодную гневную вагину чью-то мужскую волю и медленно, как удав, переварить в ничто.

Черная богиня смотрела в свое отражение, сотканное браминами из черного света остро отточенных мантр, из медленно отшлифованных отождествлений, как они тихо говорили ей на иностранном западном языке, выученном ею еще в двуязычной англо-французской спецшколе. День за днем брамины растворяли ее память в наркотическом сне, поднося на блюде грибы – писилоцибе копрофилум, – которые она в первые дни заключения, когда была еще для себя Лизой, так визгливо отказывалась есть, что пришлось временно прибегнуть к инъекциям. Она кричала и требовала позвонить самому принцу Дипендре. Она не знала, что Дипендра уже мертв и что его тело с военными почестями, сидя на траурном слоне – набальзамированная рука с маршальским жезлом – уже давно отправлено на священную кремацию в Пашупатинатх. Иногда она еще кричала: «Спаси меня, Вик!» Но инъекция за инъекцией и потом, когда уже покорно ела грибы, когда стала забывать, кто такой Вик, кто такая Лиза… Черная Кали медленно и осторожно преображала ее человеческую форму, медленно и осторожно, о извечная женщина-смерть, о якши – ненасытный сосуд смертоносной вагины.

«Твоя карма созрела, о несчастное человеческое существо, твое прошлое – это твое сегодня, и твое сейчас восстает в тебе зовом тысяч и тысяч лет, миллионов и миллионов мгновений, отражаясь и отражаясь в зрачках твоих восторженных жертв, поражая слепотой ненависти сердца соперниц, рождая свой ослепительно разрушительный образ. Зачем ты покинула свою страну, о ты, сестра Нарцисса? Теперь ты лишь сон других богов, эфемерный, питаемый чужим мифом призрак. Окровавленная, взятая за волосы голова, острый жертвенный нож-кхадгу, ты танцуешь, о божественная мать, на земле, где сжигают трупы, в местах кремаций обитаешь ты, на твоей шее ожерелье из черепов, на твоих губах теплая еще кровь. Кто потревожил твой сон и в чем изначальная причина твоей мести? Вереница богов замыкает свой хоровод, выпуская на сцену божественного гермафродита. О соединивший в нелепом образе части, да будешь вновь рассечен…»

Сари, белое сари. Как и тогда, укутанная по глаза, она вышла к своему жениху, черная богиня, но теперь, чтобы вместо обручального кольца надеть другое кольцо – свою вагину смерти.

33

Растягивая и смазывая маслом петлю, старый Ангдава думал о том несчастном, на чью шею он ее завтра накинет. Невинный и никого не убивавший человек будет казнен. Король Гьянендра сказал, что это должна быть мучительная смерть. Лицо приговоренного будет скрыто под балахоном и выпирать будет разве лишь язык, вываливающийся от удушья. О, этот никак не кончающийся и не кончающийся от страданий мир. «Значит, родится девочка?» – вздохнул Ангдава. Он подумал, что если бы был свободен, то все же мог бы отправить несчастного туда и безболезненно, как, собственно, и должен. «Свободен, как и должен, – он усмехнулся. – Не задушить, а просто переломить позвонки». Всего-то на сантиметр– полтора сдвинуть узел от затылка к правому уху и… перестать отныне быть палачом, потерять эту престижную работу, Гьянендра же не потерпит ослушаний. А если душить, а не ломать, то ослушаний не потерпит Кали. «И богиня пошлет мне девочку и я потеряю все виноградники …» Ангдава опять вздохнул и прошелся маслом по всей длине веревки. Белая и новая, она как-то загадочно блестела, лежа на зеленой траве. Ангдава взял с тарелки крупную виноградину, в глубине которой созрело солнце. «А что? Бросить душегубство и творить вино…» Он вздохнул в третий раз, укладывая веревку в оцинкованный металлический ящик, чтобы уберечь свой инструмент от вездесущих мышей… Было бы тысяч двадцать баксов, бросил бы вешать, скоро сын подрастет. Учить его, как петлю затягивать, да дергать за рычаг что ли? – он поднял голову и посмотрел на небо. – Кали, смилуйся. Старый Ангдава устал убивать». Огромная лиловая туча спускалась с гор, попыхивая зарницами, заволакивала небо над долиной.



Поделиться книгой:

На главную
Назад