Тем лучше для них.
Тем хуже для японки.
Ей он понравился.
Будущее
– Я подниму вам сомбреро, мэр, – сказал безработный и наклонился за сомбреро. Ему выпал последний шанс получить работу на этой планете, а в Бога он не верил. Ничего личного, просто он знал, что на небесах ему должность не припасли, поскольку никаких небес не бывает.
Это сомбреро посреди улицы – его последняя надежда.
– Нет, я подниму, – сказал мэрский родич, внезапно сообразив, что, если он не подберет сомбреро, мэрства ему не видать. Не видать политической карьеры. Президентство Соединенных Штатов станет ему недоступно. Не толкаться ему среди больших вашингтонских боссов и на Четвертое июля не толкать речь здесь, в городке.
Сомбреро – ключ ко всему будущему родича.
Мэра позабавило, как закипели вдруг страсти у этих двоих, желающих ему угодить, хотя мотивов их не постигал. Мэр был великим захолустным политиком.
– Нет! – заорал безработный. – Сомбреро подниму я!
– Не тронь сомбреро! – заорал в ответ родич.
Два человека, наклонившиеся за сомбреро, вдруг замерли, пораженные собственным рвением, и хорошенько друг в друга вгляделись.
Мэр собрался было сказать: «Вы оба, прекратите. Что с вами такое? Вы что, идиоты? Это же просто сомбреро».
И тогда бы все тут же закончилось. Вот как проста жизнь; не пришлось бы вызывать Национальную гвардию, вводить десантников и танки наряду с ВВС для поддержки с воздуха. Не случилось бы той речи, что президент зачитал по телевизору, порицая события, которым предстояло иметь место, и особый Комитет по странам Третьего мира в Организации Объединенных Наций не денонсировал бы США.
Но главное, не случилось бы всемирной боеготовности у Соединенных Штатов Америки и Союза Советских Социалистических Республик.
Вот именно – мир не оказался бы на грани ядерной катастрофы, скажи мэр: «Это же просто сомбреро. Стойте смирно. Я его сам подберу, даже если оно ледяное. Сомбреро не кусаются».
Замок
Спустя час американский юморист так нервничал, что не мог ключом открыть дверь в свою квартиру. Так нервничал, что почти протрезвел. Он поверить был не в силах, что эта прекрасная японка стоит рядом в коридоре его дома, ждет, когда он откроет дверь, а потом войдет вместе с ним в квартиру.
Она стояла очень терпеливо и смотрела на него.
Что-то приключилось с замком.
Невероятно.
«Чертов ебаный замок! Почему сейчас? Почему я!»
Такого прежде не бывало.
– Замок, – сказал он, скребя ключом несообразно ситуации.
Японка ничего не сказала. От этого стало только хуже. Лучше бы она сказала что-нибудь. Он тогда не знал: она что-нибудь говорит, лишь когда есть что сказать. Тогда она прямолинейна и весьма членораздельна. Светских бесед она не вела.
Но она была очень умна, с замечательным чувством юмора – просто разговаривала мало. Когда вокруг были другие люди, они всякий раз удивлялись, потому что она могла и слова не произнести за целый вечер. Она говорила, лишь когда ей было что сказать. Она очень умно слушала, кивала, качала головой, если говорилось что-то умное и тонкое. Всегда смеялась в подходящий момент.
У нее был красивый смех – точно дождевая вода льется на серебряные нарциссы. У нее был такой приятный смех, что люди любили говорить при ней смешное.
Когда кто-нибудь разговаривал, ее очень узкие понимающие глаза смотрели ему в лицо и слушали так, будто он – единственный звук в мире, будто все, что звучало, совершенно кануло из человеческого уха, и остался только этот голос.
Не говоря ни слова, она мягко взяла ключ из его руки. Так они впервые коснулись друг друга – крошечный жест, ключ перешел из руки в руку. Ее рука была мала, но пальцы изящные и длинные. В руках ее обитал невероятный покой.
Юморист не прикасался к ней в баре или по пути в квартиру. То было первое из миллиона касаний. Она нежно и точно вставила ключ в скважину. Повернула. Дверь открылась. Она вернула ему ключ, и руки их соприкоснулись второй раз. Ему казалось, сердце его продолбит себе дорогу из тела. Ничего эротичнее с ним в жизни не случалось.
После разрыва он пережил краткий период мастурбации. И тема его мастурбации была – как японка бессловесно забирает ключ из его руки, открывает дверь, а потом вкладывает ключ ему в руку.
Он кончал, когда она, открыв дверь, вкладывала ключ ему в руку. А потом лежал в постели, и лужа спермы диковинным Саргассовым морем бултыхалась у него на животе. Он так делал раз пять или шесть. А потом бросил, потому что понял: так можно жить до скончания веков, и тут-то ему и настанут кранты. Он знал, что у жизни всегда конец несчастливый, но такого финала себе не желал.
Лучше пулей вышибить себе мозги, чем завершить свою жизнь мастурбирующей сёдзи1. Однажды он проплакал всю ночь, час за часом, потому что хотел мастурбировать. Больше всего на свете хотел мастурбировать на нее, как она забирает ключ, отпирает дверь[2] и возвращает ключ ему. Наконец плач его изнурил, однако он не мастурбировал. Пришлось остановиться, как бы ни было больно, потому что иначе ему настанут кранты. Один раз сквозь слезы он различил видение собственного надгробья – как бы оно выглядело, если б он не перестал мастурбировать на касание ее руки, памятное изъятие и возвращение ключа:
Квартира
– У тебя приятная квартира, – сказала она. Сказала так, словно это очень важно.
Он удивился. Заново оглядел квартиру – может, что-то пропустил за те пять лет, что жил здесь, – но квартира ничуть не изменилась.
– Спасибо, – ответил он.
Больше она ничего не сказала и села на диван.
Он думал, она еще что-нибудь скажет. Он так думал нипочему, но все равно думал. Он потратил массу времени, думая о том, что никогда ни к чему не приводило. Нередко голова его из-за простейших вещей оборачивалась попкорновым автоматом.
Она не сказала ни слова.
Он посмотрел на ее рот. Маленький, нежный, как и все ее черты. Кожа почти белая. Некоторые японцы – очень бледные. Она была такая. Он снова подумал, всё ли она видит в комнате сквозь такие узкие глаза.
Она видела всё.
Потом он задал ей вопрос, на который уже знал ответ, но все-таки спросил, потому что становился увереннее с женщинами, когда задавал этот вопрос и они отвечали, как он предполагал.
– Вы читали мои книги?
Он ждал, что она ответит «да». У него в голове ее голос произносил «да». У нее очень мелодичный голос. Ему было бы приятно, если б она сказала «да». Он бы тогда стал увереннее.
Когда она, не отводя от него взгляда, очень коротко, но изящно кивнула, он совершенно остолбенел. Он чего угодно ожидал от нее, только не этого. У него не было запасного плана. Он лишь стоял и смотрел на нее. Все мысли удрали из головы, точно грабители, что в Депрессию улепетывают из банка. Пока он так стоял, до того как что-то случилось, прошло, кажется, десятилетие.
Она подняла руку, отдыхавшую на колене, и длинным белым пальцем коснулась подбородка. Лицо не изменилось. Палец провел по подбородку, а затем рука снова легла на колени.
С тех пор как японка села на диван, она ни единожды не отвела от юмориста глаз.
Ни одна женщина прежде не смотрела на него так долго. Он был не красавец, но она так смотрела, что ему отчего-то казалось наоборот.
Дюймы
– Я сам подберу сомбреро, – наконец сказал мэр, но опоздал.
– НЕТ! – в один голос сказали мэру его родич и безработный.
Ни в коем случае не хотели они, чтобы мэр подбирал сомбреро. Их карьерам придет конец. Мэр притронется к сомбреро, и с этой минуты жизнь их лишится надежды. Никакого будущего. Один никогда не станет мэром, другой никогда не найдет работу.
– Я сам подниму сомбреро, ваше превосходительство, – сказал родич. – Я и вообразить не могу, что вы станете наклоняться и подбирать эту шляпу. Я сам подберу. В конце концов, вы же наш достопочтенный мэр. Вам не стоит этим заниматься. У вас есть дела поважнее.
И он разразился речью.
Быть может, он стал бы хорошим мэром и отличным президентом Соединенных Штатов, а историки поместили бы его где-нибудь между Томасом Джефферсоном и Гарри Трумэном.[3] Да уж, у родича имелся потенциал.
Увы, он отвел глаза от безработного, который дюйм за дюймом медленно подвигался к сомбреро. До начала родичевой речи они были от сомбреро на равном расстоянии. Теперь безработный получил фору в девять дюймов.
Мэрскому родичу требовался менеджер, чтоб заботился о его интересах, пока родич толкает речи. В такой ситуации важно не проиграть девять дюймов своего будущего. Разумеется, риторика насущна, если только за нее не лишаешься территорий. Это неравноценный обмен, если все твое будущее зависит от подбирания сомбреро, а ты проиграл девять дюймов, пока болтал.
Книги
– Мне нравятся ваши книги, – сказала она. – Но вы это уже знаете.
Это его огорошило. Он стоял и глядел на нее. Ждал, пока она еще что-нибудь скажет. Она не сказала. Только улыбнулась. Она так тонко улыбалась – Мона Лиза казалась клоуном, что нарочно хлопнулся на ковер.
– Хотите выпить? – спросил он, вдруг вынырнув из психического пике. Не дожидаясь ответа, отправился на кухню и раздобыл бутылку бренди и два стакана. Бренди он раздобывал лишние несколько секунд, потому что стоял в кухне, размышляя, как поступить дальше.
Ему очень хотелось лечь в постель с этой тихой и прекрасной японкой, чудесным манером сидевшей на диване в его квартире. Он-то воображал, что такого не бывает. Как может у него с ней получиться? Он думал, соблазнить ее – это такая экзотическая головоломка.
Фрагменты облаками плавали у него в голове, но он не мог сложить хотя бы пару. Что ему делать?
Внезапно он очень загрустил, и безнадежность разогнала облака в голове. Он вздохнул и вернулся в комнату.
Японка сняла туфли и носки, сидела на диване, грациозно подогнув ноги, и в медитативности ее позы была чувственность. Как будто чувственность летним ветерком овевала ее тело.
Он не был готов увидеть ее без туфель и носков – и в такой позе. Он чего угодно ожидал от нее, только не этого. Всего пару секунд назад в кухне его размышления о том, как ее соблазнить, обратились в отчаяние.
Едва он увидел ее на диване, в голове совершился разворот, и он мгновенно успокоился. Все мысли про соблазнение исчезли. Он был очень невозмутим. Водрузил на стол бутылку бренди и два стакана. Не налил выпить ни себе, ни ей. Оставил бутылку и стаканы на столе, и подошел к дивану, и сел подле японки, и потянулся к ней, и взял ее руку, что. приближалась к нему.
Он нежно держал ее руку в своей.
Очень бережно посмотрел на ее пальцы, будто в жизни пальцев не видел. Они его заворожили, он видел, что они прекрасны. Не хотел их отпускать. Хотел вечно держать ее руку.
Ее рука в его руке сжалась.
Он перевел взгляд с ее руки в глаза.
Эти узкие темные космосы полнились близящейся мягкостью.
– Можно ничего и не делать, – сказала она. В голосе ее, таком нежном, была сила, которая объясняет, как чайная чашка веками хранит свою цельность, отрицая исторические перевороты и человечью суматоху.
– Прости, – сказал он.
Она снова улыбнулась и посмотрела мимо его лица в ту комнату, где стояла кровать. Ничего больше не сказав, он встал и повел ее туда. Он шел чуть впереди, держа ее за руку, но на самом деле вела она.
Спят
Они остановились у кровати, и он отпустил японкину руку. Они постояли, глядя на кровать, словно это дверь, и, само собой, это и была дверь – дверь в дом, где множество комнат, которые они вдвоем будут исследовать два года.
Последняя комната в доме – это она сегодня вечером спит в одиночестве, не желая больше его видеть, и волосы ее лежат рядом, грезя о собственных мирах, отзываясь бытием, целиком состоящим из протеина, где у наших душ иное значение и иные цели.
Потом эта маленькая японка повернулась во сне – но скорее проплыла, чем повернулась. Ее сонное движение было словно яблочный цвет, что спархивает к земле в начале мая сквозь совершенно оцепенелый воздух. Ничто не движется, только соцветие, что прекращает двигаться, коснувшись земли.
Лежит, как цветок, явленный из земли, а не с неба.
Кошка подле нее помурлыкала пару секунд потом забыла, отчего мурлычет, и умолкла.
В Сан-Франциско жили 700 000 человек.
Где-то 350 000 теперь спали.
Вот сколько внимания требовал их сон.
Им и не снилось.
Похороны
Постояв и поглядев на постель, она подняла руки и распустила волосы. Их держала золотая заколка японского происхождения. Шея была длинна и бела, изгибалась вперед нежным извивом алебастра.
Американский юморист наблюдал, как она распускает волосы.
Она расстегнула заколку, и волосы абсолютной ночью обрушились назад, погрузив шею в черноту.
У нее были очень длинные волосы, доставали почти до талии, до пояса поверх белой униформы. Пояс тоже белый. Ее форма была бледная, как ее кожа.
Ее физическое присутствие – словно место встречи дня и ночи, где большинство – день, а ночное меньшинство – ее узкие глаза и полуночные беззвездные волосы.
Она повернулась, и приблизилась, точно роса на траве ранним утром, и ладонями обхватила его лицо, и блаженно повела его вниз, пока их губы не соприкоснулись.
Потом руки ее отпали от его лица и замерли на его бедрах, как первопроходцы.
Ему казалось, у него остановится сердце.
В голове промелькнули его собственные похороны.