— Совсем ты меня запутал! Какое другое?
— Оно и верно, что ни к чему вам было на батюшкины сигнатуры под гравюрами внимание обращать. Да вот уж коли полюбопытствовали, сейчас вам гравюры-то эти покажу. Не расстаюсь с ними — с ними будто к батюшке да родным местам ближе. Гляньте-ка, милостивый государь, гляньте. Здесь стоит „Левьцкий“, здесь — „Левьцский“, а на документе по полной форме — „иерей Левецкий“.
— И документ-то поздний. Ты уж, Дмитрий Григорьевич, к тому времени только „Левицким“ писался.
— Больше для благозвучия. Да и граф Кирила Григорьевич на том стоял, неужто не помните?
— Вот теперь и впрямь припоминаю. Погоди, погоди, а прозвище-то такое откуда?
— Тут история длинная. Со времен государя Алексея Михайловича тянется.
— Ты же знаешь, до истории я великий охотник. Вон супруга твоя уж и чайком распорядилась, покуда чаевничать будем, расскажи.
— Да что, Григорий Николаевич, не мы одни к той истории причастны. Вся Малороссия, как в котле, кипела. Гетманы по левому днепровскому берегу всегда к Москве прилежали.
— Не под турок же было идти!
— Вот вы так говорите, а на Правобережье гетманы себе великой воли искали.
— Потому с турками и водились. Пуще всех, помнится, Петр Дорошенко отличался. Как только в мусульманство не впал.
— Нет, вере-то он отцовской не изменил, зато всех казаков по правому берегу под власть турок подвел.
— Так-так, это когда с Портою Оттоманской в 1669 году договор подписал.
— Кабы бумагой все обошлось! А на деле трех лет не прошло, как султан Мухаммед IV да еще с войском хана Крымского в Польшу вторгся. Тут уж какое спасение. Каменец от разу взяли, Львов осадили. Грабежам и насилиям конца не было. Дорошенко ничему не препятствовал. Сам лютовал, аж страх.
— Слава богу, московские войска всему конец положили. Сколько всего лет-то под Дорошенкой прошло?
— По счету, может, и мало — четыре. А по жизни человеческой как считать? Все лиха хлебнули. Только попам православным пуще всех досталось. Турки над ними так катовали: где калечили, где в раках топили, где в домах убивали. Вы говорите, московские войска порядок навели. Навести, может, и навели, да не сразу. Надо было, чтобы весь народ сам еще супротив мучителей встал. Так оно и вышло, что без малого десять лет мира на правом берегу никто не видал. Прадед, блаженной памяти иерей Василий Нос, с четырьмя малыми сыновьями еле жив остался. Сколько ни терпел, все выходило — бежать надо. И бежал. Недалеко, правда. На границе самой между Гетманщиной и Сечью пристроился.
— И когда это случилось?
— Еще при государе Федоре Алексеевиче. А в 1680 году достался прадеду приход церкви Архангела Михаила в местечке Маячка, у городка Кобеляки.
— Насколько помню, на самом юге Полтавщины? Вот только самого городка не помню.
— Да и помнить нечего. Каменных домов почти что нет — одни мазанки. Церквей две да ярмарка.
— Немного.
— Что уж — село простое. Хорошо, что земля прадеду досталась богатая. Под пашню. Еще лесок. Луг отличный.
— Вся семья там и осталась?
— Куда же деваться было? У иерея Василия приход унаследовал сын Василий-младший. За Василием-младшим священничествовал снова сын — Степан. О нем и рассказов больше в семье. Он приход принял в 1691-м, а в 1704-м скончался. Семья большая, а приход один. Вот братья друг друга на нем и сменяли.
— Как, сменяли? Не по очереди же служили?
— Нет, конечно. Недолговечными все они были. В молодых летах прибирались. Первым дядюшка Дорофей Степанович, за ним — Алексей Степанович. Дальше очередь дедушки настала. Там еще младший сын Лукьян Степанович оставался. Вот до него очередь не дошла. Дедушка Кирила Степанович и приход держал, и художеством занимался — иконы писал. У нас дома хранятся. Батюшке сам Бог повелел искусством заняться.
— Так он у отца и воспринял азы науки?
— Чему-то, может, и научился. Присмотрелся, скорее. Дед Кирила Степанович цену мастерству знал — захотел, чтобы сын все тонкости мастерства постиг. Потому и направил его во Вроцлав. Школа гравюры там знатная была, а уж у Бартоломея Стаховского поучиться все за великую честь почитали. Кто только этого славного мастера в Европе не знал.
— Погоди, погоди, Дмитрий Григорьевич! А почему Вроцлав? Киев куда ближе был. И школа гравировального искусства знатная, и рубежей молодому человеку не переезжать, языку чужому не учиться.
— Да ему и не надо учиться было. Носы из тех мест происходят, оттуда на Полтавщину и бежали.
— Выходит, как на родину потянуло.
— Не без этого. Только главнее, что пан Стаховский в свойстве с Носами находился. Спокойнее было под его опекой. А язык — сами знаете — для меня и то что русский, что польский.
— Неисповедимы пути Господни! А на мой вопрос ты все же, Дмитрий Григорьевич, не ответил: Левицкий-то здесь причем?
— Не Левицкий, сударь мой, а Левецкий — из Левица. Это и есть родное наше место — промеж Львовом и Краковом, у самого что ни на есть подножия Татр. Его по-разному называют. По-славянски — город Левиц, по-немецки — Левец, по-венгерски — Лева. Батюшка как стал во Вроцлаве учиться, за фамилию название города родного взял. В западных странах так многие делали. Для отличия.
— Ну, что твоя сказка! Только ты, Дмитрий Григорьевич, сказками такими при дворе никого не удивишь. Лучше, чтоб на дворянский лад было: Левицкий, и все тут. Слыхал от служителей, что великая наша государыня с удовольствием о происхождении твоем отозвалась.
— А об умении моем?
— Экой ты, правда, в горячей воде выкупанный! Высочайшее благоволение — вот что главное. О мастерстве же лучше тебя самого никто не скажет. Да и, по правде сказать, близко к сердцу ее императорское величество искусств не берет. Только что зодчеством и строительством в столице очень интересуется.
— Так что же — ничего государыня о портретах моих не сказала?
— Опять за свое! Что сказала, не знаю, а ответ налицо: стал ты руководителем класса портретного, глядишь, и советником Академии станешь, а там и до профессора дослужишься. Всему свой час. Ты, главное, Дмитрий Григорьевич, строптивость-то свою подальше убери. Гляди, чтобы потрафить. За волю ни деньгами, ни отличиями, ни благосклонностью не платят. Обиделся, что ли? Ничего, ума хватит, притерпишься. Сердцу не будешь воли давать, оно и притерпишься. Не ты один — все терпят. У кого терпения больше да строптивости поменьше, те ко всем наградам и почестям и всплывают. Тут уж о талантах никто не толкует.
— Одного в толк не возьму, Григорий Николаевич, как сия лакейская устремленность совместима с целями искусства. Ведь сами же вы пишете в диссертации своей, сколь велика роли живописи в просвещении общества, в обучении его нравственном.
— И что же?
— Да что там далеко ходить, вот у меня диссертация ваша всегда под рукой, как это вы там блистательно пишете: „Но римляне обучались живописному искусству единственно для изображения роду и дел своих. По мнению их, живописец не меньшие качества в разуме и науках иметь должен, как и оратор или стихотворец, который похвалить вознамерился своего Героя, который удостоверить хочет изобретением своих речей мысль человеческую и который восхитить желает сердце слушателей. Те словами представляют картину, а сей — чертами и красками то изображает. Не излишне его превознесу, ежели скажу, что прямо воспитанный и обученный живописец не может лишаться ниже благонравия, ниже тех знаний, которые оратору и стихотворцу надобны; но Оратор и Стихотворец благонравный может остаться совершенным без знания живописного искусства. В таком-то мнении, как кажется, древние почитали сие искусство, и сие причиною было, что старинные греческие живописцы или полководцы или знатные в обществе люди при том были, и в Дельфах и Коринфе перед народом“.
— Теперь и я вас благодарю, Дмитрий Григорьевич, за столь лестное для сочинителя мнение. Однако же жизнь повседневная, друг мой, куда как от ораторских витийств отличается. Каждый оратор и стихотворец принужден был к ней применяться, а уж истории оставалось судить, сколь значительным или незначительным окажется для общества человеческого его наследие.
— Но если обратиться к мыслям Александра Петровича Сумарокова или „Поэтическому искусству“ Буало…
— Вот тебе, Дмитрий Григорьевич, и разница — между жизнью и выводами теоретическими. Хотя бы то вспомнить — Буало обращается к образцам античным, господину Сумарокову Феофан Прокопович ближе. Для Буало сюжет сам по себе важен, для Александра Петровича — русская ситуация историческая. Каких только од он ни писал — тут тебе и на победы императора Петра, и на Франкфуртскую победу или на погребение императрицы Елизаветы Петровны с нотациями для наследников государыни. Разве не так? А там, где политика, там без того, что вы так беспощадно холуйством определили, и не обойтись. Уж кто-кто, а господин Сумароков силы жизненных обстоятельств никогда не отрицал. Слаб человек, а в том его и сила, чтобы обстоятельствам этим не до конца подчиняться. А впрочем, Дмитрий Григорьевич, ведь у меня к тебе, господин академик, дело есть. Больно хорошо ты детей изображаешь — напиши и моих, особливо Алешеньку. Большие надежды на него возлагаю. В старости утешения великого от сынка жду.
О Москве не жалеешь ли? Помню, помню, как уезжать из нее не хотел, отговорки искал. Кабы Иван Иванович Бецкой не настоял, мне бы с тобой, поди, и не справиться.
…Москва. Если б с нее все начиналось! В тридцать пять лет о начале поздно говорить. Или чего-то достиг, или… А все из-за выставки — разговоры о суде, о потаенной славе. Николай Александрович Львов так прямо и спросил: у кого, мол, учились, кто ваши учителя? Что ответишь? Да и надо ли отвечать. Строганов Александр Сергеевич говорит, непременно надо. В славе, мол, без этого никак нельзя. Вон он книжку о живописцах русских писать собрался — без учителей не обойтись.
Не рано ли — книжку-то? Подождать бы. Еще бы поработать. Граф Александр Сергеевич не согласен. Когда, мол, еще выставка состоится, много ли полотен показать на ней удастся. А так разойдутся по домам да департаментам — кому в голову придет одного художника искать.
Батюшка толковался, шестнадцати ему не было, как из Маячки в Саксонские земли уехал, в ученики поступать. Тоже сразу не удалось. Вроде как в услужение к пану Стаховскому поступил. Спасибо, кров да еду дал. Это в последний год жизни государя императора Петра Великого было. А как возвращаться, в России на престоле государыня Анна Иоанновна сидела. Ладно вышло, что Разумовским судьба уже улыбнулась. Графа Алексея Григорьевича посланный из Москвы в первый же год, что государыня на престол вступила, отыскал. Не то, что отыскал, — в церкви в хоре услышал. Видный, ладный, голос хоть сильный, да мягкий. Соловьем разливался. Посланный и думать не стал — в столицу ехать предложил. Графу тогда что терять — в доме родительском нищета, сиротство, сестер полно, братцу — дай бог, чтоб лет десять было. Пастух с голоду не пропадет, так ведь не всю же жизнь за стадом ходить, когда в столицу зовут. Граф тогда у дядюшки иерея Алексея в Маячке благословился. В Маячке родных у Григория Розума да Натальи Демьяновны Розумихи полным-полно было. Самая что ни на есть бедность.
А батюшке в Маячку возвращаться ни к чему было. Приехал сразу в Киев, в Киево-Печерскую типографию поступил. В Москве в тот год, когда его книга „Деяния святых Апостол“, вышла, пожар великий был. Приезжал граф Алексей Григорьевич родных навещать, рассказывал. Такой пожар был, что после него новый план городу снимать пришлось. Театр там еще, сказывали, преогромный на площади Красной сгорел. Граф Алексей Григорьевич на том стоял, что огромней да красивей и позже никогда не видывал. Императрица Анна Иоанновна со строением спешила. Думала навсегда в Москве остаться. Петербурга боялась. Там и всякие перспективные чудеса появились — итальянские мастера декорации писать стали.
Граф Алексей Григорьевич не так сам в Малороссию зачастил — государыню цесаревну Елизавету Петровну оставлять одну ни за что не хотел, — как посыльные от цесаревны. Графиня Мавра Егоровна Шувалова как подруга цесаревне была, кто знает, за какими делами приезжала. По-малороссийски как по-русски говорила. Все больше с духовными беседы вела.
Государыня императрица Елизавета Петровна на престол вступила, Разумовские тотчас батюшку вспомнили. Он и первые панегирики молодым графам гравировал, и гербы, родословное древо. Батюшка колебался сан иерейский получать, Разумовские помогли. Семинарии не кончал, учился одному искусству. Семья, к тому же, большая. Вот тут Григорий Николаевич тоже помог. Так вышло, что батюшка сан и приход получил, а получивши, другому пресвитеру передал, чтобы тот ему долю на семью платил. Земля тоже впусте не лежала — арендаторы нашлись. Так ведь не чужие — свои же, родные, в спор вступили, чтобы батюшке такой льготы не давать. Вдова дядюшки Алексея Кирилловича жалобы писать принялась. Снова Теплов помог попадью утишить.
Сочинитель батюшка — преотменный. Когда префект Киевской академии Михаил Казачинский решил графу Алексею Григорьевичу „Аристотелеву философию“ презентовать, Григория Кирилловича Левицкого пригласил. Книгу в Львовской ставропигийской типографии на трех языках печатали — славянском, польском и латинском, батюшка гравированными листами с геральдическими сочинениями приукрасил. Нигде так полно подписи своей не ставил, как в том 745-м году: „Пресвитер Григорий Левицкий полку Полтавского городка Маиачкавы в Киеве выделал“. Живописью тоже занимался, хотя сего художества и не жаловал. Ему бы с резцами все сидеть — вот глаза и стали слезиться. Смотришь — сердце стесняется: не ослеп бы, Господи!
— Тебе что, Агапыч?
— Да вот гляжу на вас, батюшка, а вы все в раздумье: не захворал ли?
— Бог миловал.
— Ин и ладно. А думать — чего вам, батюшка, думать! Время позднее, того гляди господин заказчик приедет. Мы уж все в мастерской поизготовили, прибрали чистехонько. Может, хошь допрежь его чайком побалуетесь?
— Чайком, говоришь? Нет, ты мне лучше кваску нацеди.
— Какого прикажете — грушевого аль клюквенного?
— Нет, того, что рецепт батюшка в Киеве записал. Киев-то, помнишь ли?
— Как не помнить! Райский город. Одному солнышку не нарадуешься — все-то в нем жаром горит, так и сияет.
— Да, не тот свет в Петербурге. Как туман стоит. Солнце свинцовое: блестит, а цвету не дает. Когда мы в Киев-то приехали?
— Первый год пошел, как государыня императрица блаженной памяти Елизавета Петровна на престол вступила. Андреевский собор тогда заложить изволила, а батюшке вашему приказ — в Киев ехать.
— Он и работы тогда в типографии оставил?
— А что делать было? Все бросил. Сказывал, будто ему рисунки разные для резьбы в соборе делать велели.
— Помню, батюшка рисовал, а меня рядом сажал приглядываться.
— Что ж, Дмитрий Григорьевич, вам тогда всего-то восемь годочков было. Матушка ваша противная тому была, мол, дитяти поиграть бы, а батюшка — ни в какую. Сызмальства, говорит, не приучить, позже толку не будет. Так и забрал вас с собой.
— И долго мы там были?
— В Киеве-то? Да как сказать. Все время там не жили. Нешто не помните, как в Маячку езжали?
— Помнить помню, а счесть, сколько раз, нипочем не сочту. Да не о том я. Батюшка после первых рисунков опять за гравюры принялся.
— А как же! Да и дел по художеству тогда иных не было. Образа в Петербурге писались.
— Знаю, их Мина Колокольников с живописной командой Канцелярии от строений здесь и сочинял. Батюшка говорил, приказ такой был, чтобы все живописным письмом писались. Государыня Елизавета Петровна иконописи не жаловала.
— Вот-вот, а до эльфрейных работ в куполах да парусах еще дело не дошло. Так и вышло, что Григорий Кириллович опять за резцы взялся.
— А меня рисовать усадил.
— Да уж снисхождения батюшка ваш не ведал. Покуда свет, ни на шаг вас от стола не отпускал.
— Какой праздник был, когда Григорий Николаевич приезжал! Он и краски давал, и натуру ставил.
— Ну, батюшка, невелики уроки! Ладно, что на способного ученика пришлись. Вам два раза повторять не надо было. Ой, заговорил я вас, Дмитрий Григорьевич! Поди, пора вам в мастерскую. Заказчик того гляди заявится.
— И то верно. А за квасок, Агапыч, спасибо. Преотменный! И еще напомни мне, чтобы завтра-послезавтра всенепременно к Алексею Петровичу сходить. Давненько его не видал — не обиделся бы.
— Господин Антропов-то? Да на что он вам теперь-то? Как трудился в своей живописной команде, так ему там до скончания века сидеть, а вы вон как высоко летать стали!
— Никогда так, Агапыч, не говори! Никогда. Слышишь? Ни от какого звания человек достойнее не станет, а Алексею Петровичу я скольким обязан.
— Воля ваша, могу и не говорить. Да только что такого Алексей Петрович особенного вам сделал? Скажете, как с господином Тепловым, уроки преподал?
— Конечно, скажу, потому что правда.
— В чем правда-то? Эх, Дмитрий Григорьевич, Дмитрий Григорьевич, и все-то вы каждому честь отдать хотите, каждого уважить норовите. Чем только все они вам-то отплатят?
— А я не в лавке и не товаром торгую — мне ничего и ничем платить не надо. А то верно, что у Алексея Петровича я первый настоящий мольберт увидел, краски он мне все разобрал да толком показал.
— Вишь ты, все вас учили, а в академики вы один вышли. Таперича сами всех учить поставлены.
— Да когда ж ты, наконец, поймешь, Агапыч, ведь все их советы мне на пользу пошли. И полно, перестань пререкаться. Хватит!
— Как же хватит, когда вы уж и забыли, что в Киеве, когда туда Алексей Петрович приезжал, наездами лишь бывали.
— Это за три-то года? Помнится, Алексей Петрович в Киев в середине лета 752 года приехал, а уехал в октябре 755-го. Разве не верно?
— Все верно, да только вы тогда батюшке помогали, а батюшку для великих трудов в Маячку отпустили. Григорий Кириллович еще тогда гравюры для „Апостола“ Киев-Печерской лавры резал.
— И сколько месяцев на них пошло?
— Сколько ни пошло, а сразу пришлось батюшке за великий лист с портретом преосвященного Дмитрия Тупталы браться. Без вас Григорию Кирилловичу нипочем бы не успеть к сроку. А вы — Киев! Господин Антропов!
— Ну, приезжали же мы в Киев. И у Алексея Петровича я бывал. Он мне даже из соседней комнаты разрешал глядеть, как портреты пишет. Секретов из работы не делал.
— Да и зачем бы ему. Кто вы тогда были, Дмитрий Григорьевич! Годков-то вам всего семнадцать набежало.
— Немало.
— Немало, да и немного. А у господина Антропова к тому времени и слава была, и по службе преуспеяние. Откуда было ему знать, что вы таким знатным портретистом станете? А коли так, то и секретов таить ни к чему — одна морока. С батюшкой вашим он в большой приязни был, так и сынка привечал. Вот кабы не Москва…
— И ты с Москвой.
— И я? А кто ж ее, белокаменную, еще поминал?
— Григорий Николаевич Теплов интересовался, не скучаю ли по ней.