Он приехал за ней через неделю и, рассчитавшись с санаторием, предложил Исане пожить еще две недели в Ялте, но она попросила остаться в Алупке, чтобы проводить дни в цветущем весеннем парке графа Воронцова и, конечно, посещать кедр ливанский. Перед отъездом в неизвестный ей Харьков Исана повела Лео в лекционный зал санатория и показала ему рентгенснимки легких, расположенные под надписью «Безнадежное состояние». На одном из снимков значилось: «больная И. К.».
— Это я, — сказала Исана.
Там к ним подошел ее лечащий врач и, отведя Лео в сторону, сказал ему:
— Ваша жена беременна, и я, на всякий случай, рекомендую ей воздержаться от родов.
Когда он рассказал об этом Исане, та заявила:
— Хватит слушать этих дураков! Неужели ты хочешь, чтобы я убила того, кто меня спас от них и от Смерти?!
И он прекратил разговоры на эту тему, решив еще раз довериться Судьбе.
Еще год-два назад Лео думал о том, что когда Исана поправится, они некоторое время поживут в селе для укрепления ее здоровья. Однако события на Украине принимали трагический оборот. В памяти Лео — а феноменальная память была достоянием рода, к которому принадлежала его мать, — всплывали раз прочитанные когда-то слова: «И тогда Ирод, увидев, что обманули его мудрецы, впал в ярость и приказал убить всех младенцев в Вифлееме и в округе, кто был не старше двух лет».
Современный ирод, в отличие от Ирода Великого, медленной смертью истреблял на Украине младенцев обоего пола в мире и в материнском чреве вместе с родителями. Лео никак не мог отделаться от мысли, что цели обоих иродов — старого и нового — едины: предотвратить рождение или оборвать жизнь человека или нескольких человек, несущих в себе потенциальную угрозу силам Зла, на которых основана власть иродов во все времена. Лео был крещен по лютеранскому обряду и поэтому в годы ученья был освобожден от православного Закона Божьего, а Ветхий и Новый Заветы прочел однажды сам без пастыря. И сейчас, когда происходящее в мире вызывало в памяти евангельские и ветхозаветные картины, он очень жалел, что под рукой у него не было Библии, чтобы он мог еще раз вчитаться в вещие слова.
Все, кто мог, искали, как и Лео, спасения в больших городах, как некогда Иосиф и Мария в Египте. Городская жизнь тоже была не изобильной, но Исане повезло: по приезде из санатория она устроилась на Центральный телеграф. Город был тогда столицей Украины, и местные ироды уделяли большое внимание надежной связи с иродами московскими, а поэтому всех телеграфистов содержали на хорошем пайке. На этом пайке Исана быстро пошла на поправку, работа же на аппарате «Бодо» была не изнурительной, и врачи, под наблюдением которых она оказалась, констатировали нормальное развитие беременности.
Вспоминая теперь свой последний приезд в Алупку и эти почти счастливые харьковские месяцы, Лео вдруг ощутил чье-то благотворное вмешательство в их с Исаной жизнь: будто кто-то незаметно и неназойливо взял их под руки в беснующейся толпе и спокойно вывел на тихую улицу, залитую мягким светом весеннего солнца. Но время было позднее, Лео решил додумать эту свою мысль потом. За оставшиеся ему восемь с половиною лет жизни Лео вернулся к ней лишь однажды, в мае 42-го, когда командовал наведением переправы через Северский Донец для вырвавшихся, как и он, из харьковского котла двух-трех тысяч офицеров и солдат, но и тогда Лео не успел додумать ее до конца: случайный немецкий снаряд поставил точку в его размышлениях, завершив его пребывание на Земле.
В положенный срок мать и младенец были выписаны из больницы, и детский крик огласил стены их тихой доселе комнаты. Впрочем, Исана считала, что крика было на удивление мало, но относила это за счет слабости ее дитяти.
Некоторое время у них с Лео шел спор об имени для ребенка. Это были годы свободного имятворчества, когда на свет Божий появлялись Марлены, Сталины и Сталены, Октябрины, Владилены, Кармали и прочие Энгельсины. Регистраторы, отбросив святцы, отряхнулись от старого мира и усердно записывали в метрические свидетельства любые звукосочетания. Поэтому просьба Лео и Исаны о присвоении ребенку имени Ли была с готовностью удовлетворена, ибо истолкована как проявление интернационального духа и искреннего уважения к «сражавшемуся за свободу» Китаю и китайскому пролетариату. На самом же деле, они, чтобы никому не было обидно, взяли для имени своего малыша первые буквы своих имен. Так и появился на свете человек по имени Ли Кранц.
Исана, согласившаяся на такую, как она говорила, кличку только ради Лео, вскоре привыкла к этому необычному в их местах имени и часто, вместо колыбельной, напевала песенку любимого ею Вертинского:
Голос у молодой Исаны был мелодичный, и маленький Ли засыпал скоро и крепко. Вообще у Лео возникало впечатление, что Ли свободно управляет своим состоянием. Лео, когда они оставались одни, поиграв с сыном немного, говорил ему: «А теперь поспи!» Ли закрывал глаза и через несколько минут засыпал так, что разбудить его было нелегко. Лео рассказал об этом Исане, но той хотелось, чтобы ее ребенок был «обычным», и она отмахнулась от этих наблюдений своего мужа.
Вторым предметом их семейного спора было: делать или не делать сыну обрезание. Исана, верная заветам человека, которого перед Богом она считала своим отцом, настаивала на выполнении обряда, но Лео ее увещал:
— Ребенку жить здесь, бывать в бане, возможно, служить в армии. Зачем ему выделяться, быть предметом насмешек? А если он полюбит нееврейку?
Но Исана продолжала настаивать, и тогда Лео прибегал к последнему аргументу:
— В конце концов, он — сын христианина!
— Ну и что, — парировала Исана, — ваш Иисус тоже был обрезанным и ходил в синагогу!
Лео же был непреклонен. Он не рассказывал Исане, как в те времена, когда она странствовала по туберкулезным санаториям, он получал где-то в заднепровской глуши паспорт «гражданина СССР» нового образца, и пожилой делопроизводитель, явно из бывших чиновников не ниже десятого класса, рассматривая его метрическую выписку из одесской кирхи, говорил:
— А что же вы, батенька, все теперь в евреи подались? Вот у вас записано: «вероисповедание лютеранско-евангелическое»! Почему бы не написать правду, что вы немец?
— Но и среди евреев тоже были лютеране, — отвечал Лео, — и я — один из них.
— А батюшку вашего звали Якоб? Скажите, тут вот в километрах тридцати от нас есть местечко — Кранцевка по-местному, теперь, кажется, колхоз имени Розы Либкнехт и Карла Люксембург, а прежде оно именовалось «Кранценфельд» и принадлежало герру Якобу Кранцу, я его помню, и вы его мне чем-то напоминаете, так это не ваш папаша?
— Нет, нет, — поспешно отвечал Лео, только что освободившийся от клейма «лишенца», и мысленно поблагодарил Бога, что никогда не ездил с отцом в их имение.
— Ну, как хотите! — сокрушенно говорил регистратор, — но ваша Судьба сейчас у меня на кончике пера, и помните, что евреев еще будут бить, поскольку остальное человечество без такого острого развлечения, как без табака, водки и игр в карты и рулетку, просто не может существовать. Собственно «еврей» — это даже не национальность, это — вроде профессии, профессии всеобщего «врага», и в этом качестве они нужны всем: они были нужны инквизиции и папам, они нужны христианам и мусульманам, они нужны были феодалам и не менее нужны буржуазии. Нет в мире такой управляемой кем-нибудь группы людей, объединенных любой идеей, которая бы отказалась от использования — для своего «спасения» — такого универсального, всем понятного врага, как еврей. Почему же вы думаете, что коммунисты-социалисты застрахованы от такой перспективы? Когда их дела пойдут плохо, они тоже станут бить евреев!
Последнюю часть своей речи ехидный старик произнес на великолепном «высоком» немецком, и Лео, для которого этот язык был вторым родным, машинально тоже ответил по-немецки:
— Ну что ж, Судьбу не выбирают!
Разговор этот он не мог забыть, и вот теперь хотел бы поправить Судьбу. В Исане же, в глубине ее души жила женщина Востока, и, исчерпав свои аргументы, она покорилась мужу. Так будущий «советский еврей» Ли Львович Кранц остался необрезанным, и этот незначительный факт его биографии все же сыграл в его жизни определенную роль. Хотя и не в том плане, как представлял себе Лео, а совсем наоборот.
Года два прошли в тяжких заботах. Ли болел всем, что было предусмотрено для его возраста учебником «Детские болезни», но, тем не менее, рос и развивался нормально. Он был не очень подвижен и в меру криклив и больше всего любил наблюдать за всем, что попадало в поле его зрения. Двор давал ему большой материал для наблюдений, а вот переулок, куда выходили оба окна их семейной комнаты, был как бы мертвой зоной. Дело в том, что жилой была в нем лишь одна сторона, а другая шла вдоль стены знаменитой в уголовном мире пересыльной тюрьмы, которую освобожденный пролетариат стыдливо называл «домом принудительных работ».
Таким образом, первым детским пейзажем маленького Ли, первым видом из первого в его жизни окна была тюремная ограда, увенчанная поверху крупным битым стеклом, торчащим из бетона, несколькими рядами колючей проволоки и сторожевыми вышками, расположенными через тридцать—пятьдесят метров.
Хоть этот переулок официально назывался Проезжим, проехать по нему было невозможно из-за бездорожья, да и ехать было некуда. Чужой или гулящий народ обычно его избегал: прогулки вдоль тюремной стены никому не приносили удовольствия, и, глядя в окно, Ли видел лишь изредка пробегавших собак и свободно перелетавших колючую проволоку воробьев и ворон. И застывших в полусне часовых на вышках. Вероятно, это невеселое зрелище осталось для него на всю жизнь определяющим признаком страны его обитания.
Несмотря на массу хлопот, связанных с появлением у них Ли, Лео продолжал по-прежнему ощущать все то же внешнее благотворное влияние на их повседневную жизнь. Открывались все новые возможности, появились в его мире новые, надежные люди. Почувствовав в руках «лишние» деньги (Лео весь свой заработок, кроме сущей мелочи, отдавал Исане, считая ее более практичной в житейских делах), Исана заявила:
— Ребенку пошел третий год, и у него должна быть отдельная комната. Нельзя, чтобы мальчик видел и слышал наши ночные дела!
— Ты права, и действуй, как знаешь, — ответил Лео.
Вскоре был найден обмен с доплатой: на втором этаже такого же двухэтажного дома на соседней — Еленинской улице, но во вдвое большей по площади комнате осталась одинокая женщина, желавшая сменить обстановку, и небольшая дотация ее устраивала, а остальные сбережения Исана потратила на устройство капитальной перегородки. Так у Ли появилась «своя» комната.
Их переезд совпал с довольно редким в этом предместье большого города развлечением — похоронами «по первому разряду», с пышным катафалком и гремящей медью. Ли внимательно рассматривал процессию, а когда он с Исаной и Лео зашли в пустую и от этого огромную комнату «на три окна», Ли спросил, четко выговаривая недавно услышанное слово:
— А что такое — Смерть?
Лео спокойно объяснил ему, что все живое, прожив положенный срок, умирает, и человек — не исключение. У Ли эта печальная информация возражений не вызвала, но когда он бегал по пустой комнате, то в одном из ее углов он остановился и сказал:
— Вот здесь Смерть! — и, топнув ножкой, побежал дальше.
Позже, познакомившись с новыми соседями, Лео и Исана узнали, что в том углу, где увидел или почувствовал Ли дух Смерти, стояло когда-то трюмо с большим зеркалом, перед которым застрелилась племянница бывшей хозяйки всего этого дома. Ей показалось, что ее муж — военный — ее бросил. Уже после ее похорон выяснилось, что отряд мужа был отрезан от дорог басмачами, и пришлось ему зимовать в Алайских горах. Лео обратил внимание Исаны на особую чувствительность Ли, но она опять отмахнулась, поскольку все эти самоубийства, роковые стечения обстоятельств, парапсихология и прочие «отклонения» были для нее несусветной чушью, а Алайские горы — так же нереальны, как острова Тонга. Тем более что она даже представить себе не могла, что через каких-нибудь пять-шесть лет она и Ли окажутся в предгорьях Алая, где уже без Лео будут бороться за свои жизни.
А пока, на удивление новым соседям, Ли в любую погоду, в любой мороз, укрытый шкурой белого медведя, привезенной Лео из командировки в Мурманск, спокойно спал днем во дворе: так Исана, помня о своей, чуть не ставшей смертельной для нее болезни, старалась закалить легкие маленького Ли.
Книга вторая
ПЕРВЫЕ ШАГИ ПО ЗЕМЛЕ
Кто может выйти, минуя дверь?
В двух комнатах новой квартиры на Еленинской расположились так: в первой, куда вела зашторенная дверь из общего коридора, была голландская печка, задняя кафельная стенка которой выходила во вторую комнату, обеденный стол, буфет с посудой, шкаф для верхних вещей и широкая тахта. Во второй комнате также стояла тахта, письменный стол с глубоким кожаным креслом, книжный шкаф и трюмо. Таким образом, вторая комната была кабинетом и детской, но наличие тахты позволяло оставлять Ли спать там, где он засыпал — то ли в первой, то ли во второй комнате, тем более что шум ему не мешал.
В четыре года Ли стал интересоваться буквами. Отец показывал ему их по его просьбе на корешках стоявших в шкафу технических книг. Слогам его никто не учил, тем не менее, он через месяц-другой, на удивление Лео, стал читать названия книг, а потом вдруг прекратились его просьбы «что-нибудь почитать» вслух. Но более всего поразило Лео то, что Ли сразу начал читать свои книжки «про себя», даже не шевеля губами. Первой прочитанной им книжкой были рассказы Киплинга о Рики-Тики-Тави и о слоненке. Не поверив Ли, отец попросил его пересказать содержание, но когда он заглянул в печатный текст, то увидел, что Ли, прочитав его два-три раза, теперь шпарил весь рассказ наизусть, не делая ни одного отступления. Лео понял, что Ли тоже досталась в наследство фамильная память, и стал понемногу учить его немецкому. Вскоре тот освоил и латинскую азбуку. Таким образом, на пятом году своей жизни Ли Кранц уже был довольно серьезным человеком.
Однако отцовская занятость, трудные для человека с одним легким домашние хлопоты Исаны по хозяйству, поглощавшие все ее время, и манившие его яркие соблазны двора и улицы избавили Ли от такого несчастья, как перспектива стать «еврейским вундеркиндом» с испытаниями скрипкой и фортепьяно, тем более что он от рождения не переносил ритмических звуков и движений и никогда не «отбивал такт». Правда, и тот путь, на который свернула его жизнь, лишь с очень большой натяжкой можно было назвать нормальным.
Уличное воспитание Ли началось, естественно, с национального вопроса. До его выхода на улицу в семье никто и никак не вспоминал при нем о таком понятии, как «нация». Исана свободно говорила на жаргоне восточноевропейских евреев — идиш, знала и напевала еврейские песни. Лео не знал еврейского, но свободно владел немецким и знал французский. Поэтому языком общения в семье был русский, которым совершенно чисто владели и Лео, и Исана, даже без того неистребимого одесского акцента, от которого многие одесситы, неевреи, не могли избавиться до конца своих дней. Ли был окружен русскими книгами и был белобрысым, светлоголовым ребенком. Ничто не выделяло его из среды сверстников, наоборот, дети украинцев, также представленные в этом предместье, отличались более яркими, экзотическими красками и смуглостью кожи. В своем представлении Ли был русским, однако улица довольно быстро изменила его взгляды. Дело в том, что предместье в весьма заевреенном тогда Харькове пользовалось дурной славой. Евреи в нем еще расселялись в новых домах по пересекавшей его одной из главных магистралей города — Екатеринославской улице, избегая периферийных участков, и Лео, Исана и Ли были единственной еврейской семьей на довольно длинной и, если не считать двух домов, одноэтажной улице. Поэтому выход Ли «в люди» не остался незамеченным, и ему сразу же разъяснили, что люди здесь есть трех сортов: высококачественные русские, терпимые — украинцы и совсем ничтожные и вредные, конечно, евреи.
— Почему мы — еврейцы и почему мы — плохие? — задал Ли уже дома обычный в этой стране вопрос, который миллионы еврейских детей задавали своим родителям.
Ему, естественно, рассказали, что евреи — такие же люди, как и все прочие. Чем, например, плох его отец, всеми уважаемый инженер. Лео посчитал тему исчерпанной, но в его отсутствие Исана возобновила разговор. Ей без труда удалось «расколоть» Ли и узнать имена его уличных учителей. А затем произошло следующее: закончив домашние дела, Исана приоделась и погожим летним вечером, прихватив с собой Ли, пошла «на угол», на трамвайную остановку встречать Лео с работы. Такие прогулки были одним из традиционных развлечений. В тихие летние вечера оживала вся улица. Хозяева домов располагались у калиток, кое-где для удобства были даже устроены скамеечки. Прямо мирный деревенский пейзаж.
У одной из калиток стояла разодетая высокомерная дама, возле которой чинно расположились оба ее сыночка, дававшие Ли первые уроки русско-советского интернационализма. Исана остановилась рядом с ней и во весь голос, чтобы слышана вся улица, обратилась к ней:
— Ты что же, шелудивая сучка, не можешь как следует воспитать своих выблядков?
И далее последовал такой отборный мат, заимствованный Исаной из лексикона одесских портовых грузчиков, что даже спустя много лет, проведя немало времени на «стройках Союза», Ли не мог его воспроизвести в полном объеме. А тогда Ли испугался, что Исану будут бить, но неожиданно заметил глубокое уважение во взглядах нескольких приблатненных личностей, вышедших на улицу покурить и переброситься парой слов. А когда он с Исаной проследовал мимо них, то услышал их негромкий разговор:
— Самостоятельная женщина! — сказал один.
— А то! — подтвердил его приятель.
Позднее, освоив «феню», Ли узнал, что термин «самостоятельная женщина» означает бывшую блатную, нашедшую себе «приличного» мужа и сумевшую завести семью. Вероятно, что-то из Исаниной тирады убедило их в том, что «Саня», как они стали ее называть, — «своя». Как бы то ни было, но с этого момента жизнь Ли была взята улицей под охрану, а «Санин сынок» оказался неприкосновенной персоной. Еврейская тема в отношении его семьи, во всяком случае, при нем, перестала существовать.
Безопасность Ли носила, однако, сугубо личный характер, и признание его «своим», наоборот, открыло ему всю глубину юдофобской подготовки, которую давало предместье своим сынам, начиная с самого нежного возраста, с первых детских скороговорок типа «Сколько время? Два еврея, третий жид по веревочке бежит!» и «героических» песен о пойманном бандите, который признается, что угробил «восемнадцать православных, двести сорок пять жидов». Жидов ему, естественно, в песне прощают, а вот за православных приходится держать ответ. Образцов такого юношеского и детского юдофобского фольклора хватило бы на целую книгу, а воспитанные на нем «лучшие представители народа», отличавшиеся безупречным арийским происхождением, составили в дальнейшем — в 60-х и 70-х — командную верхушку «советского общества», которая благополучно привела его к краху.
Так у Ли обстояли дела с национальной проблемой. Но ею, к сожалению, не исчерпывались печальные реалии тогдашней жизни. Иногда, когда Лео уезжал в командировки, Исана брата с собой Ли в гости в их «старый дом» в Проезжем переулке, где жили какие-то родственники бывшего пламенного революционера, ставшего к тому времени уже «врагом народа», — Николая Ивановича Муратова. Когда Муратов был в силе, эти родственники Исану не интересовали, но когда случилась беда и вокруг них установилась густая атмосфера тихого злорадства, она не считала себя вправе от них отвернуться. Ли на всю жизнь запомнил тихие разговоры при плотно занавешенных окнах о зверских пытках, о поломанной челюсти, о лице, ставшем кровавой маской. Исану, имевшую несчастье близко знать «товарищей», это не могло удивить.
— Это же звери! — говорила она. — Они способны на все!
И опять оживала в Исаниных рассказах ее молодость, ее первое неосмотрительное замужество, приоткрывшее для нее окно в неведомый и страшный мир зверств, пыток и издевательств над человеком, существующий где-то рядом, на расстоянии в один неверный и даже просто неудачный шаг. Ли же сделал для себя важный вывод: в стране, где ему не по его воле придется жить, существуют «они», ежесекундно по чьей-то команде готовые уничтожить и его самого, и весь мир, в котором живет он, и вообще — «мы» — люди хорошие, не желающие друг другу зла. А чтобы не пропасть в этом мире, «нам» нужно таиться, не открывать своих мыслей и не привлекать внимания к своим поступкам.
Этот вывод, к которому Ли пришел, вернее, к которому привела его жизнь в самом раннем детстве, не противоречил, как он сразу понял, и общему мироустройству. Добро и Зло были рядом и в мире, отраженном книгами. Начиная с трех поросят, коим в прекрасном лесу, где бы только жить и жить, за каждым пнем грозила беда, не говоря уже о Рики-Тики-Тави. Там «они» были страшны и реальны — семейство кобр, казалось, вполне соответствовало ломающим челюсти и отрезающим уши людям. Но несколько лет спустя, когда Ли пришлось один на один в заброшенном саду посмотреть в глаза изготовившейся для нападения на него кобре, он понял, что люди гораздо страшнее: благородная змея сердитым шипением предупреждала его о том, что дальше путь закрыт и нужно уходить прочь.
Светская сторона жизни Ли за пределами родных стен не исчерпывалась визитами к страдающим большевикам. Более интересным во всех отношениях был дом профессора Якова Тарасовича Н., где их, всех троих, знали и ждали. Круг знакомых Лео был достаточно широк, но наступило время, когда доверять каждому было невозможно. Вероятно, нестандартный, как теперь говорят, образ мыслей маленького Ли был одной из причин предельной осторожности Лео. Однажды он застал Ли за разглядыванием довольно четкой фотографии в «Огоньке», на которой красовался весь набор тонкошеих вождей верхом на Мавзолее. Лео заметил, как Ли резко отодвинул от себя картинку, и поинтересовался, что ему в ней не понравилось.
— Там нет ни одного
В доме Лео и Исаны не было портретов «вождей», а после этого случая даже газетные фотографии перестали попадаться Ли на глаза.
Якову Тарасовичу в этой части Лео доверял беспредельно. Это был щирый украинец, интеллигент-технарь старой формации, выпускник петербургского Политехнического института, крайне скептически, чтобы не сказать резче, относившийся к социалистической и коммунистической идеям, и его гости были ему под стать.
По случайному совпадению день рождения Ли почти совпадал с днем св. Иакова, чье имя носил профессор, и когда он об этом узнал, то сразу же принял решение отмечать эти знаменательные даты вместе.
Этому первому балу Ли предшествовала первая же в его сознательной жизни поездка в Одессу. Время было летнее, и раздобыть можно было только плацкартные билеты. Во время поездки Исана, как всегда, была занята хозяйственными делами — их пропитанием. Ли расхаживал по вагону, а Лео читал и наблюдал за ним. Он обратил внимание, что мимо одних открытых купейных отсеков Ли проходил не задерживаясь, едва взглянув на их обитателей, а у других задерживался и даже вступал в беседу. Когда Ли, погуляв, забрался к нему на верхнюю полку, он спросил его о причинах таких странных для него перемещений.
— Я останавливался возле добрых людей, — объяснил ему Ли.
Когда Лео поинтересовался, что означает слово «добрый», Ли был раздосадован его непонятливостью и ответил сравнением:
— Ну, как наш Лебедев.
Лебедев жил в одной из комнат их коридора, дверь в дверь с ними. Он был алкоголиком, но это не мешало ему быть и талантливым математиком. Возле него всегда крутились студенты из его техникума и их друзья из других учебных заведений, иногда даже высших. Лебедев их бескорыстно натаскивал в своей науке, а те из благодарности отмечали с ним свой успех и потом доводили его до ворот. Все, кроме Ли, в такие моменты избегали встречи с ним. Ли бесстрашно подходил к нему, брал его за руку и провожал в его комнату, где кроме железной кровати, стола, двух табуреток, чайника, кружки, сковородки, примуса и книг, ничего не было. У своего порога Лебедев обнимал Ли за плечи, плакал, прижимаясь к его макушке, и приговаривал:
— Обмеривают нас, Ли, и обвешивают! Все как один! Жулье!
Ученики Лебедева почти всегда интересовались, почему у мальчика такое странное имя. Никогда не улыбавшийся в трезвом состоянии, Лебедев совершенно серьезно шепотом сообщал:
— Т-с-с, он — китайский еврей!
Повидавшая изнанку жизни Исана была очень терпима к людям, а Лео немного шокировала дружба Ли с алкоголиком, и разъяснение сына, что Лебедев — «добрый», его не убедило. Но когда Ли очутился вместе с отцом на именинах у Якова Тарасовича, где присутствовало более десятка хорошо известных Лео харьковских профессоров, доцентов и инженеров (тогда это слово — «инженер» — еще не было оскорбительным), и там безошибочно выбрал себе в друзья тех, кто пользовался безупречной во всех отношениях репутацией, Лео, наконец, понял, какой смысл для сына имеет слово «добрый». И поделился своими открытиями с Исаной, но та, пожав плечами, сказала, что это ерунда какая-то. Сам же Ли никак не мог понять, почему взрослые люди не видят издалека, кто из них хороший и добрый, а кто — плохой и злой.
Посещение дома Якова Тарасовича было для Ли Праздником. Мальчик там тоже был любим и приглашаем не только на именины, но и на встречи Нового года. Да вот только Новых годов, увы, оказалось немного. Яков Тарасович болел сердцем, и его здоровье уходило на глазах. Последнее свое лето он проводил в санатории на Березовских минеральных водах. Ли с Лео посетили его там. Они ехали долиной маленькой речки Уды, где, казалось, сосредоточилась вся тихая неброская красота Слобожанщины, сосредоточилась ради Ли, чтобы остаться в его сердце вечным образом его малой и потому — истинной Родины. Запомнил Ли и ухоженный парк, и чистый пруд, где резвилось столько плотвы, что стоило бросить кусочек булки в воду, подвести под нее сачок для бабочек — и через секунду в этом сачке билась и металась горсть живого серебра. Яков Тарасович умер в начале золотой слобожанской осени, в день, когда пал Париж. На похороны Ли не взяли. Сладкое и радостное понятие «у Якова Тарасовича» стало одним из первых воспоминаний в его жизни, а его уход — первой ощутимой потерей. Счет был открыт, и продолжение не заставило себя ждать. Но об этом несколько позже, а сейчас вернемся к теме «двор и улица», вернее к их воспитательной роли в жизни Ли. И речь здесь пойдет о том, что в прошлом веке называлось «воспитанием чувств», а в нынешнем — сексом, что, по сути дела, одно и то же, как бы ни старались «филозопы» последнего времени разделить любовь и влечение. Просто формы любви значительно многообразнее форм влечения, но в любой форме любви явно или неявно присутствует влечение, и наоборот, в любой форме влечения явно или неявно присутствует любовь. Они — неразделимы.
В своем похвальном стремлении сохранить целомудрие Ли, ради чего и были совершены такие героические поступки, как обмен и преобразование комнаты в квартиру, Исана потерпела жестокое поражение от маленькой девочки — соседки с первого этажа их нового дома. Правда, о масштабах и сокрушительности этого поражения она даже не догадывалась и не узнала до конца своей жизни: маленькие любовники умели хранить свои секреты, и Исана наивно полагала, что дальше, чем посмотреть, какие у кого письки, дело не пошло. Однако она не оценила уровень образованности Тины, жившей с отцом и матерью в комнате площадью шесть квадратных метров, где помещались две кровати, стул и стол. Большую же и светлую комнату с двумя окнами на улицу в их квартире занимали ее дед и бабка по отцу, родом из-под Вологды, уважавшие Домострой и потому считавшие, что «молодых» баловать нельзя. Ну, а остальные помещения их квартиры — кухня и веранда — были проходными и не приспособленными для жилья.
Тина была старше Ли на три года. К тому времени, когда он стал проводить свой дворовый досуг без постороннего присмотра, ему было почти пять, а ей шел восьмой год, и она собиралась в первый класс средней школы. В отличие от Ли, читать она еще не умела, но все детали интимных отношений ей были известны, и Тине не терпелось применить свои теоретические познания на практике, а Ли в тот момент оказался единственным доступным ей объектом.
Поиграв в обычные детские игры на виду у редких дневных обитателей дома, Тина увлекала Ли в темный сарай, и там начиналось захватывающее дух исследование человеческого естества. Свою невинность Ли потерял очень скоро: в настойчивых руках Тины его головка вышла из тесного футляра крайней плоти, не удаленной обрезанием, но полностью совершить ею задуманное, как «папа и мама», Тине не удалось из-за каких-то невидимых препятствий.
Впоследствии Ли, читая своего любимого Набокова, не мог сдержать улыбки, знакомясь с его описанием грехопадения Долорес — Лолиты. Увы, личный опыт Набокова, чье детство, как и детство его неслучайных подруг, прошло под неусыпным надзором гувернанток и воспитателей, не простирался дальше васильковых венков.
И это обстоятельство вполне объясняет его наивность, когда он рассказывал, как Долорес за год до встречи с Г. Г. отдавалась «грубому и совершенно неутомимому Чарли», который «не разбудил, а, пожалуй, наоборот, оглушил в ней женщину». Дело в том, что девочку — а, по рассказу Набокова, Долорес во время встречи с Чарли было одиннадцать лет — не разбуженную как женщину, охраняет от «блудливых мерзавчиков» не только тонкая пленка девственности, но и сильная боль от сухости ее внутренней полости, преодолеть которую трудно даже тогда, когда сама девочка, как это было с Тиной, к этому стремится. И первый ее порыв завести «его» в себя оказался тщетным: дальше губ «он» не двигался.
Конечно, они вдвоем в конце концов пришли к пониманию того, что «его» нужно «смазать», но уже задолго до этого просветления они нашли еще несколько очень приятных вариантов своей запретной игры, уравнивающей их со взрослыми. Однажды, когда Тина сидела, а Ли поднялся, чтобы перейти на другое место, «он» оказался на уровне лица Тины, и та, недолго думая, открыла рот… Ли довольно быстро понял, что это гораздо приятнее и легче, чем толкаться со своим набухшим отростком к Тине между ног, прежде всего потому, что это вообще для него не составляло никакого труда. Сначала Тина пыталась пропустить «его» поглубже, но когда «он» приближался к горлу, ее сводила судорога, и она стала оставлять во рту только головку, лаская ее языком, а рукой в это время перебирала яички.
Ли тем временем продолжал свои самостоятельные исследования. Поскольку ему не хотелось отдаваться ласкам Тине стоя, а расположиться на деревянной крышке погреба «лесенкой» они из-за недостатка места не могли, Ли стал укладываться «валетиком». Пока Тина занималась «им», Ли стал поглаживать ее между ног, лаская пальчиками губы и снаружи, и изнутри, неглубоко погружаясь в «нее». Вскоре он заметил, что ласки Тины как-то связаны с его ласками, и если он не ленится, то и она становится еще более страстной и изобретательной. И еще одна мудрость была усвоена пяти-шестилетним мальчишкой: чем легче, чем воздушнее его прикосновения, тем сильнее они действуют на его любимую. Так из-за наполненности их летней жизни этой сладкой игрой, придававшей каждому их новому дню яркость и новизну, они без конца откладывали «главное» — свою полную близость. И так получилось, что в последнее свое лето перед войной они разъехались в разные стороны, а летом 41-го уже было не до любви.
Тина и Ли были так осторожны, что никто из взрослых даже не мог предположить о существовании между ними подобных отношений. На виду у всех они были обычными детьми. Иногда с тем или другим папой они вместе отправлялись гулять. При этом Ли признавал, что прогулки с дядей Ваней, отцом Тины, были более интересными, чем прогулки с Лео. Дядя Ваня заходил с ними в расположенный неподалеку лес, где, не сворачивая с затоптанных дорожек, за полчаса наполнял грибами лукошко. Он учил Ли видеть в природе невидимое, но тогда никому бы и в голову не пришло, что этот опыт когда-нибудь понадобится Ли, хотя время уже было близко. На обратном пути они втроем непременно заходили в пивную, где дядя Ваня ставил перед собой две больших кружки пива, а перед Тиной и Ли — по одной маленькой и обязательно блюдечко с солеными бубличками. Таким образом, первое знакомство Ли и с женщиной, и с алкоголем произошли еще до его шестилетнего юбилея. То и другое было для него чем-то схожим: начинаясь с ощущений почти неприятных, потом и достаточно скоро каждый из этих новых для него видов общения с окружающим миром приносил ему неизъяснимое наслаждение. Но Ли по особой милости к нему матери-Природы и Тех, Кто хранил его Судьбу (это об их существовании смутно догадывался Лео), относился к тем, кто, говоря словами св. Иоанна Богослова, имел меру в руке своей. И этот инстинкт меры не позволил ни одному из наслаждений и ни одной из страстей овладеть его душой. Он же научил его никогда не говорить до конца о своих знаниях, чувствах и заботах с другими, как бы близки они ему ни были.
Когда через шесть лет после своих первых любовных утех Тина и Ли встретились снова, сказалась их разница в возрасте. Тине было шестнадцать, и она уже была вполне сложившейся девушкой со всеми настроениями, свойственными этим годам. Тринадцатилетний Ли, к тому же очень тщательно скрывавший, что его личный любовный опыт за годы их разлуки далеко ушел от их детских игр, ее не интересовал, и только в последние школьные годы (она опережала его на один класс) они сделали попытки сближения, в которых неторопливый Ли не спешил выходить за рамки одетых ласк и поцелуев.
Но потом студенческая жизнь и ее миражи снова оторвали от него Тину, и лишь перед ее отъездом «по назначению» в Питер они устроили себе долгий вечер откровенных воспоминаний, представ друг перед другом нагими, и убедились, что Природа была к ним милостива. Опыт Ли и условия встречи позволяли ему тут же сделать их близость предельной, но он воздержался, потому что видел, как много надежд у Тины связано с ее будущим, с ее новой жизнью, и как сильно может он, Ли, на это будущее повлиять. Инстинктивное уважение к Карме, о существовании которой он тогда еще не знал, но чье присутствие ощущал постоянно, тоже было одним из душевных сокровищ Ли.
Прошло еще девять лет, много изменилось в их с Тиной мирах, и в уютный номер тогда еще совсем новой питерской гостиницы «Россия» в ранних сумерках северного сентябрьского дня вошла стройная молодая женщина в легком пальто, с закутанным в темный шарф горлом. Она сняла пальто и шарф и оказалась в домашнем халатике,
— Я не стала наряжаться, — сказала она, — я ведь просто зашла отдать долг.
Ли подошел к ней и обнял. Она, почувствовав суть этого объятия, засмеялась и спросила:
— Помнишь, в нашем сарае я как-то сказала тебе: «почему “он” то мягкий, то твердый?», а ты мне ответил: «Он» твердеет, когда ты рядом!»