Вот только подобные фокусы в истории уже практиковались не раз и не два. И что получилось? Чем там, по свидетельству очевидцев, вымощена дорога в ад, не этим ли?..
Не хочу, конечно, сказать ничего плохого о политике нашего многоуважаемого государства, но, мне кажется, оно само виновато во многих «неразрешимых» противоречиях, раздирающих сейчас наше общество всеобщего благоденствия. Начав объединение Земли с политики кнута и пряника, мировое правительство как-то постепенно оставило пряник плесневеть на армейском складе, а все больше напирает на кнут, как на самый эффективный и быстрый способ воздействия…
Самое интересное, что человечество и это проходило уже не раз…
Редакционное сообщение:
Редакция еженедельника с прискорбием сообщает нашим читателям, что согласно решению Правительственной Комиссии Общественного Согласия, лицензия издательского дома «Космогония» отзывается на неопределенный срок.
Редакция выражает свою уверенность в том, что это недоразумение разрешится в самом ближайшем будущем, и мы опять сможем радовать читателей нашими новостями и комментариями.
Годовые подписчики могут получить обратно остаток денег, сделав сетевую заявку в течение 45 календарных дней со дня выхода последнего номера.
— Давай проходи, не задерживайся! Лицом к стене, говорю! Чего вытаращился, как беременная мандавошка на хрен моржовый?! Вот так и стой, говорю… Руки за спину, нюхалку вниз, глазами по сторонам не шарить, не положено! Или не привык до сих пор, служивый?! Привыкай, пора уже… — довольно добродушно рокотал конвоир.
Он был приземистым, красномордым, вальяжно вышагивал на толстых, кривоватых ногах и колыхал брюхом, как ребенок надувным шариком. В общем, живое воплощение отъевшегося солдата внутренней службы, труса и приспособленца, спасающегося от войны за тихими тюремными стенами.
Еще недавно мы таких даже на порог кабака не пускали, сразу брали за свекольную нюхалку, тыкали рожей в пол и пинком вышибали через первый же проем в стене и даже без наличия такового…
В общем-то, я начинал привыкать. Послушно встал справа от двери камеры, заложил руки за спину и почти уткнулся лбом в прохладную штукатурку. Пока мой страж, насвистывая нечто неопределеннопопсовое, возился с заедающим замком камеры, мне оставалось только созерцать трещины и подтеки перед собственной нюхалкой, попутно совершенствуясь в извечной позе подконвойного ожидания…
Дверь, наконец, поддалась, противно запищав электронным замком.
— Так-так… Вот зараза писклявая… — явно обрадовался он. — Теперь сюда ходи! Да не туда, а туда, в камеру, значит! Да заходи-заходи, служивый, не стесняйся, будь как дома! Потому как тюрьма теперь — твой дом родной! Тут тебе и крыша, и пайка, и Параша Васильевна для облегчения души — все удобства для вас, сволочей, аж завидки берут от такой легкой жизни…
Не знаю, может быть, по его сценарию, мне следовало умильно расплыться от предвкушения грядущего камерного счастья, но я как-то замешкался и восторга не выразил…
Тогда, подтверждая свои гостеприимные тезисы, конвоир подтолкнул меня в спину пластиковой энергодубинкой. С его стороны — тоже вполне мирный жест. Насколько я знаю, в этих дубинках хватает энергии, чтобы оставить от человека одни дымящиеся подошвы, а уж что касается воспитательных ожогов — так бывалые заключенные на них и внимания не обращают. А этот — даже на полмиллиметра рычажок не сдвинул, ткнул, будто обычной палкой, от которой никаких чудес, кроме синяков.
Гуманист! И весельчак, вдобавок, и говорун… Наркоты, что ли, наглотался или просто не протрезвел со вчерашнего? То-то я смотрю, что на его стандартно-очугунелом лице вроде как проступают некоторые человеческие черты… Не просто кирпич, а кирпич с вареньем!
Не дожидаясь повторного тычка, уже с энергодобавкой, я шагнул в камеру. Дверь тут же захлопнулась за спиной с характерным, сварливо-ржавым лязгом.
Удивительно, в тюремных замках уже много веков не водится никакой ржавчины, а лязгают они все так же, как в старину. Или тюремщики специально поддерживают, так сказать, атмосферу? Свидетельствую как бывший историк, это у них получается…
Стоя у двери, я осматривался. Камера была небольшая, десяток шагов по диагонали. Голые стены ядовито-белого цвета хлорки, серый пластик двухъярусных нар, госпожа Параша, как положено, в левом углу перед входом, отгорожена стыдливым, полупрозрачным барьерчиком, высотой по макушку на корточках. Узкое, как щель, окошко наглухо забрано бронестеклом с отчетливой металлической арматурой внутри. Стекло, да и плафон на потолке, настолько засижены мухами, словно они начали это славное занятие еще во времена царя Гороха Первого, передавая его, как традицию, из поколения в поколение. В остальном — безликая, унылая чистота с едким, щелочным запахом жирорастворяющего антисептика.
Обычная камера, словом. Типичный образчик тюремно-воспитательного интерьера, каких я немало насмотрелся за последнее время. И явно — не выставочный образец…
В камере уже находились трое. Черные тюремные робы, прилаженные в обтяжку до своеобразного шика, пестрота двигающихся голографических татуировок на всех видимых частях тела — о социальной принадлежности после этого можно не спрашивать. Уголовщина, «блатные» и явно не последние в своей иерархии.
Когда я вошел, аборигены немедленно уставились на меня, не вставая со своих лежанок. Я отчетливо заметил, как на лбу у одного из них закривлялась гибко-черная змейка, спустилась на щеку, переместилась на нос и вернулась обратно. В этой тройке он вообще выглядел лидером — коренастый, лысый, словно валун, он с первого взгляда показался мне каким-то булыжным. Серое, землистое лицо и спокойная уверенность очень сильного человека. Глазки у него были маленькие, острые, плохо заметные под росписью галотатуировок, нос — невыразительной пипкой, а вот губы — неожиданно яркие и пухлые, будто у девушки.
Мм… Черная змейка на лбу… Кажется, это не менее двух приговоров за убийство… Да еще подмигивающий чертик под правым глазом! По уголовным меркам — самый серьезный дядя…
«Ах да, полотенце!» — вспомнил я напутствие бывалых товарищей.
Глянул под ноги. Тюремное полотенце из впитывающего пластика, действительно, было тут как тут, лежало прямо передо мной, согласно древней камерной традиции.
В сущности, я мог сделать четыре вещи — наступить, перешагнуть, обойти или поднять его. Наступить — это заявить о своей принадлежности к воровскому миру, откровенно вытереть ноги — заявка на принадлежность к авторитетам. Перешагнуть — показать себя полным валенком, потому что «честный фраер» чужое полотенце обойдет. А уж поднять — хуже не придумаешь.
Это сразу записать себя в шныри, уборщики и вечные дневальные по параше.
Я сделал пятое. Полотенце я поднял и разорвал одним движением рук. Потом сложил — и еще раз разорвал…
Обрывки я небрежно отбросил в угол. В общем молчании прошел дальше, закинул свой узелок-сидор на верхние нары, сам впрыгнул туда же. Улегся, подложил руки под голову и прикрыл глаза.
Раскрашенные аборигены внизу всё так же напряженно молчали. Их реакцию можно понять. Разорвать голыми руками тюремное полотенце из специального пластика практически невозможно, даже если делать это с азартом и в коллективе. А уж одному…
— Крепкое, крепкое, у нас тут все крепкое… А то повадится каждый рвать на полосы казенные полотенца или, скажем, одеяла, да и вешаться на них. Поди уследи за всеми, — объяснил мне несколько дней назад один из тюремщиков, позвякивая своей зарешеченной логикой, как связкой ключей…
Нет, я не супермен, ничего подобного. И подготовка десантника здесь ни при чем, картинки десантников с квадратными челюстями и шарообразными мускулами, раздутыми от генных инъекций, этих парней, способных щелкать пули, словно орехи, зубами — это для комиксов. В десант, наоборот, не берут раздутых качков, броники хоть и безразмерные, но тоже имеют свои среднестатистические пределы. Просто два месяца назад меня угораздило принять участие в экспериментах по телепортации и даже один раз пройти через порталы.
Что удивительно — я вышел живым. На проходе молекулы, видимо, сложились как-то не совсем правильно, или что-то другое — не знаю, я неожиданно получил нечеловеческую силу рук и спины (это плюс) и простреливающие боли в области шеи и нижнего отдела позвоночника, периодически накатывающие тошнотворной волной (это минус). Программу испытаний быстро свернули, количество жертв признали недопустимым даже для армии, но мне от этого, понятно, не легче…
Краем глаза я исподтишка наблюдал за уголовными. Двое помоложе и пожиже татуировками вопросительно косились на лысого. Один из них вертел в пальцах острое, трехгранное лезвие, которое появлялось непонятно откуда и так же незаметно исчезало в его руках.
Вот ножичек есть, вот ножичка нет…
Ловко!
«Только фокусника с потаенным ножичком мне и не хватало для полного счастья! — вяло мелькнула мысль. — У остальных наверняка есть что-нибудь похожее, это же урки… Конечно, черт с ними, пусть режут, такое настроение, что впору самому в петлю, но уж больно корявая железяка. Такой не зарежешь, а скорее располосуешь, свидетельствую как старый солдат. А это несмертельно, но зато очень больно. И обидно к тому же».
— Вообще-то приличные люди, заезжая в «хату», сначала здороваются и обзываются, — подал, наконец, голос серый авторитет.
Голос был хрипловатым, сипловатым, с характерными угрожающими пришептываниями, а фраза относилась явно ко мне.
— Сергей Киреев, бригада космодесанта «Бешеные» армии СДШ, командир роты разведки, капитан, — представился я. Потом поправился: — Бывший капитан… Разжалован, лишен орденов и воинского звания за преднамеренное оскорбление словом и действием старшего офицера…
— Понятная хавира, значит, герой, говоришь… Значит, не поперло тебе, капитан… — проскрипел лысый.
Я, кстати, ничего такого не говорил. Но если угодно, «не поперло» — это достаточно точное определение ситуации. Впрочем, я не стал ничего объяснять. Промолчал.
— А чего такой борзый-то? Жизни не жалеешь, хевру не уважаешь? — продолжал допытываться уголовный. — Смотри, фраер, крепко оглядывайся, пока зенки еще зекают. Здесь тебе не казарма, капитан, здесь наша воля…
— Слышь, Князь, в натуре, да он еще и русский, к тому же, и офицерик! — подал голос второй уголовник.
— Никшни! — цыкнул на него Князь. — Потом спроворим… — многозначительно пообещал он.
«Ну, потом так потом, — мысленно согласился я. — Хозяин — барин…»
— Да, кстати, господа уголовники, если решите меня ночью зарезать, то делайте это с первого удара. Если встану, то убью всех троих, слово офицера, — честно предупредил я. — Мне все равно терять нечего. А так хоть вас захвачу с собой к архангелам, все доброе дело напоследок.
— Не, Князь, ну ты слышал, в натуре?! Он же, как на пацанов, базлает…
— Никшни, сявый!!!
Внизу снова воцарилось многозначительное молчание.
Тоже дисциплинка!
Я окончательно прикрыл глаза. Жить мне, действительно, не хотелось. Да и не прожить долго, это я прекрасно понимал. Здесь, с этими тремя, я справлюсь, конечно. А когда таких крокодилов будет несколько сотен? Когда действительно навалятся на одного всей своей лагерной хеврой?
Глупо все… Воюю я уже больше семи лет, мог умереть на планетах, в открытом космосе, мог не выйти из телепортационного портала или вывалиться оттуда перемолотым куском мяса, а умирать придется вот здесь или в другой, подобной камере. Потом скажут — получил срок и пропал где-то в лагере… Хороший, мол, был солдат, жалко, что плохо кончил… Эпитафия.
Все глупо! Сама жизнь, если рассудить, достаточно глупое занятие — как только гукающее, не рассуждающее младенчество кончается, человек начинает отчетливо сознавать, что он смертен, и всю оставшуюся жизнь ждет и боится конца. Ну, не глупо ли? — думал я, лежа на жестких тюремных нарах.
С этой позиции вообще трудно быть оптимистом, сплошные черно-белые тона, подчеркнутые окном с решеткой…
Наверное, я все-таки устал за семь лет войны, только сам не понимал, насколько устал, пока господин Случай не выдернул меня из привычной солдатской лямки.
Не то чтобы я хотел умереть, просто мне было по-настоящему все равно. До полного безразличия, до отвращения ко всему — устал…
Сейчас историки уже зафиксировали, что первая в истории человечества «война миров», эта схватка земной метрополии с окраинными планетами, началась 4 апреля 2186 года с нападения «дальних» колонистов на планету Геттенберг, поблизости от которой (удивительно, кстати!) оказался Пятый «Ударный» флот, сумевший дать достойный отпор. И так далее — тра-та-та-та…
Если вдуматься, еще не факт, что крейсер казаков собирался атаковать Геттенберг. Казаки — ребята лихие, но не самоубийцы же, чтоб одним легким крейсером взламывать планетарную оборону. Скорее, это был обычный контрабандистский рейд. С тех пор, как таможенные пошлины на торговлю с окраинами были повышены в разы, контрабанда там расцвела кустисто и пышно, будто крапива возле навозной кучи. Границу сектора они нарушили — да, и околачивались возле подконтрольной Земле планеты, но, между прочим, не первый случай, можно даже сказать — не единичный…
Наша пропаганда, конечно, представила все по-своему. Они напали, мы защищались, а если защита обернулась массированными ударами по дальним мирам — так всем известно: лучшая форма защиты — это ответное нападение. Не наша, извините, вина, а, наоборот, вполне допустимая тактика по отношению к агрессорам…
Обычное начало войны, с никому не нужными и никого не обманывающими оправданиями вдогонку…
А для меня война началась еще на четыре года раньше. Однажды весной на планете Усть-Ордынка, где я родился, вырос и прожил к тому времени двадцать два года…
Тогда казалось — целых двадцать два года, теперь кажется — всего двадцать два, не просто молодость, глупое розовое щенячество… Да, давно… В прошлой жизни, как модно теперь говорить, имея в виду теорию инкарнации и собственное гипотетическое бессмертие…
Я до сих пор отчетливо помню, как все было. Как мы стояли неровными, ломаными шеренгами на перроне обычных пригородных монопоездов. В сущности, пока даже не шеренги, просто выровненная толпа.
Весело стояли, вольно. Разномастно одетые, еще не подстриженные под общую гребенку, с рюкзаками, откуда-то взявшимися вещмешками времен, наверное, Большого переселения, и даже совсем штатскими, аляповато-туристическими чемоданами с антиграв-ручками…
Светило солнце, очень ярко светило солнце, день выдался вообще замечательный, уже теплый, но еще не жаркий. Весна… Не ее журчащее начало, когда снег тает на дневном припеке и сливается в звонкие ручейки, а более поздняя пора, когда распускаются почки и молодая, свежая зелень пахнет терпко и оглушительно.
Любовь, надежда, сладкое томление, беспричинная радость, горячий шорох поцелуйчиков в сумерках — многое чувствовалось в этих весенних благоуханиях.
Уж никак не война — это точно…
И еще пахло по-особому, по-железнодорожному, помню я. И стеклянно-блестящий монорельс убегал к горизонту, как дорога к неведомому. Он очень ярко блестел на солнце — этот рельс, годами полируемый пневмоподушками поездов…
Я первый раз ехал на фронт, мы все ехали первый раз, три только что сформированные роты волонтеров. Впоследствии, Отдельный Добровольческий Волонтерский полк, еще позже — Вторая Волонтерская дивизия имени Заваришина.
Впрочем, тогда еще и фронта не было как такового. Полупартизанские, набранные с бору по сосенке группировки желто-зеленых с планеты Тай-бей, только недавно высадились на дальнем, почти неосвоенном конце единственного материка Усть-Ордынки. Они продвигались вперед осторожно, с опаской, словно еще до конца не веря, что некогда могучая Россия (потом — просто сильная, потом — просто страна) окончательно развалилась и даже бросила на произвол судьбы собственную колонию…
Странное было состояние, часто вспоминал я потом. Даже приподнятое какое-то. Такое восхитительное чувство оторванности от всего прежнего, как будто старая, рутинная жизнь кончилась окончательно и бесповоротно, а впереди — неведомое, грозное, яркое… Почти все были молодыми, мальчишки, в основном, лет восемнадцать-двадцать пять. Шутили, дурачились, играли в строевую дисциплину. Те немногие, кому удалось послужить в армии, матерно делились опытом. Страха почти ни у кого не было.
Вот во второй раз, когда я полгода спустя возвращался на фронт после ранения, мне уже было страшно. Вообще, возникло мрачное ощущение, что это моя последняя дорога туда. Я даже принял его за предчувствие… И в третий, и в четвертый раз — страх потом всегда присутствовал, только загнанный куда-то глубоко, в подсознание. Страх не мешал чувствовать себя боевым, обстрелянным ветераном, которому сам черт не брат, а товарищ и друг, и, наверное, выглядеть таковым в глазах окружающих… Но оставался…
А тогда — нет, еще не было!
Сами проводы закончились перед вокзалом, именно там, на площади, сыграли лихую, рвущую душу «Славянку», толкнули пару коротких речей и дали пять минут на прощание с родными. Но тоже как-то не ощущалось, что это всерьез, хотя были и слезы, и напутствия, и всхлипывания матерей, и тревожная скороговорка девушек.
Может, мне так казалось, потому что меня некому было провожать? Та, из-за которой я записался в добровольцы с четвертого курса исторического факультета, естественно, не пришла, даже не подумала об этом, наверное. А мать с отцом были далеко, они еще не знали, что их неразумное чадушко подалось от любовной тоски на войну. Видите ли, одна дуреха с красивыми ресницами перестала обращать внимание на его серые глаза, средний рост и не слишком волевой подбородок, а растаяла от ярко выраженного самца, ростом под потолок, со жгуче-карими очами и твердыми, словно оскал Щелкунчика, челюстями…
Как ее звали, кстати? Да, Ира, Ирина… Ирочка Ермакова, моя любовь, как тогда казалось, до гробовой доски…
Теперь вспоминается только голубой блеск из-под ресниц и светлый локон, косо спадающий на белый лоб. Осталось ощущение, что вся она была какая-то беленькая, словно светившаяся чистотой. Белочка… Сейчас кажется, встретил бы на улице — не узнал…
На перроне, помню, нам раздали первое оружие. О бронекостюмах никто, конечно, не заикался, мы, сугубо штатские, еще слабо представляли себе, что это такое. Поэтому удовольствовались старыми «калашами», поясными подсумками кассет с плазменно-разрывными и бронебойными наполнителями и отдельно вибро-штыками, втыкающимися в твердое дерево, как в масло. Один комплект — на трех человек, оружия, сказали нам, катастрофически не хватает. Ребята шутили — один будет стрелять, второй — кассеты подтаскивать, а третий, самый зверь, — со штыком в засаде…
В моей тройке оказались Саня Серов, с которым мы вместе мыкали студенческие радости на факультете и вместе же записались, и Леха Заваришин, щупленький, белобрысенький, быстрый жестами и хохластый, как птица. Серов учился с ним в одной школе, окликнул, так он к нам и прибился.
В нашей тройке Сашка тогда просто выклянчил себе автомат, мол, поймите, мужики, хочу попробовать, что это такое, носить оружие, когда-нибудь книгу собираюсь писать. Не для себя, для искусства прошу! Уступите!
Заваришину по жребию достался штык-нож. А я так и остался с пустыми руками, больше переживая крушение половых надежд, чем собственную немилитаризованность.
Серов, змей ехидный, вооруженный, предлагал, правда, поносить за ним подсумок с кассетами.
«А ботинки тебе не почистить? А сопли не вытереть? А то могу, не стесняйся! Понятно, когда один с автоматом, второй — прислуга за все… Ты, Серый, теперь человек с ружьем, вот и мыкайся сам с боеприпасами…» Потом подошел обычный поезд, и мы начали в него грузиться. Непривычная публика для весеннего перрона — мальчишки с автоматами, а не тетки с кошелками и не дядьки-дачники.
Так все и началось для меня…
Что еще?
Да, ребята из моей тройки! Саня Серов погиб почти сразу, через три или четыре дня. Тех, у кого оказалось оружие, сразу бросили в бой. Бронепехота желто-зеленых буквально втоптала в землю наших, с их старенькими автоматиками и самодельным подобием огнеотражающих панцирей. Не повезло мужикам, попали с места в карьер на первое, крупное сражение этой планетарной войны у сопки Медвежьей…
А Леха погиб полгода спустя. Во время диверсионного рейда взорвал сам себя вместе с вражеским складом боеприпасов и рембазой для МП-танков. Из роты охраны желто-зеленых, по слухам, выжили только несколько человек, и те — ненадолго. После этого случая наша Вторая Волонтерская стала имени Заваришина…